Трое местных сумасшедших сидели на фундаменте бывшего магазина на Морской улице.

Поскольку метрах в двадцати от них слева находились станционные перроны, а справа — переезд со шлагбаумом, они разглядывали, разговаривая, редкие толпы приезжающих на электричках и блистательные (на их взгляд) автомобили, пережидающие товарные поезда; с особым интересом, прерывая беседу из-за колесного грохота и шума, рассматривали они и сами товарные. О, прекрасный товарняк родины моей! В твоих телячьих вагончиках ездили лагерники, фронтовики, поднимающие еще не поднятую целину студенты, о лошадях и коровах что говорить, о телятах речи нет, поскольку коровье-лошадиное воинство, парнокопытное быдло, вот как раз сильно поредело, не выдерживая конкуренции с человеческим тягловым скотом; какие надписи можно прочесть на боках древних вагонов! непонятные непосвященным магические цифры и буквы, таинственные железнодорожные формулы («глицерин — срочный возврат — собственность СЗРПУ — с горки не спускать — при маневрах не толкать — SFAT — хлораторная — натр едкий — опасно — улучшенная серная кислота — Дон — пробег — авторежим — собственность Кондапоги — расцепке не подлежит — транспортировать в хвосте поезда — дверь без уплотнения»), станции отправления и назначения, знаки, еще немного — и я всю судьбу свою прочту! Сумасшедшие и читали.

Низкорослому безумцу, которого некогда Катриона застала за сверкой расписания поездов с атласом бывшего СССР, всегда ходившему с какой-нибудь книгой, к груди прижатой любовно, особо нравились цифры и краткие надписи (поскольку длинные ему читать было трудно) на божественно закругляющихся цистернах, например: ПРОПАН-БУТАН; иные из цистерн были желтые либо оранжевые, некоторые небесно-голубые, технократически белые, марсиански серебристые; иные своей глубокой чумазостью выдавали нефтеналивное назначение свое. А грузовые платформы! Пустые гремели отчаянно, невыносимо; на груженых везли песок (не золотой ли?), щебень, бревна (иногда то были белые березовые стволы), прекрасные агрегаты неведомого назначения (скажем, пневмоподъемники цемента), чистенькие дразняще блестящие автомобильчики и глубоко защитного цвета угрожающие танки. Пролетали мимо дозаторы с песком, ветер движения сдувал сонмы песчинок, состав шел в легком песчаном облаке: эманация? аура?

— Едет! Едет! — кричал, увидев дрезину модернистского оранжево-желтого тянитолкая, безумец с книгою. — И я бы ехал! И я бы далеко!

Сумасшедшие отличались друг от друга столь же разительно, сколь и обычные граждане, особенно если взять граждан из разных слоев жизни нашего якобы бесклассового общества («Ты в каком классе?» — «Я второгодник, мать твою»). Основной говорун и всегдашний повествователь, один из местных челкашей в сандалиях на босу ногу, душа нараспашку, полный детинушка с проседью, называвший всех «ребята» и норовивший ну хоть что-нибудь незнакомому прохожему подарить (газету позавчерашнюю, скажем, или наполовину исписанную шариковую ручку) от чистого сердца, был центром маленького кружка, его магнитом. Третий сумасшедший был отчасти нормален, отличался связной речью, писал стихи и портреты маслом и слыл гением.

На камне фундамента бывшего магазина, на котором сидел творческий сумасшедший, кто-то вывел красной краскою KELLOMÄKI — то ли заезжий потомок некогда живших тут финнов, то ли член какого-нибудь исторического общества. Пребывая на Морской улице, о ней и говорили.

— Знаменитая улица! — произносил повествователь в сандалетках. — На ней когда-то жила на даче моя старая тетушка, тут она и свихнулась. Ей казалось, что старшая дочь у нее от Ленина, младшая от Сталина и еще много-много детей от Мао Цзэ-дуна. «Что вы сажаете в вашей квартире? А в вашей даче? Рис? Я — только рис!» — говорила она. Кто только не жил на Морской! Внизу у моря жил Фаберже-ювелир, богатый, бриллиантщик, все золото мира в его руках побывало, ну, капиталист, конечно, дом его в позапрошлом году спалили. Возле почты на перекрестке, вон там, отсюда видать, упал и умер композитор Клюзнер, он тут не жил, зато тут умер.

— Упал? Упал? — взволновался обладатель книги. — А я не упал! Я не умер! Тот — жил или умер? Я бы жил.

— Кто бы не жил? — раздражительно спросил поэт-художник, слывший гением. — Все бы хотели.

— Смотря как жить! — вскричал помешанный в сандалетках. — Вон там, за рельсами, в доме с башенками, где теперь члены правительства или мэр, то есть губернатор, а до него секретарь обкома, жил барон, маршал Маннергейм — ну очень богато, с прислугой. А за ним на горе стояла знаменитая вилла с прудами, в ней потом детский сад размещался, главный дом давно продали на дрова, беседку новые русские для строительства разобрали, одни ворота с куском решетки остались. Когда-то была красота. Теперь каждое лето флигеля горят, но их тушат. Вон магазин сгорел. И кафе сгорело. И ларек. И мороженица. Тут все рушится. Все пылает. Все прахом идет. И я знаю почему!!!

Сумасшедший с книжкой вскочил, вздрогнув и вскрикнув:

— И я бы знал! Если бы! Когда бы! Я знал бы!

— Да у нас все везде рушится к чертовой матери, — махнул рукой поэт-художник, — в силу наших личных свойств натуры и по причине исторических обстоятельств.

— Это во всех других селах и городах в силу и по причине, — возразил с — приветливейшей улыбкой знаток Морской. — А здесь исключительно потому, что во-от в том домике Быков жил.

— Кто такой Быков? — рассеянно спросил поэт, придумывая название будущего стихотворения.

— Да неужто вы не знаете?! — подивился собеседник в сандалетках. — Вы ведь здешний, вечный дачник, как не знать?

— И я бы знал!

— Понятия не имею.

— Ничего, это поправимо. Я вам расскажу. Вон в том маленьком домике за сгоревшими магазинами, напротив раздолбанных ларьков и сломанного дома — все знают — жил писатель Шварц, который сочинял пьесы-сказки. Он тоже был слегка с прибабахом, не при нас будь сказано, но, в общем-то, нормальный, толстый и веселый, только лысый слегка. Все и думают по безумию своему, что это дом Шварца, так этот домик и называют. Но это не дом Шварца, — понизив голос, трагическим шепотом произнес рассказчик. — Это дом Быкова. Быков был человек страшнющий, совсем черный, к тому же то ли онемел, то ли обет молчания дал, то ли его недоотравили либо изметелили, и дара речи он, черный, лишился.

— Негр? — спросил библиофил. — И я бы мог видеть негра.

— Шварц тоже по-немецки «черный», — сказал задумчиво полупомешанный с творческими наклонностями.

— Вот видите! — вскричал рассказчик в сандалетках. Оглянувшись по сторонам, словно не желая, чтобы его слышал кто-то еще, он продолжал особым голосом и тоном, каким дети рассказывают страшилки про черную руку.

— Быков был один из тех, кто расстрелял в Свердловске, то есть в Екатеринбурге, царскую семью. Он этот факт скрывал, был сильно законспирирован, сменил настоящую фамилию на Быкова, изменил себе биографию, но не сдержался, написал книгу про расстрел царя, царицы, царевича и царевен. Вообще-то, царь был кровавый и сатрап, а царица, может, и шпионка; но детей-то за что? Короче, Быков съехал с катушек и онемел. Он жил тут. Он не хотел выходить из дома. Он только сидел у окна и смотрел взглядом. И там, куда он смотрел, все от взгляда его гибло. Иногда сразу же. Иногда через десять лет. А иногда и через пятьдесят. На самом деле взгляд его был бессрочный. Быков отказывался от еды. То ли он боялся, что его отравят, и никому не доверял. То ли ничья еда ему не нравилась. Принимал он тарелку только от одной из политкаторжанок. За домом Шварца, подальше, за тем забором, в глубине, в двухэтажном доме жили старухи политкаторжанки, подружки, и то ли среди них была знаменитая Драбкина, то ли к ним в гости приезжала. И одна из каторжных старух приходила к окну, где Быков сидел, и ставила ему на подоконник тарелку. Тогда он ел. Она возвращалась за пустой тарелкой или миской. Он никогда на нее не смотрел, потому что она ему нравилась. Быков смотрел на магазин — видите, он сгорел, и на овощную лавку — и ее спалили, и на ларьки — что от них осталось? Он смотрел на рельсы, вот туда, там старушка писательница под поезд попала, когда в лавочку за конфетками шла. И в сторону почты, где потом Клюзнер упал, смотрел он. Он смотрел вдаль, для его взгляда-погибели дома и кусты были прозрачны, а тому, на что он глядел, приходил конец. Я бы вам не советовал ходить по Морской, сквозь ее воздух прошел взгляд Быкова. Сворачивайте раньше или позже, переходите рельсы у переезда или около платформы, хотя и там опасно, вспомните старушку с конфетками.

— Быков умер? Тоже умер? Я бы не умер!

— Он просто перестал тут жить. Никто не знает когда. Никто не знает почему. Его мало кто помнит. Помнят только Шварца. Шварц писал про дракона и про тень. Быков был и то, и то. Иногда, — тут шепот повествователя стал еле слышен, — его призрак тут хо-одит…

Мимо пронесся порожняк, длинный товарный поезд ни с чем, и в его оглушительном грохоте потерялись вопль сумасшедшего с книжкой и реплика поэта-художника:

— Мне кажется, я однажды его призрак повстречал. Все на меня всегда смотрят, а этот не стал. Он смотрел прямо и смотрел плохо. Я споткнулся, когда он мимо прошел, и ногу подвернул.

Второй вопль был снят и приглушен встречным товарняком, состоявшим из цистерн с нефтью.

Товарняк пролетел, а сумасшедший библиофил, прижав книгу к груди, помчался к заливу, забыв о своих собеседниках.

Он бежал, плакал и кричал:

— Быков! Быков! Кто завяжет глаза Быкову? Кто?