Церкви и всадники. Романские храмы Пуату и их заказчики

Галкова Ирина Г.

Часть II

Церковь как произведение заказчика

 

 

Итак, теперь вопрос о заказчиках церквей Ольнэ и Меля будет адресоваться не письменным источникам, а самим церквам. Путем анализа сохранившихся зданий я постараюсь уточнить и дополнить те выводы, которые были сделаны на основании документов. Но прежде чем приступить к разбору их черт, представляется важным более подробно остановиться на той культурной и художественной традиции, в которую они вписаны. Поэтому ниже я поочередно уделю внимание феномену паломничеств в Сантьяго-да-Компостела и некоторым аспектам его влияния на строительство и оформление церквей, а также особенностям романской архитектуры региона Пуату, чтобы потом на этом фоне с большим основанием говорить о внешних характеристиках зданий и об их возможных истоках.

 

1. Паломничества в Сантьяго-да-Компостела и строительство церквей

К моменту перестройки церквей Ольнэ и Меля традиция паломничеств в Сантьяго-да-Компостела уже сложилась и обрела устойчивую популярность. Интересующие нас храмы располагались на одном из магистральных паломнических путей, и их бытование, несомненно, во многом определялось этим фактом. Возможно, заказчики тоже имели его в виду, и их предпочтения относительно архитектурного и скульптурного решения здания были заранее обусловлены пониманием специфики той роли, которую должен был играть такой храм. Предполагая эту возможность, ниже я остановлюсь на паломнической традиции и ее влиянии на церковную архитектуру.

Путешествие к гробнице апостола Иакова в северной Испании было одним из самых известных паломнических предприятий, существовавших в средневековой Европе. После обретения мощей апостола в начале IX в. его культ в Галисии развивался быстрыми темпами и к XII в. достиг пика популярности. Наряду с более древними традициями путешествий в Иерусалим и Рим путь в северную Испанию осмысливается как наиболее подходящий для духовного подвига. Паломники стекались в Галисию из всех частей христианской Европы; особенно важной эта традиция оказалась для Франции. Значительная часть путей, ведущих в Сантьяго-да-Компостела, проходила по французским территориям. По пути паломники посещали множество церквей, которые чаще всего были местными святынями, объектами локальных культов. Путешествие к могиле апостола и посещение святых мест во Франции довольно скоро слились в единую парадигму, где принципиальную важность обретал сам путь. Его этапами становились главным образом места захоронения раннехристианских святых: их последовательное посещение представало ступенями восхождения к главной святыне.

Одна из частей «Книги святого Иакова», сборника, составленного в прославление апостола (его главный список – кодекс Каликста – хранился в соборе Святого Иакова в городе Компостела), известная под названием «Путеводитель паломника в Сантьяго-да-Компостела», была написана, как считается, около 1140 г. пуатевинцем, монахом Эмери Пико из Партенэ-ле-Вье, и отражает впервые сформулированное целостное осмысление этой традиции. В «путеводителе» перечислены наиболее важные этапы, которые паломнику рекомендуется пройти на пути следования, и впервые описываются четыре главных пути, проходивших по территории Франции: Турская дорога (via Turonensis), дорога Пюи (via Podiensis), Лиможская дорога (via Lemovicensis) и Тулузская дорога (via Tolosana). Турская дорога шла через Париж, Тур, Пуатье и Бордо, соединяясь в районе французско-испанской границы с остальными путями, от Пуэнте-ла-Рейна переходившими в единый маршрут (илл. 1.1). Церкви Ольнэ и Меля расположены вдоль этой дороги чуть ниже Пуатье (илл. 1.2), сами они не отмечены в «путеводителе» как значимые остановки на пути, однако находились в окружении почитаемых паломнических этапов.

Двумя такими этапами Турской дороги, каждый из которых сложился изначально как место почитания своего локального святого, были города Пуатье и Сент. В каждом из них находился храм, хранивший мощи раннехристианского епископа-мученика: святого Илария в Пуатье и святого Евтропия в Сенте. Между ними располагался еще один значимый паломнический центр, монастырь Сен-Жан д’Анжели (которому принадлежала Сент-Илер в Меле). В отличие от Пуатье и Сента, он не связан с древней памятью о местном святом, а сформировался как паломнический этап уже в XI в., и в его становлении, судя по всему, сыграла свою роль целенаправленная политика Клюни.

Именно конгрегации Клюни паломническая традиция в Сантьяго во многом обязана своим оформлением в грандиозный социальный, культурный и религиозный феномен в жизни средневековой Европы. Клюнийские монастыри располагались на важнейших паломнических направлениях, монахи регулировали движение паломников, устраивая для них больницы и гостиницы на пути следования. Конгрегация преуспела не только в оформлении старых, но и в продуманном создании новых святых мест: в удачно расположенные монастыри, присоединявшиеся к ордену, привозились новообретенные реликвии, храм перестраивался в свете новых целей – чтобы быть удобным для посещения большими массами верующих и впечатлять их своим великолепием. Такими намеренно созданными паломническими центрами стали, например, знаменитые церкви Сен-Мадлен в Везле и Сен-Пьер в Муассаке. По всей видимости, к ним нужно отнести и монастырь Сен-Жан д’Анжели – обретение его знаменитой реликвии (ковчега с головой якобы самого Иоанна Крестителя) и присоединение к Клюни произошли практически одновременно, в 1010–1012 гг., в период, когда паломничества в Сантьяго набирали популярность. Именно с этого момента аббатство начало обретать свою известность как значимая остановка на пути паломников. Сен-Жан д’Анжели был важным опорным пунктом конгрегации в Сентонже – этот монастырь, основанный в IX в. королем Аквитании Пипином I, развивался под патронатом сеньоров Аквитании и обладал славой и многовековыми традициями еще до присоединения к Клюни. После него эти слава и влиятельность возросли еще более: как уже упоминалось, его порядок служил примером для выправления ситуации в других монастырях; его аббат мог осуществлять представительство Клюни в важнейших событиях (таких, как освящение нового монастыря – Монтьернеф); он также способствовал присоединению к конгрегации еще одного важнейшего паломнического центра Сентонжа – монастыря Сент-Этроп. Появление в аббатстве столь значимой реликвии обусловило притяжение многочисленных паломников, монахи Сен-Жан устраивали для них больницы и гостиницы вдоль ведущего к монастырю участка Турской дороги.

Паломническая традиция и, в частности, активная роль Клюни в ее формировании оказали существенное влияние на облик церквей, строившихся вдоль путей передвижения пилигримов. Клюнийская традиция не выработала таких четко сформулированных правил в отношении конструкции и декора церковных зданий, какие сложились несколько позже, например, в картезианском и цистерцианском орденах. Однако существуют некоторые конструктивные принципы, характерные для бенедиктинской, и прежде всего клюнийской архитектуры (хотя они и не являются присущими исключительно ей). Дж. Эванс отмечал в качестве таковых простоту и строгость постройки; отсутствие лишнего декора (он сосредоточен на капителях и в портале с тимпаном); сложную организацию входа, часто включающую в себя буферное пространство (аван-неф, нартекс, галилея) и две башни; базиликальный план храма с двумя и более боковыми нефами; завершение восточной части тройной апсидой, которую часто дополняют апсидиолы, примыкающие к трансепту.

В XII в. широкое распространение получает конструкция так называемой паломнической церкви, которая являлась одним из вариантов развития типа бенедиктинского храма, широко применявшимся в рамках клюнийской конгрегации. Утверждение этого типа во многом обязано именно клюнийскому влиянию. Храмы, которые становились объектами внимания паломников, оказывались переполненными, и реконструкция в XII в. учитывала прежде всего сильно возросшую их посещаемость. Именно этими нуждами обусловлено появление церковных зданий нового характера. Такую церковь отличали широкие боковые нефы, круговой обход хора и венец капелл вокруг апсиды. Подобная конструкция позволяла паломникам проходить по храму непрерывной чередой, не тревожа при этом собрание молящихся в центральном нефе; обряд пресуществления во время богослужения свершался не только на главном алтаре, но и в каждой из капелл, давая возможность причаститься святых даров большему количеству верующих. Эта архитектурная традиция, как считается, зародилась в Оверни. Одной из первых построек такого типа была церковь Св. Мартина в Туре; другие знаменитые церкви, выстроенные, по всей видимости, по ее образцу, – Сент-Фуа в Конке и Сен-Сернен в Тулузе. Все храмы были почитаемыми этапами на паломнических путях в Сантьяго-да-Компостела. Тип паломнической церкви становится очень распространенным в XII в. – в таком ключе отстраивались многие соборы, аббатские и коллегиальные храмы.

С типом паломнической церкви соотносим план коллегиального храма Сент-Илер в Пуатье, хотя говорить здесь о следовании этой традиции было бы поспешно: храм был освящен в 1049 г., когда тип паломнической церкви только складывался, и архитектором его был англичанин. Однако все важнейшие принципы этой конструкции здесь уже присутствуют: обход хора с венцом капелл, трансепт с дополнительными апсидиолами и широкие боковые нефы. Широта трех изначальных нефов была действительно необычайной: центральный – 15,5 м, боковые – по 8,5 м. Архитектор, судя по всему, экспериментировал, исходя из необходимости максимально расширить пространство, чтобы храм мог принять всех желающих поклониться могиле святого Илария. Центральный его неф оказался все же слишком широк: при замене в XII в. сгоревших деревянных потолочных перекрытий каменным сводом его пришлось дополнить рядами внутренних колонн, принявших на себя часть тяжести новой кровли.

С клюнийской стратегией оформления паломнической традиции также связывают складывание программы монументального скульптурного портала, иногда называемого «бенедиктинским» или «клюнийским», хотя уже в XII в. этот тип встречается не только в церквах бенедиктинских аббатств, но и в других монастырях и соборах. Конструкция и основные семантические элементы такого оформления входа к концу XII в. сложились в устойчивую модель, нашедшую затем дальнейшее развитие в перспективных порталах грандиозных готических храмов. Важнейшими составными частями этой конструкции являлись расположенный над главным входом рельефный тимпан с монументальной фигурой Христа в центре, скульптурный столб (трюмо), разделявший вход на два проема, скульптурные композиции на боковых стенах входной ниши. Иконографическая программа таких порталов была, как правило, сложной, изобиловавшей смысловыми ассонансами, метафорической перекличкой сюжетов и форм, воплощавших в себе сложный характер библейских истин. Ее содержание и структура перекликались с содержанием и структурой проповедей. Паломника, приближавшегося к подобной церкви, встречал огромный по размерам и впечатляющий по образности визуальный рассказ-назидание, иногда сопровождавшийся и текстовым комментарием, как в Сент-Фуа в Конке (илл. 16.3). Впечатления от созерцания таких произведений порой значили не меньше, чем сам факт соприкосновения со святынями: в хронике Муассака говорится, что многие считали портал главной церкви этого аббатства (илл. 5.2) скорее божественным творением, чем делом рук человеческих. Наиболее известные из сохранившихся памятников такого типа – порталы соборов и аббатств: Сен-Мадлен в Везле (илл. 16.1), Сен-Пьер в Муассаке (илл. 5.2), Сен-Лазар в Отене, Сент-Фуа в Конке (илл. 16.3). К ним также часто относят и созданные несколько позже Сен-Трофим в Арле (илл. 16.4), Сен-Дени под Парижем (илл. 16.2) и Нотр-Дам в Шартре.

Таковы вкратце основные черты, появление которых можно отметить в романской церковной архитектуре Франции как результат влияния паломнической традиции; во многом здесь, как и в складывании самой этой традиции, ощутима направляющая роль конгрегации Клюни.

 

2. Два периода романской архитектуры в Пуату

Как уже говорилось, церкви Ольнэ и Меля – не уникальные произведения, основными своими чертами они вписывались в региональную архитектурную традицию, которой мы уделим внимание, прежде чем перейти к анализу собственно интересующих нас построек.

Исследователи романского монументального искусства Пуату, как правило, выделяют две его фазы: первый и второй романские периоды, каждый из которых характеризуют определенные конструктивные особенности и принципы декорирования. Прежде чем обратиться к особенностям наших зданий, представляется нужным дать краткое описание этих двух периодов и черт, им присущих.

Первый период охватывает диапазон с конца X в. по конец XI в. Это время грандиозных строительных кампаний, по преимуществу – возведения монастырских и коллегиальных церквей. Постройкам были присущи массивность и большие размеры; их нефы перекрывались коробовыми сводами, основным конструктивным элементом выступала полуциркульная арка. Во второй половине XI в. такие церкви нередко строились по типу паломнического храма или по меньшей мере с использованием его важнейшего элемента – обхода хора и венца капелл вокруг центральной апсиды. Скульптурный декор этих храмов довольно скуп и не отличается тщательной проработкой; он сосредоточен по большей части на капителях и представляет собой композиции из растительных и животных мотивов; сюжетные сцены с человеческими фигурами встречаются довольно редко. Еще одной особенностью церквей первого романского периода является башенная организация входа. Башня была, как правило, одна (как в Сент-Радегонд и Сен-Поршер в Пуатье) (илл. 6.1, 15.1). Входная конструкция с двумя башнями почти не встречается – здесь можно упомянуть лишь нартекс монастыря Майезе и планировавшиеся (но так и не возведенные) башни Монтьернеф. В верхнем ярусе обычно располагалась звонница (то есть башня служила колокольней); ее архитектура нередко имела фортификационные элементы, и, судя по всему, эта конструкция использовалась как оборонительная в случаях нападения на монастырь.

Ко второму романскому периоду относятся постройки XII в. Большинство зданий, выстроенных или перестроенных в этот период, – небольшие церкви, приходские провинциальные храмы, приораты, подчиненные церкви тех или иных монастырей. Среди них встречаются и аббатские (Сен-Жуэн де Марн, Сент-Аманд де Буакс), и коллегиальные (Сен-Пьер в Эрво, Сен-Жак в Обетере) храмы, но основная их масса – церкви незначительные по своей роли, многие из которых изначально были выстроены как частные молельни или капеллы. Среди них нередко встречаются храмы, состоящие всего из одного нефа (Сен-Жан в Бур-Шарант, Нотр-Дам в Шатре, Сент-Коломб), а также так называемые зальные церкви, в которых центральный и боковые нефы имеют одинаковую высоту (Нотр-Дам ля Гранд в Пуатье). Большое внимание в этих церквах, как правило, уделяется декору: скульптурное оформление имеют капители, причем они представляют широкий спектр мотивов, как растительных и животных, так и включающих человеческие фигуры, сцены на библейские сюжеты при этом относительно редки; широко применяются фигурные консоли и модильоны; вход в храм часто оформлен скульптурными архивольтами. Скульптуры во многих случаях имеют довольно тонкую проработку. Одним из особенно заметных декоративных элементов таких церквей является большая фигура всадника (так называемого Святого Константина), расположенная на фасаде (илл. 10.2, 10.3, 12.2, 13.2, 14.2). Организация входа здесь кардинальным образом отличается от того, что имело место в церквах первого романского периода: на смену входным башням пришел так называемый фасад-экран (илл. 2.2, 3.2, 7.1, 10.1, 12.1, 14.1 и др.). Западная оконечность храма решена в виде плоской стены, которая как будто обрубает анфиладу нефа, не оставляя никакого переходного пространства. Фасад-экран потому и получил свое необычное название, что плоскость западной стены кажется приложенной к последнему пролету нефа и нередко выдается вверх и в стороны за его пределы (поэтому щипец – верхняя треугольная часть фасада – часто оказывается разрушенным или восстановленным в ходе позднейших реставраций). Как фасад, так и боковые стены нередко украшает разделка плоской аркадой, расположенной в один или несколько ярусов. Компактность и прихотливое декорирование этих зданий делают их похожими на шкатулки из слоновой кости, и многие исследователи, указывая на такое сходство, называют их церквами-ларцами или церквами-реликвариями.

Традиция «клюнийского» скульптурного портала осталась совершенно неизвестной в Пуату и Сентонже. Ни в первый, ни во второй период развития романской архитектуры такая организация входа не нашла должного применения в регионе, хотя клюнийских монастырей там существовало немало. Порталы церквей XII в. вовсе не имели тимпана. Скульптурный декор здесь был сосредоточен на капителях и архивольтах – каменных дугах, охватывавших полукруглое завершение двери (илл. 2.7, 2.9, 3.6, 11.3). Постепенно сужаясь, ряды архивольтов (три – семь рядов) уходили вглубь стены. Сюжеты, представленные на них, нередко соотносились с основными библейскими и нравоучительными темами (двенадцать апостолов; двадцать четыре старца Апокалипсиса, поклоняющиеся Агнцу; притча о разумных и неразумных девах; Пороки и Добродетели). Однако говорить о такой сложной, развернутой и репрезентативной программе, какую представлял клюнийский портал, здесь не приходится. Скульптурный декор был в целом подчинен самой конструкции, которую он дополнял, украшал, в которой акцентировал семантически важные части. Рельефы архивольтов, как правило, состояли из однотипных, многократно повторяющихся элементов, и если они соотносимы с каким-либо конкретным сюжетом, то он скорее намечен, чем художественно представлен. Не случайно предпочтение здесь отдается многофигурным композициям (пророки, апостолы, старцы Апокалипсиса и т. д.) – персонажи, как правило, представлены фронтально и статично, как элементы узора. Рельефы подчеркнуто орнаментальны, а во многих случаях декор ограничивается собственно орнаментом, геометрическим или растительным, и сюжетных изображений вовсе нет.

Во второй половине XII в. в Пуату появляется новый архитектурный стиль – так называемая анжуйская готика. Его еще называют протоготическим, так как он сочетал в себе многие элементы романской архитектуры с явственно оформляющимися готическими элементами. Главный из этих элементов – стрельчатый свод, пришедший на смену романскому коробовому. Однако стены еще не имели готической ажурности и обеспечивающих ее поддерживающих конструкций из контрфорсов и аркбутанов. Обычно они массивные (вполне романские) и плоские, разделанные тонкими пилястрами. Стиль зародился в Анжу и в Пуату впервые проявился во второй половине XII в. (именно в это время после женитьбы на наследнице западнофранцузских земель Алиенор Аквитанской сеньором Пуату стал анжуйский граф Генрих Плантагенет). Первое здание в этом стиле – собор Сен-Пьер в Пуатье (илл. 8.1, 8.2), перестроенный в 1160-е гг. Также в стиле анжуйской готики был выстроен графский дворец в Пуатье (илл. 9.1, 9.2) и отчасти перестроена почитаемая церковь Сент-Радегонд (илл. 6.2).

Таков контекст, в котором появились интересующие нас здания церквей Ольнэ и Меля. Теперь настало время обратиться непосредственно к ним.

 

3. Архитектура и скульптурный декор церквей Меля и Ольнэ: Сходства и различия

 

Мель: конструкция и декор

Конструктивно церковь Сент-Илер в Меле представляет собой трехнефную романскую базилику с поперечным нефом (трансептом) (илл. 3.1). Пересечение центрального нефа и трансепта венчает купол на тромпах, над которым возвышается башня-колокольня (илл. 3.9). Храм сравнительно невелик по размерам. Длина основного здания 48 м, трансепта – 18 м.

Как уже говорилось, восточная часть храма – апсиды, хор и трансепт – была реконструирована в ходе первой строительной кампании в конце XI в. Еще две малые апсиды пристроены справа и слева к восточной стене трансепта (илл. 3.1). Таким образом, в церкви всего пять апсид, и в каждой из них некогда находилось по отдельному алтарю, не считая главного алтаря в хоре. При скоплении публики обряд пресуществления во время мессы мог производиться не только на главном алтаре, но и на малых. Следовательно, несмотря на сравнительно небольшие размеры, в Сент-Илер могло принять причастие одновременно довольно большое количество верующих. Таким образом, здесь мы встречаем несколько ключевых конструктивных элементов так называемых паломнических храмов. Кроме того, заслуживает внимания еще один момент: конструкция этой части как в плане (сочетание венца капелл с апсидиолами трансепта) (илл. 3.1), так и во внешнем исполнении (кровля центральной апсиды и апсидиол решена в виде ступенчатого каскада) (илл. 3.3) заставляет вспомнить о знаменитой церкви Сент-Илер в Пуатье (илл. 4.2). Конструктивное различие двух церквей заключается главным образом в размерах – пуатевинский храм значительно шире и массивней – и в количестве капелл, окружающих апсиду: в Сент-Илер в Пуатье их не три, а четыре. Мельская церковь посвящена тому же святому – пуатевинскому епископу Иларию, так что такое сходство, скорее всего, не было случайным.

Западная часть мельской церкви и, собственно, весь ее основной объем были перестроены в ходе второй строительной кампании. Эта часть решена в полном соответствии с местной традицией XII в. Храм имеет три нефа, и боковые нефы слишком узки, чтобы здесь говорить о следовании принципам паломнического храма (илл. 3.1). В длину нефы насчитывают шесть пролетов, арки опираются на колонны, имеющие в плане форму четырехлистника; в стенах прорезаны окна с полуциркульным завершением. С внешней стороны стены разделаны пилястрами, отвечающими логике внутреннего членения конструкции (илл. 3.4). Внешне церковь вполне отвечает характерному для региона типу «храма-реликвария».

Фасад решен в виде плоской стены – упоминавшийся выше тип фасада-экрана (илл. 3.2). Он декорирован двухъярусной аркадой с перспективными архивольтами: на нижнем уровне таким образом решен дверной проем, фланкированный с обеих сторон глухими арками, на верхнем – три окна. Декор нижнего яруса не сохранился (эта часть почти полностью была реставрирована), архивольты вокруг окон украшены геометрическим узором.

По всей видимости, новый неф отчасти инкорпорировал остатки старой конструкции, существовавшей еще до обсуждаемых нами перестроек. Об этом можно говорить в отношении его западной части – пролета, примыкающего к фасаду. Столбы, поддерживающие арки, здесь более массивны; свод над этим пролетом приподнят по сравнению с общим уровнем; всю его длину занимает лестница, спускающаяся в неф (илл. 3.7). Все эти элементы, по всей видимости, являются остатками существовавшей некогда входной башни, переделанной позже в пролет нефа. Спускающаяся лестница внутри входной башни нередко встречается в церковных сооружениях XI в., например в башне церкви Сент-Радегонд в Пуатье (илл. 6.3). Следовательно, предыдущее здание церкви содержало в себе эту архитектурную деталь, характерную для построек первого романского периода.

Во время первой или второй строительной кампании к церкви был пристроен клуатр, следов которого до настоящего времени не сохранилось. Однако заметка о нем, датированная 1679 г., имеется в архивах департамента; кроме того, на его наличие указывает еще один – южный – дверной проем храма, который должен был выходить именно в клуатр, и полное отсутствие каких-либо декоративных элементов на внешней стороне южной стены (илл. 3.3).

В настоящий момент церковь имеет три входа: центральный (западный) портал, а также малые порталы в южной и северной стенах. Западный вход (илл. 3.2) был отреставрирован в XIX в., и в настоящее время ни центральная, ни боковые арки нижнего яруса аркады фасада ничем не украшены. Существующая ныне южная дверь (как мы выяснили) открывалась в клуатр, и с внешней стороны дверной проем почти совершенно не отделан. Иначе с северной дверью, выходящей к дороге и находившейся в поле постоянного обзора людей, которые направлялись в церковь или просто проходили мимо (илл. 3.5). Она украшена скульптурными архивольтами, рельефы которых довольно сильно пострадали и отчасти реставрированы (уцелевшие изображения интерпретируются как аллегорические образы Пороков и Добродетелей). Выше, в арочной нише над дверным проемом, некогда располагался самый крупный и значимый декоративный элемент храма – статуя всадника. Изображение было утрачено; оно восстановлено реставраторами XIX в., и сходство нынешнего всадника с оригиналом довольно сомнительно. Однако существующая скульптура воспроизводит, по меньшей мере в общих чертах, основные характеристики изображений такого типа: мужчина восседает на коне, который попирает передним копытом маленькую человеческую фигурку.

Интерьер церкви также украшен скульптурными изображениями. Это капители, декорированные геометрическим орнаментом, растительными и животными мотивами, сценами борьбы, охоты, музицирования и танцев без явного соотнесения с какими-либо известными сюжетами (илл. 3.11–3.14). Довольно необычным элементом является внутренний декор одной из боковых дверей (северной): над ней расположен скульптурный архивольт – деталь, характерная скорее для наружного оформления портала. На архивольте изображен Христос в окружении апостолов и пророков; нижняя его сторона также украшена рельефами (животные мотивы, так называемый бестиарий) (илл. 3.15, 3.16).

Отметим еще раз наиболее существенный момент в отношении конструкции церкви: в ней оказались совмещены две традиции – паломнических храмов (так выстроена более ранняя восточная часть) и местная традиция «храмов-ларцов» с плоским фасадом (которой отвечает структура и декор нефа). Кроме того, в ходе второй строительной кампании оказалась, по-видимому, упразднена существовавшая в предыдущей церкви входная башня. Две части вновь возведенного здания не вполне согласуются друг с другом (так, теснота боковых нефов не соответствует развернутой восточной части с обходом хора). Они выполнены в разное время и, как можно предположить, по заказу лиц, по-разному представлявших себе цели этой перестройки.

 

Ольнэ: конструкция и декор

Церковь Сен-Пьер в Ольнэ, как и Сент-Илер в Меле, представляет собой трехнефную романскую базилику с трансептом и башней-колокольней, возведенной на пересечении центрального и поперечного нефов (илл. 2.1, 2.3). Хор расположен не под куполом, а смещен в сторону апсиды и не имеет обхода. Центральная апсида без венца капелл, но ее дополняют две апсидиолы, примыкающие к восточной стене поперечного нефа. Центральный неф состоит из пяти арочных пролетов. Общие размеры церкви – 45 м в длину, 13,6 м в ширину (центральный и боковые нефы). Длина трансепта – 22,5 м. Небольшой объем храма, узость боковых нефов, хор без обхода, отсутствие капелл – все это говорит скорее о том, что храм не был специально рассчитан на прием большого количества людей.

Храм очень гармоничен в своих пропорциях и декоре и по праву считается одной из самых красивых романских построек региона Пуату – Сентонж. Наиболее изящным элементом внутренней конструкции, пожалуй, является купол, над которым надстроена башня. Переход от квадрата средокрестия к кругу сделан при помощи парусов, то есть в виде плавно изгибающихся плоскостей, довольно сложных в инженерном отношении и выполненных в Ольнэ с безупречной точностью. Опоры, несущие купол, решены в виде пучков полуколонн, каждая из которых, переходя в ребра паруса или поддерживая его угол, проявляет логику распределения тяжести (илл. 2.14). Сам свод купола разделан круглыми в сечении нервюрами – прием, нехарактерный для местной традиции и соотносимый скорее с принципами протоготического анжуйского стиля.

Нефы церкви (илл. 2.15) перекрыты коробовыми сводами, которые опираются на четыре пары колонн, соединенных арками. Они решены не как круглые опоры, а как «связки» из четырех колонн и в плане представляют собой четырехлистник (такое же решение применено и в церкви Сент-Илер). Капители, отвечая форме колонн, имеют также сложную четырехчастную конфигурацию.

Капители нефа украшены рельефами, тематика которых довольно разнообразна: растительные и животные мотивы; изображения акробатов, рыцарей, сцен борьбы с дикими зверями и монстрами; гигантские маски (илл. 2.16–2.19). Среди прочих изображений есть две библейские сцены: убийство Каином Авеля (илл. 2.20) и предательство Далилы, отрезающей прядь волос у спящего Самсона, сопровождаемые пояснительными надписями (илл. 2.21).

У храма два фасада: центральный (западный) и боковой (южный). Оба они являют собой характерный пример фасада-экрана. Плоскость западного фасада (илл. 2.2) делится на верхнюю и нижнюю части поясом с модильонами. В нижнем ярусе находятся три перспективно решенные арки, одна из которых открывается входом в храм, две боковые образуют глухие ниши. Два панно низкого рельефа расположены в тимпанах боковых арок: слева (в ориентации зрителя) распятие св. Петра, справа – Христос Вседержитель с двумя фланкирующими его фигурами святых. Перспективный портал (илл. 2.9) состоит из четырех архивольтов, каждый из которых украшен сюжетными композициями: знаки зодиака и аллегории месяцев (этот архивольт имеет значительные утраты); мудрые и неразумные девы из библейской притчи (Мф. 25:1–12); аллегорические фигуры Добродетелей в рыцарских доспехах, попирающие изображения Пороков; ангелы, несущие медальон с изображением Агнца. В центральной арке второго яруса некогда располагалась монументальная фигура всадника, попирающего скорченного противника; судя по сохранившемуся фрагменту (илл. 2.13), это был высокий рельеф, приближающийся к круглой скульптуре. О внешнем виде этого рельефа, разрушенного во время Революции, можно судить по зарисовке, сделанной в XVIII в. (илл. 2.12).

Южный фасад значительно ýже; всю его плоскость охватывает, словно рама, большая увенчанная щипцом арка, которая опирается с каждой стороны на пучки полуколонн (илл. 2.5, 2.6). Внутри нее стена разделена карнизом на два яруса; в нижней части расположен собственно портал – дверной проем с расходящимися вокруг него перспективными архивольтами и полуколоннами. Четыре архивольта посвящены следующим темам: бестиарий (изображения животных и монстров); старцы Апокалипсиса; апостолы и пророки; растительный орнамент с вплетенными в него фигурками зверей (илл. 2.7). У двух архивольтов (со старцами Апокалипсиса; с апостолами и пророками) рельефы имеет и внутренняя их сторона – та, которая находится непосредственно над головой входящего, а не перед его глазами (илл. 2.8): фигурки атлантов, число которых соответствует количеству персонажей на фронтальной стороне (этот же прием мы отмечали в отношении архивольта Сент-Илер, расположенного в интерьере). В верхней части находятся три арочных ниши, и самая большая из них (центральная) имеет перспективное решение. Один из ее архивольтов выполнен в виде аллегорических образов четырех Добродетелей – фигур воинов со щитами, – попирающих Пороки в образе монстров.

В церкви Сен-Пьер не обнаруживаются следы более ранней конструкции – она целиком была построена в XII в. Учитывая то, что упоминания об этом храме встречаются в гораздо более раннее время, можно сделать заключение, что церковь была выстроена заново взамен прежней – на месте разрушенной старой или, как предположил Ж. Шаньоло, рядом со старым зданием, которое разрушили после того, как новое было готово к освящению.

Здание не понесло значительных утрат, не подверглось кардинальным перестройкам, и его облик не был так искажен археологическими реставрациями XIX в., как в массе других случаев. Но некоторые его части дошли до нас все же не в том виде, в каком они существовали в XII в., и это прежде всего относится к западному фасаду. В XV в. к нему были пристроены контрфорсы, два спереди (по обе стороны портала) и два по краям фасада, придав ему тяжеловесность и скрыв разделявшие аркаду пилястры. Наибольшему искажению подверглась верхняя часть фасада: она была разрушена в конце XVIII в. и потом заново надстроена (илл. 2.1, 2.2). Навсегда утраченной оказалась скульптура всадника, располагавшаяся в центральной арочной нише; две боковые арки были заменены маленькими окнами. Был также срыт порог из пяти ступеней, который в XIX в. показался нелепым сооружением: при входе на него надо было взойти, а затем вновь спуститься, поскольку пол церкви находился на одном уровне с землей (такой порог, однако, сохранился в южном портале). Верхний ярус колокольни был добавлен в XV в., а его конусообразная крыша, идущая вразрез с нормами романской архитектуры, в XIX в.

В приведенных выше сведениях о внешних особенностях храмов Ольнэ и Меля без особого труда можно заметить целый ряд параллелей. Это сходство, а также не в меньшей степени и те моменты, где его нет, будут иметь для нас в дальнейшем большое значение. Поэтому еще раз остановимся на совпадениях и расхождениях, которые, думается, неслучайны.

Храмы близки по размерам. Заметную близость можно отметить в том, как решен основной объем зданий – сходство прослеживается как в общем конструктивном решении, так и в деталях. В обоих случаях это трехнефная базилика с понижением уровня боковых нефов (на фоне распространенных в регионе однонефных и так называемых зальных церквей, где все три нефа имеют одинаковую высоту); арки свода слегка заострены; колонны и их капители имеют в плане форму четырехлистника; западная часть заканчивается фасадом-экраном, который, как и внешняя сторона стен нефа, украшен аркадой.

Сходство заканчивается там, где в Сент-Илер встречаются элементы более ранних конструкций (их лучше всего проследить по планам обеих церквей – илл. 2.1, 3.1). Это восточная половина: в Меле – упоминавшиеся как элементы «паломнического храма» венец капелл и обход хора, купол на тромпах (илл. 3.9); в Ольнэ – купол на парусах (илл. 2.14) и небольшая, замкнутая с трех сторон алтарная часть. Даже при наличии двух боковых апсид восточная часть Сен-Пьер не имеет характера объединяющего пространства, обычного для паломнических церквей: вместе с крыльями трансепта эти апсиды образуют два отдельных придела, почти изолированных от основного объема храма. Боковой фасад церкви Ольнэ находится в одном из торцов трансепта; в мельской же церкви трансепт с обоих концов завершается глухой стеной, и оба боковых портала прорезаны непосредственно в стенах нефа. Различия можно отметить и в западной оконечности храмов: там, где в Сент-Илер мы находим предполагаемые остатки раннего аван-нефа (входной башни) с лестницей, в Сен-Пьер неф начинается сразу за входом, без всякого намека на какое-либо переходное пространство.

Скульптурный декор в своей стилистике не обнаруживает большого сходства – в Ольнэ он гораздо разнообразнее и выполнен с большей тонкостью и мастерством. Можно, однако, говорить о повторении некоторых принципов декорирования и иконографических решений: скульптурный архивольт, образующий в сечении не полукруг, а «ступеньку», две поверхности которой украшены барельефами, – прием, который встречается в обеих церквах, причем в обоих случаях в оформлении южного входа (только в Ольнэ с внешней, в Меле – с внутренней стороны) (илл. 2.8, 3.15). Более того, сам сюжет единственного архивольта в Меле – апостолы и пророки – повторяется в одном из архивольтов Ольнэ. Еще один сюжет – триумф Добродетелей над Пороками – присутствует в оформлении порталов обеих церквей, в Ольнэ – западного (илл. 2.9) и южного, в Меле – северного (илл. 3.5) (как уже говорилось, этот мотив в целом широко распространен в скульптуре архивольтов храмов второй романики).

Отдельно следует сказать об изображениях всадников. В целом этот мотив – не редкость для церковных фасадов Пуату и Сентонжа, однако в случаях Меля и Ольнэ можно отметить ряд существенных параллелей, нехарактерных для других рельефов такого рода. Обе скульптуры, к сожалению, утрачены, и говорить об их возможном иконографическом и стилистическом сходстве приходится лишь гипотетически – хотя, по свидетельствам XVIII в., они в самом деле были похожи «как два брата». По оставшимся воспроизведениям – рисунку скульптуры Ольнэ и восстановленному в XIX в. рельефу Меля – можно сказать лишь о том, что по меньшей мере основные элементы композиции в обоих случаях совпадали: спокойная вертикальная посадка всадника, поднятое копыто коня, скорченная фигурка под ним. В обоих случаях скульптура находилась непосредственно над дверью, по центру портала. Это следует отметить, поскольку практически во всех остальных известных случаях всадник размещен в боковой арке, как правило, слева от входа. Различались всадники Ольнэ и Меля тем, что были размещены на разных фасадах: в Ольнэ – на западном (фронтальном), в Меле – на северном (боковом). Однако за этим различием кроется еще одна весьма важная параллель: оба портала с всадниками были обращены к дороге, обеспечивая скульптурам наилучший обзор со стороны проходящих путников.

Таким образом, церковь в Ольнэ очень похожа на ту часть мельской церкви, которая построена в XII в. Сходство это касается основных черт конструкции, а также организации и размещения декора; можно отметить параллели и в иконографии декора, хотя в его стилистике имеются существенные различия. При этом те части конструкции и декора Меля, которые были выполнены в ходе первой перестройки или являются остатками еще более раннего строения, не находят никаких параллелей в церкви Ольнэ, целиком построенной в середине XII в.

Для того чтобы понять, о чем могут говорить отмеченные выше особенности интересующих нас церквей и в соответствии с этим сделать те или иные выводы об их заказчиках, обратимся опять к более широкому контексту. В двух следующих разделах будут разобраны сведения из доступных источников (в основном хартий и хроник), которые сообщают что-либо о том, какие действия в принципе мог предпринимать заказчик и как они могли сказаться на внешнем виде церкви-произведения.

 

4. Участие заказчиков в создании церкви

Упоминания источников о действиях, предпринятых заказчиками, как правило, фрагментарны и почти никогда не охватывают всей ситуации целиком. Кроме того, в разных случаях заказчики могли проявлять разную степень деятельного участия в созидании храма. Поэтому определить спектр действий, характерных для роли заказчика как таковой, вряд ли возможно. В нижеследующем разделе представлен скорее набор возможных дел и забот, сопровождавших решение о строительстве, который мог сильно варьироваться (от почти полного отстранения от конкретного участия до деятельного проникновения в мельчайшие детали и насущные проблемы строительства) и разделяться между несколькими персонами. В нижеследующем обзоре я сосредоточу внимание на специфике участия в деле заказчиков-мирян и заказчиков-прелатов.

Перечень необходимых действий при возведении храма (помимо собственно принятия решения об этом) выглядел примерно так:

• финансирование строительства;

• организация работ и общий контроль за их ходом;

• составление проекта и руководство работами;

• исполнение работ.

Деятельность заказчика чаще всего касалась первых двух пунктов из указанного перечня; последние два принадлежат, как правило, их исполнителям – главному архитектору и рядовым мастерам. Но при желании заказчик мог в той или иной мере принять участие во всех этих действиях.

Обеспечение необходимых средств для реализации строительства – несомненно, важнейшая составляющая для претворения идеи в действительность, и никакой заказчик не мог совершенно не задумываться над этим вопросом, независимо от того, жертвовал ли он на храм собственные средства или обращался к кому-то за помощью. Когда речь идет о мирской инициативе, сама идея строительства неотделима от предоставления средств на нее. В редких случаях это выражается в выделении собственно какой-то денежной суммы (хотя такие случаи тоже есть), чаще речь идет о недвижимости – землях, на которых, во-первых, была бы выстроена сама оговоренная церковь (или перестроена, если она уже существовала) и, во-вторых, доход с которых обеспечил бы необходимые средства для строительства. Часто при передаче земель какому-либо монастырю донатор оговаривал строительство на ней церкви монахами как необходимое условие заключения дарственной. Подобных документов XI–XII вв. сохранилось немало; во многих случаях само такое дарение было формой волеизъявления светского заказчика и становилось ключевым действием для появления храма. В отношении светского заказчика часто отмечается обеспечение строительства не только средствами, но и материалами. Угодья, передаваемые ими по дарственным, нередко представляли специальную ценность как их источник: часто упоминался лес, который передавался без оговорок, или (что бывало чаще) предметом дара выступало право на вырубку деревьев для строительных нужд. К таким пожертвованиям примыкают дарения каменных карьеров и прав на добычу камня в определенной местности. Заботы о поисках подходящих материалов иногда оговариваются особо – так, для строительства монастыря в память о битве при Гастингсе Вильгельм Завоеватель снаряжает корабли в Кан (Нормандия).

В случае церковной инициативы перестройка уже существующего здания – будь то приходская церковь, монастырский храм или собор – производилась прежде всего за счет собственных ресурсов церкви, доходов с прилежащих к ней владений, десятины и прочих сборов, пожертвований прихожан. Управление церковными владениями было неотъемлемой частью забот главы церкви (аббата, декана, приходского священника). Рачительное хозяйствование само по себе становилось существенным вкладом в финансирование строительства – аббат Сугерий не случайно приступил к реконструкции Сен-Дени только после того, как уладил все проблемы, связанные с владениями аббатства, и существенно повысил его доходы. Но все же собственных средств, особенно в случае масштабной строительной кампании, было недостаточно.

Необходимой заботой прелатов всегда было изыскание дополнительных ресурсов для строительства. Иногда (такие сообщения характерны прежде всего для дореформенного периода) они выделяли для строительства собственные владения и средства своих семей. Для постройки собора епископы обращались за помощью к членам соборного капитула, к влиятельным мирянам и королям, к жителям своего диоцеза, призывая их в проповеди делать пожертвования. Так же поступали и аббаты. Сугерий рассказывает, как в Сен-Дени многие прелаты и миряне, вдохновленные его примером, наперебой жертвовали золотые перстни и прочие драгоценности – в его описании все это выглядит как единый порыв, охвативший в один момент всех, кто присутствовал в храме. Выше уже говорилось и о специальных экспедициях монахов или каноников по сбору средств, которые обходили окрестности с реликвиями церкви.

Далеко не все заказчики, позаботившись о материальном обеспечении работ, брали на себя заботу по их организации. Инициатива заказчика-мирянина, по всей видимости, часто не доходила до непосредственного участия в процессе. В многочисленных дарственных монастырям, соборам, коллегиям, где оговорено желание того или иного сеньора выстроить церковь, как правило, само строительство и связанные с ним заботы перекладываются на монахов или каноников. Однако свои пожелания относительно создания храма заказчик мог выражать и далее – они могли быть более или менее пространными. Иногда в таких грамотах есть определенные предписания в отношении будущего здания: в одном из документов заказчик указывает желаемые размеры церкви, в других называется материал, из которого она должна быть выстроена, порой же просто высказано пожелание, чтобы храм был отстроен «наилучшим образом». Следует все же отметить, что в некоторых случаях участие светского заказчика описано и как деятельный контроль за строительством. В хронике аббатства Майезе рассказывается о том, что герцогиня Эмма сама выбирала место для будущей постройки, приглашала разных мастеров и обсуждала с ними предлагаемые варианты. Донатор монастыря Сент-Фуа в Конке не только оговаривает, что на подаренных землях должна быть выстроена церковь, но и указывает, кому из мастеров-монахов следует поручить строительство. Хроника Монтьернеф свидетельствует о повышенном внимании графа Ги-Жоффруа Гийома ко всему, что касалось строительства аббатской церкви. Граф не дожил до окончания работ, и хронист подробно описывает этап постройки, на котором завершилось его непосредственное руководство, называя те детали, которые Ги-Жоффруа Гийом планировал и не успел осуществить.

Однако в отношении деятелей церкви поводов говорить о непосредственном и активном курировании строительных работ гораздо больше. Епископ Шартра Фульберт в письмах к герцогу Аквитанскому неоднократно ссылается на свою колоссальную занятость в связи с перестройкой собора, которая не дает ему возможности не только приехать в Пуатье, но даже и написать более длинного письма. Столь же, если не более, деятельным предстает и вклад аббатов. Аббат Сугерий, судя по оставленным им детальным описаниям того, что и как было сделано мастерами, вникал в каждую деталь их работы. Он сам руководил многими операциями, решая проблемы, возникающие по ходу строительства, такие как поиск подходящих деревьев для балок и строительного камня. Одилон Клюнийский, по сообщению его агиографа, тоже не оставлял ведущееся в Клюни строительство своим вниманием и лично решал проблему, связанную с поиском подходящего мрамора для церковных колонн (такого рода забота отмечалась выше и в отношении мирян). Более того, он наблюдал за строительством не только в собственном аббатстве, но и в подчиненных ему церквах: в житии приводится рассказ о чудесном исцелении каменщиков, работавших в монастыре Вольта. Во время работ обрушилась часть стены вместе с лесами, на которых находились мастера. Присутствовавший на строительстве клюнийский аббат, увидев это, стал молиться о людях, и они поднялись с земли живыми и невредимыми. Независимо от степени достоверности этого рассказа тот факт, что строительство дочерней церкви описано как действие, вызывающее активное участие, сопереживание и содействие аббата, думается, заслуживает внимания. Святой Бернард тоже энергично реагирует на проблемы, возникшие при строительстве одного из цистерцианских приоратов: прекращение работ заставляет его приехать и вступить в гневную перепалку с графом, захватившим земли, ранее подаренные под строительство.

Описание переживаний за наилучший исход дела с эмоциональным осмыслением каждого этапа строительства мы встречаем почти исключительно в отношении церковных заказчиков. Наиболее ярким примером здесь является рассказ Сугерия о неожиданных удачах, сопутствовавших строительству: чудесным образом в лесу Ивелин находится нужное количество подходящих деревьев; в Сен-Дени приходят цистерцианские монахи, предлагающие за полцены драгоценные геммы, необходимые для украшения креста, и т. д. Строительство храма предстает процессом, который заказчик не просто контролирует, но которым он занимается непосредственно, развитием которого он руководит, и малейшее событие в этом плане сопряжено с его прямым участием. Мирская инициатива, как правило, описывается без таких подробностей. Причиной тому является, возможно, уже упомянутый разрыв между заказчиком и автором документа: миряне не писали сами о своих действиях, и, соответственно, не могли передать в деталях степень своей вовлеченности. Но кроме этого, вероятно, процесс строительства действительно затрагивал светских сеньоров, охваченных потоком мирских дел и стремлений, существенно меньше.

Вообще дистанцирование светских заказчиков от конкретного исполнения замысла, по всей видимости, было гораздо большим, чем в случае церковного заказа. Эту разницу отмечал Р. Крозе, называя ее естественной, ведь церковный заказчик, занимаясь постройкой церкви, не выходил за рамки своей социальной роли (каковая заключается в религиозном служении) и действовал в соответствии со своим призванием. В то же время взявшийся за строительство церкви мирянин занимался немного не своим делом – сам этот отход от его естественных забот уже трактовался как благодеяние. Поэтому церковный заказчик всегда конкретнее в своих действиях и ближе к моменту непосредственного исполнения заказа. Нельзя, конечно, не учитывать и того, что прелат (аббат, епископ, священник), не только будучи более образованным, но и имея опыт свершения церковных обрядов и хорошо зная повседневность церковной жизни, обладал чисто практическим пониманием многих вещей, которого не могло быть у мирянина. Так, священнослужители не раз упоминают, что к перестройке их побудила не только ветхость церкви, но и ее малые размеры и плохая планировка, создающие неудобства для прихожан и паломников; Сугерий говорит об устройстве стол в Сен-Дени таким образом, чтобы монахам во время службы не приходилось мучиться от холода. Такое понимание, похоже, во многом обусловливало активное вмешательство в ход работ, о котором говорилось выше.

Церковный заказчик порой сам отчасти брал на себя функции главного мастера. Бернвард Хильдесхаймский, по сообщению агиографа, сам работал над продумыванием конструкции и декора церкви Св. Михаила – в частности, он самостоятельно, «никому не показав, составил» рисунок мозаики пола. Хильдесхаймский епископ, кроме того, что он, по всей видимости, был личностью творческого склада, обладал и знанием художественного ремесла. В его житии говорится, что в юности он прошел соответствующее обучение, получив навыки живописного и строительного мастерства, изготовления эмалей и мозаики. Аббат Сугерий также предстает активным руководителем работ, который решал в том числе и художественные задачи и с величайшей придирчивостью относился к найму мастеров, выискивая и подбирая их особо для каждого типа работ – живописцев, ювелиров, резчиков, литейщиков. А об аббатах вновь основанных отшельнических обителей известно, что они нередко сами занимались ручным трудом при строительстве церкви.

Принятие заказчиком решения о строительстве всегда требовало некоторых действий, направленных на его реализацию. Их характер и интенсивность, как мы видим, могли быть очень различными. Однако, если расставлять самые общие акценты, можно отметить, что для светского заказчика принципиальным действием, сопровождающим решение, было финансирование предприятия; для священнослужителя – его организация. При этом священнослужитель, как правило, внимательнее относится к исполнению заказа, лучше понимая связанные с ним прагматические задачи. Во всем прочем трудно установить какие-либо рамки: степень активности заказчика, по всей видимости, сильно зависела от его личных качеств, собственного осмысления начатого дела и сопутствующих ему обстоятельств.

В следующем разделе мы рассмотрим, каким образом эта деятельность сказывалась на внешнем виде церкви.

 

5. Заказчик как автор

Современное понимание авторства (сформированное на базе многовековой традиции, начиная с эпохи Возрождения) отдает предпочтение художнику – человеку, непосредственно причастному к акту творчества. Однако мнение, существовавшее внутри интересующей нас культуры, было иным. Документы XI–XII вв., если в них каким-либо образом затрагивается этот вопрос, обычно приписывают авторство постройки именно заказчику. Такое отношение – тоже наследие давней традиции. О том, что автором сооружения должен считаться именно тот, кто его задумал и приказал выстроить, а не тот, кто исполнил, говорил еще Боэций, напоминая, что это их имена пишутся на фасадах зданий. Р. Фавро, исследуя посвятительные надписи от лица заказчиков, отмечает, что начиная с Каролингской эпохи в них делается заметный акцент на творческих усилиях инициатора строительства. Возведенное здание церкви называется произведением (opus) заказчика, а не мастера, который выступает скорее орудием деятельной мысли первого – заказчик действует его руками.

Постараемся разобраться в том, каковы особенности этой приписываемой заказчику функции авторства в интересующий нас период. Авторство заказчика обозначается термином auctor, значение которого имеет некоторые важные характеристики. Согласно определению словаря Дю Канжа, auctor – обладатель вещи или идеи, носитель замысла, всячески способствующий его воплощению. Понятие auctor, родственное термину auctoritas (власть, авторитет), сопряжено с определяющей творческой волей. Авторство заказчика – это авторство идеи, подкрепленное руководящими действиями для ее исполнения.

Рассмотрим далее, какие формы принимало волеизъявление заказчика и на что оно преимущественно было направлено. Очевидно, что светский и церковный заказы в этом отношении должны несколько расходиться.

Выше говорилось о том, что дистанция между светским заказчиком и процессом возведения здания была больше, чем в случае церковного заказа; что принципиальным действием мирянина, направленным на осуществление предприятия, было его финансирование. Но это не значит, что деятельность мирян вовсе не была сопряжена с активным творческим волеизъявлением. «Диктат» заказчика мастеру обычно подразумевается в отношении церковнослужителей, однако в некоторых случаях формулировки документов отчетливо акцентируют направляющую роль и в отношении мирян. Такие моменты проявляют ценность замысла заказчика. Если он умирает, не воплотив задуманного, завершение работ в соответствии с изначальной идеей нередко становится делом чести его еще живых родственников. Так, строительную «эстафету» после усопшего отца Эмери IV принимает виконт Туара Эрберт: замысел церкви Сен-Николя принадлежит отцу (ceperat aedificare), его воплощение в жизнь – сыну (ego perficerem).

После смерти заказчика изначальная идея могла быть нарушена; но то, как преподносится этот факт, например, в хронике Монтьернеф, говорит скорее об осмыслении ее ценности, чем о пренебрежении ею. Судя по тому, что говорится о строительстве монастырской церкви и о смерти Ги-Жоффруа Гийома, произошедшей до его завершения, у графа был определенный план в отношении постройки. Среди задуманных им элементов, которые он не успел воплотить, названы две входные башни. Фасад церкви не сохранился до наших дней; но, как показывают археологические исследования, эти башни у него так и не появились, вместо них был осуществлен более простой вариант – фасад-экран, один из первых в Аквитании. Следовательно, смерть графа повлекла за собой существенное изменение изначального проекта. Мы не знаем, в каком состоянии находились постройки аббатства на момент написания хроники (она была создана в начале XII в., то есть по меньшей мере через 20 лет после смерти Ги-Жоффруа) – строительные работы были продолжены и, скорее всего, к тому времени уже доведены до конца. Автор хроники об этом не пишет, однако он с дотошностью перечисляет все те части и детали ансамбля, которые граф, остановленный смертью, не успел реализовать. Таким образом, изначальный замысел графа, не будучи в точности воплощенным в камне, нашел свою реабилитацию в пространстве текста. Столь трепетное отношение к замыслу заказчика свидетельствует о том, что его представления о будущей церкви обладали несомненной важностью, хотя бы они и не были воплощены в действительности.

Наиболее значительные постройки, выполненные по светскому заказу в XI в. – церкви, не перестроенные, а целиком возведенные мирянами, чаще всего для основанных ими же монастырей. Кроме того, мирянин, принимая на себя функцию заказчика в отношении уже существующего монастыря, иногда не ремонтировал сохранившуюся церковь, а разрушал ее, чтобы затем выстроить новую на прежнем месте. О прелатах, как бы радикально они ни подходили к перестройке, таких сообщений не встречается.

Так поступает граф Намюра Альбер. Избрав местом своего посмертного пристанища монастырь Сент-Обен, он осуществляет его реконструкцию, при этом сначала приказывает разобрать ранее существовавшую церковь, а потом строит на ее месте новую. Не исключено, что это было продиктовано ветхостью постройки, но нельзя не отметить, что церковь в таком случае имела все шансы стать ничем заранее не стесненным воплощением замысла графа. Интересно, что после смерти Альбера его вдова тоже занялась строительством, предпочитая для собственного погребения выстроить отдельную маленькую церковку. В краткой истории монастыря, запись которой сохранилась в картулярии, рассказ об этой небольшой постройке изобилует подробностями о ее внешнем и внутреннем устройстве, где упоминаются окна и башенки, а также и предметы внутреннего убранства – ковры, завесы и прочее, как будто выдающие женский вариант заботы о здании, прихотливый в отношении деталей. Подобные пассажи совершенно отсутствуют при упоминании церкви, построенной графом – не потому ли, что каждый из супругов по-своему выразил себя в созданном по его воле произведении?

Такие подробности далеко не всегда присутствуют в документах, фиксирующих мирскую активность. Когда мирянин выступает только как донатор и особенно когда его действия являются скорее откликом на призыв прелатов, поводов говорить о его авторском вкладе, как правило, не возникает. Упоминание деятельного участия встречается в основном тогда, когда строительство было так или иначе связано с судьбой заказчика: когда оно являлось обетом или епитимьей, увековечивало память о каком-либо важном для него событии, когда храм предполагался местом будущего погребения для самого заказчика или членов его семьи. В упомянутом примере как граф, так и графиня заранее были нацелены на возведение не просто церкви, но храма, который стал бы их последним пристанищем. То же самое можно сказать и об упоминавшейся церкви аббатства Монтьернеф (заказчик – герцог Аквитании Ги-Жоффруа Гийом; основание монастыря – епитимья, наложенная на герцога, по исполнении которой церковью был признан его последний брак и наследные права сына; монастырский храм стал местом погребения Ги-Жоффруа и его ставшего законным наследника Гийома Трубадура), и о множестве других церквей и монастырей, построенных мирянами. Такая ситуация должна была сильно повышать активность заказчика в создании «авторского проекта»: ведь в этом случае возводимый храм становился неотъемлемой частью его судьбы.

В отношении церковнослужителей тоже имеется немало оснований для разговора об авторстве, и здесь есть свои особенности. Как уже говорилось, аббаты и епископы имели более непосредственное отношение к руководству работами – церковь представляла для них важность не только как произведение, но и как функциональная постройка, которая должна была отвечать необходимым нуждам и требованиям, быть удобной для клира и прихожан. Художественное воплощение тоже обладало функциональной значимостью. То, каким образом выстроено и украшено здание, оказывало существенное влияние на мысли и настроения людей, приходивших в нее молиться, монахов, каноников, прихожан, паломников. Наставление и просвещение паствы, естественный долг служителей церкви, переносился ими и на задачу декорирования храмов. Широко известная формула «pictura est quasi scriptura…» из письма Григория Турского марсельскому архиепископу Серену не единожды повторяется и в сочинениях церковных авторов XI–XII вв. В житии архиепископа Гуго Линкольнского большой пассаж отведен беседе Гуго с его духовным чадом – принцем английским Иоанном (будущим королем Иоанном Безземельным), в ходе которой прелат не только прочитывает принцу наставление, пользуясь в качестве наглядного пособия изображением Страшного суда на тимпане церкви, но и объясняет ему назначение таких рельефов, помещаемых над церковными дверями: «… такие скульптуры или картины не случайно помещены над входами церквей, так как те, кто собирается войти и попросить Господа о своих нуждах, должны знать о своей главной нужде и молить о прощении за проступки; вымолив же его, могут пребывать в безопасности от наказания и радоваться непреходящей усладе».

Влияние скульптурного и живописного декора на зрителей-прихожан состояло не только в том, что он наглядно представлял библейские истины и нравственные уроки, но и в его красоте. Притягательная сила искусства была вполне осмыслена священнослужителями, находившими в ней как пользу, так и опасность. Наиболее показательны здесь прямо противоположные позиции аббата Сугерия в «Книге о делах…» и Бернарда Клервоского в его послании к Гийому из Сен-Тьерри. Сугерий находит в красоте произведений исключительную пользу, говоря, что она привлекает взор и заставляет слабый рассудок подниматься к созерцанию Божественной красоты. Такое восхищение духа аббат описывает на собственном примере, когда окружающее великолепие церковного интерьера и утвари приводит его в подобие транса, и он настаивает на том, что сокровища церкви должны быть показаны людям, а не упрятаны в сакристию. Бернард же, напротив, обрушивается с упреками на художественное великолепие церкви Сен-Тьерри, говоря, что оно способно только соблазнять и отвлекать монахов от молитвы. Несмотря на противоположность мнений, аббаты сходятся в одном: для них одинаково важна полезность устройства и декора церкви для тех, кто в ней молится. Особенности аудитории того или иного храма тоже не обойдены вниманием: негодование Бернарда вызвано прежде всего тем, что столь богато украшенной оказалась именно монастырская церковь. Он готов признать пользу изображений для просвещения мирян, но строгость монашеской мысли от этого, по его мнению, существенно страдает. Как Сугерий, так и Бернард выступали в этом вопросе не только теоретиками – оба проявили себя и как заказчики церквей, вполне осуществив эти установки на практике (цистерцианские церкви традиционно лишены скульптурного и живописного декора и отличаются строгостью и простотой форм, что представляет разительный контраст с теми установками на богатство и изысканность декора, которыми руководствовался Сугерий и которые станут принципиальными для готической архитектуры).

Кроме того, в отношении церковных заказчиков в ряде случаев можно говорить о творчестве в непосредственном смысле слова: их действия в некоторых текстах предстают как подлинное сотрудничество с мастерами. Яркий тому пример – упоминавшийся выше епископ Бернвард Хильдесхаймский, самостоятельно разработавший проект церкви монастыря Св. Михаила и ее декора. Епископ-художник – явление вряд ли ординарное, и, во всяком случае, говорить о подобной активности в отношении церковных заказчиков в целом представляется не вполне правомерным. Но нельзя и отрицать ее возможность. Неизвестно, учился ли аббат Сугерий когда-либо художественному мастерству, однако колоссальная всесторонняя одаренность этого человека – политика, рачительного хозяина, писателя и поэта, эстета, тонко чувствующего и понимающего красоту, – вполне очевидна. Сама организация работ решалась им как творческая задача: он не шел простыми путями, но во всем (выборе мастеров, поиске материалов и т. д.) искал наилучших решений. Он проявлял активность и в собственно художественных вопросах – так, мозаичный тимпан над одним из входов базилики был выполнен по его распоряжению, несмотря на то что это не вязалось с традицией и многим, по его словам, казалось старомодным. Очевидно, что оба упомянутых прелата (епископ Бернвард и аббат Сугерий) были неординарными личностями, и творческий вклад, вероятно, в каждом случае отвечал мере их способностей и увлеченности делом. Вряд ли можно, опираясь на эти два примера, говорить в целом о сотворчестве мастеров и заказчиков как характерном явлении – далеко не всякий аббат или епископ мог обладать такими же талантами и деятельным нравом, но сама возможность проявить непосредственную творческую инициативу у них, несомненно, была.

В большинстве же случаев (как светской, так и церковной инициативы) авторская воля заказчика, по всей видимости, не выливалась в непосредственное творчество; более того, пожелания заказчиков вряд ли были произвольны. Задаваясь вопросом о формах их волеизъявления, мы находим информацию скорее о решении или о серии решений, которые заказчик должен был принимать в рамках ограниченного традицией выбора.

В первую очередь здесь стоит сказать о наборе мастеров. Заказчик реализовывал свои идеи через искусство, создаваемое другими; выбор архитектора (особенно если заказчик не был стеснен в своих возможностях) становился при этом крайне важным. Крупные сеньоры, затевавшие большое строительство в начале – середине XI в., часто хранили приверженность одному архитектору – таков, например, Готье (Вальтер) Курланд, строивший для королевы Эммы Нормандской, который начал возведение Сент-Илер в Пуатье. Возможно, здесь есть смысл говорить о придворных архитекторах, но вообще о статусе таких мастеров трудно сказать что-либо определенное. Известно, что многие из них были монахами. Постройки, исполненные одним и тем же главным мастером, как правило, обладают рядом общих конструктивных и декоративных черт. Иногда нам неизвестно имя архитектора, но мы знаем, что здания созданы с подачи одного заказчика, как в случаях с рядом церквей, выстроенных герцогиней Аквитанской Аньес или Генрихом Плантагенетом, с правлением которого в Аквитанию пришел стиль так называемой анжуйской готики. Резонно предположить, что стилистическое единство памятников в таких случаях определяется работой одного и того же мастера или группы мастеров, которым заказчик отдавал свое предпочтение. В случае Генриха Плантагенета «перенос» стиля обусловлен, скорее всего, тем, что новый сюзерен привез с собой в Пуату анжуйских мастеров. Сама приверженность заказчиков одним и тем же архитекторам говорит о том, что творчество данных мастеров, по всей видимости, наилучшим образом отвечало их ожиданиям и вкусам. Весьма возможно, что в таких устойчивых тандемах мастер приспосабливался к вкусовым склонностям заказчика и корректировал свой стиль в соответствии с ними.

Сеньоры поскромнее, по всей видимости, чаще всего обращались в монастыри и коллегии, при которых жили монахи-строители. Во всяком случае, часто встречающиеся формулировки о поручении строительства церкви монахам или каноникам такого-то монастыря, видимо, нужно трактовать именно так.

Выбор мастера важен и для церковных заказчиков. Как уже говорилось, аббат Сугерий был весьма придирчив в этом вопросе, он собирал «наилучших» мастеров «со всех концов света». Одним из них был Годфруа де Клер, мастер по изготовлению эмалей и витражей, действительно весьма известная личность для своей эпохи. Авторитет мастера в то время уже был важен для заказчика, и его приглашение должно было основываться на понимании того, что и как он может сделать. Целевое приглашение мастеров, обладающих знаниями и опытом исключительного свойства, можно отметить и для других случаев церковного заказа. Так, для перестройки собора в Компостеле (где обреталась почитаемая могила апостола Иакова) епископом был приглашен французский мастер Бернар, который осуществил ее в соответствии со сложившимся во Франции и неизвестным тогда в Испании типом паломнической церкви, удобным для принятия непрерывных людских потоков. Очевидная практичность такой конструкции, по всей видимости, заставила епископа самого Сантьяго задуматься о перестройке собора в этом ключе.

Вряд ли все аббаты с тем же рвением, что и Сугерий, разыскивали художников – многие, по-видимому, довольствовались теми мастерами, которых было легче найти, полагаясь более на традицию, чем на поиск новых решений. Большинство мастеров было монахами и канониками (во всяком случае те, кто упоминается в связи со строительством церквей, а не мирских сооружений); при некоторых монастырях существовали художественные мастерские, особенно это характерно для Клюни и вновь образуемых монашеских конгрегаций. В документах XI–XII вв. уже встречаются упоминания о мастерах, которые работали в разных местах и порой имели группу помощников, хотя говорить о складывании свободных артелей строителей и художников в этот период еще не приходится. Такие мастера чаще всего были клириками и монахами, и их перемещение, конечно, было не свободным, а определялось волей аббата или епископа.

Таким образом, у заказчика в зависимости от его возможностей, институциональной принадлежности и рвения в задуманном деле существовало несколько путей подбора мастеров: он мог их искать сам, руководствуясь своими вкусами и знаниями; мог положиться на компетенцию монастырских мастеров; мог, наконец, воспользоваться услугами одной из работавших в регионе артелей. В отношении романской архитектуры следует все же отметить некоторую консервативность в этом вопросе: в большинстве случаев предпочтение явно отдавалось местным архитекторам или мастерам, перемещавшимся в рамках конгрегации. Конечно, мастера переходили с места на место и обмен опытом и традициями происходил, чему немало способствовало набиравшее силу паломническое движение. Но все же эта практика еще не имела такой свободы и такого размаха, как в грядущую эпоху, со складыванием художественных и строительных цехов и преимущественным обмирщением строительного ремесла. В этом отношении опыт Сугерия в призвании «наилучших мастеров со всех концов земли» показателен скорее не для интересующего нас периода, а для того, что последует за ним (как и созданный Сугерием храм принадлежит уже к готической традиции).

Отдельно следует сказать об орденской архитектуре, то есть о тех случаях, когда храмы определенного монастырского ордена строились силами мастеров, принадлежащих к той же конгрегации. В уставах цистерцианского и картезианского орденов есть упоминания о художниках, живших в обители. Строительные и художественные артели, сформировавшиеся в монастырях, не только владели техническими и художественными навыками, но и усваивали и разрабатывали определенную идейно-эстетическую традицию, соответствующую установкам ордена. Такие специально обученные группы мастеров работали на многих стройках ордена. Сохранился ряд свидетельств о том, что для строительства подчиненных церквей из монастыря-патрона специально отряжался архитектор или целая артель мастеров. Единство принципов клюнийской архитектуры обусловлено, по-видимому, не только идейными установками ордена и эстетическими принципами, так или иначе формулировавшимися конкретными заказчиками-аббатами, но и миграцией внутри него действующих мастеров (вероятно, при этом происходило и обучение подмастерьев). В таких случаях бывает трудно говорить о личном вкладе заказчика – в широком смысле и заказчиком, и исполнителем произведения выступал сам орден, внутри которого складывались определенные культурные установки и вырабатывались конструктивные и художественные приемы. Но все-таки и в рамках традиции ситуации заказа и строительства не подлежали какому бы то ни было жесткому стандарту и оставляли место для собственных инициатив и решений.

Одним из самых ходовых способов выражения заказчиком своих идей было, по всей видимости, указание на уже существующие образцы. Такую форму волеизъявления Фабьенн Жубер отмечает как превалирующую для заказчиков XIV в. (от которых сохранились соответствующие записи в контрактах с мастерами). Трудно представить, что этот прием, наиболее наглядный и естественный, не существовал ранее. Кроме того, что указание на образец позволяло самым простым способом выразить эстетические предпочтения, оно могло заключать в себе особый смысл. Такое указание несомненно присутствовало в пожеланиях заказчика тогда, когда речь шла о воспроизведении почитаемой святыни, чаще всего после того, как заказчик совершил к ней паломничество. Как уже говорилось, память о посещении Палестины многие паломники стремились закрепить возведением церкви Гроба Господня. Нередко такие церкви воспроизводили центричную в плане конструкцию иерусалимской святыни. Таковы церковь Сент-Круа в Кемперле, аббатский храм в Флавиньи, Неви Сент-Сепулькр, построенная виконтом Буржа после путешествия в Палестину. Говорить о точном копировании почитаемых храмов здесь не приходится – чаще всего воспроизведение касалось самых общих черт. Дж. Эванс отмечал, что период наиболее активного копирования иерусалимской святыни приходится на вторую половину XI в. Этот храм запоминали и старались воспроизвести французские паломники вплоть до начала крестовых походов, когда мирные путешествия туда прекратились.

Кроме особенностей конструкции могли воспроизводиться размеры существующего храма (заказчиками в грамотах иногда бывают заявлены длина, ширина, высота, в соответствии с которыми следует выстроить церковь; вряд ли эти цифры были результатом теоретических вычислений и не соотносились с размерами какой-то уже существующей постройки). Здесь вновь можно вспомнить «пример» об императорской чете из письма Петра Дамиани: то, что базилика, возведенная императрицей, была не хуже почитаемого храма Святого Лаврентия, аргументируется в том числе соответствием ее размеров римской святыне.

О копировании почитаемых образцов можно говорить и в отношении изобразительных деталей: таково изображение Богоматери Шартрской (деревянной статуи-реликвария, хранившейся в соборе), воспроизведенное в XII в. на портале самого Шартрского собора, а также других храмов, в том числе Парижского собора Богоматери (портал св. Анны) и собора в Бурже; изображение Иакова Компостельского в портале собора Сантьяго, чьи черты повторяет рельеф св. Иакова в церкви Сен-Сернен в Тулузе. Такого рода повторы расширяли зону почитания знаменитого святого, напоминая паломникам уже виденное изображение. Эмиль Маль в своем исследовании монументальной скульптуры XII в. подробно останавливается на феномене таких реплик, которые особенно часто встречались в декоре церквей, расположенных вдоль паломнических дорог: это было, по его мнению, одним из важных путей формирования средневековой иконографии. Есть смысл, однако, взглянуть на это явление и под другим углом: такое визуальное «эхо», рассчитанное на вспоминание паломниками недавно увиденной святыни, проявляло сознательную стратегию заказчика, направленную на увеличение посещаемости храма и определенное управление движением потока паломников. Создание этих реплик, как правило, являлось частью замысла церковных заказчиков.

Как мы видим, заказчик романской церкви действительно проявлял себя как автор, если понимать под этим авторство идеи, определяющей созидательной воли. Авторская активность характерна как для церковных, так и для светских заказчиков, хотя в том и другом случае существовали свои особенности, несовпадающие интенции, сопряженные с разностью целей и позиций прелата и мирянина. Свою волю в отношении произведения заказчик, как правило, проявлял опосредованно: приглашением определенных мастеров (а также обсуждением и выбором предлагаемых ими проектов), указанием на существующие церкви или детали их декора как на образцы, которые необходимо воспроизвести.

В отношении памятников Пуату и Сентонжа второго романского периода не раз отмечалась их самобытность и устойчивое стилистическое единство. Думается, что этот факт в немалой степени обусловлен тем выбором, который делали местные заказчики, раз за разом отдавая свое предпочтение местным художественным артелям и апеллируя к тем архитектурным образцам, к которым привык их глаз.

 

6. Мель и Ольнэ и их создатели

Попытаемся теперь суммировать те наблюдения, которые были сделаны нами, с одной стороны, в отношении конструкции и декора церквей Меля и Ольнэ, с другой – в отношении выделенных нами характерных особенностей созидательной деятельности заказчиков, и сопоставить их со сделанными ранее выводами.

Начнем с церкви Сент-Илер. Анализ конструкции этого храма показал его значительное соответствие принципам бенедиктинской архитектуры и типу «паломнического храма» – об этом говорят такие детали, как венец капелл вокруг апсиды, обход хора и трансепт. Присутствуют также характерные для клюнийской традиции апсидиолы, открывающиеся в трансепт. Однако все это касается только восточной части церкви, возведенной где-то в конце XI в., после передачи церкви монастырю Сен-Жан д’Анжели. Таким образом, частичная реконструкция, последовавшая за сменой собственника церкви, вполне согласовалась с клюнийской традицией, ориентированной на прием паломников, и, скорее всего, была предпринята именно с целью реорганизации пространства в связи с изменившейся ролью храма, а не просто ради поновления постройки. Восточная часть не только была выстроена в соответствии с принципами паломнического храма, но и весьма напоминала почитаемую пуатевинскую церковь, хранившую мощи самого святого Илария. Это сходство, учитывая посвящение мельской церкви также святому Иларию, обнаруживает следы продуманной стратегии, связанной с традиционным маршрутом паломников. Покидая Сент-Илер в Пуатье, они через некоторое время подходили к церкви, посвященной тому же святому и визуально перекликающейся с пуатевинской святыней. Такое своеобразное эхо почитания, отражение основного культового места в менее значительных, расположенных далее по пути следования, как уже говорилось, отмечается и в отношении других мест поклонения, начиная с самой могилы св. Иакова. Вполне возможно, что в ходе первого этапа перестройки пуатевинский храм Сент-Илер был взят мельскими заказчиками за образец. Решение о реконструкции здания в таком ключе, чтобы оно, с одной стороны, было удобным для приема потоков людей, с другой – обладало функцией напоминания, значимого в контексте перемещения паломников, должно было исходить от церковного заказчика, возможно, от самого аббата, чье правление приходилось на 80–90-е гг. XI столетия, – Одона или Аускульфа. В пользу этой версии говорит и то, что практически сразу после передачи Сент-Илер монастырю при приорате появился странноприимный дом (акт передачи датируется примерно 1080 г., хартия, в которой упоминается прибежище для паломников, составлена в 1088 г.). Сен-Жан д’Анжели, как уже говорилось, сам являлся одной из важнейших паломнических остановок и, кроме того, осуществлял своего рода представительство Клюни в Сентонже. Монахи монастыря контролировали движение паломников через сеть подчиненных церквей и приоратов, одним из которых стал Сент-Илер в Меле. По всей видимости, реорганизация церкви с самого начала подразумевала превращение ее не только в приорат, но и в малый паломнический «этап» – промежуточный между Пуатье и Сен-Жан д’Анжели. При этом вряд ли стоит отметать участие мирян в этом этапе реконструкции – мы знаем о дарственной в пользу святого Илария, составленной бывшими владельцами церкви через некоторое время после ее передачи, а также о донаторе, который назван в грамоте «Эмери из Меля». Хотя стопроцентной уверенности здесь быть не может, вполне вероятно, что упомянутые пожертвования были сделаны в связи с перестройкой храма, а Эмери из Меля – именно тот Эмери, о котором говорит надпись на капители в хоре (илл. 3.10). Однако участие мирян на этом этапе строительства было, судя по вышеприведенным соображениям, пассивным (только как донаторов), и заказчиками в полном смысле слова стоит считать скорее аббата и общину Сен-Жан д’Анжели.

Если же говорить о западной, более поздней, части того же храма, включающей в себя собственно церковный неф, то здесь мы вовсе не встретим следов паломнической архитектуры. Боковые нефы слишком узки, чтобы и здесь можно было говорить о соответствии этой традиции. Пространство церкви богато декорировано, рельефы украшают не только капители, но и стены как снаружи, так и внутри (скульптурные архивольты, модильоны, упомянутое изображение всадника), что не соответствует принципу клюнийской строгости в отношении декора. Ни в одном из трех порталов нет тимпана; вход не имеет отчетливо выраженного переходного пространства и входных башен – фасад решен как плоская стена (хотя в предшествующей конструкции, по всей видимости, имелись нартекс и входная башня). Эта часть храма, выстроенная в первой половине XII в., не соответствуя принципам клюнийской архитектуры, в то же время вполне согласуется с основными характеристиками местной традиции, присущей главным образом небольшим провинциальным церквам. Перестройка нефа не увеличила размеров храма и не привнесла каких-либо иных конструктивных решений в свете его новой функции. Скульптурный декор при своем обилии практически не несет дидактической нагрузки: даже в тех случаях, когда можно говорить об узнаваемом сюжете (как в случае двадцати четырех старцев Апокалипсиса) и даже когда он имеет некое нравственное содержание (как в случае с мотивом Пороков и Добродетелей в архивольте северного портала), сама организация этих изображений – бесстрастно-орнаментальная, без намека на тот внутренний драматизм, которым изобилуют программы больших клюнийских порталов. Она, без сомнения, служила украшению храма, о просветительской и воспитательной же функции такого декора можно говорить с трудом. Также эта функция слабо прослеживается в главном изображении храма – статуе всадника. Если она и несла некую дидактическую нагрузку (по одной из версий, всадник, попирающий скорченную фигурку, должен был олицетворять борьбу с пороками и соблазнами), то по меньшей мере смысл ее не так очевиден, как, скажем, в традиционной бенедиктинской модели, где заглавным изображением является монументальная фигура Христа на тимпане. Таким образом, конструкция храма и его декор подтверждают наше предварительное заключение «от противного»: в отношении западной части храма у нас нет поводов говорить о деятельном вкладе заказчиков-прелатов. Может ли это значить, что здесь определяющую роль играл заказчик-мирянин? Прежде чем попытаться ответить на этот вопрос, рассмотрим ситуацию с храмом в Ольнэ.

Мы уже отметили, что Сен-Пьер в Ольнэ по основным конструктивным характеристикам и характеру декора более чем сопоставим с западной частью мельской церкви – того ее фрагмента, который был перестроен в XII в. Она также принадлежит к местной традиции позднероманской церковной архитектуры. Все сказанное выше в отношении поздней части Сент-Илер справедливо и в отношении Ольнэ. В ее конструкции тоже не прослеживается заботы прелатов об удобстве большого количества прихожан и паломников. Сам храм еще меньше мельского, его боковые нефы, соответственно, довольно узки, а алтарная часть не предполагает кругового обхода. Скульптурный декор, выполненный с бóльшим мастерством, чем в Меле, опять-таки не дает возможности говорить о какой-либо продуманной дидактической программе, хотя несколько библейских сюжетов все же представлены на капителях, а в двух нижних арках фасада имеются рельефные изображения Христа с предстоящими и распятие святого Петра, то есть изображения святого патрона христианства и самой церкви здесь все же вынесены на передний план (чего в большинстве подобных церквей мы не находим). Но главным изображением фасада был все-таки всадник, который доминировал над всеми прочими персонажами и превосходил их размером. Таким образом, говорить о функционально осмысленном вмешательстве прелатов в отношении этой церкви больших поводов не возникает. Некоторую интровертность организации этого храма отмечал еще Р. Крозе, рассуждая о том, можно ли говорить о нем как о намеренно созданном паломническом центре. При том что церковь очень красива и расположена так, что эта красота, без сомнения, привлекала внимание постоянно курсировавших по дороге паломников, в ней совершенно не принималось во внимание удобство их размещения внутри и участия в мессе. Кроме того, по версии Крозе, западный вход, который выходит прямо на дорогу, в Средние века вовсе не был главным, а использовался в основном боковой (южный). Поэтому, резюмирует исследователь, паломники наверняка стремились помолиться под прекрасными сводами этой церкви; но нельзя сказать, чтобы она была сделана специально для них.

Здесь следует отметить, что если в случае Меля церковным патроном храма был клюнийский монастырь, активно занимавшийся благоустройством паломников на пути их следования, то церковь Ольнэ курировал собор Пуатье, который не ставил перед собой этих задач с той же очевидностью. Может быть, отсутствие удобства для паломников и впечатляющих визуальных нравоучений еще не означает в данном случае бездействия заказчиков-прелатов? Попробуем взвесить снова все имеющиеся сведения и оценить возможное участие капитула собора Пуатье, которому принадлежала церковь, в ее перестройке.

Храм был приобретен капитулом в 20-е гг. XII в., перестроен же (согласно сделанным выше выводам) примерно в 60-е, то есть около сорока лет спустя. Строительство явно не было связано с переходом церкви к новому владельцу (в отличие от Сент-Илер), а обусловлено какими-то иными причинами – возможно, обветшанием постройки. Однако церковным заказчикам в таких случаях обычно бывало достаточно ремонта старого здания. В нашем же случае храм был не поновлен, а целиком выстроен заново. Храм в Ольнэ находится довольно далеко от церкви-патрона (около 80 км), и потому прямое руководство работами со стороны епископа или приближенных к нему членов капитула было бы связано с серьезными трудностями. По версии, которую высказывает Д. Эстерман, он был приобретен епископом Гийомом для улучшения контроля за делами диоцеза в числе других пяти церквей, расположенных на важнейших дорогах, ведущих из Пуатье. Если это так, то церковь была несомненно важна, однако вряд ли это был тот род важности, который заставлял церковнослужителей уделять непосредственное внимание строительству. Иначе говоря, мы не можем утверждать, что именно капитул во главе с епископом выступил с инициативой перестройки храма, и не имеем особых поводов для того, чтобы предполагать непосредственный контроль епископа за строительством. Но в какой-то мере этот контроль, конечно, имел место: как уже говорилось, всякая церковь диоцеза могла быть перестроена только с ведома епископа, тем более принадлежащая капитулу; вновь построенный храм освящал опять-таки епископ. Может быть, кто-то из каноников специально был отряжен для курирования работ (если служителями церкви на тот момент были каноники, связь с капитулом естественным образом должна была осуществляться через них). На некоторые соображения относительно участия капитула в строительстве Сен-Пьер может навести археологический анализ самого здания. Как уже говорилось, немецкий исследователь Ф. Вернер, изучив метки каменотесов, обнаруженные в церкви, нашел целый ряд совпадений (12 из 18) с метками на блоках, из которых выстроен собор Пуатье. Это может быть указанием на близость означенных строительных кампаний: камни обтесывались либо на месте строительства, либо на месте добычи. Соответственно, метки ставились либо каменщиками, работавшими на карьерах, либо мастерами непосредственно на стройке. Таким образом, возможно, материал для обеих церквей поставлялся с одних и тех же разработок; с учетом дистанции, их разделяющей, это, скорее всего, указывает на причастность капитула к строительству храма в Ольнэ; вероятно также, что часть мастеров работала на обеих стройках, и это наводит на те же соображения. Не исключено, что оба обстоятельства имели место. Если принять версию о мастерах, то, по всей видимости, речь должна идти о рабочей артели – людях, которые выполняли по преимуществу простые работы. Вряд ли здесь можно говорить о скульпторах или о главном архитекторе: стилистически здания абсолютно разные, и если собор выстроен в традициях новой тогда анжуйской готики, то храм в Ольнэ принадлежит к устоявшейся местной романской традиции, практически ничем из нее не выбиваясь. Стоит отметить, однако, одну уже упоминавшуюся деталь, подмеченную Ю. ле Ру: купол церкви разделан полукруглыми в сечении нервюрами, характерными именно для анжуйского стиля. Это может быть дополнительным доводом в пользу версии о частичном использовании одних и тех же мастеров на обеих стройках.

Таким образом, собор (каноники капитула и сам епископ), несомненно, был причастен к перестройке церкви в Ольнэ – как институция, санкционировавшая перестройку и осуществлявшая общий контроль, возможно, способствуя в обеспечении ее материалами и рабочей силой. Однако на вопрос о том, можно ли подразумевать за ним решающую роль, определяющую авторство постройки, ответить трудно. Этому противоречит отсутствие видимой мотивации со стороны капитула. Также стоит отметить полную замену старого здания на новое – решение, как говорилось ранее, нехарактерное для церковных инициатив. Кроме того, общая стилистика здания вполне соответствует региональной традиции, в то время как в главном строительном предприятии капитула (реконструкции собора) утверждался новый стиль – анжуйская готика. Проявление одной из черт этого стиля во второстепенной детали (нервюры купола) скорее выдает причастность капитула к строительству (возможно, выделение некоторых мастеров-каменщиков, получивших опыт в ходе строительства собора Пуатье), чем говорит о его руководящей роли.

Мы подошли к главному вопросу: есть ли у нас повод думать, что западная часть храма в Меле и весь храм в Ольнэ были выстроены с подачи светских заказчиков? Как кажется, такой повод имеется.

В пользу этой версии говорит прежде всего отмеченное выше сходство двух храмов. Церкви принадлежали разным институциям: одна – собору Пуатье, другая – клюнийскому монастырю. Они разнесены территориально – Пуатье от Сен-Жан отделяет 100 километров. Кроме того, Сен-Жан был расположен в Сентонже и, следовательно, относился к другому диоцезу. Собор и монастырь слишком многое разнило. Отношение церквей-патронов к интересующим нас храмам, возможные цели, с ними связанные, и функции, от них ожидаемые, также весьма различны: в одном случае это организация паломнического «этапа», в другом – представительства епископства на границе диоцеза. В каждом из случаев есть повод говорить об определенной архитектурной традиции, с которой связана институция (аббатство – с клюнийской бенедиктинской архитектурой, собор – с «анжуйским» протоготическим стилем). На фоне всего этого сходство храмов было бы довольно странным явлением, если бы мы приписали их авторство церковным заказчикам.

Между тем бывшие владельцы церквей жили в расположенных поблизости замках, постоянно контактировали друг с другом (о чем свидетельствуют многие монастырские грамоты, заверенные ими вместе), и более того: как отмечалось ранее, вполне вероятно, что их соединяли родственные узы. Вообще эти три замка – Мель, Ольнэ и Дампьер – представляли собой своего рода правящий треугольник в X–XI вв., так как именно их обитатели носили титулы виконтов и викариев и осуществляли графскую власть в регионе. В XII в. их роль стала значительно менее заметной, однако узы, соединявшие семьи, должны были сохранять свою значимость – как и память об их прежнем могуществе.

Как говорилось выше, вокруг обеих церквей расположены кладбища, которые уже существовали в Средневековье. Оба храма были традиционным местом захоронений – прежде всего, по всей видимости, для обитателей замка. Кроме естественной логики на это указывает по меньшей мере одно свидетельство: один из рыцарей Меля оговаривает свое желание упокоиться в церкви Сент-Илер в обмен на дар в пользу монастыря Сен-Жан. В обеих церквах обнаруживаются следы аркосолиев, погребальных арочных ниш, в которых, видимо, ранее размещались захоронения (ниже я еще вернусь к разговору о таких могилах). Вполне вероятно, что в течение X–XI вв., то есть в период могущества шателенов Ольнэ и Меля, эти церкви сделались семейными некрополями. Если храм был местом погребения предков и предполагаемым собственным последним пристанищем, у заказчика-мирянина имелся серьезный повод для того, чтобы не просто озаботиться перестройкой здания, но и осмыслить его как свое произведение, поскольку именно такие случаи заставляли светских заказчиков уделять повышенное внимание строительству. Кроме того, как уже говорилось, для светских инициатив характерны случаи перестройки церкви целиком, с разрушением старого здания – а именно таким образом была выстроена церковь Ольнэ. Следовательно, если предполагать, что заказчиками второй перестройки Меля и строительства Ольнэ были миряне, обитатели местных замков, то речь идет о создании двух однотипных произведений заказчиками-мирянами в контексте одной социальной и родовой общности. Не исключено, что более ранняя постройка (Мель) в этом случае послужила ориентиром и образцом для строительства более поздней (Ольнэ).

Итак, хотя сделанные выводы, конечно, не могут выходить за рамки гипотезы, она представляется вполне правдоподобной и содержит достаточно доводов за то, чтобы предполагать активную руководящую роль светских заказчиков в отношении церкви Ольнэ и западной части церкви Меля. Некоторые другие конструктивные и декоративные особенности этих церквей позволяют развить эту гипотезу далее и лучше ее обосновать. Это, во-первых, скульптуры всадников, которые некогда присутствовали на фасадах обоих храмов, и, во-вторых, входная башня, которая изначально существовала в Меле, однако была упразднена в процессе перестройки. Вопросу о всадниках ниже будет уделено особенно пристальное внимание, которого он несомненно заслуживает. А сейчас – некоторые соображения насчет исчезнувшей башни.

 

7. Входная башня и фасад-экран: Смена традиции и трансформация заказа

Как уже упоминалось в разделе о конструкции и декоре церкви Сент-Илер, этот храм поначалу, скорее всего, имел иную организацию входа, который осуществлялся через входную башню. Об этом свидетельствуют некоторые особенности конструкции первого (ближайшего к дверям) пролета: большая лестница, занимающая всю его длину; более массивные опоры; повышение уровня свода над этим участком нефа. В ходе перестройки нефа (вторая строительная кампания) этот вариант был упразднен и вместо него появился плоский фасад-экран. Нетрудно заметить, что такая трансформация постройки отвечает общей траектории развития архитектурной традиции: выше говорилось о том, что фасад-экран приходит на смену входной башне в конце XI – начале XII в., и данная перемена происходит довольно резко. Показателен в этом отношении пример аббатской церкви Монтьернеф, чья история фактически запечатлела перелом традиции: вместо изначально планировавшегося фасада с двумя башнями там был выстроен фасад-экран. История церкви Сен-Пьер в Эрво (илл. 14.1) напоминает случай Меля: существовавший ранее аван-неф с башней был заменен на фасад-экран, причем в данном случае сохранилось переходное пространство в виде открытой галереи, которая начинается за фасадом и предшествует нефу. Как мы видим, речь идет не только о том, что входные башни перестали строить, но и о том, что в ряде случаев они подвергались упразднению (как на уровне проекта, так и в уже существующей постройке). Чем обусловлена столь резкая перемена традиции, и, в частности, почему возникла необходимость сменить башню на фасад-экран в случае мельской церкви? Попытке ответить на этот вопрос и выяснить, каким образом эта трансформация могла быть связана с заказчиками церкви, посвящен нижеследующий раздел.

Фасад-экран – исключительно простое в конструктивном отношении решение западной оконечности храма – представляет собой прямую стену, которой закрывается церковный неф во всю его высоту. Нередко размер стены-фасада больше, чем разрез нефа, и это создает ощущение плоского экрана, как бы приставленного к разрезу нефа. Вход в церковь в этом случае – просто дверь, прорезанная в плоскости стены. Фасад-экран обычно украшался рядами глухих арок (в два или три ряда), а также скульптурными рельефами. Такой тип фасада применен во многих церквах региона Пуату: Нотр-Дам ля Гранд в Пуатье (илл. 7.1), Нотр-Дам в Сенте (илл. 14.6), Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье (илл. 12.1), Нотр-Дам в Сюржере (илл. 10.1), Сен-Николя в Сиврэ (илл. 13.1) и многих других.

Об истоках фасада-экрана как архитектурной формы существует целый ряд работ, где эта традиция связывается с очертаниями и символическим смыслом древнеримских триумфальных арок, многие из которых сохранились на территории бывшей римской Галлии, с формами мелкой пластики эпохи Каролингов, с влиянием некоторых известных раннехристианских построек региона, таких, как баптистерий Сен-Жан в Пуатье. Однако все это никак не объясняет причин появления новой формы и ее столь быстрого и повсеместного прихода на смену предшествовавшей традиции входных башен. Два исследователя задались этим вопросом, сформулировав некоторые предположения в отношении причин, оставляющие, впрочем, вопрос в значительной степени открытым. М. – Т. Камю склоняется к тому, чтобы отнести перемену на счет естественной эволюции строительной традиции: башня над средокрестием, поначалу выполнявшая функцию фонаря, освещавшего хор, постепенно становится более высокой и массивной и начинает служить также колокольней. Таким образом, необходимость в западной колокольне отпадает и становится возможным более простое решение входа, то есть фасад-экран. Т. Орловски, размышляя о причинах появления фасада-экрана, отметил, что практически во всех пуатевинских церквах с западной башней она (башня) представляет собой отдельный архитектурный объем, не столько входящий в конструкцию церковного здания, сколько пристроенный к нему вплотную. Неф же при этом завершается плоской стеной. Если мысленно отделить башню от нефа, то стена, которой он будет заканчиваться, окажется в конструктивном отношении весьма сходной с тем самым фасадом-экраном, который пришел на смену башенному входу. Значит, делает он вывод, есть повод говорить о том, что храм с фасадом-экраном – это своего рода «усеченная» версия традиционной для XI в. церкви с западной башней и причиной появления такого фасада должно было стать упразднение – по тем или иным причинам – входной башни. Т. Орловски, однако, не делает никаких предположений в отношении этих причин, которые, возможно, стоит искать не только в изменении архитектурных вкусов эпохи.

Вообще попытка возвести данную трансформацию к какой бы то ни было одной определенной причине, будь она сформулирована в рамках эволюции архитектурной традиции, изменения установок культуры или перемен в структуре общества, по всей видимости, стала бы упрощением сложного процесса, многие аспекты которого уже невозможно восстановить. Однако еще одно наблюдение – в отношении того, как меняется ситуация заказа параллельно с изменением архитектурной формы, – если и не может послужить абсолютным основанием для объяснения причин, то, думается, заслуживает достаточно серьезного внимания. Я уже останавливалась на том, какие перемены происходят в социальном составе и действиях заказчиков в ходе церковной реформы, наиболее активное утверждение которой шло как раз во второй половине XI в. Напомню еще раз некоторые наиболее важные черты этой трансформации. Во-первых, активность в деле церковного строительства от крупных сеньоров (герцогов и графов, их ближайших союзников и родственников) переходит к более мелким феодалам, вассалам правителей – виконтам, местным шателенам. Во-вторых, вообще руководящая роль мирян-основателей сильно затушевывается: даже если они сами выступают со строительными инициативами, а не откликаются на призыв аббата или епископа, принявших решение о перестройке, более конкретные заботы нередко делегируются ими монахам и каноникам. В-третьих, если ранее речь шла в первую очередь об основании и перестройке крупных аббатских церквей, в отношении которых заказчик-мирянин был сеньором и собственником, то с конца XI в. среди возводимых церквей начинают преобладать подчиненные храмы и приораты, переданные в церковную собственность. Именно эти церкви оказываются, по версии Орловски, «укороченными» – лишенными входной колокольни. Все это заставляет задаться вопросом о том, не является ли замена входной башни на фасад-экран следствием того, как изменилась роль светского заказчика в ходе церковной реформы и в целом его позиция в отношении выстраиваемой церкви (которая ранее была его собственностью, а теперь становилась отчужденным объектом).

Прежде чем делать какие-либо выводы, нужно, думается, более подробно остановиться на этом элементе церковной конструкции – входной башне: его истоках, структуре, функциях и символической значимости.

Входную башню – элемент, характерный для ранней романики Западной Франции, прежде всего региона Пуату и Аквитании, – принято считать наследницей каролингского вестверка. Вестверк был довольно массивной конструкцией, примыкавшей к западной части храма и включавшей в себя одну или несколько башен. Нижний уровень вестверка образовывал предхрамовое пространство, на верхних уровнях обычно располагалась малая церковь и так называемый «королевский зал» (Kaisersaal) – помещение, предположительно предназначавшееся для коронованной особы (в случае ее присутствия на мессе) и типологически восходящее к «месту» Карла Великого в Ахенской капелле. О назначении вестверка выдвигалось несколько версий, наиболее известная и детально разработанная из которых принадлежит К. Хайцу. Он связывает такую конструкцию храма с особенностями пасхальной литургии, в которой был занят не только основной объем храма, но и верхняя церковь, расположенная в вестверке. «Литургическая» версия, однако, вряд ли исключает возможность других причин, обусловивших появление западного массива в каролингских церквах. Вестверк, в поздних вариантах весьма напоминающий пристроенный к храму донжон, ряд исследователей трактовал как конструкцию, непосредственным образом связанную с коронованным основателем и покровителем церкви, обладавшим правом посещения «своих» монастырей и остановки в них.

Аквитанская входная башня представляет собой более простую конструкцию, чем вестверк (илл. 6.1, 15.1). Как правило, она имеет три (или более) этажа. Нижний этаж образует небольшой тамбур (нартекс) перед входом в неф. Второй этаж обычно занимает зал, назначение которого трактуется неоднозначно: предполагается, что он мог использоваться в военных целях – как оборонительный пост для защиты церкви; что в нем могла находиться отдельная капелла; что он предназначался для знатного покровителя (по аналогии с «королевским залом» вестверка); что он использовался для хранения монастырских архивов и т. д. В ряде случаев (Сен-Савен, Муассак, Флери и др.) верхний зал сообщался с церковным нефом через прорезанные в его восточной стене арочные проемы, что позволяет уподоблять его Kaisersaal – находящийся в нем человек мог присутствовать на мессе, будучи незамеченным и отделенным от основной группы молящихся. Наконец, верхний этаж обыкновенно занимала звонница – башни служили колокольнями. Неоднократно отмечалось, что романская входная башня напоминает донжон; иногда она оснащалась специальными фортификационными элементами. С достаточной уверенностью можно утверждать, что одной из основных функций входной башни была военная. Таким образом, функционально (назначение верхнего зала и функция башни-крепости) башня с большой вероятностью была связана с мирянином – сеньором, покровителем и защитником монастыря, в большинстве случаев являвшимся также заказчиком церкви. Храмы, имевшие такой вход, обыкновенно выглядели подобно крепости, и не исключено, что им приходилось выполнять функцию цитадели в военных конфликтах светского сеньора.

Кроме непосредственно оборонительного значения башня была исключительно важна как наблюдательный пункт, а также как средство быстрого оповещения окрестных жителей и их ориентации во времени (поскольку служила колокольней). Иначе говоря, она была важнейшим инструментом контролирования жизни региона и управления им. С этой функцией (а также, видимо, и с чисто визуальным эффектом доминирования над всеми окружающими постройками) связана и символическая значимость башни как репрезентации власти. Так же как замковая и монастырская башни или башня городской ратуши символизировали власть, осуществляемую на определенной территории, башня частной церкви олицетворяла власть над прилежащими к ней угодьями и связанные с ней права. При передаче церкви монастырю ее территории становились монастырскими, а сама церковь – подчиненной. Башня как визуальное воплощение независимой власти делалась неуместной. Более того, ее существование ставило под угрозу установленный порядок вещей: находясь на своем месте, она продолжала оставаться центром того хозяйства, которое теперь утратило автономность, и в случае ее захвата вся «церковь» как хозяйственная единица оказалась бы утраченной. Кроме того, само наличие башни и прочих фортификационных элементов – если они имелись у здания – делало возможным его военный захват и оборону.

Вероятность захвата башни, а с нею и церкви была вещью вполне реальной и прогнозируемой: случаи насильственного возвращения церквей их бывшими владельцами были отнюдь не редки. Попытка такого захвата, судя по всему, имела место в Муассаке в 1130 г. Об этом происшествии свидетельствует грамота, запечатлевшая судебное разбирательство тулузским графом распри двух аббатов Муассака – светского (мирянина-покровителя) и регулярного (собственно настоятеля монастыря). Надо сказать, что аббатство в середине XI в. было реформировано и присоединено к конгрегации Клюни, а тогдашний светский аббат отказался от прав в отношении Муассака за себя и за своих наследников. Однако в течение последующих семидесяти с лишним лет покровители-миряне неоднократно пытались вернуть свои права, и описанный ниже случай – последнее значительное событие в череде таких притязаний. Поскольку башням монастыря в конфликте уделено специальное внимание, остановимся на этом случае несколько подробнее.

Светский аббат Бертран де Монтасе захотел, чтобы ему «вернули» (ut redderent) церковь и колокольни монастыря, чему воспротивился регулярный аббат Рожер, поддерживаемый жителями Муассака. В ответ на что Бертран, видимо, предпринял попытку вооруженного захвата обители, поскольку в грамоте указано, что к графскому правосудию стороны обратились только «после многих бед, причиненных из-за этого» (post multa mala inde facta). Свидетели разбирательства показали, что Бертран захватил власть в городе Муассак, который до этого находился под контролем монастыря. Граф решает спор в пользу церковного аббата Рожера.

Очевидно, что речь в документе идет не только о захвате собственно монастырских построек, но и о той власти, которую они собой символизировали – захват монастыря означал ее смену во всем городе. Неслучайным кажется и отдельное упоминание колоколен: их захват представляет несомненную важность наряду с захватом самого здания церкви. В заключительной формуле, устанавливающей правосудие, вновь оговаривается, что светский аббат впредь не должен притязать ни на церковь монастыря, ни на его колокольни.

Переход частных церквей под контроль церковных институций являлся одним из главных положений церковной реформы, и возможность реставрации власти светского сеньора с ее внедрением постепенно сводилась на нет. Именно в этот период запрет на фортификацию церквей закрепляется в церковном законодательстве; в разрешениях на строительство церквей конца XI – начала XII в., выдаваемых епископами и аббатами, становятся особенно часты оговорки о том, что возводимое здание не должно иметь военных укреплений и колокольни. Между тем светские заказчики по инерции продолжали желать сооружения этих элементов.

Намерение графа Ги-Жоффруа выстроить входные башни в Монтьернеф наглядно это демонстрирует – он действует так же, как его предшественники, строившие частные монастыри. Однако Монтьернеф уже в процессе строительства принадлежал Клюни, и тот факт, что после смерти графа план постройки оказался изменен, думается, свидетельствует об этой изменившейся ситуации.

Вышеупомянутый конфликт светского и церковного аббатов Муассака, по всей видимости, был связан не только с военным захватом башни и церкви, но и с намерением покровителя-мирянина перестроить башню, укрепив ее и оснастив фортификационными элементами. Из эпитетов, применяемых в отношении колоколен (facta vel facienda), можно заключить, что в одной из них на момент конфликта велись строительные работы. Массивная западная стена сохранившейся входной башни-колокольни Муассака и пояс оборонительных укреплений на ее втором ярусе датируются первой третью XII в. (илл. 5.1), то есть временем, соотносимым с моментом распри. Вероятно, своеволие светского аббата затронуло и архитектурный облик монастыря – вряд ли эти детали можно приписывать инициативе прелатов; их вмешательство было направлено скорее на то, чтобы лишить эти новшества их функциональности. Знаменитый портал Муассака в его окончательном виде был создан примерно в это же время, причем нетрудно заметить, что большая открытая ниша, в которой расположен скульптурный ансамбль (илл. 5.2), врезанная в защитную стену с южной стороны, значительно ослабляет фортификационные качества башни и фактически обессмысливает ее военные укрепления. Вероятно, этот проект был реализован после того, как аббат Рожер одержал победу в споре со своим светским оппонентом, и явился воплощением его понимания роли главной монастырской церкви. Скульптурный портрет Рожера (илл. 5.4), венчающий ансамбль портала, – свидетельство его триумфа в отношении как управления монастырем, так и авторства в перестройке его главной церкви.

Сама башня, как видим, в случае Муассака была оставлена. Но, как следует из череды других случаев, колокольня действительно нередко подлежала упразднению на стадии замысла или разрушалась. Конечно, это могло быть сопряжено не только с желанием устранить объект возможных притязаний светского патрона, но и с ветхостью конструкции, и с ее неудобством. Так, к примеру, аргументирует свое вмешательство аббат Сугерий, который в процессе реконструкции Сен-Дени тоже уничтожил аван-неф, выстроенный при Карле Великом.

Стоит отметить, что во всех упомянутых случаях упразднение башни (как проектируемой или возможной, так и уже существующей) или ее трансформация происходили по воле деятелей церкви, в согласии или в конфликте с пожеланиями мирян. Такое вмешательство в авторские интенции мирян-заказчиков можно назвать знамением времени и отметить как одну из конкретных форм ограничения их свободы самовыражения и роста значимости организующей роли заказчиков-прелатов.

Упразднение башни в Меле должно было символизировать ограничение прав бывших сеньоров в отношении церкви: перейдя в подчинение монастыря и сделавшись его приоратом, она становилась для них лишь объектом защиты и благотворительности, утратив значение собственности. Роль некрополя, значимого для сохранения родовой памяти, она при этом не теряла. Однако, несмотря на сохранявшуюся связь, такие церкви управлялись монахами и полномочия мирянина-покровителя в их отношении были ограниченными.

Если мы можем с большой вероятностью предполагать, что перестройка западной части мельской церкви была осуществлена по инициативе светских сеньоров, то тем не менее есть резон говорить и о том, что оно происходило при бдительном контроле монастыря Сен-Жан: упразднение башни, скорее всего, происходило по согласованию с монахами и могло быть одним из основных условий, на которых светская инициатива была санкционирована церковью-патроном, как в ряде упомянутых случаев. При этом в остальном свобода самовыражения мирянина могла сохраняться: подобный пример мы находим в грамоте, оговаривающей условия перестройки собора Сен-Лазар в Отене герцогом Бургундии Гуго III, где говорится, что он вправе сделать те изменения в здании церкви, какие ему захочется, исключая то, что не относится к церковной архитектуре, то есть возведение башен и военных укреплений.

В случае Ольнэ башня у вновь возведенного здания также отсутствует; была ли она в предыдущей конструкции – трудно сказать, так как ее следов совершенно не сохранилось. Башня же, которая находилась поблизости от церкви, по всей видимости, никогда не составляла с ней единого ансамбля (по крайней мере никаких четких указаний на это нет – она ни разу не названа колокольней и в документах о передаче церкви не фигурирует).

Таким образом, суммируя эти наши наблюдения и сделанные ранее умозаключения, мы предполагаем, что церкви Меля и Ольнэ были перестроены мирянами, их бывшими собственниками, принадлежавшими к одному кругу, связанному соседскими и родственными отношениями; что перестройка была обусловлена долговременной связью истории семей с означенными церквами, и эта связь не прекратилась с передачей их в церковную собственность; что их инициатива в отношении визуального воплощения храмов была в целом самостоятельной, однако реализовалась в контакте и под контролем прелатов и воплощала по-новому осмысленное отношение светских патронов к церкви.

Форма таких церквей, как Мель и Ольнэ, как уже говорилось, сравнивается с ларцами и реликвариями. Еще их можно сравнить с саркофагами – продолговатый неф, украшенный регулярной разделкой рельефами, лишенный каких-либо значительных доминант, как будто напоминает о своей главной функции – служить местом последнего упокоения. Если постройки XI в. своей массивностью напоминают светские замки, то церкви Меля и Ольнэ (как и целый ряд других церквей региона этого же времени) отличает нарочитая открытость и незащищенность, как будто указывающая на их непричастность к бурям и суете этого мира.

 

8. Всадники на фасадах: Репрезентация заказчика?

 

В скульптурной программе церквей Ольнэ и Меля совершенно особое место занимала фигура всадника, расположенная на фасаде. Всадник восседал в спокойной позе, а его конь передним копытом попирал скорченную человеческую фигурку. К сожалению, оба изображения на настоящий момент утрачены. Некогда всадники были выполнены в высоком рельефе, местами переходившем в круглую скульптуру, и значительно превосходили своими размерами все другие элементы декора. В обоих случаях рельеф имел наилучший обзор с дороги, проходившей рядом с церковью. Монументальное скульптурное изображение всадника, расположенное на фасаде, как уже говорилось, встречается и на других церквах региона, подобных храмам Меля и Ольнэ. Анализ этого мотива может стать существенным дополнением к осмыслению архитектурной традиции поздней романики в Пуату и ее социальной подоплеки. Более подробное рассмотрение на этом фоне рельефов Меля и Ольнэ и определение их возможной функциональной значимости, как кажется, должны многое прояснить в ситуации создания храмов и существенно дополнить высказанные выше соображения насчет их заказчиков. В нижеследующей главе я постараюсь определить функциональную значимость скульптур Меля и Ольнэ на фоне анализа регионального мотива в целом.

Для начала я представлю все, что нам известно о случаях использования этого мотива в Пуату и Сентонже.

 

Всадники на фасадах

Фигура всадника на фасаде, очень распространенная в регионе, как уже говорилось, стала отличительной чертой многих церковных зданий XII в. в Пуату, а также отчасти в соседних Сентонже и Ангумуа. Все это храмы второго романского периода, так называемые церкви-ларцы. Характерный для них фасад-экран традиционно украшался глухой аркадой в два яруса. Фигура, как правило, располагалась в одной из боковых арок второго яруса (обычно левой), занимая все ее пространство. По сохранившимся изображениям и их фрагментам, а также по зарисовкам XVIII–XIX вв. можно определить основные особенности этого мотива, повторяющиеся в большинстве изображений. Посадка всадника обычно прямая и спокойная, он не вооружен; под передним копытом коня находится скорченная фигурка. Голову всадника часто венчает корона, иногда в поднятой руке он держит сокола. В ряде случаев этому изображению отвечает парное, расположенное в такой же глухой арке по другую сторону от входа. Среди таких парных рельефов – сцена борьбы со львом, женская фигура, еще один всадник. Всего можно с достаточной уверенностью назвать по меньшей мере 14 церквей, где этот иконографический мотив присутствовал (или до сих пор присутствует) в декоре фасада: кроме интересующих нас храмов Ольнэ и Меля это Сен-Николя в Сиврэ, Сент-Эри в Мате, Нотр-Дам в Сенте, Нотр-Дам ля Гранд в Пуатье, Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье, Нотр-Дам в Партенэ, Сен-Пьер в Эрво, Сен-Жак в Обетере, Сен-Пьер в Шатонефе, Нотр-Дам в Сюржере, Сент-Элали в Бене, Сен-Мартен в Понсе. Все церкви построены в XII в. Всадники чаще всего выполнены в высоком рельефе, местами переходящем в круглую скульптуру. По этой причине они оказались самым уязвимым элементом декора, и множество их было разрушено в эпоху религиозных войн и в годы Революции. В ряде случаев всадники полностью уничтожены, и об их прежнем существовании можно судить по письменным свидетельствам (в Сент-Эри в Мате, Нотр-Дам в Сенте, Сен-Мартен в Понсе) или по сохранившимся зарисовкам (это интересующие нас скульптуры Ольнэ и Меля); в других остались лишь фрагменты скульптур (Сен-Николя в Сиврэ, Нотр-Дам в Партенэ, Сен-Пьер в Эрво, Сен-Жак в Обетере). И только в нескольких случаях (Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье, Сен-Пьер в Шатонефе, Нотр-Дам в Сюржере) эти изображения дошли до нас в достаточно хорошем состоянии.

Я остановлюсь кратко на каждом из этих случаев.

Две церкви с всадниками на фасадах были выстроены в районе замка Партенэ, расположенного к западу от Пуатье. Нотр-Дам в Партенэ находится в самом замке (илл. 11.1); Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье – за его пределами (илл. 12.1). В Сен-Пьер фигура всадника расположена в левой от входа арке, а в правой, парной ей, изображена сцена борьбы со львом, обычно трактуемая как битва Самсона (Суд. 14:6). Всадник Сен-Пьер – одно из наилучших изображений такого рода по состоянию сохранности. Всадник имеет на голове корону, в левой руке держит сокола, в правой – удила. Он представлен в движении, с развевающимся плащом. Под копытом у лошади – маленькая скорченная фигурка.

Скульптура на фасаде Нотр-Дам, в значительной мере утраченная, судя по всему, была очень близка к изображению на церкви Сен-Пьер. Всадник также располагался в арке слева от входа. Парное изображение было уничтожено почти полностью, за исключением очень небольшого фрагмента. Судить по нему о сюжете рельефа довольно трудно. Возможно, вся композиция была подобна декору церкви Сен-Пьер и парный рельеф изображал сцену борьбы со львом.

Скульптура в Шатонефе сохранилась несколько хуже – у нее, как и у многих других, оказались утраченными голова и руки (илл. 14.2). Всадник с развевающимся за спиной плащом расположен в арке второго яруса, слева от входа. Левая нога коня не сохранилась – судя по всему (как в большинстве других случаев), она была занесена над поверженной фигуркой, от которой осталось только два небольших фрагмента. Непосредственно перед всадником различим силуэт женской фигуры в развевающихся одеждах. На одном уровне с всадником на фасаде церкви расположены еще четыре вертикально стоящие фигуры – две в центральной части, непосредственно над входом в церковь, и две в правой арке, симметричной той, в которой находится всадник. По центру правой арки прорезаны два круглых окна. Возможно, композиция фасада была изменена позднейшими доделками и изначально имела несколько другой вид (особенно это касается решения правой арки, где круглых окон в XII в., скорее всего, не было). Не исключено также, что блок с женским рельефом был перенесен в арку с всадником, где ему явно не хватает пространства, из другого места.

Всадник Сент-Эри в Мате был расположен в арке второго яруса фасада, слева от входа. Фасад церкви подвергся частичному разрушению, и вместе с ним была утрачена скульптура. Однако сохранилась женская фигура, которую, судя по всему, нужно трактовать как часть композиции – она расположена в парной арке, справа от входа (илл. 14.4).

Всадник Сен-Пьер в Эрво также находился во втором ярусе аркады фасада слева от входа. Сейчас от него остался лишь фрагмент фигуры коня. Арка, расположенная справа, пуста; она значительно ýже той, в которой находится всадник – возможно, там, как в случае Сент-Эри, некогда было изображение женской фигуры (илл. 14.1).

Всадник церкви Сен-Николя в Сиврэ расположен в арке слева от входа. Скульптура сильно пострадала, от нее остались лишь фрагменты корпуса коня и лежащей под занесенным копытом человеческой фигурки (илл. 13.2). В ходе раскопок 1977 и 1986 гг. рядом с церковью были обнаружены фрагменты, возможно, принадлежавшие фигуре всадника. В парной арке справа размещена композиция из девяти фронтально стоящих фигур, расположенных в два ряда. Фигуры верхнего яруса определяются без труда как изображения четырех евангелистов; пять фигур нижнего ряда идентифицировать труднее из-за их плохой сохранности. Однако на цоколе одной из скульптур есть надпись, указывающая на то, что это изображение святого Николая – патрона церкви. По одному из предположений, вся нижняя композиция должна являть собой эпизод из жития святого Николая.

Церковь Сен-Жак в Обетере была разрушена протестантами в 1562 г., частично уцелел только ее фасад. Верхний ярус аркады, в котором располагалась фигура всадника, сохранился лишь наполовину. От скульптуры до настоящего времени дошел довольно бесформенный фрагмент корпуса коня, расположенный слева от входа (илл. 14.5). Было ли ответное изображение в правой арке, в настоящий момент сказать трудно.

В Сент-Элали в Бене фигура всадника размещалась в нижнем ярусе аркады, на одном уровне с порталом, что в целом для данного мотива нехарактерно. Это был, судя по всему, низкий рельеф, в настоящее время практически стесанный, однако силуэт всадника в движении все еще угадывается в остатках изображения в нише слева от входа (илл. 14.3). Парное изображение в правой арке – фронтально стоящая человеческая фигура – вызывает трудности с его трактовкой из-за плохой сохранности.

Аббатская церковь Нотр-Дам в Сенте (илл. 14.6) тоже когда-то имела скульптуру всадника на своем фасаде, которая на настоящий момент бесследно утрачена, и судить о ней можно только по упоминаниям в документах. Возможно, всаднику и здесь отвечало парное изображение, расположенное в нише по другую сторону от портала. Сейчас, однако, никаких следов этих рельефов обнаружить невозможно.

В церкви Нотр-Дам в Сюржере иное решение: всадников два, и они расположены по обе стороны от портала. В обоих случаях фигуры всадников имеют значительные утраты, изображения лошадей сохранились лучше, особенно в левой арке, где оно практически не подверглось разрушению (илл. 10.2, 10.3). Всадник здесь не имеет головы, рук и ног; хорошо сохранился плащ, развевающийся у него за спиной. Судя по всему, этот рельеф никогда не имел фигурки поверженного противника. Она присутствует, однако, в парном изображении в правой арке, и мотив подавления трактован очень драматично.

В церкви Сен-Мартен в Понсе, практически полностью перестроенной в XIX в., по сохранившимся свидетельствам, всадников на фасаде было тоже два, как и в Сюржере.

Всадник коллегиальной церкви Нотр-Дам ля Гранд в Пуатье располагался на боковом (южном) фасаде непосредственно над дверью. В настоящее время как фигура всадника, так и сам портал утрачены (существующая ныне конструкция возведена позже, илл. 7.2). Именно такое решение, когда всадник представал как центральное изображение фасада, без какой бы то ни было уравновешивающей его композиции, было применено в церквах Меля и Ольнэ.

Всадник Сент-Илер располагался на боковом (северном) фасаде церкви, в полуциркульной нише над входом. Речь идет не о тимпане, которого, как и большинство церквей такого типа, Сент-Илер не имеет. Ниша расположена выше, над полукруглым завершением портала, и представляет собой отдельный от него архитектурный компонент (илл. 3.5). Скульптура подверглась разрушению дважды – в 1569 и в 1793 гг. (в годы религиозных войн и Революции), однако ее остатки еще были видны в начале XIX в. Согласно сохранившимся описаниям, на всаднике можно было различить плащ и кольчугу, а также обувь со шпорами; рисунок середины века дает некоторое представление о об остатках скульптуры. По свидетельствам того времени, местные жители называли всадника Константином Мельским, отождествляя его с бывшим сеньором замка Мель. Скульптура была реставрирована – точнее сказать, заново выполнена – в 1871 г. Нынешний рыцарь (илл. 3.5) представляет собой скорее фантазию на этот региональный мотив, чем воспроизведение действительно когда-то существовавшей скульптуры.

Всадник церкви Сен-Пьер в Ольнэ был расположен на главном (западном) фасаде церкви таким же образом, как и в Меле: в полуциркульной нише над порталом. Эта ниша представляла ранее центральное звено аркатурного пояса, однако при реставрации фронтона в XIX в. арки по бокам от нее оказались заменены небольшими окнами. Следов скульптуры, разрушенной в 1790-е гг., на самом фасаде не сохранилось, но часть ее (шея коня) была найдена и хранится теперь в церковном нефе (илл. 2.13). О внешнем виде всадника также можно судить по рисунку, сделанному в 1788 г. и хранящемуся в Муниципальной библиотеке Пуатье (илл. 2.12). Всадник представлен в спокойной позе, его фигура непропорционально длинна, что, судя по всему, не является искажением рисунка, так как такой удлиненный корпус в целом присущ человеческим изображениям романской скульптурной традиции региона Пуату-Сентонж. Его голову венчает корона. Возможно, это обстоятельство стало причиной того, что в местной традиции всадника называли Карлом Великим. В нижнем ряду аркатурного пояса сохранилось два низких рельефа по обе стороны от входа, размерами значительно уступающих существовавшей некогда скульптуре всадника. Слева – Христос на троне с двумя предстоящими, справа – сцена распятия святого Петра, патрона храма.

Поскольку фигуры в большинстве случаев не сохранились или дошли до нас в полуразрушенном виде, какой-то вывод о визуальных характеристиках этого мотива можно сделать только в самых общих чертах, и в основном это будет касаться композиции и того, какое место в ней занимало изображение всадника.

В рассмотренных случаях явно выделяются три типа композиционного решения фасада: когда всадник расположен по центру, непосредственно над входом (Пуатье, Мель, Ольнэ); когда всадник расположен в боковой арке (Партенэ и Партенэ-ле-Вье, Шатонеф, Обетер, Эрво, Бене, Мата, Сиврэ); когда всадников два и они расположены симметрично по обе стороны центрального входа (Сюржер; вероятно, Понс).

В случае парных рельефов можно отметить лишь два примера, где фигура всадника уравновешивается параллельным изображением: это Сюржер (где всадников два) и Партенэ-ле-Вье (где всаднику отвечает сцена борьбы со львом). Здесь вполне очевидно, что правая и левая части составляют единую композицию, расположенную симметрично относительно центральной оси, и парное изображение по своим размерам, динамике и проработанности не уступает изображению всадника. Возможно, такое равновесие и единство композиции было присуще и фасадам церквей в Понсе и Партенэ, когда они были целы.

В большинстве церквей равновесия в композиции нет: всадник гораздо крупнее и выразительнее «отвечающих» ему рельефов. В церкви Эрво сам размер арки подчеркивает доминирующую роль всадника – ниша с этим рельефом вдвое шире той, что расположена с другой стороны. О композиционном единстве можно говорить, и то предположительно, еще только, пожалуй, в отношении случаев, когда всаднику отвечает отдельно стоящая женская фигура. Такой рельеф сохранился только в Мате; при этом утрачена сама фигура всадника. Но если достроить композицию мысленно на основе известных нам образцов, композиция из мужской (всадник) и женской фигур будет выглядеть вполне связной – как сцена встречи рыцаря и дамы, хотя визуально акцент, несомненно, будет смещен в сторону всадника. В декоре церкви в Шатонефе такое сочетание всадника и женской фигуры тоже имеет место, но здесь оба изображения помещены в одну арку, чего, возможно, не предполагалось изначально.

В случае Сиврэ композиционного равновесия очевидно нет – всадник в ней доминирует, и группа из девяти статичных фигур напротив скорее заполняет пространство параллельной ниши, чем создает ответный акцент. О смысловом единстве композиции здесь тоже вряд ли есть повод говорить, по меньшей мере оно не угадывается так явно, как в случаях Сюржера, Партенэ-ле-Вье и Шатонефа.

Ну и, конечно, в случае, когда всадник был размещен в центре, над входом в храм (Ольнэ, Мель, Пуатье), он безоговорочно доминировал в композиции фасада.

Таким образом, композиционно изображение всадника являлось абсолютной визуальной доминантой церковного фасада либо представляло собой часть доминантной композиции, другую часть которой составляла стоящая женская фигура, либо фигура другого всадника, либо сцена борьбы со львом. Примечательно, что в Ольнэ и в Сиврэ на том же фасаде присутствовали библейские сюжеты (деисус в Ольнэ, четыре евангелиста в Сиврэ) и сюжеты, связанные со святым патроном храма (распятие св. Петра в Ольнэ, сцена из жития св. Николая в Сиврэ). Однако когда все скульптуры был целы, рядом с всадником они выглядели явно гораздо менее крупными и выразительными. Эти изображения скорее поддерживали общий декоративный фон фасада, на котором главной темой являлась композиция, в которой участвовал всадник.

 

Толкование: святой Константин, побеждающий язычество

По поводу трактовки фигуры всадника выдвигалось множество версий: в ней видели святого воина, святого Иакова, Карла Великого, короля Аквитании Пипина, аллегорическую фигуру Добродетели, побеждающей Порок, изображение воина-крестоносца. Согласно наиболее обоснованной из гипотез, скульптура представляет римского императора Константина, побеждающего язычество. Автор этого предположения Э. Маль считал, что прототипом извода стала знаменитая конная статуя Марка Аврелия в Риме (илл. 18.1), которая в Средние века почиталась как изображение первого христианского императора Константина, попирающего язычество (статуя тогда имела небольшое добавление в виде фигурки поверженного противника под занесенным над ней копытом коня). По его мнению, аквитанские паломники в Святой город, увидев эту впечатляющую скульптуру, желали затем воспроизвести ее на своих церквах. Действительно, именование Константином имело место по меньшей мере в отношении нескольких таких персонажей – на это указывают некоторые иконографические и письменные свидетельства XII в. Так, фреску в баптистерии Сен-Жан в Пуатье, представляющую всадника в короне, очень похожего на скульптурные изображения в порталах, сопровождает надпись CONSTANTINUS (илл. 18.3). Константином Римским называет статую всадника на портале аббатской церкви Нотр-Дам в Сенте один из донаторов аббатства, уточняя, что именно под этим изображением он желает быть похороненным. Нелишним будет упомянуть и о том, что свидетельства XVI и XIX в. зафиксировали бытование такого названия в устной традиции. В строительном отчете 1562 г. в отношении церкви Сен-Жак в Обетере имеется небольшой пассаж о всаднике, где о нем говорится как о некоем «короле, принце или другом правителе, называемом обычно Константином». Согласно заметке, датированной 1810 г., Константином называли изображение всадника Сент-Илер, тогда еще не окончательно разрушенное, жители Меля в начале XIX в.

Рельефы аквитанских всадников не совсем точно повторяют иконографию статуи Марка Аврелия. По сути, воспроизводится только композиция в ее общих чертах. Позы всадников различны, во всех случаях трудно говорить о повторении властного жеста римской статуи, одежда и аксессуары воспроизводят облик рыцаря XII в.

Среди существующих гипотез в отношении трактовки этого изображения (а их, как уже говорилось, чрезвычайно много) я остановлюсь еще на двух, которые, на мой взгляд, заслуживают повышенного внимания.

Изображения всадника, попирающего поверженного противника, нередко встречаются в Испании. В ряде случаев они имеют подпись, которая свидетельствует о том, что этот всадник – не кто иной, как апостол Иаков. Как известно, в житии апостола совершенно нет эпизодов, которые бы оправдывали подобную иконографию святого Иакова. Такая милитаризация Иакова была связана, по всей видимости, с долгим процессом Реконкисты, когда образ апостола (чьи почитаемые мощи в Сантьяго стали своеобразным символом христианской цивилизации на Пиренеях) увязывался с самим правом христиан на испанские земли. По версии Д. Апраиза, этот мотив во Франции можно трактовать сходным образом, учитывая, что через Аквитанию проходит одна из важнейших паломнических дорог в Сантьяго. Нужно отметить, впрочем, что иконография испанских рельефов несколько отличается от аквитанских: там всадник вооружен и в прямом смысле побеждает поверженного противника, вонзая в него копье или разрубая его мечом. Французские же всадники изображены в спокойных позах, и видимой сцены противостояния между ним и поверженной фигурой нет. Думается, что переносить с испанских рельефов идентификацию всадника как апостола Иакова было бы слишком прямолинейным и поспешным действием. Этот параллельный случай интересен, однако, другим: он наглядно показывает, как тема военного торжества христианства в соответствующей обстановке могла быть привязана к персонажу, изначально совершенно чуждому такой трактовки. С началом крестоносного движения такая трансформация образов, вероятно, стала актуальной и для Франции – независимо от того, кем считался аквитанский всадник, его антураж мог был обусловлен в большей степени не иконографическим прототипом и характеристиками персонажа, но особенностями исторического момента. Не исключено при этом, что пример испанских всадников тоже оказал на них свое влияние.

Чрезвычайно интересна версия Линды Сейдел о всаднике из Партенэ-ле-Вье, которого она рассматривает как рыцаря, сопоставимого с героями средневековых песен, борющегося с искушениями, представленными вокруг него на архивольте в виде полуобнаженных женских фигур, сидящих в корзинах, проводя сравнение в том числе с похожими мотивами в мусульманском искусстве. Тема духовного совершенствования, представленная через метафору борьбы, присутствует в архивольтах практически всех пуатевинских церквей в виде образов добродетелей, торжествующих над пороками. Этот сюжет обычно расположен на одном из архивольтов портала, а в Меле аллегорические образы добродетелей, попирающих пороки, непосредственно окружают фигуру всадника. Тема нравственной борьбы, весьма ярко представленная в декоре фасадов-экранов, вполне вероятно, не случайно соседствовала с образом всадника, как бы подсказывая, что его триумф имеет не буквальное (или не только буквальное), а метафорическое значение.

Придерживаясь версии о святом Константине, думается, стоит учитывать эти трактовки – они способны проявить иные пласты смысла данного мотива, который вряд ли можно трактовать однозначно. Кроме того, в каждом конкретном случае следует предполагать особые, только этому изображению присущие смысловые аспекты.

Так, версию о Константине в значительной мере усложняют персонажи, сопутствующие всаднику. Особенно затруднительной она становится тогда, когда на фасаде присутствуют сразу два всадника, как в Сюржере. Вряд ли можно предположить, что римский император оказался изображенным дважды в одной композиции. Таким образом, поневоле приходится признать, что образ всадника мог подразумевать кого-то еще, даже если один из них и может быть истолкован как святой Константин. Женская фигура, сопровождающая или встречающая всадника, вызывает меньше проблем: она может быть истолкована как святая Елена (мать императора) или как аллегория церкви, встречающей победителя. Наконец, связь между изображением всадника и Самсона, борющегося со львом, находится, пожалуй, только в символическом плане: оба мотива могут быть прочитаны как триумф христианства, выраженный в одном случае через персонаж христианской истории, в другом – аллегорически, через ветхозаветный сюжет.

Нужно сделать еще и существенную оговорку в отношении иконографического источника, к которому может восходить данный сюжет.

Думается, что уникальность римской статуи как иконографического прототипа не стоит переоценивать. В регионе, романизованном в эпоху поздней Империи, сохранялось множество античных надгробий с изображением всадника, которые могли послужить образцом для средневековых скульпторов. Одно из них, где уцелевшая часть изображения сильно напоминает очертания аквитанских всадников, хранится сейчас в археологическом музее Сента (илл. 18.2). Эти изображения были близки, доступны и могли служить непосредственной моделью для воспроизведения романским скульптором. Такой вариант вовсе не отменяет ассоциацию аквитанского всадника со святым Константином. Но заслуживает внимания то обстоятельство, что именно образцы погребальной пластики (а не далекая статуя императора) стали более вероятным прототипом интересующего нас мотива.

Все сделанные наблюдения и ремарки все же не отменяют того, что магистральным толкованием аквитанского всадника, как кажется, следует признать версию о святом Константине. Однако кроме того, что это толкование небезоговорочно и предполагает множество смысловых дополнений, оно еще и не отвечает на принципиальный вопрос: почему образ императора Константина для целого ряда церквей, посвященных разным святым, оказался центральным? Почему он занимает место, которое в христианском храме резоннее было бы отвести Христу или по меньшей мере святому патрону церкви? Ответа на этот вопрос иконографическое толкование изображения не дает.

 

Всадник как репрезентация заказчика

Таким ответом, как кажется, должна стать гипотеза, которую я далее постараюсь раскрыть и обосновать. Кроме того, что эта версия объяснит, почему образ святого Константина оказался столь значимым, она вернет разговор к вопросу о заказчиках и их роли в строительстве церкви.

Константин Римский – не подвижник и не мученик, а император, провозгласивший в IV веке христианство официальной религией римской империи. Сам Константин до последних дней оставался язычником, крестившись только перед смертью. Строго говоря, он никогда не был официально канонизирован западной церковью, и церквей, посвященных ему как святому, не было. Популярность этого образа и его особая роль на фасадах пуатевинских церквей обусловлены, скорее всего, не собственно почитанием «святого Константина», о культе которого ничего не известно.

Представляется, что изображение Константина Римского стало способом самопрезентации знатных заказчиков церкви, многие из которых носили имя Константин (и, соответственно, могли считать этого императора своим патроном и покровителем). Кроме того, способ защиты и пропаганды христианства, характерный для императора – не проповедью и мученическим примером, а властью и силой, – именно в XII в. получил свое оправдание и сделался одной из основ светской религиозности. Иначе говоря, император Константин оказался в этот момент наиболее подходящим образом для выражения светского варианта праведности и, как следствие, наилучшим вариантом самопрезентации заказчика-мирянина. Доминирующая роль всадника во всем ансамбле церкви объясняется тем, что храмы служили семейными усыпальницами и всадник оказывался в этом случае не просто репрезентацией заказчика, но и надгробным памятником ему и всем членам его семейства, погребенным в церкви. Такова вкратце гипотеза о функции всадника в ансамбле храма и о роли самих храмов-ларцов, к которым относятся церкви Ольнэ и Меля. Отчасти она уже была сформулирована в более ранних исследованиях, ниже я более подробно представлю как собственные рассуждения, так и умозаключения, сделанные другими авторами.

Мнение о том, что всадник изображает бывшего хозяина замка, рядом с которым располагалась церковь, не ново: среди местного населения Пуату оно бытовало в течение нескольких столетий. Всадника Меля в XIX в. называли Константином Мельским и считали, что это – бывший сеньор замка. Всадников Сюржера также порой отождествляли с основателями церкви, Гуго Сюржером и Жоффруа Вандомом. Хотя в отношении популярных трактовок XIX в. средневековой скульптуры известно множество курьезов (как, например, Христос с тимпана Муассака, которого местные жители называли Reclobis, путая с легендарным основателем аббатства Хлодвигом), в данном случае вульгарная традиция, как кажется, не искажает истину.

Эта версия в середине прошлого века была осмыслена и в научном ракурсе. Гипотезу о том, что всадники могут быть портретами покровителей и донаторов церквей, точнее говоря – их репрезентацией через изображение тезоименитого святого, в свое время высказал Юбер ле Ру. Как само это предположение, так и его аргументация звучат чрезвычайно интересно в свете сделанных ранее наблюдений, и потому я остановлюсь на нем подробнее.

Исходя из наиболее известной трактовки всадника как святого Константина, Ле Ру попытался выяснить, насколько популярно было имя Константин в кругах более или менее значительных феодалов XII в. (то есть тех, кто регулярно упоминается в монастырских хартиях в роли таких церковных донаторов). Результат анализа серии картуляриев из разных регионов Франции, а также Германии, Англии и Испании оказался весьма показательным. Имя было в обиходе, но его нельзя было назвать популярным; вообще имена греческого происхождения, распространенные в раннем Средневековье, затем стали сменяться преимущественно германскими антропонимами. В картуляриях монастырей из разных регионов Европы, а также большей части Франции оно встречается от случая к случаю либо не упоминается вовсе. На фоне этого в монастырях северной Аквитании – регионах Пуату, Ангумуа и Сентонжа – в каждом из проанализированных картуляриев персонажи по имени Константин упоминаются не менее чем по 40–50 раз: именно здесь имя пользовалось исключительной популярностью, которая должна оправдывать и региональный интерес к Константину Римскому как святому покровителю. Более пристальный анализ хартий дал возможность определить целую серию Константинов, живших в XI–XII вв. и так или иначе связанных с историей церквей, содержащих в своем декоре рельеф всадника: это прево Пуатье по имени Константин (возможно, как-то связанный с историей Нотр-Дам); сеньоры Меля, Ольнэ, Сюржера и Понса X–XI вв., носившие такое имя. Таким образом, заключает автор, есть все основания полагать, что изображение всадника – святого Константина – должно было отсылать именно к мирянам – покровителям церквей, местным сеньорам.

Вывод существенным образом подкрепляется сравнением рельефа с изображением на печатях местных шателенов – всадник на печатях сеньоров Партенэ практически идентичен изображению на портале церкви в Партенэ-ле-Вье. Вообще сравнение всадника на фасаде церкви с изображениями на печатях знатных фамилий XII в. исключительно важно не только для определения того, кто подразумевался под изображением, но и для понимания значимости этой скульптуры. Действительно, фигура всадника, очень напоминающая очертаниями аквитанских всадников, стала одной из самых популярных форм родового знака знатных семейств, и его изображение на рыцарских печатях (особенно XIII столетия) встречается весьма часто. Самими членами рода это изображение могло соотноситься с кем-то из почитаемых предков (основателем рода или наиболее ярким его представителем), но в целом это был скорее некий собирательный визуальный образ рода вообще, ориентир для его представителей и часть своеобразного кредо, формировавшегося из семейного герба, девиза, преданий и т. д. В XII в. формирование этой аристократической культуры только началось. Тем не менее вынесение родового знака как главного изображения на фасад церкви могло значить только одно: такая церковь имела особую значимость для представителей рода, и эта значимость выходила на первый план даже перед основной функцией церкви как христианского храма.

Еще более важно в этом сравнении всадников на фасадах и на печатях – то, что парные изображения, с которыми образ всадника оказывался связан композиционно, также имеют свои аналоги в средневековых печатях. Так, у части представителей рода Аршевеков – сеньоров Партенэ – знаком, изображаемым на печати, служил не всадник, а Самсон, повергающий льва. Известны примеры такой печати, принадлежавшей в конце XII в. Гуго I Аршевеку. Таким образом, композиция на фасаде церкви Сен-Пьер составлена из двух родовых знаков, принадлежавших в то время представителям одного рода – сеньорам Партенэ. Кроме того, печати знатных дам региона нередко содержат изображение, вполне сопоставимое с женской фигурой, которая в ряде случаев сопровождает всадника. Такое сходство еще в XIX в. один из местных исследователей отмечал в отношении рельефа в Шатонефе и печатей графинь Ангумуа.

Таким образом, можно говорить о том, что на фасадах церквей-ларцов во всех известных нам случаях центральным изображением являлся родовой знак или композиция из нескольких родовых знаков некоего знатного семейства. Версия о том, что представители именно этого семейства и являлись заказчиками означенных храмов, кажется наиболее логичной и естественной. В дополнение к ней рассмотрим, как наши всадники вписываются в типологический ряд других портретов заказчиков, присутствующих в средневековых церквах.

 

О портретах заказчиков

Портреты заказчиков в созданной по их воле церкви – явление не редкое, и такие случаи уже не раз упоминались в тексте. Теперь, думается, следует остановиться на них подробнее, чтобы понять, насколько правомерно вписывать в эту категорию аквитанских всадников. Расположенные на деталях самого здания или являющиеся неотъемлемой частью его интерьера, такие портреты были своего рода авторской подписью на произведении (и нередко их действительно сопровождала такая подпись). Часто изображения заказчиков соседствовали с портретами мастеров, однако здесь мы сосредоточимся только на заказчиках.

Портреты могли быть скульптурными и живописными и располагаться на стенах здания, на витражах, капителях, дверях, в композиции портала. Наиболее распространенный и узнаваемый тип таких изображений – схема, когда заказчик представлен с моделью церкви (или какой-то ее детали, к созданию которой он причастен) в руках. Нередко композиция представляет ситуацию дарения: заказчик преподносит эту модель Христу, Богоматери, ангелу или святому патрону церкви. Таковы портреты заказчика-прелата церкви Сан-Бенедетто в Маллесе, верхняя Италия (илл. 17.2); рельефный портрет мирянина Стефана, преподносящего фигурную капитель ангелу, на капители церкви Нотр-Дам дю Пор в Клермон-Ферране; портрет архиепископа Ангильберта, передающего модель алтаря святому Амброзию, на алтаре Сант-Амброджо в Милане и т. д. Однако нельзя сказать, что такая иконография была обязательной – принципиальным был скорее сам портрет как подтверждение причастности к появлению здания. В упомянутом случае Сан-Бенедетто в Маллесе заказчик-мирянин изображен рядом со священником без модели храма, но с мечом в руках (илл. 17.1). Стоит отметить, что этот случай очень наглядно иллюстрирует разницу церковной и светской инициатив, которая обсуждалась ранее.

В ряде случаев есть основания полагать, что заказчик сам желал быть изображенным в своей церкви и выступил, таким образом, инициатором не только строительства здания, но и изготовления своего портрета. В этом отношении случай Сугерия опять-таки весьма ценен: опираясь на то, что перестройка и декорирование Сен-Дени по окончании работ были им собственноручно описаны, можно с уверенностью говорить, что все портреты выполнены при его жизни. Их было по меньшей мере четыре, и их обилие и разнообразие вполне отвечают деятельному характеру аббата, не склонному оставлять свое имя и дела в безвестности. Один из них – рельефное изображение на тимпане главного фасада: портрет Сугерия расположен непосредственно под монументальной фигурой Христа, у его ног (илл. 17.3). Фигура вписана в сцену воскресения мертвых – аббат выходит из гроба одним из первых и, преклонив колена, возносит молитвы Христу. Два изображения размещены на витражах: в одном случае аббат представлен упавшим ниц перед Богоматерью в сцене Благовещения (илл. 17.4), в другом – преподносящим модель того самого витража, в который вписан его портрет (с изображением древа Иессея) (илл. 17.5); в обоих случаях портрет сопровождает надпись: SUGERIUS ABBAS. Еще один портрет представлял Сугерия коленопреклоненным у подножия большого алтарного креста, который был утрачен во время Революции. Такое обилие собственных изображений свидетельствует о том, что фиксация памяти о себе для заказчика XII в. могла быть вещью не менее существенной, чем собственно реализация замысла.

Однако многие из таких портретов определенно не были прижизненными – к ним можно отнести ряд фигурных надгробий. Таковы надгробие Генриха Льва в Брауншвейгском соборе (илл. 17.7), где он представлен с моделью церкви в руке, таким было изображение графа Ги-Жоффруа Гийома над его захоронением в Монтьернеф (оригинал которого не сохранился, но упоминается в хронике этого монастыря). Захоронения заказчиков, помещенные внутрь выстроенной ими церкви, часто окружались особым вниманием, делаясь центром поминального литургического действа, а надгробное изображение еще раз акцентировало их созидательную роль.

Портрет знаменитого патрона или настоятеля был важен и для самой церкви. В некоторых случаях такое изображение многократно обновлялось или создавалось через много лет после смерти заказчика: таков, например, портрет Карла Великого на витраже Шартра (созданный уже в XIII в.) (илл. 17.6). Надгробие Ги-Жоффруа Гийома в Монтьернеф переделывалось много раз (существующий ныне рельеф (илл. 17.8) выполнен в 1822 г. и уже не связан с какой бы то ни было средневековой традицией). Аббаты, отстраивая монастырские церкви, нередко находили нужным изображать на них портреты своих предшественников, а не свои собственные, выказывая к ним почтение и заботясь об увековечивании не столько собственной памяти, сколько истории монастыря в целом (случай Сугерия предстает разительным контрастом таких инициатив). Так, аббат Муассака Анкетиль при перестройке клуатра в конце XI в. поместил на одном из столбов рельефный портрет Дуранда, первого клюнийского аббата монастыря, предпринявшего реконструкцию монастырской церкви (илл. 5.3); при аббате Гийоме или его последователе Жеро в середине XII в. над скульптурным порталом появился портрет их предшественника, аббата Рожера (илл. 5.4), которому, по всей видимости, Муассак обязан созданием ансамбля портала в его законченном виде. Аббаты-предшественники не только запечатлены, но и возведены в ранг святых – надпись рядом с портретом Дуранда гласит: SANCTUS DURANNUS ABBAS, рядом с Рожером: BEATUS ROGERIUS ABBAS. Об официальной канонизации этих аббатов ничего не известно, однако такие надписи свидетельствуют по меньшей мере о значительности этих фигур в истории монастыря и важности сохранения памяти о них. Видимо, здесь есть повод говорить об опосредованной репрезентации аббата-заказчика через портрет аббата-предместника: заказывая портрет почитаемого предшественника, глава обители, с одной стороны, отдавал должное истории монастыря и выказывал добродетельную скромность в отношении собственной персоны; с другой стороны, он подчеркивал созидательную активность аббата в принципе, в разные периоды монастырской истории. Перечень аббатов в некотором смысле сопоставим с родословной, и, вступая в сан, новый глава монастыря должен был осмысливать себя продолжателем и наследником всего того, чему посвятили себя его предшественники.

Варианты косвенной репрезентации заказчиков – не редкость в средневековом искусстве, по меньшей мере можно отыскать несколько сопоставимых с нашим случаем примеров. Фигура св. Николая на одном из витражей собора в Труа, по мнению А. – Ф. Арно, должна отсылать к заказчику витража – его тезке епископу Николя из Бри. Епископ Турпен, участник Ронсевальской битвы, также почитавшийся в Средние века как мученик, изображенный на фасаде собора Ангулема, по версии Р. Лежен, должен был напоминать о родоначальнике графов Ангумуа – донаторов собора – Турпионе. Также одним из способов опосредованной репрезентации было, судя по всему, создание кодовых изображений – таких, в которых тем или иным образом зашифровано имя заказчика. Согласно гипотезе, выдвинутой еще хронистом конца XV в., узор в виде рыбьей чешуи на столбах клуатра и портала Муассака должен напоминать об имени перестроившего их аббата Анкетиля (в интерпретации позднейших толкователей это следует понимать как намек на созвучие латинской формы его имени – Asquilinus – и названия рыбы, водившейся тогда в Тарне – squilla). Ю. ле Ру полагал также, что изображения сивилл в декоре портала церкви аббатства О-Дам в Сенте является намеком на имя аббатисы, при которой был выстроен храм, – Сибилла. В этом случае изображение являлось не портретом, а своего рода закодированной подписью.

Конечно, говорить о портрете в его классическом понимании в случаях изображения заказчиков (да и в принципе в отношении средневекового искусства) можно только с известной долей условности. Как мы видим, принципиальным здесь было не столько визуальное подобие, сколько само обозначение актора и его богоугодного деяния или в целом его значимости. В ряде случаев такое обозначение обходилось вовсе без антропоморфных изображений. Важным было само символическое присутствие заказчика в ансамбле храма.

Репрезентация заказчика вписывалась в общую систему храмового декора, попадая таким образом в одно изобразительное поле с Христом, Богоматерью и святыми. Визуализация в этом пространстве делала его «видимым» с точки зрения обитателей вышних сфер, призывая к себе их благосклонное внимание и даже порой недвусмысленно намекая на желаемое вознаграждение в мире ином: так, Сугерий, изображенный в сцене Страшного суда на портале Сен-Дени, первым воскресает из мертвых и припадает к ногам Христа. Вместе с тем такое изображение увековечивало благодеяние заказчика и в глазах людей, будучи постоянным напоминанием о нем и призывом молиться за спасение его души (который бывает прямо выражен в сопроводительной надписи). Таким образом, репрезентация заказчика становилась постоянным обращением как к святым о заступничестве, так и к людям о молитвенных ходатайствах.

Подводя итог тому, что было сказано выше, постараемся соотнести все эти данные с тем, что мы успели понять о скульптурах всадников на порталах «церквей-ларцов». Как кажется, они вполне могут быть вписаны в этот ряд.

Во-первых, изображения и другие способы репрезентации заказчиков могли быть очень разными. Несмотря на существующую иконографическую традицию изображения заказчика, передающего свое творение Христу или святому патрону, нельзя сказать, что такой способ репрезентации был единственным или обязательным для всех случаев, когда сам заказчик или его последователи и потомки хотели увековечить его роль в созданном по его воле храме или части храма. Поэтому номинально как сам всадник, так и сопутствующие ему изображения (женская фигура; человек, борющийся со львом) вполне могли бы оказаться репрезентацией заказчика.

Во-вторых, как мы видим, репрезентация заказчика может подразумевать не единый, а собирательный образ (аббаты одного монастыря в одном образе почитаемого аббата-святого). Это согласуется с нашим случаем, когда под изображением на фасаде церкви должен пониматься не конкретный персонаж, а скорее собирательный и идеализированный образ представителя рода.

В-третьих, среди рассмотренных случаев есть изображения, предполагающие опосредованную репрезентацию через тезоименитого святого или закодированное в изображении имя. Это косвенным образом подтверждает версию о том, что заказчик церкви мог быть представлен через изображение персонажа, одноименного с ключевыми представителями рода.

То, что аквитанские всадники оказываются не только вписанными в одно семантическое поле с основными персонажами христианской истории, но и очевидно оттесняют их на второй план, выглядит несколько необычно, но, думается, объясняется особой ролью рассматриваемых храмов, о которой речь пойдет ниже.

Отдельно следует отметить тот факт, что среди изображений заказчиков церквей довольно часто встречаются скульптурные надгробия их основателей. Эти надгробия нередко являлись значимым компонентом убранства церкви и способствовали складыванию особой литургической традиции, сохранявшей память об основателе. В следующем разделе, посвященном функциональной значимости как самих церквей, так и основной детали их декора, я остановлюсь на этом подробнее.

 

Портрет-надгробие?

Тема погребального искусства уже не раз возникала в ходе нашего разговора об аквитанских всадниках. Позднеантичные погребальные стелы с изображением всадников упоминались как возможный иконографический прототип этих скульптур XII в.; среди портретов заказчиков были упомянуты скульптурные надгробия, представляющие собой отдельный тип изображений заказчиков. Думается, что эту линию имеет смысл продолжить, порассуждав о том, насколько сами всадники могут оказаться причастными к погребальному искусству и к мемориальной традиции в целом.

Как уже говорилось, церкви с всадниками на фасаде нередко были центром некрополя. Как в Ольнэ, так и в Меле церковь окружена кладбищем, которое появилось задолго до интересующего нас периода и в XII в. продолжало существовать. Если церковь отстраивалась как семейная усыпальница, то, по всей видимости, могилы представителей этой семьи должны были располагаться в самом храме или по меньшей мере в привилегированном месте (вспомним о грамоте, где донатор Сент-Илер оговаривал свое желание быть похороненным в этой церкви – вероятно, это подразумевало нечто большее, чем просто место на церковном кладбище). Возможно, некоторые из них находились в церковном нефе. Однако, как уже говорилось в первой части, погребение внутри церкви, особенно мирянина, являлось знаком особой чести, достойным которой оказывался не каждый. Граф Ги-Жоффруа Гийом был похоронен в нефе Монтьернеф как ее основатель; его сын Гийом Трубадур удостоился погребения только подле этого храма. Неким компромиссным вариантом – и весьма почетным для светских патронов – было, видимо, захоронение в стене храма с внешней стороны. Могила находилась как бы в церкви и все же за пределами собственно церковного пространства.

Такие захоронения часто имели форму аркосолия – полукруглой ниши в стене с саркофагом, встроенным в фундамент, в ее основании. Такого рода погребальные камеры известны еще с эпохи поздней Античности – они широко использовались в раннехристианских катакомбах. Следы подобных захоронений часто можно обнаружить в пуатевинских храмах XII в.

Одно из наиболее хорошо сохранившихся погребений такого типа находится в стене церкви Сент-Илер в Пуатье (илл. 4.3). Сохранился не только саркофаг и обрамляющая его арка, но и эпитафия, сообщающая, что здесь похоронен человек, который «был богат» и «раздавал свое больным, раздетым, слепым, вдовам и нуждающимся» (илл. 4.5). По всей видимости, речь идет о личности весьма значительной (достаточно вспомнить, какой статус имел храм Сент-Илер), скорее всего, о донаторе и покровителе этой церкви (любопытно отметить, что, согласно эпитафии, его тоже звали Константином, что лишний раз подтверждает распространенность этого имени в аристократической среде). Так же или приблизительно так выглядели многие другие захоронения, о наличии которых мы можем судить по сохранившимся следам.

Следы захоронений в аркосолиях встречаются во многих пуатевинских «храмах-ларцах». Вообще декорирование фасада и боковых стен многоярусной аркадой, характерной для церквей такого типа, позволяло органично вписать погребальные ниши в ансамбль храма. Не исключено, что такое решение могло быть продиктовано именно погребальной функцией таких храмов. Следы погребений обнаруживаются и в двух интересующих нас церквах.

В нижней части северной стены церкви Сент-Илер в Меле, той самой, на которой расположена фигура всадника, можно заметить следы двух заложенных арок (одна из них примыкала к фасаду справа, другая находилась слева, через пролет) – скорее всего, как и в одноименной церкви Пуатье, это также остатки ранее существовавших погребальных аркосолиев. Нижний ярус аркады главного – западного – фасада Сент-Илер (илл. 3.2) содержит две арочные ниши. Они были полностью переделаны реставраторами XIX в.; изначально же они тоже могли быть использованы для погребений. Так, во всяком случае, было сделано в Ольнэ: в нижней арке западного фасада, справа от входа, сохранилась могильная плита с крестом (илл. 2.10, 2.11). Кроме этого, в Ольнэ еще одна ниша-аркосолий расположена на южной стене, рядом с боковым порталом – как и в Сент-Илер (илл. 2.5). Во всех случаях следы захоронений находятся поблизости от входа в храм – либо центрального, либо бокового.

Память о мертвых была важной составляющей жизни средневекового общества. Прежде всего, как считалось, она была нужна самим мертвым: до тех пор, пока умершего вспоминают и возносят за него молитвы, его душа имеет заступников в мире живых. Представления о чистилище как особом месте загробного мира, где неправедная душа испытывает временные муки, прежде чем, очистившись, вступить в рай, в XII в. еще не сложились в оформленную доктрину. Однако убежденность в том, что земной и потусторонний миры связаны и заступничество живых может облегчить положение души покойника, существовала и ранее. Как свидетельствуют многочисленные «примеры» проповедников, эта мысль была плотно укоренена в повседневном сознании, и человек не хотел умереть в безвестности, не оставив после себя тех, кто мог бы вспомнить о нем. Об этом же часто красноречиво свидетельствуют надгробные эпитафии, в которых покойник нередко сам обращается к людям с мольбой о заступничестве за свою душу, упоминая о своих благодеяниях и зловещим образом напоминая живым, что их тоже когда-нибудь постигнет такая же участь. Очевидно, что человеку, думающему о своей посмертной судьбе (и понимающему тяжесть своих прегрешений), одной только памяти родных и знакомых должно было казаться недостаточным, чтобы избежать печальной участи после кончины. Поэтому он должен был заранее позаботиться о том, чтобы люди продолжали узнавать о нем и молиться за него как можно дольше после его смерти. В этом смысл подобных эпитафий; по этой же причине само захоронение должно было находиться на виду, в людном месте – чтобы его увидело как можно больше прохожих.

Расположение погребальных арок в церквах Меля и Ольнэ, думается, отвечает именно этой логике: конечно, место возле входа в церковь – самое выигрышное для того, чтобы оказаться в зоне повышенного внимания.

Нужно также отметить близость предполагаемых погребений к скульптуре всадника: в Меле две упомянутые арки находятся справа и слева от фасада со скульптурой, в Ольнэ одно из захоронений расположено непосредственно под ней. О том, что такая близость могла иметь значение, есть документальное свидетельство – именно так оговаривает место своего желаемого упокоения донатор церкви Нотр-Дам в Сенте: «…общине предписано, чтобы он был похоронен по своему требованию под Константином Римским, который размещен в правой части церкви». Это «под», скорее всего, подразумевало именно такое захоронение в аркосолии, в нижней арке фасада, которая находилась непосредственно под скульптурой. Всадник также фокусировал на себе внимание – его было видно издалека, даже тем, кто еще не приблизился к храму и не решил в него войти. Желание быть похороненным «под Константином» так или иначе должно было выдавать стремление донатора отождествить себя с этим изображением. Если иметь в виду, что всадник был родовым знаком светских патронов, их желание разместить свое последнее пристанище поближе к нему становится более чем объяснимым и вполне резонным.

Мы уже практически подошли к тому, чтобы констатировать роль аквитанского всадника как скульптурного надгробия над могилами представителей рода заказчиков. Здесь, видимо, настало время немного остановиться и поразмышлять о том, насколько такая констатация (которая, конечно, остается гипотетической) оправданна. Поэтому ниже я уделю внимание образу всадника в европейском искусстве в целом и тому, какое место он занимает в мемориальной традиции.

Вообще изображение всадника, особенно попирающего поверженного врага, – это триумфальный мотив, присутствующий в искусстве многих культур разных периодов. Упомянутая статуя Марка Аврелия, почитаемая в Средние века как изображение святого Константина и явившаяся, по упомянутой версии Э. Маля, прототипом аквитанских скульптур, – один из вариантов античного извода триумфа императора. Однако триумфальный извод применялся не только для репрезентации правящих персон. Как триумф осмысливалось и представлялось в христианской культуре вхождение души человека в иной мир. В молитве по усопшим, составлявшей часть римской литургии, вхождение души в Небесный Иерусалим представало как триумфальный вход, параллельный вхождению в Иерусалим Христа. Корни у этой традиции еще глубже – Э. Канторович некогда подробно исследовал этот мотив, который мог иметь, на его взгляд, два смысловых оттенка, обозначенных им как уход души из земного мира (Profectio) и ее вхождение в мир иной (Adventus). Многочисленные примеры таких изображений, где используется иконография всадника, были им найдены и описаны, начиная с этрусских, а затем римских погребальных стел и заканчивая раннехристианской пластикой.

Всадник, иногда сопровождаемый крылатым гением, – мотив, действительно нередко встречавшийся на римских погребальных рельефах, многие из которых в Средневековье сохранялись на территориях бывших провинций. Немало таких стел, как уже говорилось, осталось в бывшей римской Галлии, в том числе в интересующем нас регионе Пуату. Таким образом, как в глубинных основах христианской культуры, так и на поверхности – в виде имевшихся перед глазами людей XII в. образцов погребальной пластики – образ всадника был увязан с темой загробного странствия, и этот аспект смысла вполне можно предполагать в отношении интересующих нас скульптур.

Не раз отмечалось, что аквитанские всадники, несмотря на сопровождающий их мотив попранного врага, в целом лишены воинственности. Это скорее путешествующий рыцарь, чем воин, неистовый борец за христианскую веру. Мотив странствия по жизни как духовного поиска был характерен для формировавшейся как раз в это время светской религиозности, воплотившейся в рыцарских романах и поэмах. Его логическим завершением должен был стать триумфальный вход в Царствие Небесное. Завещая похоронить себя в церкви, заказчик-мирянин прогнозировал именно такое развитие своей посмертной участи; неудивительно, если бы оно получило соответствующее воплощение в главном изображении церковного декора.

Примеры использования мотива всадника именно как надмогильного памятника мы можем найти как в более ранней, так и в более поздней традиции европейского искусства.

Как уже говорилось, изображение всадника – один из характерных мотивов римских погребальных стел и скульптур, у которых, в свою очередь, были этрусские прототипы. Традиция представления умершего в образе всадника, а посмертного путешествия души как странствия имеет глубокие корни, выходящие, судя по всему, за пределы европейской культурной традиции. У аквитанских всадников в этом смысле было огромное количество типологических параллелей, как более ранних, так и более поздних. Если же не выходить далеко за рамки интересующей нас культуры, то вместе с античными погребальными памятниками стоит упомянуть еще один, более поздний феномен такого рода, который имел место в Италии позднего Средневековья и раннего Нового времени. Речь идет о знаменитых статуях и живописных портретах итальянских аристократов и кондотьеров XIV–XVI вв., иконографически тоже весьма напоминающих аквитанских всадников. Из наиболее известных здесь можно упомянуть конный портрет Кангранде делла Скала над порталом Санта-Мария Антика в Вероне (1330-е гг.) (илл. 18.6), статую Эразмо да Нарни по прозвищу Гаттамелата в Падуе работы Донателло (1444 г.) (илл. 18.7), статую Бартоломео Коллеони работы Андреа дель Вероккьо на площади Санти Джованни э Паоло в Венеции (1480-е гг.) (илл. 18.8), живописные памятники в церкви Санта-Мария дель фьоре во Флоренции – Джона Хоквуда работы Паоло Учелло (1436 г.) (илл. 18.4) и Никколо да Толентино работы Андреа дель Кастаньо (1456 г.). Почти все они служили памятниками над местом погребения означенной персоны.

Один из этих примеров, портрет Кангранде делла Скала, думается, заслуживает отдельного внимания: сравнение с аквитанскими всадниками здесь напрашивается само собой. Знаменитая конная статуя веронского подесты венчает ансамбль портала церкви, в который встроен его саркофаг под впечатляющим каменным альковом (илл. 18.5). В годы правления рода Скалигеров Санта-Мария Антика служила дворцовой капеллой и фактически сделалась родовой церковью этой династии. Иначе говоря, здесь мы видим целый ряд совпадений с высказанной выше гипотезой относительно функции изображений всадников на пуатевинских церквах и роли самих этих церквей. Конная статуя самого знаменитого представителя династии венчает вход в храм, в котором и поблизости от которого расположены гробницы династии Скалигеров. Могила самого Кангранде делла Скала расположена непосредственно под статуей. Архитектурное дополнение к церкви Санта-Мария Антика сделано по воле семьи Скалигер.

Здесь нет, пожалуй, смысла искать нить прямой преемственности в архитектурной или иконографической традиции с изображениями всадников в Пуату. От веронской скульптуры их отделяет немалый отрезок времени, около двух столетий, а также значительное расстояние. Кроме того, конструктивно и стилистически портал Санта-Мария Антика слишком сильно отличается от пуатевинских церквей. Зато функциональное подобие этого случая высказанному выше предположению, думается, вполне подтверждает его истинность. Такой вариант оформления родовых церквей действительно существовал в европейской культурной традиции, и вполне вероятно, что в Пуату мы обнаружили более раннюю его версию.

Таким образом, можно сказать, что изображение всадника в рамках европейской визуальной культуры регулярно актуализировалось как форма надгробного памятника; по всей видимости, такой функциональный аспект присущ и аквитанским рельефам. Можно отметить, что арочная ниша, в которой располагалось изображение, практически повторяла по форме и размерам упомянутые аркосолии, только, будучи поднятым на второй уровень аркады, всадник не отмечал одно конкретное погребение, а доминировал над всеми, расположенными внизу и по сторонам от него.

Изображение всадника, думается, следует трактовать именно как скульптурное надгробие, памятник над местом захоронения. На это указывают заложенные и существующие арочные ниши (бывшие погребальные аркосолии, в некоторых случаях до сих пор сохранившие следы погребений), расположенные поблизости от порталов Сент-Илер и Сен-Пьер, а также и других сходных с ними храмов. Донаторы и покровители, принадлежавшие к семейному кругу заказчиков церкви, должны были иметь привилегированное право на захоронение в таких нишах, особенно подле всадника. Существовавшая задолго до этого в европейской культуре традиция надгробных памятников в виде скульптур или рельефов всадников служит дополнительным основанием для этой версии – аквитанские всадники с их особой ролью и значимостью не были изобретением скульпторов или заказчиков, скорее речь о том, что особенности времени и ситуации потребовали актуализации этого мотива.

Если церкви Ольнэ и Меля были выстроены по инициативе представителей упомянутых нами выше семейств – Каделонов, Рабиолей и Мэнго, сеньоров замка Мель, – то и это главное изображение, несомненно, появилось на фасадах храмов в соответствии с их пожеланиями. Скорее всего, речь здесь действительно стоит вести о сознательной организации родовых усыпальниц, где многие из предков заказчиков XII в. уже нашли свое последнее пристанище, а сами они планировали упокоиться, окончив земную жизнь. Мотив всадника, существовавший в искусстве уже многие века, именно в это время, судя по всему, был осмыслен как репрезентация представителей знатного рода и в этом качестве вынесен на фасады храмов-усыпальниц.

 

9. Аристократия Пуату и родовая память

 

XII в. – время становления аристократического сословия в Европе. Именно в это время социальная группа «воюющих», соратников и приближенных правящих персон начинает утверждаться не только в пространстве собственно социальной коммуникации, но и в культуре. Рыцарский этос и образ жизни, рыцарская поэзия, само изображение конного всадника и куртуазного придворного воплощали и закрепляли формировавшиеся идейные и нравственные установки этой социальной группы, присущие ей формы поведения и саморепрезентации, которые должны были маркировать принадлежащих к ней набором признаков, говорящих об их избранности, элитарности, причастности к власти.

Одной из важнейших составляющих аристократического сознания было сохранение памяти о представителях рода на несколько поколений вглубь – чем глубже уходила такая память, тем аристократичнее считался род. Кроме того, эту память необходимо было вынести за пределы собственно рода: причастными к ее сохранению и поддержанию становились многие, а в рамках элитарной социальной группы она, будучи вынесенной вовне, становилась свидетельством принадлежности к избранным. В Средние века инструментом объективации знания о роде знатных сословий стала традиция сохранения памяти о мертвых (memoria). Она сформировалась задолго до XII в. в христианской культуре, во-первых, в форме поминальных обрядов и литургии, во-вторых, в форме погребальных монументов и вообще мемориального искусства. Наиболее эффективным способом воплощения родовой memoria для европейских аристократов стала практика учреждения на собственные средства церквей и монастырей (хотя речь могла идти также о школах, больницах, приютах и т. д.). Церкви, отданные на попечение монахам и каноникам, становились местом погребения своих покровителей; в них формировалась традиция регулярного поминовения членов рода, особенно похороненных в храме; поминальные обряды и прочие обычаи, связанные с памятью об умерших и сохраняющейся связью с живыми представителями рода, становились частью упорядоченной жизни того микромира, которым являлся монастырь или приорат. Надгробные памятники и прочие скульптурные и живописные произведения также служили сохранению памяти о роде и ее объективации, будучи выставленными на публичный обзор и нередко включенными в литургический ритуал. Само здание становилось средством самопрезентации рода, и заказчики уделяли повышенное внимание ее внешнему виду. Более того, когда род не был знатным, но претендовал на повышение своего социального статуса, для достижения этой цели мог использоваться именно такой ход: основание церкви, призванной запечатлеть и сохранить в виде живой традиции и памятников искусства память о семье.

 

Мель и Ольнэ как церкви-некрополи

Перестройка интересующих нас храмов относится к тому периоду, когда европейская аристократия, и пуатевинская в частности, только начинала себя осмысливать в этом отношении и задаваться задачами публичной легитимации своего статуса. Можно ли предположить, что создание церквей Ольнэ и Меля, а также и подобных им построек в Пуату и соседних регионах было связано именно с феноменом становления местной аристократии, что перестройка этих зданий в XII в. была обусловлена осмыслением храмов как родовых, призванных отныне сохранять и пропагандировать память о знатном семействе? Если ответить на этот вопрос положительно, то многие из отмеченных выше особенностей истории этих церквей и их визуального воплощения найдут свое объяснение.

Прежде всего здесь следует вернуться к вопросу о причинах, которые побуждали мирян – владельцев церкви сначала передать ее монастырю и только потом, уже не имея на нее прав как на собственность, приступить к реконструкции здания. Выше уже говорилось об особом характере средневековой собственности и ее отчуждения в форме дара – когда осмысление подаренного объекта как «своего» не исчезало окончательно при фактической передаче; но это, судя по всему, только часть причины. Дело еще в том, что память о роде обретала свой вес и значимость только тогда, когда она была вынесена за пределы семьи и собственно семейных интересов и представляла ценность в культурном пространстве вообще. Память, воплощением которой делался храм, должна была перейти в чужие руки, которые бы о ней профессионально позаботились. И эту роль взяли на себя служители церкви. Обслуживавшие храм монахи и каноники формировали особую традицию заупокойных молитв, состоявшие при монастырях и соборах мастера запечатлевали память о роде в монументальном произведении. Сами же представители знатных семей, хотя и инициировали этот процесс, не работали в прямом смысле над созданием памяти, но приобщались к ней в особо значимые моменты своей жизни.

Именно так обстояло дело в тех случаях, о которых мы знаем несколько больше, а именно в сформировавшихся в конце XI и в XII в. как родовые некрополи графов Пуату и герцогов Аквитанских церквах монастырей Монтьернеф и Фонтевро. Монтьернеф стал усыпальницей рода Рамнульфидов, приняв прах своего основателя Ги-Жоффруа Гийома и его сына Гийома Трубадура. Фонтевро известен как семейный некрополь Плантагенетов (и, соответственно, имел статус не только графской и герцогской, но и королевской усыпальницы). Там нашли последнее пристанище английский король Генрих Плантагенет, его супруга Алиенор Аквитанская и их дети, среди которых было еще два короля – Ричард Львиное Сердце и Иоанн Безземельный. Примечательно, что со сменой правящей династии сменилась и церковь, с которой была связана родовая память: Монтьернеф, монастырь, основанный прадедом Алиенор Аквитанской, уступил Фонтевро, расположенному поблизости от границы с Анжу – родиной Генриха Плантагенета. Как сам Генрих, так и другие члены его семьи уделяли повышенное внимание этому монастырю, способствуя его значительной перестройке в XII в. и росту его влиятельности.

В поминальных книгах Монтьернеф встречается всего несколько светских имен – все это члены графской семьи, начиная от основателя монастыря Ги-Жоффруа Гийома и заканчивая его правнучкой Алиенор Аквитанской, последней представительницей династии Рамнульфидов (память об Алиенор, ставшей связующим звеном двух династий, таким образом, сохранялась в обеих церквах). Судя по сообщениям хроники, в литургической традиции монастыря особое внимание уделялось почитанию памяти графа, и по некоторым признакам можно судить о том, что эта традиция в Монтьернеф складывалась впервые. Его могила, расположенная изначально в зале капитула, была спустя год перенесена в неф церкви, а затем оформлена как небольшой мавзолей. В день поминовения графа, по свидетельству монаха-хрониста, его надгробие укрывалось драгоценными тканями, и сам аббат служил над ним праздничную мессу. С. Треффор в статье, посвященной мемориальным аспектам архитектуры и литургии Монтьернеф, замечает, что перенос захоронения из зала капитула в неф, скорее всего, связан именно с формированием в это время литургической традиции почитания основателя. Явление не было единичным для региона: примерно в то же время произошло перенесение праха анжуйского графа Жоффруа Мартелла из зала капитула в неф аббатской церкви Сен-Николя в Анжере. Литургическая традиция, формируемая вокруг перенесенной внутрь церкви гробницы сюзерена, дополнялась обрядом легитимации самого графского (герцогского) титула, связанным с передачей титула наследнику: Гийом Тулузец, внук основателя, вступая в наследные права, прежде всего должен был явиться в Монтьернеф, чтобы почтить могилы деда и недавно умершего отца. Такой визит был не просто естественным проявлением скорби по усопшему родственнику, но и жестом приобщения к родовой традиции (здесь стоит вспомнить, пожалуй, об изначальной истории Монтьернеф, основание которого было частью покаянных обетов графа Ги-Жоффруа ради признания наследных прав сына, рожденного от третьей жены). О подобном визите принца Иоанна перед вступлением его на английский престол рассказывается в житии его духовника, Гуго Линкольнского; при этом перед коронацией будущему королю пришлось совершить путешествие из Англии во Францию, в Фонтевро. В тексте жития, составленного спустя столетие после описанных событий, поведение принца (будущего Иоанна Безземельного) описывается как неправедное: явившись к воротам монастыря в отсутствие настоятельницы и получив отказ монахинь, он пытается прорваться в монастырь силой. Этот поступок в интерпретации автора жития выступает своего рода знамением неправедности его правления. Символично, что такое проявление сущности будущего правителя происходит именно у дверей родовой церкви.

Монтьернеф и Фонтевро – церкви, связанные с наивысшим кругом аристократии: речь идет о семье графов Пуату и герцогов Аквитании, которые в случае Фонтевро были еще и английскими королями. Конечно, родовая память в таком случае получала наиболее подробное и заметное воплощение, поэтому ее следы и свидетельства о ней дошли до нас. О том, как эта традиция складывалась в кругах менее знатных, но все же осознававших определенную социальную позицию своего рода и чувствовавших необходимость ее сформулировать как нечто незыблемое, судить несколько труднее. Тем не менее она должна была существовать не только в семье графов Пуату, но и у их вассалов.

В случаях Меля и Ольнэ преобразование в родовой храм могло произойти достаточно естественным образом. Церкви, расположенные вне замка, изначально использовались как традиционное место захоронений (согласно раннехристианскому обычаю, могилы должны были выноситься за пределы жилой территории), а затем, когда сложилась соответствующая культурная необходимость, они могли быть осмыслены как семейные некрополи.

 

Родовая память и паломническая традиция

Предположение о том, что интересующие нас храмы могли быть родовыми некрополями, в которых фиксировалась и поддерживалась память о живых и почивших представителях семьи, и эта память, сохраненная и обнародованная, становилась оправданием и подтверждением их благородного статуса, заставляет еще раз вернуться к теме паломничеств в Сантьяго-да-Компостела. Выше уже говорилось о том, что местоположение церкви на магистральном паломническом пути было осмыслено заказчиками-прелатами мельского храма, для которых этот факт, несомненно, представлял большую важность. Был ли он важен для мирян с их семейными традициями? Думается, что да, хотя в данном случае перспектива осмысления этой важности была иной. Светские сеньоры вряд ли осмысливали феномен паломничеств целиком как таковой, в отличие от клюнийских монахов. Но и они не могли никак не принимать во внимание тот факт, что их церкви постоянно посещались пилигримами.

Здесь стоит сказать несколько слов об особенностях траектории перемещения паломников. В XII в. Турская дорога имела множество ответвлений, и паломники не всегда предпочитали прямой путь. Один из наиболее популярных обходных маршрутов проходил через монастырь Сен-Максен, где хранились мощи святого Лежера. Паломники сворачивали с основного пути в районе Лузиньяна и возвращались на него, проходя через Мель. Примечательно, что отклонившиеся от прямой траектории паломники приходили именно к Мелю. Возможно, в ряде случаев они сознательно выбирали этот маршрут, чтобы вновь вспомнить о святом Иларии и вдобавок остановиться на ночлег. Кроме вышеупомянутого ответвления, паломники могли пользоваться параллельным маршрутом, идущим от Пуатье через Ром и смыкающимся с магистральным путем Турской дороги в районе Бриу – ниже Меля, но выше Ольнэ. Далее вплоть до Сен-Жан д’Анжели дорога не имела ответвлений, и все пилигримы, избравшие своим путем via Turonensis, должны были пройти мимо Ольнэ, не имея других вариантов. Если церковь сама по себе и не привлекала заранее их внимание, миновать ее они не могли. Таким образом, в обоих случаях храмы были расположены на весьма оживленных участках пути. При этом в случае Ольнэ, где у путешественников как будто не могло быть заранее определенных причин для остановки именно у этой церкви, не имея других вариантов маршрута, они, должно быть, нередко заходили туда стихийно, привлеченные красотой и близостью храма. Нужно сказать, что в XIV в. паломникам уже рекомендуется остановка как в Меле, так и в Ольнэ. С этого же времени в земельных кадастрах встречается упоминание о странноприимном доме, расположенном недалеко от церкви Ольнэ – напротив нее, через дорогу. Если в Меле, как мы говорили, можно отметить ряд сознательных действий по превращению церкви в паломнический этап, то в случае Ольнэ традиция остановки сложилась, скорее всего, сама собой и была осмыслена как этап паломнического пути уже впоследствии.

Захоронения в аркосолиях, находившиеся поблизости от входа, несомненно, обращали на себя внимание заходивших в храм паломников; в еще большей мере, видимо, привлекала их взоры фигура всадника. В обоих случаях изображение вынесено на тот фасад, который обращен к дороге. В случае Ольнэ непосредственно рядом с входом находится одно из упомянутых захоронений. В Меле следы аркосолиев также расположены вблизи портала с всадником. Монументальный размер скульптуры, которая в традициях своего времени была еще и полихромной, должно быть, заставлял на нее оглядываться и просто проходивших мимо путников. Находившиеся под ней погребения были очень заметны; не исключено, что в свое время их также сопровождали эпитафии, призывавшие помолиться за души усопших, как и в захоронении Константина в Сент-Илер в Пуатье. Люди, нашедшие упокоение в этой церкви, могли не беспокоиться о своем посмертном забвении: их могилы были столь же часто посещаемы, как и гробницы известных святых. В отношении этих двух церквей нам ничего не известно об установленном литургическом ритуале поминовения похороненных в ней членов того или иного знатного рода. Очень возможно, что он существовал; однако, кроме этого, само местоположение храма и организация захоронений в нем уже задавали канву для непрекращающегося поминовения тех, кто в нем похоронен, все новыми и новыми пришельцами.

Местоположение церкви на паломническом пути делало ее публичным местом, посещаемым путешественниками-христианами, стекавшимися со всей Европы. Такая практика была исключительно важна для церкви-усыпальницы аристократического рода. Только будучи представленной широкой аудитории и признанной в обществе, семейная память обретала объективную ценность и обеспечивала представителям рода их аристократический статус. Поэтому оживленность участка, на котором располагались церкви, по-видимому, не только не мешала им стать желанным местом последнего упокоения, но и значительно повышала их престиж как семейных некрополей. В случае Меля, думается, можно говорить об органичном симбиозе целей, преследуемых церковными и светскими заказчиками: с одной стороны, церковь служила опорным пунктом конгрегации, организуя и направляя движение паломников, с другой – ее функция паломнического этапа чрезвычайно удачно согласовалась с существовавшим, судя по всему, стремлением ее светских покровителей увековечить память о себе. Этому функциональному симбиозу отвечает на предметном уровне сочетание двух разновременных частей постройки, слитых в единый архитектурный ансамбль.

Если так, то Ольнэ и Мель, конечно, не уникальные в своем роде явления, а частный случай социального и художественного феномена, охватившего весь регион. По всей видимости, тип «церкви-ларца» оказался оптимальным для воплощения родовых амбиций представителями второго эшелона аристократии Пуату. Впрочем, стоит оговориться, что в фамильных церквах Рамнульфидов и Плантагенетов, Монтьернеф и Фонтевро, также запечатлелись черты этой местной традиции: по меньшей мере обе они имели фасад-экран. Если же говорить о рядовых пуатевинских и сентонжских «церквах-ларцах», особенно о тех, которые имели на фасадах изображение всадника, то их история довольно часто и очевидным образом связана с обитателями того или иного замка – таковы, кроме Меля и Ольнэ, Сюржер, Понс, Партенэ. Три из церквей с всадниками связаны с представителями сильнейших линьяжей Пуату – Аршевеками, сеньорами Партенэ (церкви Нотр-Дам в Партенэ и Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье) и виконтами Туара (Сен-Пьер в Эрво). Древние кладбища вокруг церквей и их позиция extra muros отмечается для многих пуатевинских церквей, перестроенных в XII в. Подобную ситуацию можно отметить также в отношении Сен-Пьер в Партенэ-ле-Вье и Сен-Мартен в Понсе. При этом в XII в. присутствие захоронений внутри стен замка уже не смущало его обитателей, и вновь основанные церкви, предполагавшие такую функцию, могли находиться внутри (как церковь Нотр-Дам в Партенэ и Нотр-Дам в Сюржере). Кроме того, можно отметить, что в таком ключе могли быть осмыслены и некоторые аббатские храмы (Нотр-Дам в Сенте, Сен-Пьер в Эрво), и коллегии (Сен-Жак в Обетере, Нотр-Дам ля Гранд в Пуатье).

 

Всадники и память о крестовых походах

Выше уже говорилось, что скульптура всадника и некоторые другие мотивы изображений на фасадах аквитанских церквей могут быть соотнесены с родовыми знаками местных аристократов, и, следовательно, их роль в фиксации родовой памяти была исключительно важна. При этом относительно всадника следует сделать еще одну важную ремарку. В XII в. рыцарь на коне сделался изображением, наиболее адекватно отражавшим суть формировавшегося сословия: интересующий нас период – время первых крестовых походов, которые во многом сформировали внешние атрибуты аристократического образа. Во время строительства интересующих нас храмов походы еще были не оформившейся традицией, а насущной и непосредственно переживаемой реальностью. Тем не менее осмысление значимости события и своего участия в нем было, надо полагать, достаточным, чтобы у крестоносцев возникла необходимость запечатления памяти об этом для своих потомков. Образ христианского рыцаря – конного воина, мученика, защитника интересов церкви – в это время обретал все большую популярность в церковном искусстве. Появление родового знака в виде рыцаря на церквах вряд ли никак не связано с этим явлением.

Представители всех ведущих линьяжей Пуату – сеньоры Лузиньяна, Партенэ, Молеона, Туара, Шательро – участвовали в крестоносных экспедициях на протяжении нескольких поколений. Особенно преуспели в своих достижениях на Востоке Лузиньяны: как известно, Ги де Лузиньян некоторое время был королем Иерусалимского королевства, а затем он и несколько его потомков правили Кипром. Многие представители пуатевинской знати приняли участие в Первом крестовом походе – в масштабной кампании европейской знати, начавшейся в 1096 г. и закончившейся взятием Иерусалима, или в походе Гийома Трубадура 1100 г., получившего нелестную оценку хронистов как по своей запоздалой реакции на призыв церкви, так и по результатам организованной им экспедиции. В обоих походах участвовал Эрберт II, виконт Туара. Один из представителей линьяжа Ольнэ – Каделон IV – также был одним из воинов первой крестоносной экспедиции. Хронисты Первого крестового похода упоминают среди участников еще некоего Пьера из Дампьера, а также Рено и Пьера из замка Понс в Сентонже (их потомки Режинальд и Эли примут участие в третьем походе). Об участии сеньоров Меля в походах ничего не известно; нет информации и относительно Рабиолей, если только упомянутый Пьер из Дампьера не происходил из этой семьи.

Таким образом, представители по меньшей мере нескольких семей, связанных с историей «церквей-ларцов» с всадниками на фасадах, приняли участие в этих военных кампаниях, во-первых, обеспечив себе славу защитников церкви или даже мучеников за христианскую веру (как Эрберт из Туара, погибший в походе 1100 г.), во-вторых, заложив краеугольный камень в истории своего линьяжа, где на протяжении нескольких последующих столетий будут почитаться предки-крестоносцы, в-третьих, наилучшим образом оправдав отождествление собственной персоны со святым Константином – победителем язычества.

 

Каделоны, Мэнго и Рабиоли в ранге пуатевинской аристократии

Период, находящийся в центре нашего внимания (конец XI–XII вв.), характеризуется целым рядом социальных и культурных процессов, ключевых не только для истории графства Пуату, но и для европейской истории в целом. Это время глубокой внутренней трансформации общества, которое к началу XII в. начинает выходить к этапу осмысления, формулирования и фиксации произошедших в нем перемен. Создание мемориальных церквей в XII в. – одна из таких внешних форм закрепления новых ориентиров мироустройства. Оно оказалось причастным сразу к нескольким вышеупомянутым глобальным ключевым процессам, из которых в нашем случае следует выделить два: во-первых, трансформация правовых и имущественных отношений между мирянами и церковью и закрепление нового порядка на практике; во-вторых, формирование благородного сословия и становление аристократических родов. Уделим здесь еще некоторое внимание второму феномену, сосредоточившись на графстве Пуату.

С ослаблением в XI в. зависимости от центральной власти и консолидацией власти на местах в форме шателении влиятельность местных сеньоров значительно возрастала. Земли и замки шателенов Пуату могли быть не только держанием от графа или наследным владением, но и феодом, полученным от другого крупного сеньора, например от графа Анжу. Все это усиливало независимость местной знати, у которой постепенно складывалось соответствующее осмысление самих себя и членов своих семей как общности тех, кто правит. Влиятельным линьяжам в XII–XIII вв. могло принадлежать по десять – пятнадцать замков в регионе. Граф продолжал быть собственником большинства пуатевинских замков; крупные шателены Пуату оставались его спутниками и придворными; тем не менее на подвластной им территории шателены обладали значительной долей самостоятельной власти, до того невозможной. Среди этих баронов были потомки должностных лиц, ранее состоявших на службе у графа. Однако такая трансформация происходила не всегда: виконты и потомки викариев, обитатели замков Мель, Ольнэ и Дампьер, о которых ниже пойдет речь, ими не стали.

Благосклонность графа и привязанность его к ближайшему кругу верных вассалов, однако, тоже играли весьма существенную роль в становлении новых аристократических родов. Наибольшего успеха добились те, кто сумел обрести значительную влиятельность и независимость, не утратив при этом расположения сюзерена; это можно отметить в отношении блистательных линьяжей Лузиньянов, Партенэ, Молеонов, Ранконов. Семьи, попавшие в центр нашего внимания, к ним не относятся. Судя по тому, как часто и в каком контексте их представители упоминаются в хартиях XII в., они оказались скорее во втором эшелоне пуатевинской аристократии, чему, видимо, немалым образом способствовала их не совсем удачная стратегия лавирования между верностью и независимостью.

После смерти Гийома III Великого в 1030 г. в истории Пуату и Аквитании в целом наступил довольно своеобразный период: графский и герцогский титул последовательно переходил к каждому из его четверых сыновей, трое из которых умерли, не оставив наследников. Старший сын – Гийом Толстый, сын первой жены Гийома III, – правил восемь лет и постоянно враждовал со своей мачехой, Аньес Бургундской. Аньес через два года после смерти мужа вышла замуж за Жоффруа Мартелла, графа соседнего Анжу, потребовав возвращения Сентонжа как своей части наследства. На стороне Аньес выступила значительная часть пуатевинской знати, среди которых были сеньоры Туара, Партенэ и Лузиньяна, и успех в затянувшейся вражде с пасынком скорее сопутствовал ей. Гийом Толстый потерпел два сокрушительных поражения в попытках отстоять свои права и провел около трех лет в плену у своих противников, что, вероятно, стало одной из причин его скорой смерти. Его преемник и единокровный брат Эд, сын Приски Гасконской, не провел и года в статусе графа: унаследовав вместе с титулом распрю старшего брата, он погиб в первом же сражении с анжуйцами. Власть в графстве и герцогстве перешла к старшему сыну Аньес Бургунской – Пьеру Гийому, за которого фактически правила мать. Верные Аньес союзники из кругов пуатевинской знати обрели в середине XI в. большую влиятельность, сохранив свои привилегии и при следующем графе – младшем сыне Аньес Ги-Жоффруа Гийоме. В 1052 г. Жоффруа Анжуйский расторг брак с Аньес; по этой причине ее сыновьям снова пришлось отвоевывать Сентонж (теперь у анжуйцев), и в этом случае поддержка влиятельных линьяжей снова сыграла не последнюю роль.

Виконты Ольнэ, по всей видимости, были в XI в. в числе наиболее богатых и независимых вассалов графа. Их владения находились не только в Пуату – значительная часть земель и церквей, а также один из замков, Понс, располагались в Сентонже, который, как упоминалось выше, два раза менял своего сеньора. Линьяж виконтов не был в числе тех, кого на протяжении нескольких веков связывали узы личной привязанности с графским родом, поэтому в перипетиях дележа наследных земель они, по всей видимости, заботились только о своих интересах. Нет никаких свидетельств того, что виконты Ольнэ были в числе сторонников Аньес Бургундской. Скорее наоборот – они неизменно оказывались рядом с двумя старшими сыновьями Гийома Великого, Гийомом и Эдом, в моменты принятия ими важнейших решений; в период власти Пьера Гийома их участие в придворной жизни заметно меньше; в годы правления Ги-Жоффруа Гийома представители рода Ольнэ вовсе утратили благосклонность сюзерена. Пьер Гийом и Ги-Жоффруа Гийом, сыновья Аньес, по меньшей мере дважды отбирали у виконтов их держания и передавали во владение своим вновь основанным монастырям, Нотр-Дам в Сенте и Монтьернеф, без санкции держателей, что было очевидным знаком впадения в немилость. В XII в. представители линьяжа Каделонов уже не встречаются среди придворных графа.

Более удачными были отношения с графами у Мэнго, сеньоров Меля – хотя эта благосклонность тоже дорого им стоила. В отличие от виконтов Ольнэ, представители рода Мэнго были прежде всего верными людьми графа, для которых эти узы, видимо, значили больше, чем возможная независимость. В противостоянии старших и младших сыновей Гийома Великого они взяли сторону младших и их матери, Аньес Бургундской. Однако и их это не привело в первые ряды пуатевинской знати. Для этого им не хватало, видимо, собственных богатства и влиятельности. Их фортуна полностью зависела от власти сеньора: в 30-х гг. XI в. благодаря ей они сделались наследными держателями замка, однако уже в конце столетия по воле сюзерена лишились в нем сеньориальных прав. В конце XI – начале XII в. на некотором удалении от старого замка граф Гийом Трубадур начинает строительство нового. Этот новый замок, а также сеньориальные полномочия в отношении региона полностью перешли к его шателенам, одной из ветвей рода Лузиньянов. Для Мэнго это означало утрату прежнего статуса; тем не менее члены линьяжа не потеряли своих позиций при дворе и далее в течение нескольких веков оставались в числе верных придворных, сохранив за собой прозвище «из Меля» в качестве родового имени.

Род Рабиолей, занимавших замок Дампьер, был явно более захудалым, чем семьи Ольнэ и Меля. Его представители тоже встречаются среди союзников сыновей Аньес, появляясь несколько раз в числе спутников графа во время правления Пьера Гийома и Ги-Жоффруа Гийома. По всей видимости, они выдвинулись на время именно благодаря своей верности, но были быстро забыты. Вассальные отношения связывали Рабиолей с монастырем Сен-Жан: в нескольких грамотах они названы держателями монастырских земель. Они не имели наследных прав на замок (который принадлежал графу), будучи не держателями его, а только смотрителями. Виконты Ольнэ – их ближайшие и более могущественные соседи, а также, вероятно, и родичи – были, судя по всему, союзниками и покровителями Рабиолей. С впадением виконтов в немилость вскоре прекращаются и какие-либо сообщения относительно Рабиолей.

Не выйдя в ряды самых первых, семьи Ольнэ, Меля и Дампьера все-таки принадлежали к среде формировавшейся знати, для которой в XII в. насущным становится вопрос фамильной репрезентации и сохранения памяти о предках. Возможно, сложности, с которыми столкнулись представители семей Ольнэ и Меля в конце XI – начале XII в., сыграли свою роль не только в постепенном угасании этих родов, но и в их желании отстоять свои права и проявить свою самость. Как следует из ряда грамот Монтьернеф, виконт Ольнэ Гийом, отца которого граф Ги-Жоффруа неправедно лишил наследного держания, находил нужным оспаривать это решение и требовать восстановления справедливости у графа, епископа и аббата Монтьернеф, которому отошли владения виконта. Создание фамильной церкви должно было способствовать утверждению представлений о значимости своего рода и праведности его притязаний.

 

10. Эпилог: Как формировалась традиция?

Наконец, в качестве эпилога мне хотелось бы сосредоточить внимание на нескольких фактах в отношении церквей с всадниками и их возможных заказчиков, которые, возможно, добавят нечто к пониманию того, как складывалась данная архитектурная традиция. Я уже высказывала свое соображение о том, что вероятное родство линьяжей Меля, Ольнэ и Рабиолей стало залогом того, что церкви Сент-Илер и Сен-Пьер выстроены и декорированы очень сходным образом. Это сходство заметно даже на фоне отмечавшейся однотипности церковных построек региона и относится не только к внешним деталям, но и к самим конструктивным и декоративным принципам. Среди перечислявшихся ранее церквей, имеющих (или имевших) скульптуры всадников на фасадах, можно выделить еще по меньшей мере три, вероятные заказчики которых тоже связаны с линьяжами Каделонов, Мэнго и Рабиолей узами родства. Это церкви Сент-Эри в Мате, Нотр-Дам в Сюржере, Сен-Мартен в Понсе.

Историю храма Нотр-Дам в Сюржере связывают с шателенами замка Сюржер, в стенах которого она расположена. При этом шателенами Сюржера были представители одной из ветвей рода Мэнго; их также связывали некие узы – скорее всего, тоже родственные – и с Рабиолями: по свидетельствам XIII в., замок Рабиолей Дампьер находился в подчинении у сеньоров Сюржера.

Владельцами замка Понс, расположенного в Сентонже, считались виконты Ольнэ, хотя сами Каделоны в нем не жили, а передавали замок смотрителям. Церковь Сен-Мартен, выстроенная (как и Сен-Пьер в Ольнэ) за стенами замка, принадлежала виконтам: известно, что в 1067 г. виконт Ольнэ Гийом передал ее монастырю Сен-Флоран в Сомюре. Судя по описаниям, церковь Сен-Мартен напоминала храм в Сюржере: по меньшей мере на ее фасаде тоже были два всадника.

Церковь Сент-Эри в Мате была передана аббатству Сен-Жан д’Анжели в конце XI – начале XII в. епископом Сента для реконструкции после пожара. Никаких сведений о ее прежних светских владельцах нет. Стоит отметить, однако, что расположенная поблизости церковь Сен-Пьер, которая, как и Сент-Эри, была передана аббатству епископом Сента, находилась некогда в собственности Рабиолей. Об этом известно из хартии сыновей Мэнго Рабиоля, которые в день его погребения в Сен-Жан д’Анжели передали аббатству права на эту церковь. Документ, упомянутый выше, – хартию епископа о передаче монастырю этой же церкви – следует трактовать, по всей видимости, не как собственно дарение, а как жест, санкционирующий передачу храма монастырю из частного владения. В отношении церкви Сент-Эри, возможно, ситуация была такой же, только дарственная грамота бывшего собственника не сохранилась. Таким образом, вполне вероятно, что к появлению обоих этих храмов причастна семья Рабиоль. В церкви Сен-Пьер фасад не сохранился; в остальном архитектурное и скульптурное решение обеих построек обнаруживает значительное сходство. Также нередко отмечается сходство обоих храмов с церковью Сен-Пьер в Ольнэ.

Все упомянутые замки – Ольнэ, Мель, Понс, Сюржер, Дампьер – находятся сравнительно недалеко друг от друга, в радиусе 50 км от Сен-Жан д’Анжели по обе стороны южной границы Пуату с Онисом и Сентонжем: Ольнэ, Дампьер и Мель – на юге Пуату; Сюржер – в Онисе, близ двойной границы с Пуату и Сентонжем; Понс – в Сентонже (илл. 1.2). Их обитатели в XII в. должны были представлять собой довольно тесную общность (которая, несомненно, не ограничивалась указанными замками и семьями), объединенную кровными и соседскими узами, а также отношениями покровительства и вассальной зависимости. Вероятно, формы внешней репрезентации рода, в отношении которых еще не сложилось какой-то долгой традиции, перенимались и копировались внутри этой общности, что и обусловило заметные параллели в оформлении родовых церквей.

Стоит также остановиться еще раз на антропониме Константин, с популярностью которого Ю. ле Ру связывает выбор образа святого Константина как визуальной репрезентации заказчиков церквей. Как уже отмечалось, во всех трех линьяжах можно найти представителей с таким именем. Среди хозяев Мельского замка их два – викарий Константин, упоминаемый в 1020–1050-х гг., Константин из линьяжа Мэнго – около 1080–1090 гг. Викарий Константин не был прямым предком Константина Мэнго, но был, видимо, в родственных отношениях с его дедом, Мэнго I. Кроме этого, он, как уже говорилось, состоял в родстве с Каделонами из Ольнэ. Виконт Константин из Ольнэ упоминается в хартии 1038 г., именно он распоряжался землями, прилежащими к церкви Сен-Пьер. В семье Рабиоль тоже имелся Константин, который появляется в качестве свидетеля и фигуранта хартий в 1097–1105 гг. К ним можно добавить Константина из замка Сюржер, отмеченного в дарственной Сен-Жан д’Анжели, датируемой примерно 1100 г., а также одного из обитателей замка Понс, в дарственной монастырю Сен-Киприан (ок. 1087–1100 гг.) названного Константином Крассом. Был ли он смотрителем замка или одним из членов линьяжа Каделонов, – сказать трудно.

Таким образом, в отношении целого ряда церквей XII в. в Пуату мы можем отметить несколько существенных параллелей. Во-первых, это их визуальное сходство – по меньшей мере на уровне соответствия местной архитектурной традиции и наличия всадника в декоре фасада. В отдельно взятых случаях есть повод говорить о более глубоких конструктивных и иконографических параллелях – в Меле и Ольнэ всадники были одинаково размещены по центру фасада над входом и выходили на паломническую дорогу; в Сюржере и Понсе присутствовало по два всадника по обе стороны от портала. Во-вторых, мы можем заметить, что все упомянутые церкви с большей или меньшей очевидностью обязаны своим возникновением представителям среднего круга пуатевинской знати, объединенным кровными и свойскими узами, чьи владения были сосредоточены на довольно компактной территории. В-третьих, среди имен представителей этих семей довольно часто встречается имя Константин, и, следовательно, они могли рассматривать Константина Римского как своего святого патрона, чье изображение сделалось рано или поздно родовым знаком.

Точную датировку церквей с всадниками, как уже говорилось, установить крайне трудно; но все они должны были появиться в довольно короткий промежуток времени: в первой половине – середине XII в. Судя по всему, эта традиция, едва возникнув, была подхвачена и быстро распространилась по региону именно потому, что она отвечала назревшим к этому моменту амбициям и деятельным устремлениям местной аристократии. Вполне вероятно, что зерно этой традиции вызрело внутри именно такой родственной и соседской сети сеньоров одного круга, где способы родовой репрезентации перенимались друг у друга и, может быть, в каком-то смысле формулировались сообща. Не исключено, что ею стал именно обозначенный нами круг местной знати, в рамках которого появились и заинтересовавшие нас церкви Сент-Илер в Меле и Сен-Пьер в Ольнэ.