Авиаторы об авиации

Галлай Марк Лазаревич

Многие авиаторы — коллеги автора этой книжки — выступали в печати со своими воспоминаниями, очерками, реже — рассказами и повестями. И каждый раз, прочитав такое произведение, хотелось откликнуться на него, сказать свое слово о нем и, конечно, о написавшем его человеке. Может быть, даже в первую очередь — о написавшем его человеке. Так и возникли эти очерки о том, что и как пишут авиаторы об авиации.

 

Рассказы о спокойной профессии

Имя этого автора не успело стать широко известным.

Первые новеллы Игоря Эйниса появились в печати осенью 1962 года. Следующая же серия его рассказов была опубликована год спустя — уже посмертно.

Взявшись за перо лишь в зрелые и, по воле злой судьбы, последние годы своей жизни, И. В. Эйнис успел написать до обидного немного. Во всяком случае — ничтожно малую долю того, что мог бы написать по объему своего жизненного опыта, остроте внутреннего зрения, глубине понимания людей.

Выступление непрофессионального литератора в жанре рассказа — само по себе редкость: обычно произведения таких авторов проходят по ведомству так называемой «литературы бывалых людей».

А Игорь Владимирович Эйнис был, конечно, человеком бывалым в полном смысле этого слова.

По профессии он был летчиком-испытателем. Испытателем первоклассным — и по существу, и по официально присвоенному ему званию, — а главное, принадлежащим к новейшей, современной формации этой профессии. Высшее инженерное авиационное образование, несколько свидетельств на оригинальные изобретения, неоднократные выступления в специальной печати — все это не скажу даже — дополняло его летную деятельность, а органически вплеталось в нее.

Естественно, что и писал Игорь Эйнис о том, что знал и чем жил.

Его герои — летчики-испытатели. Автор рассказывает о разных экстраординарных (а иногда, наоборот, о внешне вполне ординарных) случаях, приключившихся с ними, — благо неисчерпаема копилка «аэродромного фольклора». Но ни одна новелла Эйниса не имеет ограниченно-приключенческого характера — не сводится только к рассказу о случае, самом по себе интересном (хотя большинство рассказанных им случаев действительно интересны). В каждой новелле, даже самой миниатюрной по объему, читатель находит живую мысль, точное наблюдение, психологическое обобщение. Это и делает рассказы Эйниса интересными едва ли не любому читателю, независимо от его специальности и круга профессиональных интересов.

Вот автор замечает: «Когда в полете все нормально, многие могут вести самолет. А вот когда создаются аварийные ситуации, тогда выявляются возможности испытателя». Сказано, конечно, правильно, но разве только к пилотированию самолета или вообще только к авиации можно отнести эту мысль?

Или о молодом летчике, призванном заменить вышедшего из строя товарища: «...становится в строй новый человек. И первое время с восторгом незнания, затем с чуть горьковатым привкусом опыта будет идти и идти вперед». В одной фразе выражено главное в особенностях психологии молодого и старого испытателя. И опять — одного ли только испытателя?

Свои наблюдения автор неизменно выражает одной-двумя фразами — в такой же лаконичной форме, как это принято в полетных заданиях, испытательных отчетах, наставлениях по пилотированию...

Часто зоркий глаз Игоря Эйниса обнаруживает вещи, достойные размышления, там, где, казалось бы, увидеть ничего, кроме тысячи раз увиденного, уже невозможно. Вот он летит на скоростном самолете, точно выдерживая заданный режим полета — «гонит площадку». Взор летчика, обегая приборную доску, останавливается на указателе скорости. И вдруг: «Как неожиданно неподвижна определяющая движение стрелка на мчащемся в пространстве со скоростью тысячи километров в час самолете! Самое подвижное на свете, символ движения — скорость — обозначается неподвижной стрелкой».

Эйнис не стремился к тому, чтобы в каждой своей новелле точно воспроизвести какой-нибудь конкретный случай, действительно имевший место в летной практике.

Правда, иногда он пересказывает реальные события с протокольной точностью, но чаще сдвигает их во времени, объединяет, переносит — словом, обращается с жизненным материалом со свободой художника. Конечно, поступая так, он — как того требует элементарная этика — изменяет и подлинные имена прототипов своих персонажей, но нигде не изменяет правде человеческих характеров, правде жизненных ситуаций, правде своей профессии.

В последнем — в профессиональной правде — автор старается быть особенно точным. Вот в рассказе «Свершилось» он говорит о молодом, только входящем в строй летчике, которому поначалу испытательная работа кажется действительно совершенно спокойной: чуть ли не у всех его коллег отказывают моторы, вспыхивают пожары, выходят из строя органы управления, а у него — тишь, гладь и божья благодать. И лишь впоследствии, когда приходит время и все возможные в испытательной работе неприятности наваливаются и на него, он догадывается, что поначалу его... просто щадили — не давали летать на новых, по-настоящему «сырых» машинах, не пускали на другие сколько-нибудь острые задания. Словом, осторожно и последовательно вводили в строй. Вводили — и ввели.

А как точно выражено в рассказе «Наблюдатель» тяжкое сознание бессилия, когда, находясь в воздухе, видишь — вернее, слышишь по радио — трагедию, неотвратимо, шаг за шагом надвигающуюся на товарища. В наушниках шлемофона еще звучит его живой голос, но путей к спасению не видно. И вот уже нет в эфире знакомого голоса, да и по времени ясно, что — все!..

Или вот — рассказ «Учебное пособие». Читая его, видишь, как буквально расцветает смелый человек в обстановке опасности. Как удесятеряются силы, ловкость, логичность и последовательность мышления — словом, все, что необходимо в острой обстановке.

Что это все — правда профессии? Да, конечно. Но не одной лишь летной профессии. Иначе и читать их было бы интересно одним лишь коллегам автора. Тем и сильны рассказы Игоря Эйниса, что профессиональное в них связано с общечеловеческим. Более того: если вдуматься, профессиональное играет в них второстепенную, подчиненную роль — что-то вроде стартовой площадки для выявления человеческого.

Рассказ «Второй и первый» выделяется из других опубликованных произведений Эйвиса не только объемом, но и многообразием затронутых в нем проблем.

«Первые и вторые люди в летной профессии!» — восклицает автор, формулируя, в сущности, этой фразой главную (хотя, повторяю, не единственную) тему рассказа. Но и эта тема оказывается гораздо шире, чем может показаться с первого взгляда. Рассказывая о первом и втором пилотах, сидящих рядом за штурвалами воздушного корабля, автор, по существу, говорит о «первых» и «вторых» в любой профессии, в любом деле, где работа по самой природе своей коллективна, а первое место — одно: один пульт дирижера в оркестре, один пост Главного конструктора в конструкторском бюро, одно место капитана на судне...

Конечно, при желании можно эту проблему (как, впрочем, и любую другую) представить в таком приглаженно-благополучном виде, что от нее ничего не останется. Скажем, старший по опыту и стажу товарищ — Первый — самозабвенно передает знания младшему собрату и, обнаружив, что тот превзошел своего учителя, незамедлительно уступает ему первое место, а сам удаляется на «заслуженный отдых». Соответственно этому — скромно, почтительно и терпеливо — действует и Второй.

Увы, в жизни все складывается, как правило, сложнее. Сложная ситуация возникает и в рассказе, о котором идет речь.

Старый, опытный летчик — Первый, — чувствуя, что долетывает последние годы, держится за штурвал со страстью фанатика. Он все — от взлета до посадки — делает сам, хотя прекрасно понимает, что «это нехорошо, ничего не даст ему лишняя посадка на полностью изученном самолете, но не может бороться с собой». Ощущение своей вины перед Вторым, которого он, в сущности, возит с собой, как пассажира, делает его еще более резким, сухим, властным, чем это соответствует его подлинному характеру. А Второй одновременно восхищается Первым, завидует его удачливости (хотя, как вскоре узнает читатель, далеко не всегда с достаточными к тому основаниями) и изнывает. Изнывает под тяжкой десницей Первого, которого про себя именует «Питоном».

Долгая, наполовину бессонная ночь в гостинице на каком-то промежуточном аэродроме («Сон, такой крепкий в молодости, стал проблемой»). Казалось бы, все передумал Первый за ночь, все твердо решил, все понял.

Но наутро он вновь занимает левое, командирское сиденье, а Второй, мрачно нахохлившись, неподвижно сидит рядом...

Кто прав? Первый? Или Второй? По-своему — оба. Душевные устремления каждого из них понятны и даже симпатичны читателю. Но, справедливые порознь, они, как ни думай, остаются несовместимыми. Однако отмахнуться от них читатель уже не может. Он продолжает думать еще долго после того, как прочитал последнюю страницу рассказа.

Это само по себе не так уж мало — литературное произведение, заставляющее читателя думать...

Поэтому рассказы Эйниса вызывают в читателе не только симпатию и уважение к их героям и их интересной, своеобразной работе, но и помогают сделать очередной шаг в «человековедении» — познании характеров, устремлений, внутренней жизни людей вообще, независимо от того, какое дело они делают на Земле.

И — последнее. Едва ли не в каждой строчке, вышедшей из-под пера Игоря Эйниса, открывается ясный душевный облик самого автора, его понимание жизни, добрый юмор, сердечное, теплое отношение к людям. Не ощутить этого — невозможно. И, наверное, именно это придает такую эмоциональную силу всему, что написано многогранно одаренным, так рано ушедшим от нас человеком — Игорем Владимировичем Эйнисом.

 

«Так выглядит сокол после полета...»

В начале тридцатых годов на аэродроме одного из старейших наших летных училищ (тогда они назывались школами) — на Каче — появился необычный курсант. Он был явно старше своих товарищей, отличался уверенной, сформировавшейся манерой говорить и держаться, но, несмотря на это, жил обычной жизнью обычного учлета: и нотации инструктора, порой весьма вольные по форме, выслушивал без пререканий, и машину, вымазанную после полетного дня от мотора до хвоста касторовым маслом, исправно драил, и первого самостоятельного вылета ожидал с нормальным курсантским трепетом — словом, жил, как все...

А началось все с того, что он, едва ли не случайно, оказался в числе нескольких литераторов, которых пригласил к себе начальник Управления Военно-Воздушных Сил Красной Армии Петр Ионович Баранов и предложил им познакомиться поближе с авиацией, с тем чтобы в дальнейшем написать о ней. Художник и писатель Иван Рахилло познакомился и... заболел воздухом с такой силой, что почувствовал потребность самому научиться летать, а научившись, на всю жизнь стал своим человеком в авиации.

Разумеется, наивно было бы утверждать, что для того, чтобы хорошо описать, скажем, медиков, писателю надо обязательно стать врачом, а рассказать о жизни спортсменов невозможно, не имея хотя бы бронзовой олимпийской медали. Избранный Рахилло способ «вживания в материал», конечно, не единственно возможный. Но — видимо, далеко не худший по эффективности, свидетельством чему служит многое из написанного им в последующие годы. И — хочется добавить с уважением — способ отнюдь не самый легкий!

Время, в которое Рахилло пришел в авиацию и о котором впоследствии рассказал читателям, было фактически временем создания большого советского воздушного флота. Только что возникшая отечественная авиационная промышленность стала поставлять новые самолеты в количествах, которые всего двумя-тремя годами раньше показались бы фантастическими. Но много самолетов — это еще не авиация. Нужны люди, нужны порядки, нужны здоровые традиции, в общем — много еще чего нужно... В рассказе «Десант в юность», включенном в книгу сочинений Ивана Рахилло о воздушном флоте, писатель вспоминает то время: «Летчики-лихачи, гусары неба, еще ходили в ореоле славы. Молодые подражали им. Воздушный флот надо было перестраивать, оснащать новой материальной частью, а главное — подбирать и перевоспитывать людей». Заметьте: и подбирать, и перевоспитывать!

Вот этот-то, если можно так выразиться, пафос наведения порядка, пафос трудного, порой небезболезненного, даже драматичного перехода от авиации избранных «рыцарей воздуха» к авиации деловой, массовой, дисциплинированной, по-настоящему боеспособной, ощутимо присутствует в книге «Русское небо», и прежде всего в центральном ее произведении, романе «Летчики».

Андрей Клинков — главный персонаж «Летчиков», — в отличие от героев многих читанных нами благополучных жизнеописаний, формируется и как летчик, и как человек нелегко. Медленно, под влиянием самой жизни, а не авторского своеволия, избавляется он от влияния представителя пресловутых «гусаров неба» летчика Волк-Волконского — тоже, кстати сказать, персонажа, которого, как и его многочисленных прототипов, еще служивших в авиации ко времени прихода в нее летчиков нашего поколения, невозможно безоговорочно отнести к категории «отрицательных». Даже эпизоды, казалось бы, чисто летные — вроде потери Клинковым ориентировки в полете на маневрах — воспринимаются не столько как эффектные «случаи в воздухе», сколько как узелки человеческих взаимоотношений.

Многое, очень многое в произведениях Рахилло увидено собственными глазами, увидено «изнутри». Вот описание того, как человека в воздухе «...поражают реки. Оказывается, что их гораздо больше, чем обыкновенно предполагаешь. Они вьются, как змеи, сверкая чешуей...». Читаешь — и думаешь: ведь верно! Как сам этого не увидел? То есть, конечно, увидел, но не отдал себе в этом отчета. Не зафиксировал в сознании, что ли... Или полет на высоте нескольких метров над штормующим морем, о котором рассказывает — читатель в этом убежден — участник такого полета... А читая (в документальном рассказе «Гнездо сокола») точно и сильно написанную сцену прихода друзей в семью летчика Иноземцева с горькой вестью о его гибели, понимаешь, что так написать мог только человек, сам хоть раз участвовавший в выполнении этой миссии, едва ли не самой тяжелой из всех, выпадающих на долю авиатора.

«Летчики» пронизаны духом времени. В них говорится об авиации тех лет — и никакой иной!

Сейчас, сорок лет спустя, мы смотрим на многое другими глазами. Наше общественное сознание стало шире, мудрее, гуманнее. И, читая, например, о том, как комиссар Чикладзе в речи у гроба погибшего в автомобильной катастрофе красноармейца-шофера с пафосом громит недисциплинированность покойного, повлекшую за собой несчастье, мы воспринимаем теперь такую речь как по меньшей мере бестактную... Или когда Андрей в ответ на слова Маруси: «Раньше влюбленные встречались в старых запущенных садах, среди роз и жасминов. А наши встречи связаны с запахами строек: кирпичей, глины, извести...» — назидательно отвечает: «Такое время... сейчас не до цветов», — нам делается немного жаль этих симпатичных ребят. Однако и в этом — признаки времени.

Но, может быть, писателю следовало бы подкорректировать с позиций наших дней кое-что из написанного много лет назад — так сказать, «привести в соответствие»? В самом деле — общество, как известно, прогрессирует, так зачем же вновь писать о том, что, так или иначе, отвергнуто временем?.. К сожалению, логика в подобных рассуждениях только кажущаяся. В результате такой операции над своим произведением писатель неминуемо лишил бы его ценных своей неповторимостью примет времени, а значит — исторической конкретности, столь важной для того, чтобы достигнуть желаемого воздействия на читателей.

Сам И. Рахилло решает для себя эту проблему однозначно. И даже прямо декларирует свою точку зрения на сей предмет. В уже упоминавшемся рассказе «Гнездо сокола» он говорит о своих записях военных лет: «...они на серой оберточной бумаге, на папиросных коробках, на обрывках афиш и газет, с водяными подтеками: записывал на ходу, под дождем, на ветру, в зной и мороз, и почему-то не хочется украшать их... Пусть останутся они простыми и суровыми, эти записи — солдаты незабываемых дней войны».

Писатель хорошо понимает, что простота и правда — сильнее любых романтических красивостей. Вот эпизод, в этом смысле очень характерный:

« — И глаза у него были зоркие и ясные, как у сокола после полета! — восторженно воскликнул атташе одной из союзных держав на встрече с фронтовыми летчиками.

— А вам приходилось когда-нибудь видеть сокола после полета? — негромко спросил капитан Сахранов. — Когда сокол в полете — глаза у него открыты и напряжены, их сечет встречный ветер и непогода, в них попадает пыль. И когда сокол возвращается на руку охотника, из-под его усталых, полузакрытых век вместе со слезами текут мутные струйки грязи. Так выглядит сокол после полета...»

Что это — пресловутая «дегероизация»? Нет, я убежден, что в приведенных писателем подлинных словах Василия Титовича Сахранова — участника войны в Испании, отличного летчика и умного человека, навсегда оставшегося в памяти всех нас, знавших его, — что в этих словах заключена подлинная героизация, в самом точном, высоком и правдивом смысле этого слова!

Свое собственное отношение к разговору Сахранова с иностранным атташе Рахилло выразил тем, что воспроизвел его под заглавием: «Вместо эпиграфа к еще не написанной книге». Впрочем, такой эпиграф отлично подошел бы и к тому, что им уже написано...

* * *

Я говорил о том, как много в книге «Русское небо» примет авиации тридцатых годов.

Но многое в ней служит и утверждению наших моральных норм вообще. «Из-за лени и халатности одних мы вынуждены устраивать штурмы, работать через силу. Работа перекладывается на плечи других, более сознательных...» — с возмущением говорит командир отряда летчиков Хрусталев. Слова, видимо, справедливые не только применительно к авиации и не только для своего времени.

Или другое высказывание того же Хрусталева — персонажа, явно олицетворяющего будущее воздушного флота, да и, пожалуй, всего нашего общества: «По личному опыту я знаю, что так называемые бузотеры в боевых условиях нередко оказываются смекалистыми людьми». Не бояться «бузотеров» — не это ли во все времена было приметой умного, широко мыслящего, уверенного в себе руководителя...

В заключение автор этих строк должен признаться, что не может говорить о «Летчиках» и других произведениях Ивана Спиридоновича Рахилло без некоего особого, личного к ним отношения. Дело в том, что знакомство с этими произведениями — как и с другими хорошими книгами об авиации — много лет назад сыграло свою роль при выборе пишущим эти строки собственного пути в жизни, за что он будет до конца дней своих искренне благодарен их авторам. Конечно, мне могут заметить, что это — не более как факт моей личной биографии, ни малейшего общественного значения не имеющий. Подобное возражение было бы справедливо, и я не стал бы упоминать об этом факте, если бы не был уверен, что то же самое могут сказать о себе многие сотни, а может быть, и тысячи людей, которые пришли в те времена в нашу авиацию и составили основной ее костяк в военные, да и в послевоенные годы.

Впрочем, зачем говорить только о прошедшем?

Если сочинения Рахилло прочитает молодой читатель наших дней, он многое — «авиационное» и не только авиационное — почерпнет из них, а может быть, — кто знает? — и повторит судьбу читателей, впервые познакомившихся с ними около сорока лет назад. Счастливую судьбу людей, связавших свою жизнь с авиацией.

 

«Ищите меня в том, что я пишу...»

Антуана де Сент-Экзюпери часто называют писателем-летчиком.

Вообще говоря, это так: он был и тем, и другим. Но эта черточка, соединяющая слова «писатель» и «летчик» — будто бы невозможно их существование независимо друг от друга, — вызывает во мне внутренний протест. Мы знаем немало писателей-летчиков, писателей-партизан, писателей-моряков, писателей-дипломатов — словом, людей, проживших интересную, профессионально нестандартную жизнь, а потом сумевших рассказать о ней достаточно внятно, чтобы не растерять эту «интересность» по дороге от своей памяти к листу бумаги. Но отнять у них эту черточку невозможно: такой проверки они, как правило, не выдерживают. И не раз бывало, что, скажем, педагог или партизан, написав отличную книгу о пережитом, терпит решительное фиаско, когда пытается писать повесть, роман или иное произведение «литературы вообще».

Экзюпери — не таков. Легко представить себе его не летчиком, а, скажем, моряком, геологом, хирургом, кем угодно — лишь бы человеком живого дела («сидячие» профессии были ему явно не по темпераменту: ни за столом конторского служащего черепичного завода, ни в амплуа агента по продаже автомобилей он, как известно, не удержался).

Но кем бы он ни был в жизни, Экзюпери все равно всегда остался бы Экзюпери! Его произведения далеко выходят за пределы одной профессии. Они — литература общечеловеческая. Даже «Военный летчик», как справедливо замечает Р. Грачев, автор комментариев к однотомнику сочинений Экзюпери, «родился внешне (только внешне! — М. Г.) из опыта полетов над горящей страной, внутренне — из напряженного осмысления событий, происходивших в Европе с начала тридцатых годов».

Нет, решительно не подходит снисходительно объединительный термин «писатель-летчик» к Экзюпери! Это был большой писатель, одновременно по необязательной случайности владевший профессией летчика, подобно тому как Чехов был врачом или Грибоедов — дипломатом.

Слов нет, немало драгоценных живых подробностей пришло в произведения Сент-Экзюпери из его летного опыта. Примеров тому можно привести неограниченное количество. Чего стоит хотя бы безукоризненно точное наблюдение о том, как «останавливается время», когда в полете возникает острая ситуация. Летчику Сайгону, покидающему с парашютом горящий подбитый самолет, «запомнилось, что он... чего-то ждал... Стоя над бездной, с недоумением и досадой топтался на месте».

Тут все предельно верно: и само «торможение хода времени», и чувства человека, находящегося в смертельной опасности, — не ужас или смятение, как написал бы романист, знающий опасности понаслышке, а именно «недоумение и досада».

Но летные ощущения, наблюдения, эмоции служат Сент-Экзюпери лишь поводом, отправной точкой, трамплином для раздумий о гораздо более широких категориях, тревожащих сердца людей — и отдельного человека, и целой страны, и всего человеческого общества.

И когда этот трамплин оказывается, по мнению писателя, недостаточно высоким, он решительно «надстраивает» его, нимало не тревожась о проистекающих от этого познавательных, фактических, исторических и всяческих иных потерях.

«Силой своего таланта он намеренно возвышает своего героя и обстоятельства жизни вокруг него. И если бы не талант автора, это возвышение стало бы просто преувеличением», — справедливо замечает биограф писателя, его старый знакомый и коллега, бывший летчик Марсель Мижо. Вот именно — если бы не талант! Оговорка отнюдь не пустяковая... И все же, наверное, прав Р. Грачев, объясняя сдержанную реакцию французских летчиков — товарищей Экзюпери — на его произведения в большой мере тем, что присущий этим произведениям высокий пафос далеко не всегда соответствует реально складывающейся обстановке.

Так, о линейном пилоте, спокойно планирующем на посадку в одном из промежуточных аэропортов своего маршрута, Экзюпери говорит: «он был подобен завоевателю», а для директора воздушной линии Ривьера названия городов, над которыми проходил самолет его компании, были «крепостями, взятыми с бою». Впоследствии, в очерке «Пилот и стихии», Экзюпери сам признает, что может «описать ярость стихий не иначе, как нагромождая превосходные степени, а это не дает ничего, кроме неприятного ощущения преувеличенности».

И это у Экзюпери не единственное высказывание подобного рода. Он с сочувствием и пониманием пишет, как тому же директору Ривьеру из «Ночного полета» нравилось, что один из его пилотов «говорил о своем ремесле просто, говорил о полетах, как кузнец о своей наковальне».

Но сам Экзюпери говорит о полетах далеко не просто. Говорит несдержанно, приподнято, остро эмоционально, иногда даже пышно, привнося элемент чрезвычайности в самое обыденное и каждодневное. Порой, когда читаешь его, кажется, что это писал не взрослый, да еще хлебнувший немало лиха на своем веку мужчина, а восторженный, порывистый юноша... Не хочется (да и бессмысленно было бы) выдавать сейчас оценки: хороша такая манера письма или плоха. Наверное, это зависит от вкуса. Но бесспорно то, что, прочитав хотя бы несколько строк из раскрытой наугад, ранее незнакомой книги писателя, каждый безошибочно определит: «Это — Экзюпери».

Нет также, как мне кажется, достаточных оснований считать, что именно своей профессии — или прежде всего ей — обязан Сент-Экзюпери тем, как поэтично и возвышенно воспринимал он окружающее.

Возможность увидеть мир с высоты, к сожалению, сама по себе еще не равнозначна высокому видению мира. Первое — доступно любому летчику. Второе — под силу немногим избранным, независимо от их профессиональной принадлежности.

Поэтому трудно согласиться с М. Мижо, когда он говорит, что на высокий уровень обобщений, характерный для Экзюпери, «писателя, надо думать, вознесло ремесло летчика».

И точно так же, если вслед за В. В. Смирновой — автором очень интересного и во всем остальном вполне убедительного очерка «Человек в полете» — считать, что все книги Экзюпери — это прежде всего раздумья человека, поднявшегося над землей и владеющего техникой полета, остается необъяснимым, почему же сотни тысяч летчиков, летавших и по сей день летающих по белу свету, дали человечеству лишь одного неповторимого Сент-Экзюпери?.. Или откуда тогда взялся «Маленький принц» — мудрая, грустная, поэтичная сказка, в которой, однако, при всем желании трудно обнаружить что-то специфически «летное»?

В «Земле людей» Сент-Экзюпери трижды (!), почти в одних и тех же выражениях, повторяет: «Самолет — не цель. Он всего лишь орудие. Такое же орудие, как и плуг». Через несколько десятков страниц снова: «Самолет не цель — только средство». И наконец, довода мысль до конца: «Самолет — оружие, которое прокладывает воздушные пути — приобщает человека к вечным вопросам». К вечным вопросам!.. Вот для чего, оказывается, нужен был писателю самолет!

В этих словах — ключ, в значительной степени объясняющий притягательную силу авиации для Экзюпери, которого, вообще говоря, трудно было отнести к числу людей, «рожденных летать», и каким был, например, его друг Гийоме — крестьянский сын, с четырнадцати лет бредивший самолетом и ставший впоследствии одним из выдающихся французских летчиков. Экзюпери несколько раз в своей жизни бросает и вновь начинает летать: сначала — в поисках подходящей, «обеспечивающей приличный заработок» профессии, второй раз — стремясь к источнику новых впечатлений, необходимых ему как писателю («Прежде чем писать, нужно жить», — говорит он в связи с этим), и, наконец, в третий и последний раз — во время второй мировой войны — в благородном стремлении внести свой личный вклад в борьбу с врагами Франции и всей человеческой цивилизации.

Едва ли не все исследователи творчества и биографии Сент-Экзюпери не обходят молчанием тот факт, что линейные пилоты, коллеги Экзюпери, принимали его как летчика не совсем всерьез. Признавая за ним незаурядное личное мужество, они все-таки считали пребывание писателя на летной работе случайным, расценивали его как любителя, дилетанта и не слишком удивлялись регулярно приключавшимся с ним авариям. Литературные критики наших дней находят, что такое мнение летчиков было несправедливо.

Вряд ли есть смысл возвращаться к обсуждению этого вопроса. Какой ответ на него ни дай, все равно — не летная деятельность Экзюпери сделала его в памяти людей человеком по-настоящему замечательным.

* * *

Для понимания морального и гражданского облика нашего современника одним из надежнейших пробных камней может послужить его отношение к войне. У Экзюпери это отношение претерпело очень показательную трансформацию. Чуждый какой бы то ни было воинственности, он был с юности убежденным антимилитаристом. «Война — не настоящий подвиг, — пишет он. — Война — это суррогат подвига. В основе подвига — богатство связей, которые он создает, задачи, которые он ставит, свершения, к которым побуждает. Простая игра в орла или решку еще не превратится в подвиг, даже если ставка в ней будет на жизнь или смерть. Война — это не подвиг. Война — болезнь. Вроде тифа».

Казалось бы, в этих словах — четкая позиция пацифиста. Но, оказывается, только в словах.

Как только начинается вторая мировая война, Экзюпери решительно меняет точку зрения: «Нужно, чтобы то, за что умираешь, стоило самой смерти», — говорит он. И не ограничивается декларациями, а предпринимает все возможные шаги, использует все связи, лишь бы добиться назначения на летную боевую работу в действующую армию. В письме к подруге он пишет: «Когда в Провансе (на родине автора. — М. Г.) лесной пожар, все, кто не сволочь, вооружаются ведром воды и киркой. Я хочу участвовать в войне во имя любви к людям... Я не могу не участвовать...» В другом письме, относящемся к тому же времени, Экзюпери говорит: «Ты хорошо знаешь, что я не люблю войну, но для меня невыносимо оставаться в тылу, когда другие рискуют жизнью».

И сорокалетний летчик добивается своего: получает назначение в эскадрилью разведчиков — ту самую эскадрилью 2/33, которая летом сорокового года за три недели боев потеряла семнадцать экипажей из двадцати трех!

«Есть ли смысл обрекать на гибель экипаж ради сведений, которые никому не нужны и которые, даже если кто-нибудь из нас уцелеет и доставит их, никогда и никому не будут переданы?» — спрашивает Экзюпери. Но спрашивает уже потом, в «Военном летчике», а пока боевые действия продолжаются — воюет. Воюет так, что командир части майор Алиас говорит: «Он не отвиливает ни от какого риска. Всегда впереди! Всегда готов на все!» — и с сожалением добавляет: «Но не могу поручить ему командование эскадрильей. Представляете, что бы он потом писал в рапорте!» Кстати, как показывает опыт войны — и не только во Франции, — это почти правило: лучше всего воюют не те, кто в мирное время больше всего говорил о своем горячем стремлении громить врага, а те, кто видел в войне тяжелое, страшное, кровавое, но неизбежное дело, которое никто вместо них — ответственных за судьбу своей семьи, своих друзей, своего народа — не сделает.

После разгрома Франции, находясь в эмиграции, Экзюпери продолжает упорно стремиться к тому, чтобы воевать против фашистской Германии с оружием в руках. Много раз израненный, уже в немолодом для летчика возрасте, при всех своих разногласиях с руководством французской эмиграции (достаточно сказать, что последние публицистические произведения писателя были под запретом на территории, подвластной генералу де Голлю) — он добивается назначения в ту же эскадрилью 2/33, в которой четырьмя годами раньше начинал воевать. Теперь он видит в этом полный смысл, видит единственную возможность реально помочь освобождению своей страны.

31 июля 1944 года Экзюпери не вернулся с боевого задания. Война в конечном счете оказалась для него — как и для многих миллионов других людей — не «суррогатом», а подлинным подвигом, в самом полном и высоком смысле слова.

Бывший пацифист погиб бойцом...

Открывая жизнеописание мастера художественного творчества — писателя, художника, скульптора, — ощущаешь порой некоторое сомнение: нужно ли еще что-то рассказывать о человеке, который сам сказал все, что мог и что хотел, в своих произведениях. Иногда кажется даже, будто углубление в подробности его жизни может, вопреки элементарной логике, не только не расширить, но, напротив, в чем-то ограничить, деформировать, увести в сторону наше представление об этом человеке. Недаром Экзюпери сам заметил в одном из своих писем: «Ищите меня в том, что я пишу».

И все-таки, чем больше мы любим писателя, чем сильнее берут нас за душу его книги, тем больше хочется знать о нем самом, его жизни, его человеческом облике. Во Франции Сент-Экзюпери, как свидетельствует об этом в своей книге Марсель Мижо, признан классиком литературы двадцатого века, его произведения опубликованы миллионными тиражами, экранизированы, включены в обязательные школьные программы и в то же время занимают в книжных магазинах одно из первых мест по читательскому спросу.

Успех пришел к нему сразу и прочно. Достаточно сказать, что оба главных его произведения, написанных в довоенные годы, были удостоены почетных отличий: «Ночной полет» — известной литературной премии «Фемина» 1931 года, а «Земля людей» — Большой премии романа Французской Академии 1939 года.

Сюжеты большинства его произведений трудно пересказать — и не потому, что они сложны и запутанны. Напротив, сюжет их обычно очень прост. Чаще всего — в «Южном почтовом», «Ночном полете», «Военном летчике» — это рассказ о каком-то полете, протекающем в необычных, драматических условиях: ночью, в буре, в боевой обстановке. Это создает общий тревожный, напряженный фон повествования. И летчик, весь во власти сильных эмоций, естественных в подобных обстоятельствах, — а вместе с ним и автор — обращаются мыслями... Вот в этом-то, к чему они обращаются мыслями, и заключено самое главное. На сюжет (если это можно назвать сюжетом в полном смысле этого слова), как на ниточку, нанизываются отступления. Глубокие философские, лирические, гражданские отступления, в которых и заложено основное, что хотел сказать нам писатель.

Земные, прежде всего земные дела интересовали Экзюпери-человека и вдохновляли Экзюпери-писателя. Даже находясь в полете — где-то между звездами и облаками, — он смотрит пристальнее всего вниз, на Землю: «До чего хорошо прибран мир, когда глядишь на него с высоты трех тысяч метров!» При рассмотрении с более близкой дистанции тот же мир представлялся писателю, увы, значительно менее совершенным! Это противопоставление — светлого, романтичного, героического Неба и плохо устроенной, далекой от совершенства Земли — проходит красной нитью едва ли не через все произведения писателя.

...Ко второй половине тридцатых годов Экзюпери, вдоволь налетавшись над пустынями Северной Африки и горами Южной Америки, превращается в журналиста и по заданиям редакций французских газет много ездит по Европе.

Некоторое время проводит он и у нас, в Москве.

К сожалению, по приведенным в книге Мижо отрывкам из московских репортажей Сент-Экзюпери трудно судить о точности и глубине его проникновения в нашу сложную, многоплановую действительность тех лет. Да и невозможно было бы требовать от него того, что далеко не в полной мере удалось даже таким опытным в литературе и политике людям, как, например, Барбюс или Фейхтвангер. Важно другое: явно не предвзятое, доброжелательное отношение Экзюпери к Советской стране и ее народу. Как много говорит об этом хотя бы воспроизведенная автором предисловия к однотомнику М. Ваксмахером, казалось бы, давно забытая заметка в «Известиях», в которой пилот и писатель, специальный корреспондент «Пари суар» Антуан де Сент-Экзюпери выражает свое искреннее сочувствие в связи с гибелью советского самолета-гиганта «Максим Горький» и твердую уверенность, что «страна и люди, его создавшие, сумеют вызвать к жизни еще более изумительные корабли — чудеса техники». Дружеские и — сейчас это ясно — пророческие слова!

После возвращения из Советского Союза Экзюпери дважды ездит на фронты гражданской войны в Испании и публикует несколько статей о виденном там. Статьи эти сдержанны по тону: к этому писателя в какой-то степени вынуждал характер буржуазных газет, для которых он писал. Да и сам он, по свидетельству своего друга Леона Верта, в то время еще «не выработал в себе в отношении больших проблем незыблемых, твердых, как металл, суждений, не подверженных никаким изменениям температуры». И все же симпатии и антипатии Сент-Экзюпери сомнений не вызывают: фразу, брошенную генералом Франко: «Здесь больше нет коммунистов», он прямо называет чудовищной. «Я должен быть среди людей, рискующих своей шкурой, перед которыми возникают чертовски неотложные проблемы, я должен погрузиться как можно глубже в изрытую землю фронта, в человеческие переживания, делить их судьбу...» — пишет Экзюпери о республиканцах, защитниках Мадрида. Он не скрывает своего восхищения ими, своей тревоги за их судьбу. И заканчивает размышления об Испании тех дней горькой фразой: «Меня мучает, что в каждом человеке, быть может, убит Моцарт!»

Особый интерес для читателя представляют отрывки из писем Сент-Экзюпери, которые Мижо щедро цитирует. И не потому только, что в этих письмах содержатся драгоценные крупицы («жемчужины», — говорит биограф писателя) мыслей и чувств Экзюпери. Его письма — явление литературное. Кстати, он и сам не проводил четкой грани между литературой эпистолярной и любой другой: достаточно сказать, что одно из его писем к матери на три четверти представляет собой... отрывки из «Ночного полета», не вошедшие в окончательный текст. Между прочим, оказывается, таких отрывков в распоряжении писателя должно было быть довольно много. Мижо приводит на сей счет интересную цифру — сто сорок страниц «Ночного полета» получились из четырехсот страниц первоначального текста в рукописи! Вот она откуда, эта характерная для Сент-Экзюпери густота, концентрированность письма!

Последние произведения Экзюпери написаны им в трагическое для Франции время, после ее поражения в войне с фашистской Германией. В 1942 году в Нью-Йорке выходит в свет книга «Военный летчик» — это, в сущности, и есть тот самый, «категорически неприемлемый» для французского военного командования «рапорт», в котором все трагические обстоятельства «странной войны» названы своими именами и которого так опасался в своей характеристике капитана Сент-Экзюпери его осторожный начальник, майор Алиас.

Мижо считает, что эта книга «и в особенности ее заключительные главы, ради которых и было написано все произведение, лучше всего передают его (Сент-Экзюпери. — М. Г.) мысли и настроения в это время».

А мысли и настроения писателя — самые горькие. На фоне общей трагедии всех французов — оккупации их родины — возникает множество осложнений и разногласий среди французов, эмигрировавших за границу и очень по-разному понимающих свой патриотический долг.

Сент-Экзюпери считал, что решать судьбу страны должен сам народ. Дело эмиграции — не командовать французами, а служить им. «Мы не создаем Францию. Мы лишь служим ей», — пишет этот аристократ по рождению и еще недавно подчеркнуто аполитичный по убеждениям человек.

Многие из окружающих не понимали позицию Экзюпери и ложно толковали движущие им мотивы. Нетрудно представить себе, какие моральные страдания он должен был от этого испытывать. Но самым сильным ударом для него оказалось запрещение принять личное участие в войне за освобождение своей родины в составе военно-воздушных сил «Сражающейся Франции». Позднее, уже в 1943 году, на рапорте известного французского летчика полковника Шассэна, сетующего, что летчик Сент-Экзюпери оказался не у дел, де Голль — трудно сейчас сказать, из каких соображений, — накладывает резолюцию: «И хорошо, что не у дел. Тут его и оставить».

Но «оставить» Сент-Экзюпери не удается. Трудно представить себе во время большой войны человека, который искренне, не только на словах, стремился бы в бой и не сумел добиться своего: потребность в воинах всегда больше, чем их наличие в строю.

И вот Сент-Экзюпери снова за штурвалом боевого самолета — на этот раз американского дальнего разведчика-истребителя «Лайтнинг». Боевые вылеты на фоторазведку глубоких тылов противника следуют один за другим.

В годы и месяцы, предшествовавшие возвращению на фронт, Экзюпери снова много пишет. Не может не писать.

Именно в это, едва ли не самое тяжелое для него время он создает одно из своих наиболее известных и любимых читателями сочинений — «Маленького принца».

Одновременно он продолжает работу над «Цитаделью», давно задуманным художественно-философским произведением — чем-то вроде поэмы в прозе, — которому суждено было так и остаться незавершенным.

И наконец, в это же время разворачивается еще одна грань таланта этого человека — Экзюпери пишет, одно за другим, горячие, остропублицистические, исполненные высокого патриотизма «Воззвание к французам», «Послание к заложнику», «Письмо генералу Икс». Каждое слово в них проникнуто любовью и глубоким уважением к страдающему народу Франции, уверенностью в предстоящей гибели фашизма. И еще одна новая для писателя черта пронизывает его последние публицистические произведения: ощущение своей личной ответственности перед людьми, перед народом.

«Если я выберусь живым из этой необходимой и неблагодарной работенки, — так Экзюпери называл войну, — передо мной будет стоять лишь одна проблема: что можно, что надо сказать людям?»

Но нет, живым он не выбрался... Перед нами фотография: деловито нахмурившийся Сент-Экзюпери выруливает на своем «Лайтнинге» со стоянки, чтобы уйти в полет, из которого ему не довелось вернуться.

Невозможно смотреть на эту фотографию равнодушным оком...

* * *

Аристократу по рождению, графу де Сент-Экзюпери был присущ глубокий, органический демократизм. Мы знаем это из фактов его биографии, а главное — видим в том, что он пишет. «Старые дамы-благотворительницы раскошелятся на двадцать франков — и уверены, что «творят добро», и требуют благодарности. Авиамеханики Лоберг, Маршаль и Абграль, давая тысячу, вовсе не чувствуют себя благодетелями и никаких изъявлений благодарности не ждут», — говорит он, рассказывая об истории освобождения из неволи раба Барка: писатель знает, где искать настоящие проявления высокой морали.

Экзюпери часто обращается к плотнику, садовнику, пахарю, вообще человеку простого труда — обращается почти всегда, когда ищет вокруг себя что-то устойчивое, осмысленное, человечное. Механик Деру, «оглядываясь на прожитую жизнь, ...испытывал спокойное удовлетворение столяра, отполировавшего великолепную доску: «Вот и все! Готово!» Герой «Южного почтового» — летчик Жак Бернис, — вылетая в рейс, думает: «Сейчас я только рабочий...» — и даже оставшееся за хвостом его самолета пространство называет «отработанным» (ни о каких «взятых с бою крепостях», как мы видим, речи здесь нет).

Едва ли не единственное место во всем творчестве Экзюпери, где органический демократизм в какой-то степени изменяет писателю, — это образ Ривьера из «Ночного полета». Кредо директора Ривьера — жестокость, сухость, даже несправедливость, возведенная в принцип. «Этот человек так силен, что не боится быть несправедливым», — думает о директоре инспектор Робино. Чтобы обеспечить бесперебойную — как у хорошо смазанной машины — работу воздушной линии, Ривьер видит единственную возможность: заставить всех своих подчиненных работать тоже подобно машинам. «Он вообще не думает. Это лишает его возможности думать неверно», — говорит с явным одобрением директор об одном из своих сотрудников. Ему не нужны коллеги-единомышленники; ему нужны лишь роботы-исполнители. Любую человеческую, душевную связь, возникающую между его подчиненными, Ривьер старается задушить в зародыше; именно поэтому он заставляет того же инспектора Робино безо всякой причины наложить взыскание на пилота Пельрена и не без цинизма добавляет: «Проступок найдете сами».

Экзюпери одновременно и осуждает «сверхчеловека» Ривьера, и во многом откровенно любуется им. Как согласовать это любование со всем строем воззрений писателя — остается непонятным. Возможно, тут имела место уступка соображениям литературной эффектности, оригинальности образа Ривьера. А может быть, проявилась известная психологическая закономерность, зачастую заставляющая нас ценить в других людях именно те черты характера, которых мы лишены сами: мягкому, гуманному, терпимому Экзюпери мог чем-то импонировать жесткий, холодный, насквозь рационалистичный Ривьер. Так или иначе, нельзя не согласиться с М. Ваксмахером — автором предисловия к однотомнику сочинений Экзюпери, — который находит весьма уязвимой цепь рассуждений писателя о якобы объективной полезности избранной Ривьером манеры обращения с персоналом линии.

Кстати, оказавшись в роли начальника аэродрома Кап-Джуби, сам Сент-Экзюпери, как мы знаем, руководил подчиненными, применяя методы, в корне отличные от методов Ривьера. В столкновении, далеко не единственном, жизненных и литературных воззрений писателя победили первые...

В большинстве произведений Экзюпери многократно упоминаются самолеты, моторы, их устройство, неисправности, эволюции в воздухе — словом, то, что принято называть «техникой» и рассматривать как тело, в художественной литературе вполне инородное. Но писатель говорит обо всем этом не как инженер, а как поэт: «Пятьсот лошадиных сил, впряженных в мотор, породили в недрах вещества легчайшие токи — холод металла преобразился в бархатистую плоть» — это летчик коснулся рукой стального лонжерона. Кто еще так писал о «мертвой» технике!

Или в другом месте: «Привычка к сложнейшим инструментам не сделала тебя бездушным техником. Мне кажется, те, кого приводит в ужас развитие техники, не замечают разницы между средством и целью». Здесь снова та же мысль: самолет, как и вообще техника, — лишь средство, не более того! Вспомним, сколько лет прошло с тех пор, как сформировалась в сознании Экзюпери эта позиция. Некоторым нашим современникам, увлеченно рассуждающим об угрозе человечеству со стороны «взбунтовавшихся» машин, порожденных грядущими успехами кибернетики, было бы небесполезно поразмыслить над этой старой (но, видимо, не устаревшей) точкой зрения.

...Особое место среди всего, написанного Экзюпери, занимает его публицистика: очерки, репортажи, предисловия, знаменитое «Письмо к заложнику» (адресованное, в сущности, не одному Леону Верту — другу писателя, а всем «сорока миллионам заложников» оккупированной Франции).

При первом же знакомстве с этими произведениями бросается в глаза интересное обстоятельство — отсутствие четкой грани между художественной прозой и публицистикой Сент-Экзюлери. Эти два жанра в его творчестве как бы взаимно проникают друг в друга. «Южный почтовый», «Ночной полет», «Земля людей», даже «Маленький принц» изобилуют горячими, страстными, а главное — точно адресованными отступлениями на моральные, гражданские, политические темы. А «чистая публицистика» написана так, что ни по языку, ни по композиции, ни по стилю изложения не отличишь ее от художественных произведений писателя.

Главные темы, всю жизнь волновавшие Сент-Экзюпери, повторяются во всем, что он писал, независимо от формальной принадлежности к тому или иному жанру.

Вот, например, одна из таких тем: проблема личной ответственности человека за происходящее вокруг него. Сент-Экзюпери говорит: «Быть человеком — это и значит чувствовать, что ты за все в ответе. Сгорать от стыда за нищету, хотя она как будто существует и не по твоей вине. Гордиться победой, которую одержали товарищи. И знать, что, укладывая камень, помогаешь строить мир». Это — из главы «Товарищи» в «Земле людей» и сказано по поводу того, как сумел вернуться после тяжелой аварии в зимних Андах друг писателя, выдающийся французский летчик Гийоме.

В «Военном летчике» — снова возвращение к той же теме: «...я не снимаю с себя ответственности за поражение, из-за которого не раз буду чувствовать себя униженным. Я неотделим от Франции. Франция воспитала Ренуаров, Паскалей, Пастеров, Гийоме, Ошедэ. Она воспитала также тупиц, политиканов и жуликов. Но мне кажется слишком удобным провозглашать свою солидарность с одними и отрицать всякое родство с другими».

Говоря о движущих стимулах своего творчества, Сент-Экзюпери напишет в письме к другу: «Я писал... со страстью, чтобы сказать моему поколению: вы — обитатели одной планеты, пассажиры одного корабля!»

Судьба этого корабля была ему далеко не безразлична! Благородство помыслов, остро развитое чувство ответственности «за все и за всех» привлекают к нему читателей, я уверен, не в меньшей степени, чем чисто литературные достоинства его произведений.

Сент-Экзюпери верил в братство, объединяющее людей. И видел великое благо в их взаимопонимании. «Величие всякого ремесла, может быть, в том и состоит, что оно объединяет людей: ибо ничего нет в мире драгоценнее уз, соединяющих человека с человеком», — говорит он. (Может быть, и в этом заключался один из элементов притягательной силы, которую имела для Сент-Экзюпери авиация: мало какая другая работа так сближает людей.)

Препятствия, стоящие на пути человеческого взаимопонимания, писатель считает почти всегда искусственными. И зло высмеивает их в «Маленьком принце», рассказав о том, как турецкому астроному, открывшему сказочный астероид В-612 и доложившему об этом на Международном конгрессе, поначалу никто не поверил, потому что ученый... был одет по-турецки. Когда же он через несколько лет слово в слово повторил свое сообщение, на этот раз в европейском одеянии, — все с ним согласились.

Да, немало важных и справедливых слов минует внимание и понимание людей только потому, что те, кто их произносят, «одеты по-турецки»!

Не всегда и не во всем позиция Сент-Экзюпери вызывает безоговорочное согласие читателя. Недаром так хорошо знавший его Марсель Мижо не раз повторяет: «Сложный он был человек». Даже терпимость Экзюпери, столь привлекательную в плане личных отношений, труднее понять, когда писатель распространяет ее на категории более широкие: «К чему спорить об идеологиях? Любую из них можно подкрепить доказательствами, и все они противоречат друг другу, и от этих споров только теряешь всякую надежду на спасение людей».

О каких идеологиях идет здесь речь? Правомерно ли распространять такое безразлично-снисходительное отношение, скажем, на идеологию фашизма? Конечно нет — и это не только наш ответ, но и ответ самого Экзюпери, который, столкнувшись с фашизмом, что называется, лицом к лицу, без малейших колебаний стал его решительным противником. Не помогли никакие попытки многих официальных и полуофициальных лиц, начиная с будущего фактического гаулейтера оккупированной Франции Отто Абеца, усиленно старавшихся использовать поездку Сент-Экзюпери в Германию, чтобы создать у него положительное впечатление от гитлеризма.

Ничего фашистского, начиная от антисемитизма, как и расовой нетерпимости вообще, и кончая пресловутым «порядком ради порядка», писатель не приемлет с первого взгляда и навсегда. «В мире, где воцарился бы Гитлер, для меня нет места», — решительно заявляет он.

А позднее — в «Письме к генералу Икс», не опубликованном на русском языке, но приведенном в выдержках в комментариях к однотомнику Р. Грачевым, — Экзюпери бросает фашизму горячие слова обвинения: «В нацизме я ненавижу тоталитаризм, к которому он стремится по самой своей природе... А будущих Ван-Гогов, будущих Сезаннов, одаренных людей, не выносящих приспособленчества, запирают ненадежнее в концлагере, чтобы кормить олеографиями покорное стадо...» Если в этом и не весь фашизм, то, во всяком случае, непременная его составная часть, которую трудно сформулировать точнее, чем сделал Сент-Экзюпери.

Вторая мировая война, трагический разгром Франции, эмиграция вызывают заметный сдвиг в общественных воззрениях Экзюпери. Он «до мозга костей подавлен всеобщим развалом» и обвиняет во всем происшедшем прежде всего несостоятельность государственной власти довоенной Франции — «администрацию, неспособную к какому-либо творческому акту...».

Так от терпимости Сент-Экзюпери остается немного. Даже в сказке «Маленький принц» — в сказке! — он находит нелишним еще раз напомнить людям, что баобабы надо выпалывать не откладывая — «как только их уже можно отличить от розовых кустов: молодые ростки у них почти одинаковые», и заклинает: «Берегитесь баобабов!» Это говорит тот самый человек, который всего несколькими годами раньше отнесся, хотя и с неодобрением, но, в общем, более или менее терпимо к тому, что его друг, известный французский летчик Мермоз, примкнул к фашистам де Ля-Рока.

* * *

Время, в которое жил Экзюпери, заставило его во многом изменить свои первоначальные общественные взгляды. В этом отношении его биография сходна с биографиями многих прогрессивных, да и попросту честных людей разных стран мира.

Но его писательская манера, его нравственные концепции, которых он твердо придерживался и уверенно проводил в своих сочинениях, его понимание долга, чести, товарищества, его возвышенное отношение к делу своей жизни — все это, взятое вместе, в сочетании, — это было в его личности неизменно.

«Ищите меня в том, что я пишу», — настойчиво призывал Экзюпери.

Мы действительно находим его в том, что он написал.

И в том, как он жил. И как умер...

 

Идальго де Сиснерос меняет курс

Незадолго до начала франкистского мятежа в руки мадридской полиции попал список четырнадцати военных республиканцев, которым правые угрожали расправой. И это оказалось не пустой угрозой. Вскоре капитан Фараудо, фамилия которого открывала список, был убит около своего дома выстрелом в спину. Еще через несколько дней был убит командир особой группы «Гвардиа де Асальто» лейтенант Кастильо — второй по порядку в списке.

Четвертым в этом списке значилось звучное аристократическое имя дона Игнасио Идальго де Сиснероса, известного испанского летчика, в недалеком будущем — командующего республиканской авиацией, оставшегося на этом посту вплоть до последних трагических дней поражения республики.

Мемуары Сиснероса — книга интересная во многих отношениях.

Мы знаем немало хороших книг, написанных советскими людьми — участниками испанских событий 1936–1939 годов, — от блестящего «Испанского дневника» Михаила Кольцова до умных и содержательных записок адмирала Кузнецова, генерала Батова, маршала артиллерии Воронова. Однако при всех неоспоримых достоинствах этих книг их написали люди, впервые увидевшие Испанию во время гражданской войны. Они не прожили в ней всю жизнь, а пришли в трудную для испанского народа пору из совсем иного мира. Записки Сиснероса — едва ли не первый появившийся в русском переводе рассказ «изнутри», рассказ коренного испанца, для которого события гражданской войны — далеко не единственное, что он видел в своей стране и знает о ней.

В начале мемуаров мы знакомимся с молодым испанским аристократом, интересы которого начинаются с карт, выпивки, женщин, корриды, — и можно было бы сказать, что на этом они и кончаются, если бы не авиация, которой Сиснерос был предан всей душой с юности и до конца своих дней.

А с последних страниц книги на читателя смотрит вдумчивый, много повидавший и многое понявший человек. Опытный воин и опытный летчик. Коммунист и член Центрального Комитета Испанской компартии. Политик, нашедший в себе душевные силы, чтобы оторваться не только от образа жизни и круга воззрений своей молодости, но и (что, наверное, еще труднее) от многих друзей, учителей, даже родных.

И при всем том невозможно найти в книге какое-то определенное место, в котором один из этих очень разных человеческих обликов сменялся бы другим. Переход происходит постепенно, незаметно — словом, так, как это чаще всего бывает в жизни. Излишне говорить, насколько это повышает ощущение достоверности записок Сиснероса.

С большим человеческим мужеством пишет Сиснерос о себе, нигде не впадая в грех приукрашивания собственной персоны. Это проявляется и в таких мелочах, как неоднократные напоминания о тщеславии и стремлении «показать себя», присущих ему в юности. Проявляется и когда речь заходит о вещах, несравненно более серьезных.

Вот молодой летчик Сиснерос участвует в колониальной войне в Марокко: «Мишенями нам служили главным образом базары и населенные пункты... Я совершенно не задумывался над тем, что, сбрасывая бомбы на дома марокканцев, совершаю преступление... Наоборот, я считал это своей обязанностью и долгом патриота». И далее: «...я получил задание, давшее мне постыдную и печальную привилегию быть первым летчиком, сбросившим с самолета бомбы с ипритом... Должен признаться, мне ни на секунду не приходила в голову мысль о подлости или преступности полученного задания. Внушенный нам образ мыслей определил ту потрясающую естественность, с которой мы совершали подобное зверство... Сколько же потребовалось лет, чтобы понять, какое чудовищное преступление мы совершали, сбрасывая бомбы с отравляющими газами на марокканские деревни!»

К счастью, эта варварская бомбардировка оказалась безрезультатной — газ, содержавшийся в бомбах, улетучивался при взрыве и не приносил вреда. Но, независимо от этого, как много ассоциаций из времен существенно более поздних вызывает нарисованная Сиснеросом картина!

С не меньшей откровенностью рассказывает Сиснерос и о том, как, в сущности, почти случайно примкнул он к революции. В самом деле, ждать такого поворота от человека, чьи друзья и родственники «всегда считались союзниками церкви, карлистами или альфонистами, одним словом, крайне правыми», вроде бы никак не приходилось. Сиснерос рассказывает, как, оказавшись случайным свидетелем спора нескольких офицеров в кабаре, он высказал мысли, некогда услышанные им от республиканцев, главным образом потому, что монархист, участвовавший в споре, «действовал на нервы своей глупостью». Когда же через несколько месяцев участники антимонархического заговора, всерьез принявшие Сиснероса за «своего», обратились к нему с предложением примкнуть к заговору, он согласился почти исключительно потому, что: «...мои друзья из-за своего легкомыслия и неосведомленности рассчитывали на меня и теперь будут думать, будто в решающий момент я струсил и бросил их. Эта мысль брала верх над логическими рассуждениями по поводу абсурдности моего участия в подобной авантюре. Я ей даже не сочувствовал...»

Случайность? Да, в общем, конечно, случайность — и в то же время не только она!

Многие черты характера и всего личного облика Сиснероса заставляют думать, что, не примкни он к заговорщикам в тот раз, все равно рано или поздно он нашел бы свое место среди республиканцев, вместе с испанским народом, против франкистов.

С юности он дружил с людьми, чрезвычайно далекими от аристократии, — с «безрассудным человеком и ярым республиканцем» Черепичником, с семейством плотника и прачки Фуэнтес, с сыном управляющего Матео Льерена, который «с самого детства симпатизировал республиканцам, хотя в его семье все были карлистами». Вынужденный присутствовать при расстреле солдата, молодой офицер Сиснерос воспринимает эту сцену как «жестокое и отвратительное зрелище». Столкнувшись впервые с расовой рознью, он воспринимает ее с удивлением и неприязнью.

Когда солдаты испанского Иностранного легиона, захватив позиции марокканцев, сбрасывают пленных со стометровой скалы в море, Сиснерос — единственный из многих, наблюдавших эту расправу, активно (впервые активно!) реагирует на увиденное. Он тут же сообщает по радио командованию о свершившемся и заканчивает свое донесение словами: «Подобные дела бесчестят всю армию».

Постепенно в его сознании начинает возникать протест и против, казалось бы, достаточно невинных проявлений нравов сильных мира сего. Рассказывая о том, что на трибунах арены для боя быков в Севилье имелись специальные, особо комфортабельные и особо обслуживаемые места для «избранных членов общества», Сиснерос восклицает: «У публики это не вызывало ни малейшего протеста. Невероятно, до чего укоренилось в нас барство! Я тоже пользовался этими привилегиями и преимуществами, но должен сказать, что уже тогда мне иногда становилось стыдно за себя и за других».

Наконец в 1930 году, занимая пост авиационного атташе в Италии и узнав о вспыхнувших на родине острых классовых боях, Сиснерос «окончательно и бесповоротно стал на сторону бастующих шахтеров и вообще тех, кто боролся вместе с народом за элементарные жизненные права и справедливость». Он не испытывал ни малейшего колебания, «когда сел за свой рабочий стол и написал военному министру телеграмму с просьбой об отставке».

Нет, не по одной лишь чистой случайности оказался этот человек в лагере революции!

И, наверное, так же не случайно пришел он и в авиацию.

Сиснерос был летчиком. Летчиком по призванию. Летчиком с головы до ног. Летал он, судя по всему, очень хорошо. Впрочем, летать в те годы посредственно было невозможно: посредственные летчики редко выживали.

Автор мемуаров нарочито бесстрастным тоном рассказывает о множестве случаев, когда у него отказывали моторы, бывали вынужденные посадки — словом, происходили неизбежные в авиации того времени опасные осложнения.

Особенно запоминается рассказанная им история о перелете шестерки самолетов «Бристоль» по маршруту Мадрид — Севилья — Гренада и оттуда через море в Мелилью (Марокко). На первом же этапе пути из-за поломки моторов потерпели аварию три самолета. А до Гренады по воздуху добрался лишь один самолет из шести. Сам Сиснерос из-за отказов мотора трижды садился вынужденно — и все три раза благополучно! Кончилось дело тем, что пришлось отменить последний этап перелета через море, в котором, как деликатно замечает Сиснерос, «с такими моторами, весьма возможно, мы утонули бы...».

Какими-нибудь десятью годами раньше подобный ход перелета выглядел бы совершенно нормально. Достаточно вспомнить хотя бы известный перелет Петербург — Москва в 1911 году, в котором из девяти стартовавших самолетов долетел до пункта назначения лишь один, пилотируемый летчиком А. А. Васильевым. Но то было в одиннадцатом году! А в двадцатых годах, когда уже осталась позади первая мировая война, авиационная техника сильно продвинулась вперед и во многих странах появились даже пассажирские воздушные линии, рассказанная Сиснеросом история могла свидетельствовать лишь об одном — о значительной отсталости испанской авиации. Нелегко было работать в ней! Для этого требовались и мастерство, и большая любовь к своему делу. У Сиснероса было в избытке и то и другое. Характерная деталь: вернувшись после установления в Испании республиканского строя из эмиграции, Сиснерос — герой восстания на аэродроме «Куатро виентос» — на вопрос своего товарища по восстанию, ставшего теперь командующим авиации, какое назначение он хотел бы получить, не претендует ни на какие высокие должности и, не задумываясь, просится на свою прежнюю работу — инструктором в летную школу. И на следующий день он уже был на «скромном, но милом аэродроме в Алькала, чувствуя себя необычайно счастливым оттого, что снова может летать».

Даже став — уже во время гражданской войны — командующим республиканской авиацией, Сиснерос продолжал летать сам. «Тот период вспоминается мне как кошмарный сон, — пишет он. — Я по-прежнему большую часть своего времени проводил в воздухе, но теперь после боевых вылетов, вместо того чтобы немного отдохнуть и поспать, должен был идти к министру и обсуждать с ним текущие дела». Перестать летать в этот момент он не хотел, кроме всего прочего, еще и потому, что тогда «не имел бы морального права требовать от летчиков выполнения опаснейших заданий». Это уже не только профессиональное! Это — этическое.

Советские авторы, очевидцы и участники испанских событий, за исключением разве что одного Михаила Кольцова, писали о внутренних сложностях и противоречиях республиканского лагеря с понятной сдержанностью. Сиснерос может позволить себе, оценивая положение «изнутри», говорить более откровенно. Он многое проясняет нам в причинах, способствовавших неблагоприятному для республиканцев ходу событий. Так, например, он считает, что действия правительственных вооруженных сил, и в частности авиации, «в течение первых недель определялись ошибочным представлением о характере и масштабах начавшейся в стране гражданской войны. Мы были убеждены, что, прилагая максимальное усилие, сможем подавить восстание в течение нескольких дней или, самое большее, недель. Поэтому действовали так, как если бы каждый день борьбы был последним. В результате — огромные потери в людях и технике».

И все-таки главная, основная причина победы мятежников заключалась не в тактических или организационных промахах республиканского командования (хотя и они сыграли немалую отрицательную роль), а в откровенной интервенции, предпринятой фашистскими государствами Европы — Германией и Италией. Сиснерос выражает твердую уверенность в том, что мятеж Франко, вне всякого сомнения, был бы быстро подавлен, «если бы... республиканцев оставили один на один с мятежниками».

Но их не оставили один на один.

«Положение нашей авиации с каждым днем становилось все более трагическим, — продолжает свой рассказ Сиснерос. — Постоянно участвуя в боях против численно превосходящего нас противника, мы несли большие потери... Настал день, когда я отдал приказ: «Поднять в воздух истребитель!» — мы располагали лишь одним самолетом»... А в это время Италия и Германия посылали на помощь мятежникам одну эскадрилью за другой.

Достаточно взглянуть на карту Европы, чтобы, не говоря о многих других причинах, понять, насколько трудно было Советскому Союзу оказывать реальную поддержку республиканцам. Но тем не менее — сейчас это уже давно не составляет секрета — такая поддержка была оказана, и оказана в весьма широких масштабах.

Сиснерос был очевидцем (и очевидцем весьма квалифицированным!) первого боя советских летчиков на советских истребителях над Мадридом. Не могу не привести здесь его краткий, но чрезвычайно эмоциональный рассказ об этом событии.

«6 ноября утром появились немецкие бомбардировщики «Юнкерс» в сопровождении итальянских истребителей «Фиат». Они, как обычно, рассредоточились, приготовившись безнаказанно бомбить и обстреливать боевые позиции и город. В тот момент, когда сирены еще продолжали оповещать население о воздушной тревоге, самолеты с красными эмблемами республиканской авиации появились в небе Мадрида и бросились в атаку на фашистских воздушных разбойников.

Должен признаться, что мне до сих пор трудно передать впечатление о том незабываемом моменте. От сильного волнения мое сердце готово было разорваться.

Зрелище, увиденное в то утро мадридцами, было грандиозным и незабываемым. В небе слышался непрерывный рев моторов. Летчики почти в вертикальном пике бросались на «Юнкерсы» и не давали им сбросить смертоносный груз. Мадридцы поняли: произошло что-то новое и необычное.

Люди бросились из бомбоубежищ на улицы, не думая об опасности. Народ, в течение многих дней страдавший от страшных бомбардировок противника, от которых у него не было возможности защищаться, с невыразимым волнением наблюдал за первым воздушным боем над осажденным городом.

Мадридцы видели, как республиканские летчики сбили один за другим девять самолетов противника, остальные обратились в паническое бегство, преследуемые нашими истребителями.

Обезумевшие от радости мадридцы, со слезами на глазах, приветствовали республиканскую авиацию и Советский Союз, хотя прибытие советских самолетов держалось в глубочайшей тайне».

Так же сердечно и обстоятельно пишет Сиснерос о всех видах многообразной помощи, которую республиканская авиация получила из Советского Союза: и о налаживании производства и ремонта боевых самолетов, и о подготовке собственных испанских летно-технических кадров в советских авиационных школах, и, разумеется, о самом главном — советских летчиках, сражавшихся на советских самолетах в небе Испании.

Приходится пожалеть лишь о том, что автор мемуаров ничего не рассказал нам о деятельности людей, помощью которых ему, как командующему авиацией, приходилось пользоваться ежедневно, если не ежечасно, — о советских авиационных военачальниках, советниках республиканской авиации, таких, как Я. В. Смушкевич или Е. С. Птухин. А ведь руководить боевой деятельностью авиации в тех своеобразных условиях было, наверное, не проще, чем летать самому!..

В разгар боев за Мадрид, в самые тяжелые дни его обороны, Сиснерос вступил в Коммунистическую партию, убедившись воочию, что именно коммунисты «вносят наибольший вклад в борьбу против врагов». Неповторимы исторические обстоятельства. И невозможно, говоря о них, особенно опираться на аналогии. Но все-таки, читая это место мемуаров Сиснероса, невольно вспоминаешь тяжелые дни сорок первого года, когда уже не Испания, а наша родина находилась в смертельной опасности. И тогда тоже самые честные, порядочные, душевно чистые люди вступали в Коммунистическую партию.

В мемуарах Сиснероса много интересных и внушающих доверие своей непредвзятостью человеческих характеристик. Вот, например, что он говорит о французском писателе, впоследствии политическом деятеле правого толка Андре Мальро: «Я не могу сказать, что Мальро в то время не был прогрессивным человеком. Он приехал в Испанию с искренним желанием помочь республиканцам... Но Мальро претендовал на роль командира эскадрильи, хотя раньше никогда не видел вблизи самолета. Не играй Мальро в летчика и тем более в войну, возможно, группа французских пилотов произвела бы у нас лучшее впечатление».

Достойно сожаления, что с другим — совсем другим! — французским писателем Сиснерос встретился, если можно так выразиться, преждевременно. Встретился, когда сам еще не был готов к этому. Нет сомнения, что в более зрелые годы он извлек бы из этого знакомства неизмеримо больше моральных ценностей... Но так уж случилось, что командир испанской эскадрильи, базировавшейся на аэродроме Кабо-Хуби в Сахаре, лейтенант Сиснерос увидел представителя французской авиационной компании «Латекоэр» Антуана де Сент-Экзюпери, будучи еще совсем молодым и, как мы знаем, достаточно поверхностным человеком. И тем не менее между обоими этими людьми возникла взаимная симпатия: «Экзюпери и я быстро подружились. Мне нравилось беседовать с этим образованным, интересным человеком. Я часто приглашал его обедать с нами. Как к товарищу по службе в авиации, мы испытывали к нему уважение и симпатию. Наши взаимоотношения были сердечными, и мы во всем, в чем могли, помогали друг другу».

Конечно, Экзюпери и Сиснероса объединяли не только совместные обеды и даже не общеизвестное авиационное братство (хотя силу последнего тоже недооценивать не следует). Общее в этих людях проявилось позднее, при обстоятельствах трудных и трагических для их народов.

Вот что говорит Сиснерос о войне: «Бои никогда не доставляли мне удовольствия... Я не могу понять, как нормальным людям, если они не умалишенные и не садисты, может нравиться война. Для меня она — самое большое бедствие, какое только может испытывать человек».

А что говорит о войне Экзюпери? Вспомним его слова: «Война — не настоящий подвиг. Война — суррогат подвига... Война — болезнь. Вроде тифа».

Но, говоря и думая так, они оба, и Экзюпери и Сиснерос, как только начинается бой за правое дело, за защиту родной страны, активно рвутся к участию в нем.

Почти одинаковые слова — и почти одинаковые дела... Да, это уже не совместные обеды!..

Книга Сиснероса хорошо написана. Ее легко и интересно читать. В ней много юмора (как правило, обращенного своим острием на личность самого автора, что встречается в мемуарной литературе гораздо реже, чем хотелось бы), много живых подробностей быта, много специфически испанского. Чего стоят хотя бы похождения «кузена Пепе», о которых Сиснерос рассказывает так, будто незримо сопутствовал своему двоюродному брату во всех его приключениях, и которому, как быстро начинает подозревать читатель, «передал» немало из того, что случилось в молодые годы с самим автором книги.

А бой быков! Можно по-разному относиться к этому зрелищу (автор этой книги, например, не понимает увлечения им, так как считает аморальным рисковать жизнью ради одного лишь чьего-то развлечения). Но, так или иначе, факт остается фактом: коррида неотделима от Испании. Характерная подробность: про летчика Гильермо Бракамбури, славившегося своим искусством высшего пилотажа, жители Севильи говорили: «Это наш земляк... Бельмонте среди летчиков!» А Бельмонте был знаменитый в те годы тореадор, как видно, ставший в глазах испанцев понятием нарицательным — эталоном мастерства и бесстрашия. Так вот, из книги Сиснероса мы узнаем, что, оказывается, кроме корриды профессиональной в Испании была широко распространена и коррида любительская — самодеятельная, что ли. И сам Сиснерос, будучи уже известным летчиком, в чине майора, принимает участие в такой любительской корриде, в которой и убивает быка, о чем, правда, рассказывает в привычном, когда дело касается его самого, ироническом тоне.

Но бог с ней, с корридой. Мы узнаем от Сиснероса и более существенные вещи об Испании, порой решительно противоречащие нашим сложившимся представлениям об этой стране. Так, мы привыкли считать, что Испания — страна очень клерикальная, а ее жители прочно находятся под влиянием католической церкви. И вдруг оказывается, что «неприязнь испанского народа к церкви всегда была такой явной, что считалась чем-то само собой разумеющимся... С давних пор при каждом удобном случае, то есть во время мятежа или восстания, народ всегда сначала поджигал церкви и монастыри». Дважды — в Бильбао и Малаге — автор мемуаров сам оказывался свидетелем этой «непреодолимой склонности».

А главное, что мы находим в книге Игнасио де Сиснероса, — это события и люди испанской авиации, да и вообще Испании тех лет, когда в ней шел первый бой с фашизмом.

Нельзя допустить, чтобы такие события и такие люди постепенно исчезли из человеческой памяти!

Книга «Меняю курс» во многом будет способствовать тому, чтобы этого не случилось.

 

Пускать ли девушек на войну?

— Вообще-то я бы, конечно, не пускал девушек на войну...

Этой фразой летчик младший лейтенант Михаил Пляц начинал разговор едва ли не при каждом своем посещении женского полка легких ночных бомбардировщиков. А так как — по некоторым причинам сугубо личного характера — младший лейтенант был склонен использовать для посещения этого полка любой мало-мальски подходящий предлог, фраза запомнилась. Запомнилась штурману Руфине Гашевой — в будущем жене Пляца. Запомнилась и ее однополчанам, в том числе и Наталье Кравцовой (в то время — Меклин) — автору книг, посвященных этой необычной воинской части и ее людям. В самом деле: нужно ли было пускать девушек на войну?..

Забегая несколько вперед, скажу, что книги Натальи Кравцовой в конце концов приводят читателя к положительному ответу на этот непростой вопрос. Но приводят не легко, не «бесплатно», а трудным путем сопоставления многих логических и эмоциональных (главным образом эмоциональных) «за» и «против».

О 46-м гвардейском Таманском ближнебомбардировочном авиационном полку, вернее, о воинах этого полка уже написано больше, чем, наверное, о любой другой воинской части, отличившейся в годы Великой Отечественной войны. Писали о нем и профессиональные литераторы, и сами летчицы — ветераны полка. Я думаю, что такое явно выраженное внимание объясняется причинами более глубокими, чем просто экзотичность темы — девушки, ведущие тяжелую, опасную, традиционную мужскую боевую работу. Возможно, дело тут в своеобразном, пожалуй, единственном в своем роде сочетании «типичного» (нормальная, отлично воюющая часть) и «нетипичного» (все-таки девушки!)...

Так или иначе, написано о 46-м гвардейском Таманском немало. Казалось бы, все основные факты, связанные с боевой работой этого замечательного полка, читателям уже известны. Но почему-то, несмотря на это, книги Натальи Кравцовой, в которых фигурируют многие уже известные нам фамилии, названия географических пунктов, боевые операции, читать по-настоящему интересно.

Почему?

Наверное, потому, что если с голой фактографией достаточно ознакомиться один раз, то рассказ об одних и тех же событиях в военно-мемуарной, да и вообще в художественно-документальной литературе (разумеется, при том непременном условии, что она художественно-документальная!) мы охотно принимаем и при повторном чтении. Иногда во второй и третий раз даже с большим интересом, чем в первый. Особенно если автор, подобно тому, как это делает Н. Кравцова, продолжает идти далее, в глубь темы, освещая все, о чем рассказывает, со своей собственной, новой, порой неожиданной, очень по-человечески личной позиции. И говорит автор не только о фактах боевой жизни полка (хотя и о них говорится много и интересно), но прежде всего о психологии человека на войне. Причем психологии человека, для войны, казалось бы, мало приспособленного: девушки, вчерашней студентки, ни сном, ни духом и не помышлявшей о профессии военного летчика. Трудно представить себе положение, в котором более наглядно и зримо проявился бы тезис из популярной песни, которую мы (чаще всего не очень вдумываясь в ее содержание) бодро распевали до войны: «Если страна прикажет быть героем...»

Кстати, этот неофициальный, но оттого не менее весомый приказ девушки Таманского авиаполка выполнили исправно: двенадцати из них было присвоено звание Героя Советского Союза. В том числе пятерым — посмертно. А по существу едва ли не все летчики и штурманы полка — и удостоенные этого звания, и формально не получившие его — воевали как подлинные герои!

Сорок шестой полк был, что называется, на виду. Его знала и любила авиация. Любила и высоко ценила пехота. «...Наземные части, стоявшие на передовой, — пишет Кравцова, — часто благодарили нас за хорошую работу, за точные попадания». Не обходил наших летчиц своим вниманием и противник: «Ночные ведьмы» — так называли их гитлеровцы, утверждая, что это женщины-бандиты, выпущенные из тюрем...

* * *

Обе книги Кравцовой, о которых идет речь, — «От заката до рассвета» и «На горящем самолете», — в сущности, об одном и том же. И в то же время — о разном. В первой главный герой коллективен — весь полк. Во второй есть центральная фигура — штурман Руфина Гашева, но через ее биографию, чувства, переживания показан опять-таки весь полк. Можно сравнить эти две книги с общим и крупным планом в кино. Даже если в обоих случаях в кадре показано одно и то же, внимание зрителя распределяется по-разному. Соответственно изменяется и восприятие увиденного. Кравцова чувствует точно, что диктует «общий», а что «крупный» план, и, наверное, благодаря этому достигает удивительного эффекта: при чтении обеих книг, одной за другой подряд, не возникает ощущения авторского самоповторения.

Многое, очень многое описано у Кравцовой так, что у читателя создается прочное ощущение, будто он не прочитал об этом, а увидел своими собственными глазами. Именно так воспринимается точное, зримое описание рассвета в горах, встреченного в воздухе на борту самолета. Или несколько слов, сказанных об аэродромном прожекторе, горящем в сильном снегопаде: не яркий, уходящий далеко в небо столб, а лишь «светлый, живой кусочек луча, самое его основание. Как будто луч обрубили, оставив только крошечный корешок, который чуть-чуть шевелился».

Кравцова-писательница не утеряла способности удивляться тому, что когда-то удивило Кравцову-летчицу. Вот прибыл женский — все время ловлю себя на желании называть его девчачьим — полк на фронт. И фронт оказался не таким, каким он представлялся издали: «Мирные белые хатки. Густая трава по пояс, а в траве ромашки и клевер. Легкомысленно щебечут птицы... Разве это похоже на войну?»

Войну, со всеми ее грозными атрибутами — зенитным огнем, вражескими истребителями, пробоинами в живом теле машины, ранениями и гибелью подруг, — девушки увидели очень скоро. Но первое впечатление осталось: военный быт в авиации действительно выглядит совсем не так, как в других родах войск. Не сбили тебя во время боевого вылета — и, вернувшись на аэродром, ты живешь до следующего вылета, как в тылу.

Наталья Кравцова умеет представить своих героев. Например, с летчицей Рудневой мы встречаемся впервые в главе «Нужны ли солдату косы?». И узнаем в этот если не драматический, то, во всяком случае, не вполне безразличный для девушки момент о личности Жени Рудневой гораздо больше, чем узнали бы из самых пышных деклараций о высоких свойствах характера, присущих будущему Герою Советского Союза.

Боевые эпизоды... Мне приходилось слышать, как эти слова произносились как бы в неких иронических кавычках. А ведь каждый такой эпизод — это тяжкий труд, а часто и пролитая кровь наших товарищей. Грешно говорить о них без глубокого уважения... Но перечитали мы их, говоря откровенно, великое множество. И поняли, что злоупотребление описаниями боевых эпизодов — как, наверное, злоупотребление любыми, самыми высокими категориями — грозит инфляцией. Кравцова явно отдает себе отчет в этом.

Но зато, если уж она приводит боевой эпизод, то такой, которого не забудешь! Вроде того, когда над целью заел сброс контейнера с горючей жидкостью и, чтобы сорвать его с замков, штурман Руфина Гашева — та самая, ради которой так зачастил своими визитами в женский полк летчик Пляц, — вылезла на крыло и, держась за расчалки, доползла к передней кромке. И все это — без парашюта! Почему-то на самолетах По-2 большую (самую тяжелую) половину войны летали без парашютов. Автор книги не скрывает своего естественного недоумения по этому поводу: «В самом деле — почему до сих пор мы летали без парашютов? Непонятно».

Кстати, в дальнейшем у Гашевой нашлись подражатели. Летавшая с Кравцовой штурман Нина Реуцкая, убедившись в отказе кустарной системы сброса установленных на крыле ящиков с боеприпасами, тоже вылезла в воздухе на крыло и прямо руками спихнула, один за другим, восемь ящиков, столь жизненно необходимых нашей пехотной части, отрезанной от основных сил.

Впечатление от подобных случаев дополнительно усиливается тем, что рассказывает о них Кравцова внешне спокойно, без пафоса, с минимальным количеством восклицательных знаков.

Конечно, не о всех своих однополчанах Кравцова пишет одинаково подробно. Некоторые известные летчицы даже не упоминаются в ее книгах. Видимо, это естественно — всего, о чем и о ком хотелось бы рассказать, не вместишь. Да и сменяются люди в боевой части во время войны очень быстро. И все же Кравцовой удается дать портреты — именно портреты — многих интересных людей.

Чуть больше двух страниц отдано «Юльке» — Юле Пашковой, прожившей в полку, от дня своего появления в нем до дня гибели, всего несколько месяцев: «Ее звали Юлей. Нет, Юлькой. Потому что все в ней говорило о том, что она — Юлька». Две страницы — а облик человека остается... Или инструктор по радио Петя, который к концу очередного занятия в столь трудной — видит бог! — для него аудитории каждый раз выдавал напоследок передачу в темпе, явно непосильном для его слушательниц. Тут хитрый Петя преследовал одновременно две цели: во-первых, педагогическую — показать этим ядовитым девицам, что им еще учиться и учиться, и, во-вторых... Впрочем, вторая цель прояснилась, когда поднаторевшим в радиоприеме девушкам в конце концов удалось принять этот ураганный текст: «Занятия прошли на высоком уровне. Кончаю передачу. Все девочки работали хорошо, молодцы. За это я вас целую. С горячим приветом. Петя».

* * *

Кравцова умеет в одной-двух коротких фразах дать, казалось бы, частную, однако говорящую об очень многом деталь. Иногда это деталь контрастная, вроде психологически трудно объяснимого, но жизненно правдивого: «...почему-то назойливо лез в голову веселый мотив из «Севильского цирюльника». Это — в воронке от снаряда, посреди минного поля на ничейной земле, после вынужденного прыжка с парашютом из горящего самолета.

А когда штурман Руфина Гашева (речь идет о ней) вновь начала летать на боевые задания и ее летчиком, вместо погибшей подруги Лели Санфировой, стала энергичная и веселая девушка Надя Попова — Руфина быстро сработалась с ней, но «в полете часто называла ее Лелей»...

Некоторые наблюдения автора представляются на первый взгляд второстепенными, но почему-то задерживают на себе внимание читателей, заставляют остановиться — и неожиданно оборачиваются не такими уж второстепенными. Так, Кравцова вдруг спрашивает себя: «Почему это человек, обыкновенный нормальный человек, меняется, стоит ему только стать дежурным?» Заметьте: всего-навсего дежурным. Видимо, величина служебного перемещения, повлекшего за собой удививший автора книги эффект, существенной роли не играет.

В нашей военной литературе — да и не только в литературе, конечно, — погибшие воины всегда вспоминаются с болью и уважением к их памяти. Поэтому специально ставить это Н. Кравцовой в особую заслугу оснований нет. Но что ей действительно удалось больше, чем многим другим авторам, работающим над той же темой, — это вспомнить погибших подруг добрым словом так, что читателю больно узнавать: вот еще один хороший — и притом не «среднестатистический», а вполне конкретный человек, оказывается, не дожил до конца войны. Так рассказано в главе «Талисман» о Гале Докутович, летавшей штурманом, несмотря на тяжелое повреждение позвоночника. Галя летала с автором книги, но в одну из боевых ночей была подсажена на один вылет в другой экипаж — вылет, оказавшийся для нее последним... Так же — тепло, уважительно, с болью и в то же время как-то очень конкретно — о летчике Леше Громове из «братского» соседнего полка (глава «Я прилечу к тебе»). Это — не статистика, пусть самая впечатляющая. Это — люди. Люди, не дожившие до победы.

Многие новоиспеченные военные с восхищением неофитов воспринимают все без исключения атрибуты воинского быта. Автор книги на сей счет довольно сдержан — о впервые полученном ею и ее подругами обмундировании и снаряжении она без особого почтения говорит: «сбоку на ремне... пустая кобура для пистолета, фляга и еще какие-то ненужные вещи, которые почему-то непременно должны входить в комплект «снаряжения».

Вообще во многих местах книги четко проявляется принципиальная позиция автора — неприязнь к внешнему. Она всячески подчеркивает, вообще говоря, бесспорную, но, видимо, все же требующую повторения истину, согласно которой главное для воина — это хорошо воевать. Знакомя нас с штурманом полка — Женей Рудневой, — Кравцова дает такой портрет: «Не отличалась Женя ни бравым видом, ни военной выправкой... Среднего роста, немного сутуловатая, с неторопливой походкой, она совершенно не была приспособлена к армейской жизни. Военная форма сидела на ней нескладно, мешковато, носки сапог загибались кверху. Да она как-то и не обращала внимания на все это». И тут же сообщает: «...в полку не было штурмана лучше Жени». Эту оценку сутуловатая, не блистающая выправкой Руднева подтверждала в каждом из своих шестисот сорока четырех (644!) боевых вылетов. Как говорится, дай нам бог побольше таких «неприспособленных к армейской жизни»!

Нет, наверное, все-таки правильно сделало командование, что пустило девушек на войну!.. Конечно же правильно! Хотя, читая Кравцову, мы видим, как нелегко давалась ей и ее подругам боевая работа: «Третью неделю у меня кружится голова. Вероятно, от переутомления. На земле это не страшно. А в воздухе...» Видимо, продолжать цитату не обязательно: читатель сам без труда поймет, чем может обернуться головокружение в полете. Или: «Очень устали, и потому обе молчим, Ира и я. За ночь мы сделали шесть боевых вылетов». Это говорится между прочим, как некая вводная деталь, с которой начинается глава «На рассвете». Но мне трудно пройти мимо этой фразы. Представляет ли себе читатель, что такое шесть боевых вылетов? Да зачем шесть! Что такое один вылет?

Это — огонь зенитных средств всех калибров, до автоматного огня включительно (По-2 работали на предельно малых высотах, порой на бреющем полете), это — ночные истребители противника, это — слепящие прожектора, а зачастую это еще и непогода: низкая облачность, туман, снег, обледенение, штормовой, бросающий легкую машину с крыла на крыло, вырывающий ручку управления из рук ветер...

Причем все это — на По-2, маленьком, тихоходном и к тому же легко воспламеняющемся и горящем, как спичка, как сухой порох. Малая скорость помогала точно выбирать и прицельно поражать цели, но она же облегчала процеливание и противнику... К сожалению, статистика потерь подтверждала это.

Кравцова и тут не выступает с декларациями. Всю напряженность психики девушек, без малого четыре года почти еженощно проходивших через все эти испытания, она выражает внешне спокойным, вроде бы чисто информативным абзацем, который я не могу не привести целиком: «Я часто вижу сны. Цветные. Наверное, оттого, что мы летаем ночью и остается масса световых впечатлений. Вспышки зенитных разрывов, яркие лучи прожекторов, пожары, цветные ракеты, пулеметные трассы, перестрелка на земле — и все на фоне темной ночи. Это врезается в память, остается надолго.

И после войны мне долго снились цветные сны. А потом все прошло. Сны стали серыми, обычными, без ярких красок...»

Да, недешево, очень недешево досталась девушкам их боевая служба.

Может быть, действительно не стоило пускать их на войну?..

* * *

Сомнения на сей счет — правда, продиктованные соображениями несколько иного порядка — были, оказывается, не только у летчика Пляца. Когда женский полк прибыл на фронт, ему целых две недели... не давали боевого задания. Вот вам и еще одна, совсем уж неожиданная сложность боевой биографии наших летчиц. В самом деле, положение возникло предельно парадоксальное: наземным войскам остро не хватает авиационной поддержки, в этом одна из главных трудностей начального периода войны, а тут пришел на фронт целый полк — и сидит без дела! Почему? Кравцова высказывает на сей счет достаточно правдоподобные предположения:

«Полк из девчонок! И хотят воевать. Да ведь они испугаются и заплачут! И вообще, сумеют ли они?!» — и тут же говорит о той реакции, которую такое отношение вызвало в полку: «Нелегки были первые дни на фронте. Трудности встретились как раз там, где их не ожидали. Мы готовы были ко всему: спать в сырых землянках, слышать непрерывный грохот канонады, голодать и мерзнуть — словом, переносить все лишения, какие только могло нарисовать нам воображение. Но мы никак не могли предположить, что на фронте нас встретят с недоверием».

Вот какие, оказывается, неожиданности приносит жизнь на войне! Читая дальше, мы узнаем, как это обидное недоверие постепенно (хотя недешевой ценой!) сменялось уважением и самыми высокими оценками со стороны коллег и командования. Причем уважение командования, как только оно было завоевано, немедленно стало проявляться прежде всего в том, что женскому полку ставились самые трудные, сложные и опасные задачи — зачастую более трудные, сложные и опасные, чем их «братским» обычным, мужским полкам. Окончательно утвердилась боевая репутация Таманского полка, когда однажды в сложную, практически нелетную погоду девушки оказались единственными, кто ходил на боевые задания, — вся ночная авиация фронта оставалась в ту ночь на своих аэродромах. У меня при чтении этого эпизода было ощущение, что Наталья Федоровна и сейчас — четверть века спустя — вспоминает его с этаким лихим задором: знай, мол, наших!

Что же касается опасения, что девушки заплачут, то, как выясняется, не обошлось и без этого. Слезы бывали. Но — не от страха. От злости, обиды, от горечи потерь, от чего угодно — только не от страха!

Впрочем, Кравцова не пытается, по примеру иных авторов, пишущих о войне или других связанных с повышенным риском делах, изображать дело так, будто наши летчицы не знали, что такое естественный человеческий инстинкт самосохранения. Вот она, возвращаясь от цели, идет над морем с подбитым мотором: «Временами мне кажется, что мотор вот-вот остановится. Тогда я ощущаю легкое поташнивание». А вот пара «Мессеров» атаковала наших летчиц в деревне, на земле: «Мы забежали в хату... С испугу я бросилась зачем-то закрывать окна... Снаряды рвались на дороге, в саду, возле хаты. Пробило дырку в потолке, другую — в глиняной стене. Мне стало страшно: убьют нас вот так, нелепо... где-то в хате. Хотелось куда-нибудь спрятаться, но, кроме стола и кровати, в комнате ничего не было. Мы залезли под стол и сидели там, пока не кончилась штурмовка...»

Тут все — точно. В частности, совершенно точно, что для летчика на войне оказаться объектом атаки на земле, когда он, так сказать, безлошаден, хуже любого воздушного боя и любого огня зениток!

Кравцова имеет право говорить обо всем этом, и она честно и искренне пользуется своим правом.

Искренность! Несколько лет назад возникла целая дискуссия о месте этого свойства в литературе. Часть участников дискуссии решительно ставила его на первое место. Другая часть с жаром утверждала, что есть в литературном произведении стороны гораздо более существенные. Однако, независимо от, так сказать, распределения мест, никто не отвергал искренность полностью. Да и невозможно было бы встать на такую точку зрения... Кравцова пишет искренне — и не только о естественном небезразличии человека к реальной опасности, а обо всем, что видела и пережила во время войны.

* * *

Трудные дни боев за Ростов. В соседнем истребительном полку погиб летчик. И парторг женского полка говорит девушкам: «Пойдемте хоронить его. У них в полку осталось совсем мало народу: каждый день потери. Почти всех перебили...» Людей нет не только для того, чтобы драться, но даже для того, чтобы похоронить очередного погибшего. Кравцова рассказывает об этом сдержанно, даже немного суховато, но тем сильнее действует сказанное на читателя.

А вот другая смерть — смерть врага. Перебазировавшись в новое, только что взятое нашими войсками место (По-2 шли за пехотой не отставая, — иначе по нескольку вылетов за ночь не сделаешь), девушки впервые увидели убитого немца. И ощутили «смешанное чувство подавленности, отвращения и, как ни странно, жалости...». Да, жалости! Это тоже одна из составляющих сложного сплава чувств, владеющего человеком на войне. Если, конечно, он настоящий человек. Кравцова не хочет обходить и этого, казалось бы, в разгар боев достаточно «спорного» чувства.

Не обходит она и того, что принято именовать прозой жизни — вплоть до паразитов, которых приходилось истреблять в собственных постелях: «Собственно говоря, ничего удивительного нет, — философски констатирует автор, — Дом, где мы живем, как и многие другие дома в станице, полон народу... Здесь и раненые, и те, кто на отдыхе, с передовой... Солдаты заходят к хозяевам, просятся переночевать, не раздеваясь спят прямо на полу. Теснота». Впрочем, насекомые оказались для девушек еще не самыми страшными из встретившихся им на фронте представителей фауны: подъем по тревоге и — «слышен чей-то истошный крик: из рукава комбинезона выпрыгнул мышонок».

Ох! Может быть, все-таки действительно не стоило пускать девушек на войну?..

* * *

Пожалуй, одно из самых трудных дел на свете — оставаться всегда, при всех обстоятельствах, самим собой. Это удается далеко не всем и каждому. С комплексом неполноценности, пусть сколь угодно глубоко скрытым, этого не осилить. Наталья Кравцова не упускает случая показать нам девушек, которые упрямо остаются сами собой, невзирая на обстоятельства применительно к «девичьему характеру» более чем необычные. В день вручения гвардейского знамени личный состав полка всячески прихорашивается — «и, конечно, надеваем юбки. Хочется хоть на один денек снова приобрести свой естественный вид».

Или увлечение вышиванием. Правда, это было не более как очередное увлечение, пришедшее на смену волейболу, шахматам или чему-то еще. Но вышиванием девушки занялись всерьез и весьма азартно: «...где-то доставали цветные нитки, делились ими, обменивались... В ход пошли портянки, разные лоскутики... Умудрялись вышивать на аэродроме, под крылом самолета, в кабине». Вышивали назло гитлеровцам, которые вроде бы делали все, от них зависящее, чтобы помешать девушкам отдать дань этому традиционно девичьему занятию.

В новогоднюю ночь девушки гадали. У автора повести «получилась тройка лошадей и еще что-то, вызвавшее самые различные толкования. А у Гали Докутович — гроб. Никто не хотел, чтобы — гроб. И мы всячески изощрялись, придумывая несусветную чушь...». Через полгода это гадание вспомнилось, когда Галя не вернулась с задания. Мистика? Да нет, какая там мистика! Скорее — статистика. Многие девушки не вернулись с войны, независимо от того, участвовали они в гадании или нет, и если участвовали, то что при этом усмотрели.

Что такое война — на войне усваивается быстро. И при этом возникает естественная неприязнь ко всякой фальши в ее изображении, к показной лихости, ухарству. В день рождения Жени Жигуленке нашелся старый патефон с кучей заигранных пластинок: «Если завтра война», — пишет Кравцова, — это мы откладывали в сторону. Хрипели «Очи черные», отчаянно взвизгивал «Синий платочек»... И вдруг... «Песня Сольвейг», печальная и нежная»...

Вот что, оказывается, тоже нужно для души человека на войне.

* * *

Надю Комогорцеву и Руфу Гашеву прорабатывали...

Велико было их прегрешение! Они возвращались в казарму с ужина не в общем строю, а по тротуару, в обществе встретившихся ребят-земляков, из университета... Смешно? Конечно, смешно. Но что-то в этом запомнившемся автору повести эпизоде отражает время, обстоятельства, общественные настроения тех лет. Каждая минута, отданная своему личному, казалась незаконной. Потом, когда мы вжились в войну, да и дела пошли получше, это прошло — жизнь брала свое. Но Надя Комогорцева этого не дождалась: еще до отправки на фронт она разбилась в тренировочном полете.

Как всякий настоящий летчик, Кравцова говорит о своем самолете, будто о живом существе. Впрочем, «Поликарпов-2» того стоит! Его боевая биография необычна. В конце двадцатых годов эта машина была построена как учебная. Несколько поколений летчиков начинали свою жизнь в авиации в кабине этого надежного, неприхотливого, простого в управлении самолета. Но вряд ли кто-нибудь мог представить себе его на войне иначе, как в роли связной машины... Когда же пришла война, многое сместилось в сознании людей. В том числе и наши представления о том, какой самолет боевой, а какой — нет. Нехватка авиации заставляла порой идти на решения, мягко говоря, неожиданные — вроде загрузки бомб в кабину пассажирского самолета с тем, чтобы выбрасывать их на противника прямо через дверь, руками. Как одно из таких вынужденных решений было воспринято большинством из нас и оборудование учебного По-2 (тогда он еще назывался У-2) бомбодержателями, прицелом, легким пулеметом — что поделаешь, когда настоящих бомбардировщиков так остро не хватает!..

Но первые же дни боевой работы новоиспеченных легких бомбардировщиков показали их чрезвычайно высокую эффективность. Действуя с малых высот, они бомбили со снайперской точностью и причиняли противнику на передовой и в ближних тылах, пожалуй, больше беспокойства, чем любая другая машина. И когда нужда в призыве на военную службу явно невоенных самолетов прошла — советская авиационная промышленность заработала в полную силу, — легкий бомбардировщик По-2 не был отправлен в тыл. Этот наспех мобилизованный ополченец доказал свое право называться воином — и далеко не последним! Впрочем, история Отечественной войны свидетельствует, что так случалось не раз, причем не только с ополченцами воздушными: вспомним хотя бы дивизии, сформированные из москвичей в дни битвы за нашу столицу!.. И до последних дней войны, до берлинской операции включительно, полки самолетов По-2 вели свою трудную, опасную, но очень нужную работу. Нет, невозможно говорить об этой машине иначе, как с любовью и уважением, именно так, как говорит о ней Кравцова.

Наталья Кравцова пишет о том, что достоверно знает, — недаром она провоевала в сорок шестом гвардейском полку ровно столько, сколько воевал сам полк — ни на один день меньше! Отсюда и ощущение полной достоверности всего, написанного ею. Редкие исключения, вроде фразы, в которой говорится, будто на планировании с неработающим мотором в самолете «было так тихо, что Руфа слышала, как тикают часы на приборной доске» (в действительности на фоне шума встречного воздушного потока, да еще при надетом на голову шлеме тиканья часов не слышно), воспринимаются как описки.

Если же говорить о претензиях более общих, чем чисто редакционные, то из таких возникает, пожалуй, всего одна. Правильнее было бы даже назвать это не претензией, а скорее сожалением о том, чего автор не рассказал. Правда, это, кажется, запрещенный прием — говорить не о том, что в книге написано, а о том, чего в ней нет. Но я все же позволю себе поделиться возникшим у меня ощущением некоего «белого пятна» в произведениях Н. Кравцовой. В них в полной мере присутствует основной конфликт — между нами и нашими врагами. Слов нет, в годы войны это был действительно основной, самый сильный конфликт в нашей реальной жизни. Не обходит автор и конфликтов более частных, связанных, как правило, с тем, что кто-то чего-то недоделал или недодумал (вспомним хотя бы, как наши летчицы пролетали всю первую, самую тяжелую половину войны без парашютов!). И это тоже правильно, тоже отражает реальные сложности.

Но когда дело доходит до жизни внутриполковой, впечатление у читателя складывается такое, что это был коллектив какой-то стерильный — без конфликтов, споров, столкновений характеров и жизненных позиций, даже без каких-то градаций во взаимных личных симпатиях (о возможных человеческих антипатиях не приходится и говорить — их просто нет и в помине). Мне не хотелось бы быть неправильно понятым: я не призываю автора этой и других подобных книг к описанию случайных ссор и мелких бытовых недоразумений. И понимаю, что основные эмоции, помыслы, устремления были у наших летчиц общими — такими же, как у всех нас в те трудные годы. Но если люди — причем люди содержательные, думающие, неравнодушные, какими показал нам их автор, — прожили вместе годы своего человеческого формирования, не могло это формирование пройти по принципу «где у тебя есть выступ, у друга чтоб был бы выгиб». Тем более — на войне. И мне по-читательски жаль, что автор осторожно обошел эту сторону душевной жизни своих героев. Честное слово, они от этого не перестали бы быть в наших глазах Героями!

А они — настоящие Герои! Наталья Федоровна Кравцова пишет об этом убежденно, хотя и с благородной сдержанностью. Особенно скромно говорит она о себе — Герое Советского Союза, выполнившей девятьсот восемьдесят (980!) боевых вылетов. Пусть читатель представит себе — хотя бы из книг Кравцовой, она это описывает очень ярко, — что такое один, всего один боевой вылет. И помножит на девятьсот восемьдесят. Впрочем, нет — тут арифметика не годится: очень уж трудно выразить цифрами категории, о которых идет речь...

Накануне своего последнего вылета Женя Руднева читала Суркова:

Под старость на закате темном, Когда сгустится будней тень, Мы с нежностью особой вспомним Наш нынешний солдатский день...

Наталье Федоровне Кравцовой до старости еще далеко. Тем более достойно читательской признательности, что ода вспомнила солдатские дни свои и своих подруг с нежностью, силой и какой-то собственной, очень искренней интонацией.

* * *

Ну, а как же все-таки насчет того, надо ли было пускать девушек на войну?

Когда я думаю о весомом — очень весомом! — вкладе этих отважных девушек — и погибших в боях, и встретивших конец войны живыми — в дело достижения Победы, мне представляется, что конечно же правильно сделали, что дали им возможность так здорово бить врага!

Но когда я вспоминаю понесенные полком потери, вспоминаю девушек, сгоревших в воздухе, разбившихся при посадках на поврежденных в бою самолетах, ползущих до крылу в сотнях метров от земли, да, наконец, просто проведших неповторимые, один раз на всю жизнь выданные природой годы девичества в тяжких условиях кровопролитной войны, — когда я вспоминаю все это, не поворачивается у меня язык взять и просто сказать: ну и очень хорошо, что они так здорово повоевали!..

Наверное, этот вопрос не имеет однозначного ответа — как и многие другие, выдвинутые войной вопросы... Надо ли было пускать девушек на войну? Не знаю...

Но восхищаюсь ими безмерно.

 

«Как боевое задание...»

В последние годы мы были свидетелями не одной горячей дискуссии о природе художественно-документального жанра, о причинах его небывалой ранее популярности у читателей, о присущих ему законах...

Документальная повесть Василия Емельяненко «В военном воздухе суровом...» относится к числу книг, убедительно подкрепляющих позиции тех участников этих дискуссий, которые утверждали, что строгая документальность и художественность — отнюдь не антиподы, что факты реальной действительности (особенно факты истории Великой Отечественной войны) не нуждаются в искусственной беллетризации или драматизации, что беспредельна сила правды. Недаром первой же части книги Емельяненко предпослан эпиграф — известные слова А. Т. Твардовского о правде, «прямо в душу бьющей, да была б она погуще, как бы ни была горька».

Автор книги — ветеран нашей штурмовой авиации, Герой Советского Союза, один из тех людей, которые своими руками добывали боевой опыт наших воздушных сил и прошли с ними — вернее, в них — весь трудный путь к победе над сильным, организованным, хорошо подготовленным противником.

Формально книга В. Емельяненко — нечто вроде хроники боевых действий 7-го гвардейского штурмового авиаполка. И, надо сказать, даже в таком только качестве она представляла бы немалый интерес, потому что содержащийся в ней фактический материал без преувеличения уникален, а самому полку, о котором идет речь, досталась доля первым, еще в самом начале войны, испробовать наш бронированный штурмовик Ил-2 в боях, оказавшись, таким образом, в роли лидера всей советской штурмовой авиации — главной силы, бившей врага с воздуха.

Но не одной лишь фактической стороной своего содержания и не только тем, что она интересно, хорошо написана, привлекает внимание читателя эта книга. В ней присутствует нечто еще более важное — проникновение в психологию человека на войне, размышления автора о больших, драматических, жизненно важных для всех нас событиях, свидетелем и активным участником которых он был.

В. Емельяненко пишет очень откровенно. Пишет, доверяя способности читателя разобраться не только в главном, определяющем, но и в сложных, порой противоречивых, не поддающихся однозначной оценке частностях реальной действительности того времени.

Вот он заново переживает недоумение, охватившее летчиков от полученного полком приказа — отправляться на фронт: «Ведь строем еще не летали, а из пушек и пулеметов на полигоне никому и очереди выпустить не пришлось. Этих самых «эрэсов» (реактивных снарядов. — М. Г.)... тоже не видели, и как прицельно сбрасывать бомбы — никто представления не имел». Месяц спустя стало ясно, что драматическое вынужденное решение бросить недоученную и не до конца подготовленную часть в бой в сложившихся обстоятельствах (другой вопрос — почему эти обстоятельства сложились именно так, а не иначе) было единственно возможным — и в конечном счете оправдало себя!

Оправдало хотя бы по одному тому, что полк ценой тяжелых потерь выполнил задачу, переоценить значение которой невозможно, — уничтожил девять переправ на Березине и в течение трех суток препятствовал форсированию реки противником. А чего стоили трое суток в первые недели войны, мы теперь хорошо знаем!..

* * *

Особый интерес вызывает у читателя глава «Как воевать?». В ней автор восстанавливает в своей памяти раздумья, охватившие летчиков после первых же боевых вылетов, и поиски ответов на множество возникших в эти дни острых вопросов — начиная с узко специальных, вроде того, почему присланные кассеты для бомб не подходят к бомбовым отсекам самолета Ил-2 или почему так часто отказывают пушки ШВАК, и кончая теми, которые в те месяцы не выходили из головы, наверное, каждого из нас: «Как могло случиться, что за неделю войны мы позволили противнику продвинуться не на какой-то вершок, а на триста пятьдесят километров?..»

И все эти вопросы, оборачиваясь от прошлого (пусть самого недавнего) к будущему, сливались в один: как воевать? Как использовать свои сильные стороны, как нейтрализовать свои упущения и слабости, что сделать для увеличения боевого эффекта каждого вылета? Словом — как воевать?!

Наверное, с таких раздумий и начинался тот сложный и жизненно необходимый для всей нашей армии процесс, который мы называли «Учиться воевать». Неосмысленный опыт — не опыт! Никуда от этого не уйдешь...

Читателю запоминается описанный очень точно — и по существу, и по проникновению в психологию воина — первый боевой вылет летчика Холобаева — он же одновременно и первый боевой вылет полка. Здесь автор достигает предельной достоверности. Так описать мысли и ощущения человека, впервые видящего разрывы своих, своей рукой выпущенных снарядов в мотоколонне врага, впервые ощущающего удары пуль и осколков по фюзеляжу своего самолета, впервые столкнувшегося с необходимостью мгновенно принимать новые решения, продиктованные ежеминутно меняющимися обстоятельствами боя (сейчас, в нашу кибернетическую эпоху, это назвали бы: корректировать программу), — так описать все это мог только человек, переживший и навсегда запомнивший другой первый боевой вылет — свой собственный. Сколь угодно добросовестное «изучение материала» со стороны здесь вряд ли помогло бы...

И еще одно: автор обязательно должен был хорошо знать рассказчика, съесть с ним, как говорится, не один пуд соли.

В результате этого (конечно, в сочетании с очевидной литературной одаренностью автора книги) портрет незаурядного летчика и интереснейшего человека Константина Николаевича Холобаева и получился таким жизненным и ярким (наличие тут в полной мере того, что именуется портретным сходством, автор этой книжки, знавший Холобаева еще с довоенных времен, может засвидетельствовать решительно). Не менее точен в книге и портрет человека трагической судьбы — Григория Пантелеевича Кравченко, одного из первых дважды Героев Советского Союза, известного летчика-испытателя, а позднее боевого летчика и командира, отличившегося в Китае и на Халхин-Голе, не раз пережившего высокие взлеты и глубокие падения, причем не только в воздухе, но и на грешной земле тоже... Запоминаются и многие другие невыдуманные персонажи повести... Словом, после прочтения книги в памяти читателя остаются люди, а раз это так, то можно ли воспринимать подобную книгу только как хронику?

Но где люди — там и проблемы. Проблемы нравственные, идейные, психологические... Помните знаменитый чапаевский вопрос: «Где должен быть командир?» Война показала, что решить этот вопрос применительно к комиссару — особенно комиссару авиационной части, комиссару-летчику — никак не проще, чем применительно к командиру. Тем не менее Борис Евдокимович Рябов — комиссар 7-го гвардейского авиаполка — в первые же дни боев решил для себя эту проблему без особых колебаний. На замечание командира полка о том, что, мол, комиссар чересчур зачастил с полетами, Рябов отвечает: «Хорошо вовремя сказать ободряющее слово. Но самому слетать и показать пример сейчас, по-моему, куда важнее...» Этот эпизод говорит читателю гораздо больше, чем сказали бы иные пространные рассуждения о психологии бойца или о месте политработника в действующей армии.

Вообще В. Емельяненко владеет лаконичной и в то же время емкой фразой. Вот он говорит, внешне даже как бы бесстрастно: «В полку осталось два самолета...» — и нет больше нужды разъяснять, какой ценой досталась полку его боевая репутация!.. Или, в другом месте, мимоходом замечает, что, отправляясь на фронт, летчик Смурыгов хотел было взять с собой теплый свитер, но передумал: «Войне же до холодов не бывать...» — что к этому добавишь?!

* * *

Среди особенно удавшихся персонажей повести хочется назвать летчика Н. А. Зуба — личность, не только саму по себе чрезвычайно интересную, но и важную для раскрытия некоторых существенных принципиальных позиций автора.

Обстоятельства сложились так, что В. Емельяненко был уже наслышан о боевых делах Зуба, когда впервые лично встретил его. Встретил — и... разочаровался: «Совсем не таким ожидал я увидеть знаменитого летчика Южного фронта... Какой-то плоский, лицо птичье... Вот тебе и богатырь...» Намеренно подчеркивая «негероичность» внешнего вида Зуба, автор очевидным образом полемизирует с живучими представлениями о том, как «положено» выглядеть героическому персонажу. Полемизирует так же, как это делали не раз другие, столь же бесспорно компетентные в данном вопросе авторы, — вспомним хотя бы, как Герой Советского Союза Наталья Кравцова подчеркнуто подробно описывала далеко не безупречную выправку и нельзя сказать, чтобы очень бравый вид лучшего штурмана женского легкобомбардировочного полка Героя Советского Союза Евгении Рудневой. Вряд ли это простое совпадение. Видимо, и Емельяненко, и Кравцовой, и другим авторам, касавшимся вопроса «внешний вид героя», есть с чем и с кем полемизировать...

...Правда, позднее, когда Зуб снял шинель, ордена на его застиранной гимнастерке заставили присутствующих в известной мере примириться с недостаточно лихой внешностью их обладателя, ибо, как замечает автор: «Четыре награды тогда были редкостью. За выслугу лет и в круглые даты боевых орденов не давали».

Но подлинное, окончательное знакомство летчиков 7-го гвардейского с Зубом состоялось, конечно, не в разговорах, а в деле — в боевом вылете, где он был ведущим. Если в первом боевом вылете Холобаева мы видели мужество, развитое чувство долга, наконец, высокую общую квалификацию летчика, позволившую ему сориентироваться в сложной и незнакомой обстановке, но в то же время очевидное отсутствие боевого опыта, плана, подготовки, вынужденное проявление импровизации там, где хотелось бы опираться на предвидение, — то в боевом вылете группы Зуба увидели новые важные черты. Увидели торжество не только такого же мужества, воли, чувства долга — эти качества требовались каждому воину всегда, от первого до последнего дня войны, — но и предусмотрительности, опыта, подлинной воинской мудрости — словом, умения воевать ... Сопоставление этих двух важных эпизодов вряд ли случайно и вряд ли показательно для одного лишь 7-го гвардейского штурмового авиаполка.

В. Емельяненко подчеркивает: «Зуб не любил лихачества в воздухе. Он исключал из полетов все, что было рассчитано на внешний эффект». И это — очень важное наблюдение, касающееся уже не просто черты характера отдельного человека, пусть самого незаурядного. Это — принцип. Это, если хотите, — философия воина! Много лет спустя, в спокойные, мирные дни найдутся бойкие молодые люди, знающие войну лишь понаслышке, которые назовут подобные принципы «рассудочными принципами портных — семь раз отмерь, один раз отрежь». Таким бойким молодым людям особенно полезно почитать книгу В. Емельяненко, потому что все ее содержание свидетельствует: боевые летчики ничуть не меньше портных стремились всегда, когда возможно, сначала «мерить», а лишь затем «резать», стремились воевать по-деловому, умно, расчетливо, без погони за внешним эффектом...

Кстати, в своих воззрениях на сей предмет Емельяненко отнюдь не одинок.

Один из самых блестящих асов советской истребительной авиации, дважды Герой Советского Союза Арсений Васильевич Ворожейкин, — кстати, сам автор пяти чрезвычайно интересных книг воспоминаний боевого летчика, — сформулировал свою точку зрения весьма четко: «Смелость в наших условиях — в расчете». Или в другом месте: «Бой — прежде всего ум и расчет, и только после этого уже сила и натиск». Наконец, он же замечает, говоря о последнем периоде войны: «Как изменилось у нас понятие оценки боя! Когда-то пробоины в самолетах от вражеских очередей считались как бы отметками за доблесть, а теперь — за ошибку, неудачу...»

Емельяненко не стремится изобразить себя и своих товарищей по полку этакими сверхчеловеками, не ведающими чувства страха. Он, как, наверное, всякий фронтовик, полностью разделяет мнение поэтессы Юлии Друниной: «...кто говорит, что на войне не страшно, тот ничего не знает о войне» — и убедительно показывает читателю не отсутствие страха, а его преодоление! Причем начинает не с третьих лиц, а с самого себя — откровенно рассказывает, как в первом боевом вылете, увидев вокруг разрывы зенитных снарядов, рефлекторно шарахнулся в сторону, но тут же вновь вернулся на боевой курс и вместе со всей группой ударил по цели... Вспоминая мечты летчиков о будущем Параде Победы, В. Емельяненко с болью добавляет: «И, наверное, каждый тогда подумал: «А кому из нас доведется пролететь над Красной площадью в тот солнечный день?..» Или вот он рассказывает о получении группой, в которой сам был ведущим, боевого задания: «...сдерживаю себя в движениях, говорить начинаю медленнее. Этим, конечно, не заглушить волнения, которое ледышками покалывает где-то там, внутри. Но свое волнение нужно уметь скрыть...» — и скрывает, применяя при этом специально отработанный «педагогический» прием: держать папиросу так — опершись локтем о стол и расслабив предплечье, — чтобы она не дрожала в пальцах («Действует на ведомых успокаивающе...»).

Трудно переоценить не только человеческую привлекательность, но и точный воспитательный эффект подобной откровенности, позволить себе которую может настоящий герой. Читатель, особенно молодой, воочию убеждается, что присущий (обязательно присущий!) ему самому инстинкт самосохранения — не свидетельство моральной неполноценности, начисто закрывающей дорогу к смелым поступкам, а нормальная реакция человека на опасность. Реакция, которой можно управлять, которую можно (а в ряде жизненных ситуаций обязательно нужно!) подавить — в чем, в сущности, и состоит истинная смелость. Говоря об этом, В. Емельяненко следует добрым традициям лучших произведений нашей литературы — вспомним хотя бы рассказ Д. Фурманова о переживаниях комиссара Клычкова в его первом бою.

Что же толкает Емельяненко, как, впрочем, и Кравцову и многих других, пишущих на «авиационную тему» авторов, на такую откровенность? Ведь вполне могли бы они, честно пройдя свой путь военного летчика или летчика-испытателя, потом взять да включиться в этакий лихой барабанный стиль: не ведали, мол, страха — и баста!

Думаю, что здесь они проявили, точнее — продолжали проявлять смолоду воспитанное в них летной профессией (хотя, конечно, не ею одной) чувство ответственности за то, что они делают, говорят, пишут...

Ответственность за думы читателей, за формирование взглядов на жизнь у молодежи, наконец, ответственность перед такой категорией, как правда. Причем последнее не только потому, что правда, так сказать, вообще лучше вранья, но и потому, что она эффективнее — сильнее любого вымысла...

Щедро рассыпая примеры высокого мужества, проявленного его товарищами по оружию (о себе в этом плане он говорит крайне сдержанно), автор книги не боится показать исключения из общего правила — людей, которые не смогли или не захотели пойти по этому пути: дезертира летчика Иванова или майора К., осужденного трибуналом за систематическое уклонение от боя. Характерная подробность: в тылу, до вылета полка на фронт, майор К. на митинге в своем пламенном выступлении громче всех заверял: «Первый «эрэс» я выпущу за нашу Родину, второй — за товарища Сталина!» Отличать показную фанфарно-барабанную лихость от подлинного мужества — вот чему, кроме всего прочего, учит книга «В военном воздухе суровом...».

* * *

Нельзя сказать, что вся книга написана ровно. Рядом со страницами яркими, эмоциональными, содержащими глубокие размышления автора и его персонажей, неожиданно соседствуют страницы какие-то более нейтральные, что ли, соответственно и воспринимающиеся чисто информативно, без выраженной ответной реакции читателя. Слов нет, какие-то колебания подобного рода неизбежно присутствуют едва ли не в любой книге, да и не так уж много у В. Емельяненко таких «проходных» страниц, чтобы обязательно на них останавливаться, но все-таки хотелось бы понять — чем вызваны подобные колебания уровня изложения?

Не берусь ответить на этот вопрос с полной уверенностью... Поначалу естественно возникает предположение, что водораздел здесь пролегает между тем, что автор книги видел и пережил сам, и тем, что рассказывает с чужих слов.

Но нет, эта гипотеза легко опровергается — тот же первый боевой вылет Холобаева и многие другие столь же ярко рассказанные эпизоды происходили, когда автора вообще еще в полку не было. Значит, не в этом дело... Так в чем же?

Мне кажется, что, скорее всего, тут могли сыграть определенную роль внутренние мотивы, заставлявшие в каждом отдельном случае рассказчика рассказывать, а слушателя (он же будущий автор книги) слушать и воспринимать этот рассказ. Одно дело, когда в основе разговора лежала обоюдная потребность товарищей по оружию к душевному общению — между боями или после боев, но обязательно «для себя», без заранее сложившегося намерения написать об этом. И совсем другое, когда собеседник автора, расположившись рассказывать, так прямо с наивной прямолинейностью и начинал: «Слушай... Может быть, что из этого и на карандашик возьмешь». Вот такая откровенная направленность «на карандашик», мне думается, и могла вызвать к жизни страницы, в которых повествование если и не превращалось в сухую протокольную запись (этого ни про один абзац в книге В. Емельяненко не скажешь), то, во всяком случае, заметно теряло в глубине и силе.

* * *

...В гражданской позиции автора книги, вызывающей уважение и понимание читателя, особое место занимает присущее ему остроразвитое чувство справедливости. Еще в сравнительно недавние времена нам не раз приходилось быть свидетелями того, как к этой, по самому существу своему сугубо общественной, гражданской категории насильственно приклеивался ярлык так называемого «абстрактного гуманизма». В. Емельяненко воспринимает справедливость отнюдь не абстрактно, напротив — весьма конкретно. А потому не упускает случая оценить или, вернее, представить читателю для самостоятельной оценки каждую ситуацию, в которой справедливость торжествует либо, напротив, попирается.

Вот инженер полка, обнаружив наконец хитрый, проявлявший себя только в полете, но неуловимый на земле дефект мотора, бежит к заподозренному было в ловкачестве летчику, чтобы подтвердить правоту последнего — совершить акт справедливости... А вот история летчика Смирнова, участника беспримерного налета двух (всего двух!) штурмовиков на станцию Малороссийскую, где они не только уничтожили четыре эшелона с боевой техникой и боеприпасами врага, но и надолго вывели всю станцию из строя. Этот вылет, положивший начало высокоэффективной тактике «свободной охоты» штурмовиков, стал предметом специального приказа Верховного Главнокомандования. Сам же Смирнов вскоре был сбит, попал в плен и вернулся лишь после окончания войны. Свой рассказ об этом летчике В. Емельяненко заканчивает словами: «...боевой награды за тот боевой вылет Смирнов так и не получил».

А летчик Зангиев — ветеран полка, участник многих трудных, опасных и притом весьма результативных вылетов — был поначалу включен в состав участников предстоящего Парада Победы, однако... вскоре же из этого состава отчислен: «был в плену и окружении»... Пишет о таких вещах В. Емельяненко так, что чувствуется — горько ему рассказывать о них!

Но еще большей горечью полны те страницы книги, в которых говорится о несчастьях непоправимых — о тяжелых потерях полка. Их набирается немало, таких страниц. В самом конце книги автор приводит потрясающую цифру: «Наш полк потерял за войну более двухсот летчиков и воздушных стрелков». Более двухсот! Иными словами, в результате боевых потерь личный состав полка полностью сменился несколько раз! Но не в одной лишь цифре, пусть самой впечатляющей, дело. Прочитав книгу, мы видим за этой цифрой не потери вообще, а потери конкретные, потери людей хорошо нам знакомых, понятных, искренне полюбившихся — таких, как Мосьпанов, Руденко, Артемов, Шамшурин, Зуб, Талыков, Аверьянов, Бондаренко... Книга, написанная их другом и товарищем по оружию, — памятник им...

На последних страницах повести автор вспоминает наказ своих однополчан: «Пиши только правду!» — и добавляет: «Это прозвучало как боевое задание, когда не спрашивают, хватит ли у тебя сил и умения выполнить его». Выполнять боевые задания Василию Емельяненко было не привыкать — за время войны он их выполнил около сотни!

Выполнил успешно и это.

 

Плата за счастье

Военная биография Алексея Григорьевича Федорова сложилась счастливо — пробыв на фронте почти всю войну, успешно выполнив десятки боевых вылетов, он ни разу не был сбит. Но судьба эта сложилась и очень разнообразно. Последнее обстоятельство, наверное небезразличное для любого человека, будущему историку (Федоров — кандидат исторических наук) и мемуаристу оказалось особенно полезным.

Он командовал авиационными полками, группами специального назначения (порой весьма нестандартного), был заместителем командира, а затем — командиром дивизии. Ему приходилось выполнять не только обычную для пикировщика работу — бомбить и вести разведку, но и лидировать группы перегоняемых на фронт самолетов, действовать на бомбардировщике в роли истребителя (бывало в начале войны, по бедности, и такое!), выступать против вражеских бомбардировщиков в качестве «летающего прожектора», управлять со своего самолета по радио «летающей торпедой» — начиненным взрывчаткой тяжелым бомбардировщиком ТБ-3... Словом, всего не перечтешь.

Рассказ о такой разнообразной боевой деятельности всегда интересен. Но Федоров не просто рассказывает подряд — что вспомнилось.

Он очень точно выбирает из числа запомнившихся ему эпизодов только такие, которые наводят читателя на раздумья — потому что отражают все многообразие и всю сложность работы человека на войне. В этом отношении он так же строг при отборе, как Н. Кравцова и В. Емельяненко, о произведениях которых уже шла речь в этой книжке, как А. Покрышкин, И. Кожедуб, Е. Савицкий, С. Красовский, А. Ворожейкин, В. Тимофеев, Д. Зюзин, М. Чечнева, А. Кожевников — словом, как почти все боевые летчики и командиры, воспоминания которых мы читали в послевоенные годы. Наверное, в этом одна из причин того, что все, рассказанное А. Федоровым, хорошо запоминается.

Вот, например, он говорит о налете ведомого им 39-го бомбардировочного авиаполка на станцию Чинушино. На этой станции выгружались эшелоны с боевой техникой и живой силой противника, спешно подброшенные вражеским командованием для удара по нашей, оказавшейся в окружении, танковой группе. Единственная возможность спасти танкистов — это немедленно, не теряя ни часа, «на корню» разгромить резервы врага, пока они находятся на станции выгрузки. Завтра они рассредоточатся и станут практически неуязвимыми.

Полет большой группы — двадцати семи самолетов — на предельную дальность, почти до полного израсходования горючего, глубоко в тыл противника — дело само по себе не простое. А тут оно еще многократно осложнялось тем, что по всем штурманским расчетам для выполнения этого задания, как ни крути, явно «не хватало света» — запаса времени, остававшегося до захода солнца.

И все же полк получает приказ: «Любой ценой...» В обыденной речи мы часто бросаемся этим выражением, не особенно задумываясь над его содержанием. Но здесь «любая цена» в переводе на общепонятный язык означала: нанесите удар, разгромите станцию Чинушино, а там хватит ли у вас горючего, чтобы добраться до дому, сумеете ли вы без специальной тренировки приземлиться в темноте, это уж — как получится...

Перед самым стартом, уже сидя в кабине флагманского самолета, автор записок ловит себя на том, что подсознательно ждет появления из землянки дежурного, который, показав руками «крест», дал бы знать об отмене вылета.

Эта деталь очень точна психологически. Эмоции командира полка в случае, о котором идет речь, нетрудно понять. Он испытывал такую сильную тревогу не за себя, или, во всяком случае, прежде всего не за себя. Кадровый военный, умом он понимал: бывают на войне положения, когда ее прожорливую глотку надо заткнуть, поставив на карту жизни многих людей и даже существование целых частей. Но одно дело каких-то там частей вообще, и совсем другое — своего, родного, с таким трудом и ценой такой крови выведенного из отстающих в лучшие полка...

И вылет состоялся!

39-й полк в плотном строю прошел бреющим — у самой земли — полетом над ровной, заснеженной, безориентирной степью далеко за линию фронта. Прорвавшись сквозь зенитный огонь к станции Чинушино, разгромил эшелоны врага — и этим спас наших танкистов. Отбился от атак истребителей противника. А затем дотянул, буквально на последних каплях горючего, до своей территории и благополучно приземлился темной ночью на крохотном, совершенно не приспособленном для посадки самолетов такого типа, передовом истребительном аэродроме. Недаром в авиации говорят, что когда очень нужно — хороший летчик и на пятачок сядет. Оказалось, весь 39-й полк целиком состоит из хороших летчиков.

А их командир, так точно и умно проведший группу через все нагромождение трудностей этого исключительного вылета, вылез после посадки из машины, сел на снег и долго сидел неподвижно — его силы были исчерпаны до конца. И эта прямо рассказанная подробность говорит больше любых пространных описаний того, какой ценой дался полет его участникам...

* * *

Умный человек, выступая с литературным произведением, всегда предполагает, что и читатель его умен. Такой подход никогда еще не подводил ни одного автора, не подводит он и А. Федорова. Его наблюдения порождены событиями войны, но вызванные ими авторские — а значит, и читательские — раздумья выходят далеко за рамки одной лишь военной тематики. Вот Федоров обращается к общеизвестному факту — большинство военных летчиков на вопрос о том, что страшнее всего на войне, отвечают: «Оказаться под бомбежкой или штурмовкой на земле!» Хотя, казалось бы, риск при этом меньше, чем в воздушном бою или при пробивании зенитного огня.

Федоров дает психологически очень убедительное объяснение столь единодушному, хотя и плохо подкрепленному статистикой, мнению летчиков. Все дело, говорит он, «в отчаянном сознании невооруженности», «в личной беспомощности», которая хуже самой лютой опасности, активно встреченной в воздухе, с штурвалом в руках.

Люди на войне — как настойчиво показывает автор — много и глубоко думают. Думают, потому что иначе просто невозможно. Думают о тактических приемах боевой работы и об освоении новой техники, о воспитании подчиненных и о неясных до поры до времени планах начальства, о жизни оставленных в тылу родных и о текущих подробностях собственного, по-военному не устроенного быта. Думают даже о многом, казалось бы, уж совсем никакого отношения к войне не имеющем: так автор записок как-то застал прославленного истребителя дважды Героя Советского Союза В. А. Зайцева размышляющим о такой сугубо «штатской» категории, как... превратности судьбы.

Люди — не роботы. И те, кто воевал и командовал особенно успешно, добивались этого не одним «напором» (хотя, конечно, без него в бою обойтись тоже невозможно), но прежде всего силой своего живого творческого интеллекта.

Автор пишет о виденном и пережитом на войне, нигде не корректируя истину. Он прекрасно понимает, что правда — даже горькая — во всех отношениях (в том числе и как средство воспитательное) сильнее «нас возвышающего обмана». И, как всегда в жизни, правда эта слагается из переплетения многих далеко не одноцветных обстоятельств.

Вот перед нами заслуженный боевой пилот, неплохо проявивший себя в небе Испании. Федоров приезжает, чтобы сменить его на посту командира полка, и... застает морально сломленного, опустившегося, спившегося человека, полностью потерявшего свой командирский авторитет и все нити управления доверенной ему частью. Кто виноват в этом? Сам ли он? Или командование, чересчур поздно усвоившее, что «хороший драчун — это еще не боец и уж, понятное дело, совсем не командир»?

Кстати, эта проблема — о месте командира в бою — не раз всплывает в записках А. Г. Федорова. Видно, она не выходила у него из головы в течение всей войны. Каким должен быть командир эскадрильи, полка, дивизии?

Конечно, хороший боец — это еще не командир.

Но и командир, если он не боец, — не командир. Особенно в авиации. Прямо, «в лоб» Федоров эта положение нигде не формулирует, но показывает (и доказывает) его на примерах таких людей, как И. С. Полбин, Ю. Н. Горбко, И. М. Бецис, А. И. Соколов, П. И. Алимов, М. М. Воронков, как, наконец, сам автор записок — боевой летчик и умный, решительный, грамотный командир.

С нескрываемой печалью — как и Емельяненко, и Кравцова — говорит Федоров о потерях — неизбежных в боях и в то же время каждый раз по-новому тяжких. «Счастье на войне, — пишет он, — ходит в обнимку с горечью и печалью». В каждом погибшем он видит не только вырванного из строя бойца, но прежде всего ушедшего из жизни человека. Когда погибает талантливый юноша Г. Хуторов (тот самый Хуторов, который так точно сказал, что «шаблон плох везде, но в полете — опасен смертельно»), Федоров с грустью замечает: «Теперь уж никогда не услышим мы ни его мудрых советов, ни его новых стихов!» Стихи и боевые советы автор книги с глубокой человечностью ставит рядом. В другом месте Федоров характеризует отличного боевого летчика П. Дерюжкина прежде всего как лиричного, скромного и ироничного человека. Именно эти свойства он, оказывается, считает «ведущими» — всюду, в том числе и на войне.

Но совсем иначе, отнюдь не с эпической грустью, а с гневом, возмущением, злостью говорится в книге о потерях, вызванных не жестокими законами войны, а неспособностью или нежеланием людей, коим сие по штату положено, крепко подумать прежде, чем отдавать боевой приказ.

Так рассказывает автор записок о разгроме дивизии самолетов ТБ-3, легкомысленно и без всякой к тому необходимости перебазированной на полевые прифронтовые площадки, где их и прикрыть-то с воздуха оказалось невозможно. «Это был печальный итог просчета, допущенного командованием», — прямо говорит Федоров.

К той же категории просчетов командования относит автор книги и свой собственный вылет — в самом начале войны — по специальному заданию: произвести аэрофотосъемку промышленных и военных объектов Москвы, чтобы оценить надежность их маскировки.

— Зенитки и истребители получат оповещение, — заверили летчика перед вылетом. — Полет будет безопасным.

Увы, в действительности все произошло иначе. Полет над Москвой оказался более опасным, чем иной рейд по глубоким тылам противника. Федорова едва не сбили. Почти три десятка опасных пробоин — итог этого, чудом не закончившегося трагически полета. Оказалось, что предупреждение «не дошло».

В связи с этим вспоминается, как Главный маршал артиллерии Н. Н. Воронов в своих записках «На службе военной» тоже рассказывает: вся зенитная артиллерия ПВО Москвы однажды открыла огонь по двум своим, отправленным в столицу без должного предупреждения самолетам.

Два сходных случая, описанные, так сказать, с различных точек зрения: из кабины самолета и из кабинета начальника ПВО страны. Впрочем, есть все основания полагать, что независимо от «точки зрения» обоим рассказчикам эти случаи особого удовольствия не доставили...

Что делать! Умение воевать приобретается только в бою. Из книжек его не почерпнешь. Каждого может постигнуть неудача. Все дело только в том, что одни — опускают от неудач руки, а другие — учатся на них. Федоров приводит блестящий тому пример: знаменитая полбинская «вертушка», ставшая основным приемом боевого применения нашей пикирующей бомбардировочной авиации, родилась из... неудачи. Соединение, которым командовал Полбин, третьи сутки безрезультатно бомбило важную цель — железнодорожный мост в тылу противника. А мост стоял, себе как ни в чем не бывало! Боевое задание оставалось невыполненным. И только разобравшись в причинах неудачи (вот она — работа мысли на войне!), удалось найти способ, гарантирующий успех. И способ этот оказался настолько эффективным, что получил повсеместное распространение.

Приведенный пример интересен, мне кажется, прежде всего тем, что в нем, как в капле воды, отразился общий процесс, происходивший в нашей армии по мере того, как она от тяжких неудач начала войны шла к победе: учился воевать каждый воин, училась и вся армия.

Интересен он и своей конкретностью, своей очевидной направленностью против еще встречающихся в книгах на авиационную тему привычных, от неоднократного повторения довольно прочно утвердившихся, но, увы, никак не совпадающих с действительностью штампов. Посильную борьбу с подобными авиалегендами ведут многие взявшиеся за перо авиаторы. И здесь хочется снова помянуть добрым словом книги А. Ворожейкина — вот уж кто действительно не упускает случая разбить эффектную выдумку, кочующую из одного сочинения в другое.

Сколько раз читатели авиационной литературы встречались в описаниях лобовых (на встречных курсах) воздушных атак с драматическим утверждением, будто в них «кто первый отвернет — подставит брюхо своего самолета противнику, — тот и будет сбит». Ворожейкин это правило начисто отрицает. И действительно, если подсчитать время, которое может пройти от момента начала отворота одного из противников, скажем, на расстоянии нескольких сот метров друг от друга, до момента достижения нулевой дистанции, станет ясно, что вокруг собственной оси отворачивающий самолет в это время повернется не более, чем на несколько градусов. Так что о том, чтобы «подставить брюхо», речи тут быть не может. Не говоря уже о том, что для того, чтобы попасть в это брюхо, второй самолет должен... отвернуть еще ранее — иначе невозможно открыть огонь с нужным упреждением.

Весьма едко говорит А. Ворожейкин и о другом не раз красочно описанном в нашей печати якобы чрезвычайно эффективном «боевом приеме» — заходе атакующего истребителя внутрь круга вражеских самолетов. «Как-то я читал, — пишет он, — что один летчик, забравшись в середину такого круга, был неуязвим: по нему враг не стрелял, боясь поразить своих. Трудно было поверить в этот прием. Скорее всего, это была выдумка автора статьи. Но эта выдумка выдавалась за опыт... Раз как-то я забрался в такой круг «Юнкерсов» — и, точно из циркулярного душа, хлестнул на меня огонь... Вражескому самолету, чтобы не поразить своего с противоположной стороны круга, ничего не стоит чуть подняться вверх или опуститься...»

Проверки лакмусовой бумажкой здравого смысла, подлинных фактов и живого опыта легенды, как правило, не выдерживают. В том числе — и легенды авиационные...

* * *

Федоров искренне любит и уважает своих товарищей по оружию всех специальностей и рангов. Он находит теплые и, что особенно важно, очень конкретные, хорошо аргументированные слова восхищения блестящей боевой работой каждого из них. И читатель, будто собственными глазами, видит, как восемнадцать наших истребителей во главе с В. А. Зайцевым выиграли бой с шестьюдесятью пятью самолетами врага, как лихо и в то же время глубоко продуманно провели трудную разведку пикировщики А. Парфенов и Ф. Клюев, как сбил двух бомбардировщиков противника рядовой пулеметчик аэродромной охраны С. Лидерман, как блестяще летал и бомбил на требующем очень точного пилотирования пикировщике Пе-2 лишившийся ноги летчик Илья Маликов — достойный собрат ставших народными героями Алексея Маресьева и Захара Сорокина.

Доброе отношение автора записок к боевым товарищам хорошо выразилось и в, казалось бы, мелком, но, по-моему, показательном эпизоде: он так характеризовал свою дивизию приехавшему старшему начальнику, что тому не оставалось ничего другого, как переспросить: «Три полка, и каждый из них — лучший?..»

Впрочем, здесь автор этих строк должен сознаться в некоторой собственной необъективности: лично ему из всей славной 241-й дивизии сердечно ближе всех 128-й авиаполк, в котором он служил зимой сорок первого — сорок второго года. Благодаря этому он имеет возможность сравнить людей, лично хорошо ему известных, с тем, как они показаны в книге А. Федорова. Эти люди — Герои Советского Союза Я. Андрюшин, М. Мизинов, Н. Мусинский, Ф. Паршин, И. Пивнюк, А. Свиридов — в ту суровую первую военную зиму только начинали накапливать боевой опыт, для которого (как, впрочем, для любого опыта), как известно, заменителей не существует. Опыт этот доставался нелегко: господство в воздухе было еще не на нашей стороне, самолетов не хватало, не раз после очередных потерь в полку оставалось всего по четыре-пять боеспособных машин... И все-таки полк воевал, выполнял боевые задания, формировал и выращивал кадры — тех людей, которых мы видим на страницах «Платы за счастье» такими же смелыми, ищущими, инициативными, как в начале войны, но теперь, два года спустя, несравненно более опытными, грамотными, умелыми. Здесь снова в частном отражается общее.

«Плата за счастье» написана хорошим, ясным языком, чему, впрочем, удивляться не приходится: А. Г. Федоров далеко не впервые берется за перо. Старожилы нашей авиации помнят его первое выступление — правда, в несколько ином жанре — большую статью, плод личного боевого опыта и долгих размышлений о практике боевого применения пикирующего бомбардировщика «Петляков-2», появившуюся в центральной газете Военно-Воздушных Сил в разгар боев горячего 1942 года. И статья эта не прошла незамеченной — ее читали фронтовые летчики, о ней спорили, ее выводы и рекомендации тут же проверяли в бою...

Так же не осталась незамеченной и книга «Плата за счастье». Ее с интересом и удовлетворением читали очень разные читатели: молодые и умудренные годами, военные и гражданские, авиационные и вполне «земные»... В таких книгах каждый находит свое.

 

Фронт идет через КБ

Литературные произведения о людях технического творчества — конструкторах или изобретателях — чаще всего строятся на том, что герой, преодолев множество субъективных и объективных преград, добивается реализации своего проекта. Подобные ситуации описаны во многих книгах — в том числе и в таких значительных, как, например, «Не хлебом единым» В. Дудинцева или «Искатели» Д. Гранина.

Слов нет, бывает в жизни и так. Невозможно утверждать, что подобный конфликт надуман.

Но обращает на себя внимание другое: большинство произведений художественной литературы, посвященных людям технического творчества, на этом и заканчивается. Препятствия преодолены, соперники посрамлены, новая машина построена и заработала — иногда даже сразу, с первого пуска... Вроде свадьбы, завершающей роман о любви.

А между прочим, не раз было замечено умными людьми, что главное, психологически самое сложное в многолетних взаимоотношениях, так сказать, двух любящих сердец начинается после свадьбы. Правда, и рассказать об этом, наверное, труднее.

Точно так же не кончается дело и с первым пуском новой машины. Более того: по существу оно только начинается! Оказывается, задуманная, спроектированная, «пробитая», изготовленная и даже заработавшая машина — это скорее старт, чем финиш. Не случайно испытатели давно уже не считают первый вылет опытного самолета самым острым, да и самым важным пунктом программы его летных испытаний.

Можно сказать, что вся жизнь конструктора — все равно, удачливого или неудачливого, но удачливого в особенности — это почти непрерывная цепь конфликтных ситуаций, которые только начинают разворачиваться после того, как реализован в металле его первый проект. Конфликтов возникает много: мелких и крупных, явных и скрытых, вызванных чьим-то недомыслием и вытекающих из объективно действующих закономерностей... И каждый из этих конфликтов имеет двоякую природу. С одной стороны, в нем есть конкретное техническое содержание, есть та самая суть дела, обойти которую — значит оставить читателя в неведении, кто, почему и чего добивается. С другой же стороны, в любом конфликте подобного рода обязательно происходит столкновение человеческих эмоций, характеров, темпераментов, личных и общественных устремлений. Чтобы разобраться во всем этом, не упустив ни одной из этих двух ипостасей, надо глубоко вникнуть в обе, воспринять их и умом, и душой. Словом, автору надо быть одновременно и «инженером человеческих душ», и просто инженером (пусть не по образованию или опыту работы, но по умению и вкусу к полноценному, не поверхностному проникновению в конкретную сущность вещей).

Такое сочетание всегда дает результаты, высоко ценимые читателем. Вспомним хотя бы книги о жизни и творчестве ученых — физиков и математиков, — принадлежащие перу Д. Данина, Б. Кузнецова, А. Ливановой. К сожалению, люди техники до последнего времени почему-то привлекали к себе внимание литераторов в значительно меньшей степени.

Тем больше оснований по достоинству оценить книгу Михаила Арлазорова «Фронт идет через КБ», содержание которой раскрывается автором тут же, в подзаголовке: «Жизнь авиационного конструктора, рассказанная его друзьями, коллегами, сотрудниками». Правда, читатель, раскрыв книгу, быстро убеждается, что каждый из друзей, коллег и сотрудников авиаконструктора Лавочкина рассказал лишь о каком-то, пусть сколь угодно интересном и значительном, но все же отдельном факте, случае, эпизоде. Жизнь же конструктора рассказана, конечно, писателем.

Михаил Арлазоров работает в художественно-биографическом жанре уже много лет. Читатели знают его книги о Н. Е. Жуковском и К. Э. Циолковском, вышедшие в серии «Жизнь замечательных людей». Кстати, последняя из упомянутых книг — о Циолковском — уже выдержала три издания: случай в серии ЖЗЛ довольно редкий.

И прошла она нельзя сказать, чтобы тихо и гладко: вокруг некоторых авторских оценок разгорелись бурные дебаты. Как, например, рассматривать несбывшиеся до сего дня прогнозы Циолковского о перспективах развития дирижаблестроения? Что это — ошибка гения или наше неумение реализовать его наследие?..

Не буду сейчас отвлекаться в сторону обсуждения вопроса по существу (хоть не скрою, что лично мне позиция автора книги — «ошибка гения» — представляется более убедительной). Я вспомнил об этой дискуссии лишь потому, что она хорошо характеризует вкус и способности М. Арлазорова — авиационного инженера по образованию — к вторжению в глубь творческих проблем, которые как раз и составляют существо деятельности его героя. Той самой деятельности, которая сделала замечательного человека замечательным в наших глазах.

* * *

Личность Семена Алексеевича Лавочкина, имя которого в годы Великой Отечественной войны носила добрая половина советских самолетов-истребителей, — одна из самых ярких и значительных в истории отечественной авиации. Жизнь и деятельность ученых и конструкторов такого калибра так тесно переплеталась со становлением и развитием нашего самолетостроения, так велик был их персональный вклад в это дело, что порой трудно отделить жизнеописание каждого из них от рассказа о пути, пройденном нашей авиацией в целом. И вместе с тем Лавочкин очень своеобразен сам по себе, неповторим как личность, даже на ярком фоне своих коллег, среди которых обнаружить маловыразительную, серую персону, видит бог, не так-то легко.

Нет нужды, да и невозможно было бы пересказать содержание книги Арлазорова. Но о некоторых принципиальных удачах автора не сказать невозможно.

Арлазоров счастливо избегает схематизма и упрощенчества, подстерегающих авторов книг художественно-биографического жанра буквально на каждом перекрестке. В качестве примера приведем хотя бы ту же проблему видения динамических живых конфликтов не только в начале пути, но во всей жизни конструктора, о чем говорилось в начале этого очерка.

Вот конструктор наедине с чертежной доской. Против него: объективные трудности создания чего-то качественно нового, собственные слабости («не ладится»), консерватизм начальства («не хотят понять, какая это будет конфетка!»), конкуренты (другие конструкторы, выдающие проекты с лучшими данными, действительно ожидаемыми или... обещанными, — на то они и конкуренты), наконец, просто консервативные по природе или ленивые мыслью бюрократы (без них, как известно, нигде не обойтись)... Словом, идет тот самый этап, который, как было сказано, не раз находил отражение в литературе.

Но вот проект утвержден. И наш герой, став из конструктора Главным конструктором, оказавшись во главе стремительно разрастающегося коллектива, сразу должен заниматься разрешением множества совершенно новых для него административных, хозяйственных, педагогических, психологических — бог знает, каких еще! — проблем, то есть, по существу, полностью перестраивать всю свою деятельность. Другой масштаб — другая работа. Нельзя командовать дивизией так же, как взводом. Потому трудно разделить нотку этакого сожаления-осуждения, звучащую в некоторых литературных произведениях, где конструктор, добившись осуществления своего проекта, а значит — расширения конструкторского бюро, «отрывается» от чертежной доски (это звучит почти так же криминально, как «отрывается от коллектива»).

Следующий этап: машина спроектирована, изготовлена — идут испытания. Сюрприз следует за сюрпризом, один неприятнее другого: то обнаруживается недостаток управляемости, то ломается («не держит») деталь, вроде бы по расчету достаточно прочная, то летчик жалуется на плохой обзор при заходе на посадку...

Наконец самолет испытан. Основные недостатки, всплывшие на свет божий в испытательных полетах, исправлены — это называется доводкой, — и, как венец всего, правительственное постановление: «Принять к серийному производству...»

Машина в серии! Конструктор может вздохнуть свободно? Как бы не так! Его берут за горло требования — увы, справедливые — со стороны технологов, вопросы экономики, недоработки десятков и сотен смежников, даже перебои материально-технического снабжения...

И вот машина пошла в бой! А бой — это не просто полет, даже испытательный. Тут недостатки самолета оплачиваются по другому счету. На конструкторское бюро наваливаются новые претензии, на сей раз со стороны фронтовых летчиков, статистика потерь (какой человек найдет в себе силы видеть в ней только статистику?!), данные эксплуатационного опыта...

К тому же не сидит сложа руки и противник. Он улучшает свои самолеты. Надо выиграть соревнование с ним сегодня и, что еще труднее, непрерывно создавать задел идей, чтобы выигрывать это соревнование и через год, и через два — пока не будет выиграна вся война.

Проблемы, проблемы, проблемы... А все оттого, что пришел успех: машина в серии.

Оказывается, успех может быть не менее драматичным, чем неудача. Для человека, который, подобно Лавочкину, незауряден не только как конструктор, руководитель, организатор, но и как личность — эмоциональная, гуманная, остро воспринимающая радости и боли других людей, — такой драматизм особенно чувствителен.

Иногда эмоции героя книги представляются на первый взгляд неожиданными. Ничего не поделаешь: жизнь сложнее схемы. «По литературе» конструктор обязан непрерывно мечтать о создании новой, совершенно новой машины — вроде того, как актеру положено мечтать о новой роли, иначе он как бы не настоящий актер, а ремесленник. И вдруг выясняется, что — в полное нарушение этой красивой концепции — наши военные конструкторы, а в их числе и Лавочкин, видели во время войны в создании совершенно новой машины вынужденное и даже, более того, огорчительное следствие того, что частными улучшениями серийной, освоенной в производстве и эксплуатации машины больше не проживешь, не дотянешь до уровня, диктуемого жестокой конкуренцией войны, хотя — видит бог — это было бы прекрасно! Оказывается, «новое ради нового» — из беллетристики... Но обнаружить такое, скользя по поверхности, невозможно.

Подобных открытий в книге «Фронт идет через КБ» немало. А от них идут и открытия в более тонкой области эмоций, воззрений, жизненных позиций героя. Читатель не ставится перед необходимостью верить автору на слово. Он видит перед собой многоплановый, написанный без намека на схематизацию портрет Семена Алексеевича Лавочкина — и проникается не только глубоким уважением к заслугам этого замечательного человека, но и очень личной симпатией к нему. Наверное, это те самые чувства, которые продолжают жить в душах всех пятидесяти четырех «друзей, коллег и сотрудников» Лавочкина, поделившихся с автором книги своими воспоминаниями. И в душе Алексея Ивановича Шахурина — народного комиссара, руководившего авиационной промышленностью нашей страны в течение всей войны, — им написано предисловие к книге. И конечно же в душе автора книги — М. С. Арлазорова.

В книге рассказана не просто биография Лавочкина, написанная по надежно апробированной канве: родился — учился — женился — открыл закон (следует название закона) или изобрел машину (следует название машины) — дружил и общался с... (следует перечисление именитых современников) — умер... Арлазорову удалось гораздо большее — рассказать творческую биографию конструктора. Биографию, многие страницы которой, наверное, приложимы и к лучшим из его коллег.

Раскрытие процесса творчества! Наверное, это одна из самых трудных задач, которые может поставить перед собой писатель. И едва ли не самая серьезная или, во всяком случае, самая реальная опасность, подстерегающая его на этом пути, — поверхностность, неумение (или нежелание) копнуть чуть поглубже первого же обнаружившегося «конфликта». Археологи знают: наиболее интересное в их раскопках редко обнаруживается в первом, самом верхнем слое снятого грунта. Ограничиться этим слоем, перестать копать дальше — означало бы обокрасть и себя, и свою науку. К сожалению, при описании процесса технического творчества такое порой случается.

Арлазоров этой опасности избежал. Он копает глубоко.

* * *

«Фронт идет через КБ» написана динамично, интересно, хорошим языком. Может быть, лучше было бы автору проявить чуть большую экономию в использовании превосходных степеней. Илья Эренбург заметил как-то, что слова «я тебя люблю» звучат сильнее, чем «я тебя очень люблю». Так и встречающиеся в книге влюбленные в авиацию инженеры или замечательные испытатели от снятия котурн, наверное, только выиграли бы. И название главы — кстати, самой по себе очень интересной и хорошо написанной — «Враг сбрасывает маску» кажется заимствованным в каком-нибудь детективе... Но, разумеется, не эти частности определяют общее впечатление от книги Арлазорова.

И последнее. Я уже говорил в этой книжке про неоднократно возникавшие споры о допустимой степени отхода от фактической основы в произведениях художественно-документального жанра.

Одни участники этих споров утверждают не только допустимость, но даже прямую необходимость свободного домысла, авторской фантазии, вольной модификации фактов в соответствии с замыслом произведения. Иначе, говорят они, исчезнет элемент художественности и останутся сухие факты, нанизанные на скучную нить хронологии.

Другая точка зрения сводится к тому, что история не простит литераторам, назвавшим свои произведения документальными, неуважительного обращения с фактами. Если же речь в этих произведениях идет о конкретных — живущих или живших — людях, то не простит этого и элементарная этика. Автор волен выбирать факты, группировать, комментировать их так, как диктует ему вкус и замысел художника, но с самими фактами обязан обращаться безукоризненно строго. Или — не называть свою работу документальной! Не вводить в заблуждение читателя, который, особенно в последние годы, склонен придавать большое значение подлинности того, о чем читает.

В спорах на эту тему как-то незаметно возникло и постепенно укрепилось никем, правда, прямо не сформулированное, но живучее мнение, будто документальность и художественность — два определяющих элемента жанра — чуть ли не исключают друг друга и, следовательно, усиление в каждом конкретном произведении одного из них возможно не иначе, как за счет ослабления другого. Иными словами: хотите, чтобы было интересно и художественно, — не держитесь за факты!..

Чем можно опровергнуть это мнение?

Только одним: книгами, в которых подлинная художественность и строгая документальность присутствовали бы одновременно.

«Фронт идет через КБ» — как раз такая книга.

 

В Арктике и над Арктикой

В этой небольшой книжке читатель найдет все, что обещает ее название: и Арктику — страну суровой, экзотической природы, и рассказы о подвигах покорителей этой страны — подвигах подлинных, а не специально сконструированных в подтверждение тезиса о том, что, мол, для них всегда есть место в жизни. В те годы, когда М. Каминский начал работать в полярной авиации, освоение Советского Севера только начиналось. Еще совсем свежа в нашей памяти была эпопея спасения экипажа раздавленного льдами Чукотского моря парохода «Челюскин». Она показала, что, как ни сильна природа Севера, человек способен в конце концов оказаться сильнее ее. После этого речь могла идти уже не о коротких экспедиционных вторжениях в еще недавно недоступные районы, а о надежном, прочном их освоении. Пора было научиться не навещать Арктику, а жить в ней. Жить летом и зимой.

Излишне говорить, какую огромную роль в этом деле сыграла авиация. Над морями, горами и пустынями Крайнего Севера залетали уже не отдельные самолеты, а целые авиационные отряды. Конечно, сейчас, в наши дни, когда самолеты даже на полюс летают чуть ли не по расписанию, никого этим не удивишь. Но все, что имеет и умеет полярная авиация сегодня, добыто трудным опытом ее пионеров. Опыт человеческий формируется на ошибках. Теоретически это признают едва ли не все так называемые «бывалые люди». Но далеко не каждый из них особенно охотно рассказывает о тех ошибках, на которых формировался его собственный опыт. М. Каминский делает это решительно и даже как-то жестко — без оговорок и ссылок на разного рода смягчающие обстоятельства. Взять хотя бы его рассказ о чудом удавшейся вынужденной посадке в тумане между Усть-Белой и Анадырем. «Дурацкое счастье!» — говорит он про нее. Что это, скромность автора? Да, конечно, и скромность тоже. Но прежде всего — остроразвитая самокритичность, умение учиться. Учиться и профессиональному мастерству, и взаимоотношениям с людьми. Оказывается, в Арктике одно с другим связано очевиднее, чем в иных, более цивилизованных широтах.

Вот автор, получив в воздухе неожиданную просьбу с борта застрявшего во льдах судна, садится на хрупкой, фанерной летающей лодке в разводье среди плавающих льдин, берет к себе на борт капитана судна, взлетает, показывает капитану с воздуха ледовую обстановку, вновь садится, высаживает своего пассажира на судно, и, наконец, улетает. Итого два предельно рискованных взлета и две такие же опасные посадки. М. Каминский выполнил их блестяще, но... по собственному решению, не обменявшись ни словом ни с кем из экипажа. И люди обиделись: они почувствовали себя не соучастниками подвига, каковыми были в действительности, а почти зрителями.

«Командир не счел нужным даже посоветоваться! Сам решил, сам убрал газ, сам пошел на посадку», — прокомментировал назавтра случившееся второй пилот Сургучев. А старый друг автора механик Митя Островенко добавил: «Не пытаясь убедить, силой своей власти затащили нас в эту ловушку. А силой человека трудно вести даже к молочным рекам и кисельным берегам...» Сейчас, много лет спустя, М. Каминский анализирует прежде всего не профессиональную сторону этого эпизода (которой имеет все основания гордиться), а чисто этическую — и вновь переживает обиду, которую, не подумав, нанес товарищам.

Свою деятельность в роли командира чукотского авиаотряда совсем молодой еще в то время М. Каминский начал с дел сугубо земных: подготовки базы — жилого дома, склада, мастерской — к предстоящей зимовке. В принятом плане работ видное место занимала... чистка уборной, которая, доставшись зимовщикам по наследству от их предшественников, «служила немым укором...». Так вот на эту-то, мягко говоря, далеко не летную работу командир нарядил возглавляемую им самим бригаду из летчиков. «Меня в те дни интересовал не столько конечный практический результат этой акции, сколько тот предполагаемый сдвиг, который должен был произойти в психологии зимовщиков. Особенно в психологии летчиков», — замечает М. Каминский. Оказывается, умение работать с людьми и воспитание в них высоких моральных качеств укрепляются порой на плацдармах внешне не очень-то романтических.

Впрочем, само понятие романтики М. Каминский тоже трактует по-деловому: «Настоящий романтик должен что-то знать и уметь». И дает тому отличный пример, рассказывая во всех подробностях, как готовить самолет, оборудование и себя самого к возможной вынужденной посадке (вплоть до того, куда засунуть консервы). «Хочешь приходить на базу, будь всегда готов к вынужденной...» — вряд ли следует понимать это изречение в одном лишь буквальном смысле.

В последнее время это слово — романтика — стало попадаться нам на глаза с частотой, скажем прямо, утомительной. В очерках на страницах молодежной (и не очень молодежной) прессы, на вывесках кафе — словом, где угодно!

Каминский вспоминает, как его, впервые появившегося в Арктике молодого пилота, опытный полярник Янсон встретил поначалу с некоторой осторожностью, причины которой впоследствии объяснил сам: «...я думал, что вы из породы романтиков». Как видно, особого почтения к этому слову Янсон не испытывал уже тогда.

Совсем недавно почти текстуально то же самое сказал другой полярник — известный исследователь Арктики и Антарктики, Герой Социалистического Труда Алексей Федорович Трешников: «Если человек просится в Арктику или Антарктику, заявляя, что он романтик, я ему не верю. Романтиков хватает в лучшем случае на дорогу «туда».

А дважды Герой Советского Союза Арсений Васильевич Ворожейкин пишет о присущем каждому настоящему летчику чувстве тяги в небо так: «Оно всегда рождает приподнятость духа, праздничное и радостное настроение. Часто это называют романтикой. Сомнительно. Романтика — явление преходящее. Профессия же летчика — прежде всего постоянный будничный труд, работа...»

Вот как отзываются о романтике люди, которым в этом вопросе, как говорится, и карты в руки! Но полно, о романтике ли говорят они? Нет, я убежден, что только о «романтике» в кавычках! Но о понятии — о затертом, девальвированном (к сожалению) слове.

Не случайно Каминский вспоминает, как один из симпатичнейших персонажей его записок — радист Радомир Медведев — на несколько провокационный вопрос своего командира: «Тебе не кажется, что романтики — это пижоны, которые ищут длинного рубля и не ищут работы?» — отвечает: «Нет, не кажется! Романтики открыли Америку и осваивают Арктику. Они двигают вперед науку и искусство. А это каждодневный, занудливый труд в поте лица».

Занудливый! Да еще в поте лица! Оказывается, так... А главное, оказывается, что эти прозаические приметы суть не антиподы романтики, а составные ее части.

Так что смысл высокого понятия романтики сомнений не вызывает... Жаль только, что нельзя в законодательном порядке запретить употребление этого слова. Вернее — злоупотребление им.

...Почти все, чему научили М. Каминского, как летчика, командира, человека, годы работы в Арктике, он добыл собственным трудом, раздумьями, сдержанностью в оценке удач, дотошностью в анализе неудач (ибо «вдумчивого человека проигранное сражение учит больше, чем выигранное»). Но немало получил он и от своих предшественников и первых наставников — прежде всего от опытного полярного летчика, участника спасения челюскинцев Е. М. Конкина. Чего стоили хотя бы так запомнившиеся автору книги слова, сказанные Конкиным при передаче отряда новому командиру М. Каминскому: «Учти, всякое дело начинается с человека... Неспособные работать изо всех сил стремятся ладить со своими начальниками — услужают, льстят, никогда слова поперек не скажут... Больше всего опасайся людей без собственного мнения... Замечаю в последние годы спрос на личную преданность... Личная преданность — первый признак карьеризма. А карьеристы — большое зло для нашей партии...» Слова эти М. Каминский воспринял «как завет старого коммуниста ленинской гвардии». И следовал ему неуклонно.

В своих книгах (та, о которой мы сейчас говорим, уже вторая; первая вышла двумя годами раньше) Каминский внутренне полемизирует с традиционными приемами изображения Арктики, начиная с пресловутой «джек-лондоновской» внешности ее покорителей.

Вот он рассказывает о двадцатичетырехлетнем начальнике полярной станции Игоре Ардамацком, которого даже такие независимые люди, как капитаны судов арктического флота, встречали у себя на борту с почестями чуть ли не адмиральскими. «Ардамацкий — подлинный герой освоений Арктики: волевой, хладнокровный, решительный. Но, встретив его среди других, вряд ли кто мог решить с первого взгляда, что этот человек способен на необыкновенные, героические поступки. У него не было волевого подбородка, а выражение его лица оставляло впечатление душевной мягкости и деликатности...»

Я намеренно остановился прежде всего на человеческих аспектах книги Каминского, потому что в этом вижу главную ее силу. Однако, повторяю, сами факты, в ней описанные, воспринимаются с большим интересом, потому что едва ли не каждый из них по-настоящему, без бутафории, героичен. И читатель видит, что подобные героические поступки совершают нормальные, обеими ногами стоящие не на пьедестале, а на грешной земле люди. Подвиг становится деянием человека, а не полубога. Думаю, что талантливая, убедительная пропаганда этого тезиса составляет основу бесспорного воспитательного значения книг М. Каминского и того признания, которое они успели завоевать у читателей.

 

Исключение из правила

Место книги в жизни людей определено, казалось бы, исчерпывающе.

Все сходятся на том, что за книгой (если, конечно, это хорошая книга) стоит реальная жизнь. И так же общепринято, что, в свою очередь, такая книга оказывает встречное влияние на породившую ее жизнь, помогает читателю осмысливать явления действительности, правильно оценивать их, находить себе достойные жизненные цели.

Все это, конечно, так.

Однако — повторим это снова — реальная жизнь сложнее любой, сколь угодно стройной схемы. Увы, далеко не всякая книга точно и глубоко отражает настоящую жизнь и тем более не всегда оказывается способной сколько-нибудь заметно повлиять на нее. Длительный читательский опыт, к сожалению, убеждает меня в том, что это — правило.

Тем интереснее поискать исключения, в которых упомянутая ортодоксальная схема оправдывалась бы, что называется, на все сто процентов.

Об одном таком исключении мне и хочется рассказать.

В середине тридцатых годов трудно было найти область науки и практической деятельности, более популярную в нашей стране, чем исследование Арктики. Арктика была у всех в умах и на устах.

Участие советских людей в спасении потерпевшей неудачу воздухоплавательной экспедиции итальянского генерала Умберто Нобиле, благополучный переход ледокола «Сибиряков» за одну навигацию по Великому Северному морскому пути — от Баренцева до Карского моря, наконец, драматическая эпопея спасения нашими летчиками ста четырех участников полярной экспедиции на ледокольном пароходе «Челюскин» — словом, событий, равнодушно пройти мимо которых было невозможно, хватало! Были среди этих событий явные победы, были и поражения, были и такие поражения, которые в конечном счете оборачивались победами — как в той же челюскинской эпопее, например.

В умах и чувствах молодежи (да и не одной только молодежи) Арктика занимала в то время примерно такое же место, какое четверть века спустя занял космос: тут и поток новых знаний, фактов, открытий, и удовлетворение интереса к тому, что принято называть «приключениями», и, главное, выход естественной человеческой тяги ко всему устремленному вперед, по-настоящему героическому.

Естественно, что и интерес к конкретным носителям всех этих свойств — к полярникам, к их делам, планам, высказываниям — был самый пристальный. Особенно привлекали внимание своих сограждан первые представители крайне малочисленной тогда семьи Героев Советского Союза — семь летчиков, принявших непосредственное участие в спасении челюскинцев. Нет, они не почили на лаврах. Не мыслили провести всю свою дальнейшую жизнь за столами президиумов или на трибунах разного рода «встреч» кого-то с кем-то. Они либо учились, либо продолжали делать свое прямое дело — летали. И, узнав из газет об очередном арктическом перелете Молокова или Водопьянова, каждый читатель считал это вполне естественным.

И вдруг произошло нечто новое, нестандартное: на полках книжных магазинов появилась книжка, написанная Героем Советского Союза Михаилом Васильевичем Водопьяновым. Это не были мемуары, заметки или записки — произведения жанра, в котором так называемые «бывалые люди» выступали и выступают, можно сказать, испокон веков. Нет, это было произведение беллетристическое — повесть. Называлась она «Мечта пилота».

Нет нужды возвращаться к разбору художественных достоинств и недостатков этой книги — она была в свое время достаточно щедро прорецензирована, да и не о том сейчас речь.

Интересно другое: через несколько месяцев после выхода «Мечты пилота» в свет, когда полностью утих, так сказать, литературно-критический резонанс на ее появление (какой уважающий себя критик станет публиковать рецензию на прошлогоднюю книгу?), — тогда-то вдруг началось что-то вроде второго тура обсуждения повести Водопьянова. На этот раз обсуждение шло в совсем новой, несколько неожиданной для произведения художественной литературы плоскости.

Книга обсуждалась по существу.

Участники дискуссии критиковали планы и поступки литературных героев Водопьянова так, будто это были живые, вполне реальные люди. Писали исследователи Арктики, полярные пилоты, штурманы — прямые коллеги летчиков Бесфамильного, Блинова, академика Белянкина и других персонажей «Мечты пилота». Со статьями выступили Слепнев, Байдуков, Алексеев, Чухновский, Махоткин, Мошковский, Фарих, Доронин — словом, вся гвардия советской полярной авиации! Дважды брал слово сам Водопьянов. Дискутировали по всем правилам: страстно, горячо. С твердой убежденностью в своей правоте. Со всей интеллигентностью, деловитостью и юмором, которыми издавна отличалась славная корпорация полярников (попробуйте провести многомесячную экспедицию в обществе Шмидта, или Самойловича, или Алексеева — и не набраться всего этого!). И конечно же с применением полного набора самых что ни на есть саркастических замечаний, долженствующих окончательно добить точку зрения оппонента, «удивительно поверхностно судящего о предмете обсуждения».

Спорили не «вообще», а о вещах вполне конкретных: сколько самолетов отправлять на штурм Северного полюса, одновременно должны они лететь или поочередно, из одного исходного пункта или из разных, на морских самолетах или на сухопутных, с использованием парашютного десанта или без него? Но центральным предметом обсуждения была, конечно, основная идея, на которой базировался весь план Бесфамильного (вернее, его создателя — Водопьянова): возможность посадки тяжелого самолета вблизи полюса на неподготовленную, выбранную прямо с воздуха льдину.

Мы с интересом следили за этой дискуссией, но, говоря честно, видели в ней лишь занимательный спор специалистов на произвольно заданную, достаточно абстрактную тему. Северный полюс представлялся почти таким же недосягаемым, какой тридцать лет спустя нам казалась Луна: облететь, пожалуй, дело реальное, но произвести посадку!

И громом среди ясного неба прозвучало для подавляющего большинства читателей сообщение о том, что 21 мая 1937 года на Северном полюсе — таинственном, недоступном, так долго манившем к себе людей — произвел посадку флагманский самолет экспедиции академика Отто Юльевича Шмидта. Излишне говорить, что командиром этого самолета, как и всего летного отряда экспедиции, был Водопьянов. Через несколько дней на той же льдине собрались и остальные корабли экспедиции, пилотируемые известными полярными летчиками Василием Сергеевичем Молоковым, Анатолием Дмитриевичем Алексеевым и Ильей Павловичем Мазуруком. А улетев назад на материк, самолеты оставили на льду четверку папанинцев — первую дрейфующую научно-исследовательскую экспедицию в Центральной Арктике. Хотя с тех пор и прошло без малого четыре десятка лет, но, я думаю, нет у нас человека, который не знал бы об этом подвиге, без преувеличения, открывшем новую эпоху в полярных исследованиях человечества.

В наши дни полетом в те края никого не удивишь. Участник первой полюсной экспедиции И. П. Мазурук садился на дрейфующих льдинах экспедиций СП («Северный полюс») двести пятьдесят четыре раза! Да и сам счет таких дрейфующих арктических экспедиций перевалил уже за два десятка. Впрочем, эта черта большого достижения общеизвестна: научный подвиг лишь тогда может именоваться подвигом, когда содержит в себе перспективу превращения в норму. Так было — так и будет: с тем же космосом, например.

Но сейчас мне хочется вспомнить о другом. Только узнав о всех технических, организационных и, если можно так выразиться, летно-тактических подробностях полюсной экспедиции Шмидта, мы неожиданно для себя увидели, что «второй тур» обсуждения книги Водопьянова был, в сущности, не чем иным, как вполне деловой и притом предельно плодотворной всесоюзной научно-технической дискуссией. Дискуссией, проведенной широко, в лучших традициях научной демократии (без замораживающих заявлений о каких-нибудь «заранее одобренных» тезисах) и давшей результат в виде конкретного, до деталей отработанного плана действий экспедиции.

Книга, родившаяся из жизни, оказала обратное влияние на жизнь в такой явной форме, что сомнения в справедливости классической схемы «книга и жизнь» не оставалось.

Мне могут возразить, что рассказанное — частный случай, исключение. Совершенно верно. Конечно же исключение! Я и начал с утверждения, давно ставшего тривиальным, что жизнь всегда сложное самой совершенной схемы. Но история наук свидетельствует: наиболее интересное зачастую лежит не в правилах, а как раз в исключениях. Так оно получилось и на сей раз.

 

Говорят американские испытатели

Американские испытатели...

Впервые мы услышали их голос еще за несколько лет до войны. В русском переводе вышла небольшая книжка новелл, которая так и называлась — «Летчик-испытатель». Когда мы взяли ее в руки, автора уже не было в живых — он погиб, испытывая новый самолет, который развалился в воздухе при энергичном выводе из пикирования.

Летная, да и не только летная биография Джимми Коллинза — так звали автора книги — складывалась очень неровно. Начав летать в годы, когда профессия летчика была еще сравнительно редкой и каждый ее представитель ценился достаточно высоко, он тем не менее на должности летчика-инструктора военно-авиационного училища не удержался, да и вообще без работы не один месяц походил. Нет сомнения, что определенную роль тут сыграли политические убеждения Коллинза, который смолоду придерживался взглядов весьма прогрессивных и, еще находясь в армии, осознал себя как коммунист. Вряд ли это могло особенно привлечь к нему симпатии начальства.

В конечном счете, испробовав едва ли не все существующие разновидности летной работы — вплоть до должности пилота частного самолета, — Коллинз занялся (вернее, вынужден был заняться) тем, что стал испытывать на прочность новые самолеты по договорам с различными авиационными фирмами. Здесь для советского читателя, по-видимому, требуются некоторые комментарии. Мы привыкли, что испытания нового самолета, от начала до конца, проводит, если этому не помешали какие-то события экстраординарные, один и тот же летчик — так он и называется: ведущий летчик-испытатель. Обычно он работает на «фирме» — в своем конструкторском бюро — долгие годы, полностью проникнут господствующими в этом КБ техническими взглядами (тем более что сам участвовал в их формировании), с полуслова понимает Главного конструктора и других ведущих сотрудников бюро — такой и только такой человек нужен на столь ответственном этапе создания новой машины, как летные испытания...

Разумеется, были такие испытатели и в американских самолетостроительных фирмах — иначе невозможно было бы понять, как получались у них по-настоящему первоклассные самолеты (а они у американских фирм получались). Но, оставляя за ведущим летчиком-испытателем выполнение всех «тонких» полетов, хозяева фирмы предпочитали для выполнения заданий, в которых сложности поменьше, а риска побольше, приглашать пилотов со стороны. Логика здесь действовала столь же простая, сколь, с нашей точки зрения, и циничная: свой, фирменный испытатель, на профессиональное становление которого ушло немало времени и средств, — чересчур большая ценность, чтобы рисковать им, когда можно рискнуть кем-то другим. Рискнуть ищущим любой работы летчиком — таким, как Коллинз...

И вот на определенном этапе испытаний ведущий летчик, независимо даже от собственного желания или нежелания, уступал место в кабине нового самолета «гастролеру», подписавшему договор на выполнение серии так называемых пикирующих полетов. В каждом из них самолет набирал высоту, переводился затем в крутое пикирование, а по достижении определенной скорости энергично выводился из пикирования. С каждым разом достигнутые значения скорости и перегрузки увеличивались, пока не доходили до максимально допустимых. Требовалось практически убедиться в том, что машина выдерживает их без остаточных деформаций или тем более разрушения...

Вот таким-то способом и зарабатывал Джимми Коллинз средства к существованию себе и своей семье. А в промежутках между сериями пикирующих полетов — писал. Писал светлые, полные юмора новеллы, быстро сделавшие его имя хорошо известным американским читателям, а вслед за ними — и читателям многих других стран.

Каждая новелла Коллинза остросюжетна, вполне завершена (несмотря на то, что почти всегда миниатюрна по объему), читается с большим интересом и очень часто заканчивается — в духе О'Генри — совершенно неожиданно.

Уважительное, доброе отношение автора к своему делу и своим коллегам особенно явно проявляется в таких новеллах, как «Любитель поскулить», «Монк Хантер», «В защиту». В последней из них речь идет о том, ценой преодоления каких опасностей и трудностей совершил трансконтинентальный перелет летчик Джимми Дулитл — впоследствии, в годы второй мировой войны, ставший одним из виднейших летчиков и командиров американской бомбардировочной авиации. А так называемая широкая публика узнала тогда о перелете Дулитла только одно: что он не дотянул сколько-то минут до нового рекорда.

Среди бодрых, невзирая ни на что, оптимистических новелл Коллинза особняком стоит, пожалуй, лишь одна, завершающая книгу. «Я умер» — так она называется. В ней автор подробно описывает свою гибель, когда в одном из пикирующих полетов не выдержат перегрузки крылья самолета. Трудно читать эту новеллу. Трудно потому, что, к несчастью, она оказалась — до последних мелочей — пророческой. В точности так Коллинз и погиб...

Часто спрашивают: что это было — предвидение? Какое там предвидение! Просто ясное понимание сути выполняемой работы. А свое дело Коллинз знал.

Сейчас, когда я перечитываю его книжку, за каждой страницей которой явно просматривается мужественный, веселый, очень человечный облик ее автора, я все время ловлю себя на мысли: каких-нибудь пятнадцать — двадцать лет спустя эти чертовы пикирующие полеты стали существенно менее рискованными! И наука о прочности летательных аппаратов продвинулась изрядно, и катапультируемые сиденья появились — уже немало летчиков спаслось с их помощью. Вполне мог бы остаться в живых и Джимми Коллинз... Впрочем, когда вывод самолета на предельные режимы (так это называется теперь) перестал быть таким рискованным, самолетостроительные фирмы, видимо, отказались от услуг посторонних летчиков для выполнения этих полетов...

Но все это пришло позднее. Пришло в годы, когда мировая авиация боролась — именно боролась! — за преодоление звукового барьера.

* * *

Звуковой барьер невидим.

Тем не менее он существует, точнее — существовал в недавнем прошлом. Для его преодоления пришлось приложить немало труда, таланта, знаний. Не обошлось дело и без жертв.

Сейчас этот барьер, можно сказать, позади и кажется не таким уж страшным. Ученые и инженеры научились делать самолеты, летающие быстрее звука. Более того: такие, для которых сверхзвуковой режим — родной, основной, самый подходящий... Легкое подрагивание стрелок указателя скорости и высотомера, чуть-чуть понизившаяся эффективность рулей да еще уменьшение шума в кабине (звук отстает от самолета!) — вот, пожалуй, и все, что сейчас ощущает летчик, переходя от дозвуковой скорости полета к сверхзвуковой.

Люди не только научились преодолевать звуковой барьер, но, можно сказать, попросту сровняли его с землей — как бы «разобрали» его.

Но так обстоит дело сейчас. А в разгар штурма этого, казавшегося порой непроницаемым, барьера каждая попытка прорваться сквозь него приносила все новые — почти всегда нерадостные — сюрпризы. Стоило самолету развить скорость, приближающуюся к звуковой, как он будто с ума сходил — терял нормальную управляемость и начинал выделывать самые непонятные и весьма небезопасные номера: то норовил войти в пикирование, из которого вытащить его не хватало никаких сил, то заваливался в глубокий крен, угрожающе раскачивался с крыла на крыло, вибрировал — словом, вел себя так, что летчику не оставалось ничего другого, как в срочном порядке пытаться — если удастся — погасить скорость и вернуться в область нормальных, освоенных скоростей полета.

Во всех передовых по уровню своего технического развития странах мира конструкторы, инженеры, исследователи, летчики-испытатели на специально построенных экспериментальных самолетах штурмовали звуковой барьер и наконец почти одновременно преодолели его.

Экспериментальные самолеты — в отличие от опытных — строят не для того, чтобы в случае удачного исхода испытаний повторить его конструкцию в серии — десятках, сотнях, а иногда и тысячах одинаковых, как две капли воды, машин. Их строят в одном, двух, редко в трех экземплярах специально для исследования очередной конкретной проблемы авиационной науки — чаще всего для вторжения в область новых, ранее не освоенных скоростей и высот полета.

Все в таком самолете подчинено этой задаче. Его экипаж состоит обычно из одного человека — летчика-испытателя высшей квалификации. Ни оружия, ни бомб, ни кресел для пассажиров экспериментальный самолет, конечно, не несет. Зато он плотно, с использованием буквально каждого кубического сантиметра своего объема, заполнен специальной самопишущей аппаратурой и оборудованием. Недаром такие самолеты называют летающими лабораториями.

Некоторые экспериментальные самолеты в наши дни уже достигали, правда кратковременно, скорости полета более 6000 километров в час! Это в четыре с половиной раза медленнее орбитального космического корабля, но по масштабам, так сказать, внутриатмосферным все равно впечатляюще много — в пять с половиной раз быстрее скорости звука!

Чтобы представить себе наглядно такую умопомрачительную скорость, вспомним, что 6000 километров в час — это более 1600 метров в секунду. Если считать, что трамвайные или автобусные остановки в городах расположены приблизительно в 400 метрах друг от друга, окажется, что такой самолет пролетает расстояние между двумя соседними остановками менее, чем за четверть секунды!

Экспериментальные самолеты можно с полным основанием назвать разведчиками нового, первыми вторгающимися в неизведанное и расчищающими путь для летящих вслед за ними самолетов всех других назначений.

В книге «Один в бескрайнем небе» известный американский летчик-испытатель Уильям Бриджмен и его соавтор — писательница Жаклин Азар рассказывают о замечательных полетах Бриджмена на экспериментальном самолете Дуглас «Скайрокет». В этих полетах были достигнуты рекордные по тому времени величины скорости — около 1, 88 скорости звука и высоты — более 24 километров.

Немало препятствий пришлось преодолеть по пути к таким результатам. Тут были и самопроизвольные срывы в штопор, и прогрессирующая раскачка с крыла на крыло, и неполадки в работе капризного и сложного четырехкамерного ракетного двигателя, и много другого. Не раз самолет вместе с летчиком были близки к гибели, но Бриджмен неизменно укрощал машину и благополучно возвращался на аэродром. Впрочем, даже те немногие полеты, в которых ничего непредвиденного не происходило, выглядели достаточно экзотично: старт не с земли, а со специальной подвески под брюхом летящего в стратосфере тяжелого самолета-носителя, запуск двигателя не до, а после отцепки, короткое, измеряемое десятками секунд, до предела насыщенное время полета с ракетной тягой, большая посадочная скорость — все это делало даже вполне нормальный — протекавший точно по заданию — полет крайне сложным и требовало именно такого летчика-испытателя высшей квалификации, каким оказался Бриджмен. Но таких «нормальных» полетов, повторяем, получилось не так-то много! Один за другим следовали всякие непредвиденные случаи.

Однажды в полете с околозвуковой скоростью на самолете внезапно разрушился и загорелся реактивный двигатель. Бриджмену пришлось тушить ежесекундно грозящий взрывом пожар и одновременно строить заход на посадку с неработающим двигателем — задача несложная на спортивном планере, но не на таком самолете, как «Скайрокет».

В другой раз самолет неожиданно сорвался в штопор — и Бриджмен не выбросился с парашютом, а сумел, вопреки предсказаниям специалистов, считавших вывод «Скайрокета» из штопора неосуществимым, сделать это и, таким образом, спасти машину.

Однажды... но, чтобы рассказать все, что случилось в полетах на этом самолете, пришлось бы повторить почти полностью содержание книги. А она интересна не только этим.

* * *

...Свое детство будущий летчик Бриджмен провел в Калифорнии. Скромный дощатый домишко на дне огромного каньона, шотландская овчарка, умевшая охотиться на гремучих змей, запах моря и аромат шалфея — все располагало к спокойной, размеренной жизни на природе, прогулкам, купанью, раздумьям. Недаром бабушка называла внука мечтателем.

Отец Бриджмена был тоже летчиком. Причем летчиком, относившимся к своей профессии очень не ремесленно, тонко ощущавшим ее поэтичность и сохранившим такое отношение в течение всех тридцати лет своей летной жизни.

— Самолет — это существо, и нельзя думать о нем только как о машине, — говорил он.

Эти слова хорошо запомнились Биллу.

Впрочем, весь жизненный путь, пройденный им самим до того, как он стал летчиком-испытателем фирмы Дуглас, сложился, можно сказать, чрезвычайно удачно. Если бы специально задаться целью придумать биографию летчика, оптимальную для подготовки к работам, подобным испытанию «Скайрокета», — вряд ли удалось бы выдумать что-нибудь лучшее, чем получилось у Бриджмена в действительности. Еще в юности он получил техническое образование в Калифорнийском университете, а затем в специальном авиационном колледже. Участие в войне (на Тихоокеанском театре) дало ему весьма полезный для испытателя боевой опыт.

После войны Бриджмен некоторое время служил в специальной перегоночной эскадрилье, где освоил немало различных типов самолетов и приобрел столь важную для испытателя привычку без затруднений пересаживаться с одного из них на другой.

Затем судьба забрасывает его на работу в компанию «Транс-Пасифик Эрлайнс». Там, летая командиром пассажирского самолета, Бриджмен проходит отличную школу полетов в сложных метеорологических условиях. И наконец, он оказывается летчиком-испытателем серийного авиационного завода, где практически знакомится с испытательской работой, пусть с простейшим ее видом — сдаточными полетами.

Действительно, трудно было бы составить другой послужной список, более благоприятный для формирования летчика-испытателя!

И тем не менее на первых порах не все у Бриджмена пошло гладко. Причем интересное обстоятельство: прежде всего дали себя знать пробелы не в знаниях или опыте, а в собственном характере летчика. Чрезмерная лихость, неосторожность, расчет на «авось» привели к тому, что его испытательная деятельность чуть было не окончилась трагически, едва успев начаться.

Вылетев впервые в жизни на реактивном самолете (еще не на «Скайрокете», а на спокойной, освоенной множеством строевых летчиков серийной машине F-80), Бриджмен лишь случайно избегает гибели после того, как упускает из поля своего внимания один (всего один!) прибор — указатель числа Маха — и чрезмерно приближается к скорости звука.

Выбравшись из неуправляемого падения, в который вошла не терпящая таких вольностей машина, Бриджмен подтверждает свой, так сказать, гроссмейстерский летный класс.

Но, как быстро убеждается читатель, он оказывается способным на не менее важное для испытателя — проявляет умение анализировать свои поступки и делать из собственных ошибок решительные выводы.

Читатель видит, как на протяжении книги растет и мужает летчик, как он приобретает черты подлинного испытателя высшего класса — осторожность, вдумчивость, точный расчет — и не случайно оказывается победителем в борьбе — иначе не назовешь — за благополучное завершение намеченной программы испытаний.

...Как человек Бриджмен сильно отличается от Коллинза. При всех своих высоких профессиональных, да и многих человеческих качествах, он подчеркнуто равнодушен к проблемам общественным. Во всяком случае, ни в единой строчке его книги никак не проявляются взгляды, симпатии, антипатии автора в областях, лежащих вне его дела, его службы, его ближайшего окружения.

Правда, об этом окружении Бриджмен говорит много, охотно и с большой теплотой. Закрывая книгу «Один в бескрайнем небе», читатель знает не только ее автора — Уильяма Бриджмена, но и его коллег — американских летчиков-испытателей Чака Игера, Пита Эвереста, Джорджа Янсена, Джина Мея, инженеров Ала Кардера, Джорджа Мабри и других. Знает и симпатизирует этим людям за их мужество, мастерство, любовь к своему делу, за тот хороший юмор, который они неизменно сохраняют даже в самых, казалось бы, неподходящих для этого обстоятельствах. Говоря о них, Бриджмен проявляет себя хорошим товарищем. В конце концов, это тоже не так уж мало...

И последнее. В том ключе, в котором выдержана книга, ость, пожалуй, лишь один очевидный «перебор»: очень уж много в ней всяческих «страхов». Само это слово — страх — встречается в ней едва ли не на каждой странице. Новый самолет, если верить авторам, воспринимается летчиком как нечто похожее на... операционный стол и даже электрический стул! Переживания летчика перед каждым полетом живописуются в таких тонах, что делается действительно тревожно: как же он полетит, прометавшись полночи без сна?.. Правда ли все это? Действительно ли так уж одолевал Бриджмена гнетущий страх? Судя по всему, что нам известно о нем и о выполненных им полетах, — нет!

Слов нет, летные испытания — дело, связанное с определенным риском. Всякий летчик сознает это. Естественный инстинкт самосохранения вселяет в него перед полетом (особенно сложным) порой довольно сильную тревогу и беспокойство, но не эти чувства преобладают в его душе — иначе он просто не стал бы, не смог бы летать. Особенно так, как летал Бриджмен.

Тут, как нам кажется, чувство меры несколько изменило авторам. Не исключена и возможность, что это было продиктовано стремлением сделать книгу «позанимательнее», хотя ни малейшей надобности в таком приеме нет, — и без того она читается с неослабевающим интересом.

И нагнетать «ужасы» при описании летной работы, конечно, не стоит — так же, как не стоит впадать и в обратную крайность: следуя авторам иных популярных очерков, приписывать летчикам полную атрофию чувства самосохранения («не ведающие, что такое страх, орлы ринулись...»).

* * *

Вскоре после Бриджмена выступил с книгой своих записок один из его коллег (и персонажей — в книге Бриджмена он упоминается не раз), летчик-испытатель Эверест. Он рассказывает больше всего о скоростных полетах, выполненных им на экспериментальных самолетах Х-1 и Х-2, вернее — о жизни и делах американской авиации и американских авиаторов, показанных как бы в рамке из этих полетов. Кстати, в них было много общего с полетами Бриджмена на «Скайрокете»: четырехмоторный бомбардировщик В-29 поднимал подвешенный под фюзеляжем экспериментальный самолет на высоту более 10 километров и сбрасывал его. Только оторвавшись от носителя, Эверест (как и Бриджмен) мог включить ракетный двигатель и перейти в самостоятельный набор высоты с одновременным разгоном скорости. В некоторых полетах ставилась задача достижения наибольшей возможной высоты, в других — скорости. Значения обеих этих величин к моменту полного израсходования горючего и прекращения работы двигателя зависели от профиля подъема. После выключения двигателя экспериментальный самолет превращался как бы в планер, отличаясь от него только (только!) несравненно большими скоростью снижения, радиусом разворота и посадочной скоростью. Приземление производилось на огромный естественный аэродром — плоское дно высохшего озера Роджерс Драй Лейк.

Нет необходимости повторять, насколько сложны подобные полеты: не говоря уже об основной трудности — вторжении в область новых, ранее никем не испытанных скоростей и высот полета, летчик должен был освоить непривычный старт — сбрасывание с носителя, напряженно и предельно четко действовать в течение немногих десятков секунд работы ракетного двигателя и, наконец, завершать каждый полет заходом и посадкой на скоростном самолето с заведомо «отказавшим» двигателем.

И надо сказать, Эверест проявил себя летчиком высшей квалификации, успешно справившись с целой серией подобных полетов, несмотря даже на такие дополнительные (хотя, казалось бы, вполне хватало «основных») трудности, как, например, пожары и взрывы камер ракетного двигателя, которыми поначалу заканчивался едва ли не каждый запуск!

Описания этих полетов — одного за другим — читаются с большим интересом. Автору книги явно присущ дар не только летчика, но и литератора: он пишет легко, эмоционально, хорошо чувствует юмор.

Почти все, что Эверест пишет об авиации, несет на себе очевидный отпечаток большого личного опыта, квалификации и вдумчивого отношения автора книги к своему труду. Нам интересно читать о его собственных полетах и полетах его коллег, о летных испытаниях новых самолетов в США, о сделанных при этом открытиях, о характерных особенностях современных американских самолетов и истории их доводок...

Особенно большой интерес представляют, на наш взгляд, высказывания автора книги о том, как же формируются летчики-испытатели высшего класса. Откуда они берутся? Какими качествами должны обладать?

Оказывается, во многом он придерживается тех же взглядов, что и мы.

Эверест в шутку — а может быть, и не до конца в шутку — замечает, что «самым лучшим летчиком-испытателем может считаться пилот в возрасте 21 года, имеющий 5000 часов налета на реактивных самолетах ста различных типов и являющийся обладателем ученой степени в области авиационной техники».

Поскольку же сочетание всех подобных параметров в одном человеке — тем более в возрасте двадцати одного года — практически неосуществимо, Эверест вынужден идти на уступки. Он соглашается на то, чтобы добавить «идеальному» летчику-испытателю годков, готов сбросить тысячу-другую часов налета, но неустанно подчеркивает обязательность для летчика-испытателя наших дней глубоких инженерных знаний. Выше знаний — на самое первое место — Эверест ставит только одно: активное, глубокое стремление человека стать летчиком-испытателем. «Чтобы стать летчиком-испытателем... прежде всего нужно иметь желание быть им. Это решает дело на 99 процентов», — пишет он. И такое, казалось бы, парадоксальное заявление, на наш взгляд, совершенно правильно! Причем применительно не только к испытателям, но, наверное, ко всем летчикам вообще. Будет искреннее, глубокое, непреодолимое желание летать — добьется человек и образования, и налета, и всего остального прочего, чего потребует от него любимое дело!

По современности своих профессиональных взглядов, по степени осознания всех тонкостей летного дела, по уровню понимания проблем авиации наших дней Эверест, без сомнения, стоит выше других американских летчиков, известных нам по своим книгам.

Казалось бы, подо всем, что он пишет, любому нашему летчику остается только подписаться. Но, к сожалению, это не совсем так. По мере углубления в книгу у читателя возникает и постепенно укрепляется двойственное отношение к ней самой и ее автору. Все, что не выходит за пределы узкопрофессиональной области, воспринимается если не всегда с согласием, то, во всяком случае, с доброжелательным интересом и вызывает чувство большого уважения к Эвересту, как к выдающемуся летчику-испытателю. Но стоит ему отвлечься от сугубо авиационных тем и хотя бы мимоходом коснуться вопросов более общих, как делается очевидной справедливость слов редактора книги и автора вступительной статьи Г. А. Седова: «Эверест... служит той небольшой кучке людей в США, которые наживаются на подготовке к войне... В книге то и дело — то в явной, то в завуалированной форме — обнаруживаются замашки этакого бравого вояки. Ему нужно «господство в воздухе», и он почти уверен, что уже добился этого господства».

Даже касаясь такой, без преувеличения, общечеловеческой проблемы, как покорение космоса, Эверест без каких-либо околичностей говорит прямо: «Я твердо убежден в том, что тот, кто первым покорит космос, будет господствовать над Землей... Страна с помощью космического корабля, вооруженного управляемыми снарядами и атомными зарядами, может добиться мирового господства». Вряд ли такие высказывания нуждаются в комментариях.

Хотя, с другой стороны, нельзя забывать, что высказываниям этим — почти пятнадцать лет. Хочется думать, что сегодня Эверест смотрит на вещи иначе.

...К книге Эвереста — точнее, к ее выходу в свет на русском языке — имеют самое непосредственное отношение два наших, советских летчика.

Один из них — редактор книги, заслуженный летчик-испытатель СССР, Герой Советского Союза Г. А. Седов. Его вступительная статья заслуживает того, чтобы хотя бы кратко остановиться на ней. Она включает в себя не только необходимые комментарии, способствующие пониманию книги Эвереста, но представляет и самостоятельный интерес, так как содержит немало оригинальных и точных высказываний автора — одного из ведущих летчиков-испытателей нашей страны — о летно-испытательной работе. Так, справедливо замечание Г. А. Седова о двух противоречивых началах, борющихся между собой при испытании нового самолета: необходимости провести испытания как можно быстрее (иначе машина может устареть еще до запуска в серию) — и в то же время безаварийно (потеря машины задержит дело еще в большей степени). В примирении этих противоречивых, но обязательных условий и заключается одна из ключевых проблем летно-испытателыюго дела.

Г. А. Седов прослеживает связь между специальными инженерными знаниями летчика-испытателя и успешностью его психологической самоподготовки к сложным испытательным полетам: «Самый сложный и дерзновенный полет, полет-мечта, сулит успех только тогда, когда он благодаря тщательной подготовке станет казаться летчику обычным, будничным. Если летчик чувствует перед испытательным полетом, что он идет на подвиг, значит... он к полету еще не готов...» Трудно переоценить точность и справедливость этого высказывания!

Русский перевод книги написан хорошим, ясным, литературным языком, чему, впрочем, удивляться не приходится, потому что выполнен он человеком достаточно известным и в авиации и в литературе — Героем Советского Союза Н. Ф. Кравцовой, боевой летчицей и писательницей, автором интересных книг, о которых шла речь в одном из предыдущих очерков.

* * *

Три книги трех американских испытателей...

У них много общего — все трое преданы своему делу, все трое остро ощущают связи с товарищами и коллегами, все трое отличаются развитым чувством юмора, наконец, все трое — безусловно смелые люди.

Но по своему гражданскому облику, по своим общественным воззрениям они заметно отличаются один от другого. Впрочем, такое различие тоже должно быть интересно читателю — оно дает возможность и с этой стороны взглянуть на корпорацию американских испытателей как бы в разрезе. А корпорация эта стоит того, чтобы постараться узнать ее поближе.

 

Вам взлет!.. Дайте курс!

Это было около четверти века назад. Запустив двигатель, мы — молодой пилот, слушатель Школы летчиков-испытателей, и я, исполнявший обязанности поверяющего, — вырулили на старт, запросили по радио разрешение взлетать и услышали в наушниках шлемофонов команду руководителя полетов:

— Сокол-одиннадцатый, вам — взлет!

Самолет разбежался по бетонной полосе и ушел в воздух.

* * *

...А десять лет спустя у маня в руках оказалась книга Анатолия Маркуши «Вам — взлет!». Я знаю ее автора — это тот самый слушатель Школы летчиков-испытателей, с которым мы когда-то летали... В конце тридцатых годов он поступил в летное училище, оставив ради этого должность репортера популярной московской газеты. Пролетал полтора десятка лет. Прошел даже курс обучения в Школе летчиков-испытателей (и если не получил возможности реализовать полученные в Школе знания — поработать испытателем, — то исключительно по причинам, от него самого ни в малой степени не зависящим). А в конце концов вернулся «на круги своя», к тому, чем занимался в юности, — к журналистике и литературе...

Многое можно узнать из книги «Вам — взлет!». В ней рассказано о том, из каких частей состоит самолет, и о том, как надо остерегаться работающего винта, и о любви к технике, о формировании характера, о фигурах пилотажа, о порядке движения пешеходов по аэродрому... Я бы назвал эту книгу занимательной детской энциклопедией начальных авиационных знаний.

В аннотации, предшествующей тексту, сказано, что эта книга не сделает читателя летчикам, но поможет ему понять, узнать и, возможно даже, полюбить трудную и тонкую профессию пилота — победителя времени и пространства.

В книге, предназначенной для детей, особо существенно, что автору удались многочисленные отступления (если можно назвать отступлениями фрагменты, в сущности не уводящие читателя от основной темы, а приближающие к ней), из совокупности которых вырисовывается моральный облик человека, стремящегося стать летчиком.

Оказывается, облик этот складывается не только из таких свойств, как, скажем, смелость или настойчивость (что общеизвестно), но включает в себя еще и любовь к технике, и аккуратность, и наблюдательность, и даже элементарную правдивость.

Впрочем, все эти качества, безусловно необходимые хорошему летчику, как известно, отнюдь не противопоказаны и представителю любой другой профессии...

«Вам — взлет!» предназначается для читателей «школьной библиотеки» Детгиза, и, надо думать, эту книгу с интересом прочтет каждый юноша, даже если он был до того равнодушен к авиации. Прочтет эту книгу и взрослый читатель. Впрочем, это, кажется, вообще удел хороших детских книг — их охотно читают взрослые.

Чем-то «Вам — взлет!» напоминает вышедшую у нас еще до войны книгу американского писателя Ассена Джорданова «Ваши крылья». Но сходство между ними скорее чисто жанровое. Нравы, обычаи, традиции, весь живой аромат нашей, советской авиации, могли быть переданы только человеком, который много лет сам вдыхал этот аромат.

Но коль скоро речь зашла о жанре, интересно заметить, что отнести безоговорочно к любому из известных литературных жанров книгу А. Маркуши очень трудно. Она — и научно-популярная, и техническая, и историческая, и включает в себя настоящую прозу — рассказы, и изобилует публицистическими отступлениями... Получается произведение какого-то нового — синтетического, что ли, жанра.

Прошло еще несколько лет — и мы увидели новую книгу того же автора. Она называется «Дайте курс».

Что же, все идет правильно — после того, как самолет взлетел, ему положено ложиться на курс.

«Дайте курс» очевидным образом продолжает линию книги «Вам — взлет!», чего, кстати, не скрывает и сам автор — с этого признания он начинает главу «Вместо предисловия».

Но «Вам — взлет!» был адресован тем, «у кото ноги не доросли до самолетных педалей». Прошло несколько лет — ноги доросли, и автор разговаривает со своим повзрослевшим читателем соответственно более серьезным тоном, затрагивает более сложные, острые в годы юношества темы, не боится оставить своему читателю что-то не до конца разжеванное для дальнейших самостоятельных размышлений.

И снова трудно дать точное определение жанровой принадлежности этой книги. В сущности, каждая из ее глав — отдельный очерк. Тут и биографический очерк о судьбе хорошего летчика и хорошего человека, командира корабля Василия Ивановича Тонушкина. И исторический очерк «Небо без ангелов» о примечательных, хотя и малоизвестных фактах мировой авиационной летописи (на мой взгляд, это самая удачная глава книги). Тут и очерк-репортаж о рейсовом полете, в котором участвовал автор, на Ту-114 из Хабаровска в Москву. Здесь и откровенно информативный очерк «Вопросы и ответы», построенный на подлинной переписке с читателями, в котором, однако, автор не просто дает справки, а многое объясняет, пресекает некоторые распространенные недоразумения (это столь же важно, сколь и непросто — пресекать недоразумения), а главное — учит своих молодых корреспондентов думать самостоятельно (недаром самостоятельность — одно из главных качеств, необходимых летчику). Да, очень разные эти главы. Разные и по содержанию, и по замыслу, и по стилю изложения. Но неожиданно все они, собранные вместе, хорошо укладываются в единую книгу. Несколько особняком в этом отношении стоит, пожалуй, лишь глава «Наука обыкновенная, веселая и грустная»; в составляющих ее рассказах — своего рода мозаике из аэродромного фольклора — достоверность, идущая не от литературы, а от жизни, ощущается меньше, чем в остальных главах.

«Дайте курс» — современная книга. Современная и по точному пониманию сегодняшних проблем нашей авиации, и — что еще более существенно — по тому месту, которое в ней уделено проблемам морально-этическим, более всего занимающим молодого читателя наших дней. Впрочем, порой трудно даже решить, к чему, например, отнести едкие слова Тонушкина об «этаких, не знающих страха небесных рыцарях», про которых «уж слишком много написано»? Что это — только авиационная проблема?.. А замечание автора о том, что сегодня в авиации «романтика не исчезла. Она только насытилась техникой»... Или разговор о перемене мест физического и умственного труда в профессии летчика — та самая перемена мест слагаемых, от которой сумма меняется...

Стремясь к красочности и оригинальности изложения, автор иногда впадает, на мой взгляд, в некоторые излишества, вроде тирады, призывающей к целованию рук (причем не у милых дам, а у... авиационных механиков), или уподобления первого самостоятельного вылета молодого летчика первому признанию в любви. Кстати, последнее было уже не раз сказано, причем в далеко не лучших литературных произведениях об авиации.

«Дайте курс» тоже — как и «Вам — взлет!» — с интересом прочтет не только молодой читатель, которому она непосредственно адресована, но и человек более зрелого возраста.

Думается, что несколько необычный, как бы синтетический жанр, к которому принадлежат обе эти книги, — полезный и нужный жанр.

 

Хосе Галарс - Владимир Бочаров

(Размышления об одной публикации)

На обложке этой небольшой книжки помещена фотография молодого человека в кожаном реглане с тремя кубиками и «птичками» в петлицах — до введения в нашей армии погон таковы были знаки различия старшего лейтенанта авиации.

Хорошее, спокойное лицо — без малейшего налета «гусарского шика», избежать которого удавалось далеко не всем представителям нашего весьма популярного в те годы рода войск. Серьезный взгляд. Человек не позирует — он о чем-то думает.

Рассказ об этом молодом летчике был первоначально опубликован в нескольких номерах «Комсомольской правды» и уже тогда не прошел незамеченным. Читатели много говорили о нем, делились впечатлениями, с нетерпением ожидали очередного номера «Комсомолки» с продолжением «Хосе-Володи».

Почему? Я думаю, не только потому, что «Хосе-Володя» хорошо написан и его интересно читать, но и по некоторым другим, так оказать, сопредельным причинам. Вот в этих-то причинах, как мне кажется, было бы небезынтересно попробовать разобраться.

Конечно, прежде всего «Хосе-Володя» обращает на себя внимание — так сказать, впрямую — своим содержанием: в нем рассказывается о жизни и смерти — достойной жизни и геройской смерти — летчика Владимира Михайловича Бочарова, биография которого, до сего времени мало известная, была тщательно восстановлена по документам и воспоминаниям близких и друзей героя его молодыми земляками, школьниками, всерьез занявшимися историей своего родного города Курска и жизнью своих в той или иной области замечательных земляков.

Личность Владимира Михайловича Бочарова интересна во многих отношениях.

Начать с того, что он — один из семнадцати Героев Советского Союза, получивших это звание 31 декабря 1936 года. Пройти незамеченным такое известие не могло. Не могло по очень простой причине.

Дело в том, что до этого Героев Советского Союза было всего одиннадцать. Каждый мальчишка в нашей стране знал их поименно — А. В. Ляпидевский, В. С. Молоков, М. В. Водопьянов, Н. П. Каманин, М. Т. Слепнев, И. В. Доронин, С. А. Леваневский — участники спасения экипажа затонувшего в Арктике парохода «Челюскин»; в связи с этим и было учреждено (в апреле 1934 года) звание Героя Советского Союза. Затем М. М. Громов — командир самолета АНТ-25, на котором был установлен мировой рекорд дальности полета по замкнутой кривой. И наконец В. П. Чкалов, Г. Ф. Байдуков и А. В. Беляков — участники беспосадочного перелета на таком же самолете из Москвы через Арктику на Дальний Восток. Вот и все.

А тут — сразу 17 новых Героев, носящих мало кому известные фамилии и совершивших неведомо какие подвиги. Впрочем, о последнем — какие подвиги — догадаться можно было без особого труда. Гражданская война в Испании воспринималась в Советском Союзе как близкое нам всем дело, как кровь наших собственных сердец. И о том, что там воюют наши советские добровольцы, тоже, несмотря на строгое отсутствие каких-либо официальных на сей счет сообщений, было известно достаточно широко.

И вот — Постановление ЦИК СССР, из которого мы поняли, как они воюют! Легко представить себе впечатление, которое произвело это Постановление.

Бочаров был одним из первых советских летчиков-добровольцев, пришедших на помощь испанским республиканцам в их трудной борьбе против фашизма. С самого начала воздушных боев над Мадридом, в которых он принял участие, командир отряда истребителей Бочаров отличился как смелый и искусный летчик. Но боевая деятельность его, к несчастью, продолжалась очень недолго: вступили в бой наши истребители в начале ноября, а всего через полторы недели — 14 ноября тридцать шестого года — Бочаров был сбит.

Назавтра — 15 ноября — самолет франкистов сбросил над Мадридом ящик с изрубленными останками человека и запиской: «Этот подарок посылается для того, чтобы командующий воздушными силами красных знал, какая судьба ожидает его и всех его большевиков...»

Этот трагический эпизод описан в «Испанском дневнике» Михаила Кольцова. Упоминают его и некоторые другие авторы. Но никто из них не мог с уверенностью назвать подлинное имя человека, изуродованное тело которого фашисты сбросили на Мадрид: наши добровольцы сражались в Испании под псевдонимами, так как официально объявить об участии советских людей в национально-революционной войне испанского народа было в то время признано нецелесообразным.

Владимир Бочаров воевал под именем Хосе Галарса — об этом свидетельствует ряд его товарищей, например ныне здравствующий известный советский летчик, Герой Советского Союза А. С. Благовещенский, рассказавший курским комсомольцам немало интересного о боевых событиях того времени. Итак, идентичность личностей Хосе Галарса и Владимира Бочарова можно было считать достоверно установленной.

Но принадлежал ли сброшенный фашистами труп именно Хосе Галарсу — это требовалось еще выяснить. Тем более что на сей счет имелось немало противоречивых данных. Некоторые авторы указывали имя другого республиканского летчика — Примо Джибелли. Даже сама дата смерти В. Бочарова по такому, казалось бы, авторитетному свидетельству, как справка Управления кадров Министерства обороны СССР, относилась не к тридцать шестому, а к тридцать седьмому году. Иными словами, если верить справке Управления кадров, Бочаров благополучно вернулся из Испании и умер год спустя, уже на родине.

Словом, обстоятельства гибели В. М. Бочарова оставались во многом неясными. И курские следопыты — на то они, в конце концов, и следопыты! — почувствовали, что должны проследить судьбу Хосе-Володи во всех ее трагических подробностях.

Никто не забыт и ничто не забыто!

Эти прекрасные, за душу берущие слова Ольги Берггольц сейчас вспоминают и цитируют во всякого рода устных и письменных выступлениях очень часто (может быть, даже чересчур часто).

Да, никто не забыт и ничто не забыто. Но не само собой! Не автоматически! Чтобы добиться этого «не забыто», нужно порой немало поработать. И курские комсомольцы показали пример такой работы.

Трудно назвать такое хорошее дело, которое невозможно было бы испортить, задушив его формализмом. Боюсь, что кое-где такая участь не миновала и благородного движения следопытов. Автору этих строк приходилось получать письма от школьников, которым, по их словам, поручили написать ему с просьбой рассказать им что-нибудь интересное о советских летчиках. Приходилось отвечать, что начинать подобный поиск надо прежде всего по внутреннему влечению, а не только по поручению и что вести его надо в определенном, конкретном направлении, а не методом рассылки просьб рассказать что угодно о ком угодно, после чего подшить полученные ответы, назвать их итогами поиска и считать себя «подключившимися».

Мне говорят, что такие случаи — редкое исключение. Может быть. Но они — по закону контраста — вспомнились мне, когда я читал «Хосе-Володю». Опасна — смертельно опасна! — показуха в деле, по идее призванном воздействовать на души человеческие...

И еще одна мысль не может не прийти в голову каждому, кто прочитает «Хосе-Володю», — мысль о любительском и профессиональном. В эти слова принято вкладывать вполне определенный смысл: профессионально, — значит, со строгим соблюдением установленных законов своего ремесла, ответственно, квалифицированно. А по-любительски, — значит, без признаков пройденной полноценной школы мастерства, не безукоризненно по исполнению, не стопроцентно квалифицированно... Не случайно, что, даже хваля, скажем, сильный самодеятельный художественный коллектив, мы чаще всего так и говорим: «Это настоящая профессиональная работа».

Так вот, при восстановлении фактов биографии В. М. Бочарова любители — курские комсомольцы — сработали, может быть, не во всем безукоризненно (об этом я еще окажу), но, во всяком случае, предельно добросовестно. А профессионалы — люди, для которых быть в курсе тех или иных фактов или по крайней мере активно работать над их уточнением, есть прямая служебная обязанность, за выполнение которой они, как говорится, деньги получают, — эти люди оказались на высоте далеко не во всем.

Характерная подробность: больше всего помогли курским комсомольцам так называемые «частные лица» и меньше всего — организации официальные. В ответах последних на заданные им вопросы либо не содержалось никакой информации, либо — что еще больше затрудняло поиск — содержалась информация ошибочная, вроде уже упоминавшегося сообщения Министерства обороны, будто Бочаров умер в тридцать седьмом году, вернувшись из Испании.

Не менее странное впечатление производят и безмятежные письма из Оренбургского училища летчиков, в которых курских комсомольцев вежливо благодарят за сообщение о том, что Герой Советского Союза Бочаров, оказывается, выпускник этого училища: «В списках Героев — воспитанников нашего училища имя Владимира Михайловича не значится... Нам очень важно и интересно иметь документы о Бочарове В. М. Пришлите их нам...» И комсомольцы из школы № 10 прислали. Хотя естественнее было бы ожидать, так сказать, обратного направления потока информации...

История — в том числе и история своего завода, своего конструкторского бюро, своей воинской части, своего училища, своего рода войск — требует точности. Ее нельзя воссоздавать приблизительно. И чтобы иметь в этом сложном деле какие-то реальные шансы на успех, надо быть золотоискателем, а не скупщиком золота. Не облегчать себе задачу, используя лишь те материалы, которые сами приплывают в руки, а активно, настойчиво добывать их самим. Это тоже приходит в голову после прочтения «Хосе-Володи»...

Пожалуй, более объяснимо, почему документов о В. М. Бочарове — и, в частности, переданного советскому послу в республиканской Испании акта комиссии, о котором рассказал следопытам бывший военно-воздушный атташе нашего посольства Б. Ф. Свешников, — не оказалось в дипломатических архивах Министерства иностранных дел. Мы помним, при каких трудных, более того — драматических обстоятельствах эвакуировалось советское посольство из терпевшей поражение Испанской республики. Легко понять, что большую часть архивов везти с собой было невозможно и оставалось только уничтожить их. Видимо, уничтожен был и акт комиссии, пришедшей, как свидетельствует Б. Ф. Свешников, к выводу, что сброшенный фашистами на парашюте изуродованный труп принадлежал именно В. М. Бочарову.

* * *

Так или иначе, курским комсомольцам, потерпевшим неудачу в поисках документов, не оставалось ничего другого, как опереться на свидетельства людей, каким-то образом причастных к судьбе Владимира Бочарова или хотя бы слышавших о ней.

Надо сказать, что путь этот таит в себе многие опасности. Память человеческая — инструмент далеко не безукоризненно совершенный. И то, что принято называть «свидетельствами очевидцев», требует, как правило, тщательной проверки и перепроверки всеми возможными способами.

В последнем автору этих строк однажды довелось убедиться лично. Ему пришлось проверить по подлинным архивным документам утверждения (причем утверждения, сделанные с большим апломбом и к тому же не устно, а печатно) нескольких человек, в свое время имевших прямое касательство к событиям, подробности которых стали предметом дискуссии.

И что же оказалось?

Оказалось, что все утверждения этих людей, подвергнутые проверке, не только не подтверждаются, но, напротив, прямо опровергаются документами. В том числе — забавная подробность! — некоторыми документами, подписанными в свое время... ими самими.

Приведенный пример, конечно, уникален — такое встречается не часто, — но тем не менее весьма показателен. Он снова напоминает о том, что документ в историческом исследовании — главный источник и главный судья.

Следопыты из курской 10-й школы, как было сказано, опереться на этот источник возможности не имели.

Оставалось одно: искать живых людей, слушать, что они расскажут, сопоставить их свидетельства — и попытаться объективно оценить правдоподобность каждого рассказа.

Некоторые свидетельства отпали сразу же, как очевидно неправдоподобные.

И, к сожалению, едва ли не на первом месте среди недоброкачественных источников подобных «свидетельств» оказались некоторые произведения нашей литературы, произведения, формально принадлежащие к так называемому документальному жанру. Говорю «формально», так как по существу документального в них обнаружилось довольно мало.

Курские комсомольцы сдержанно, но с большой горечью, которую хочется с ними полностью разделить, высказывают «Несколько замечаний о статье Афанасия Кузнецова в итальянском журнале «Реальто Совьетико» и его книге «Человек из легенды». Выясняется, что Аф. Кузнецов, говоря о подвигах советских летчиков в Испании, позволил себе, выражаясь деликатно, изрядно нафантазировать.

Республиканского летчика-бомбардировщика Примо Джибелли он, ничтоже сумняшеся, заставляет летать на «ястребке» и даже пытаться на нем «винтом отрубить хвост фашистскому самолету». Путает фамилии летчиков, входивших в состав «эскадрильи лучших асов советской авиации», и даты их приезда в Испанию. Истребителей С. Тархова и С. Черных превращает в сослуживцев бомбардировщика П. Джибелли по эскадрилье и вкладывает в их уста монологи столь же трогательные, сколь и, увы, неправдоподобные.

Перечислив целый ряд подобных ошибок, авторы «Хосе-Володи» приходят к вполне обоснованному выводу, что, воссоздавая историю участия наших добровольцев в испанских событиях тридцать шестого — тридцать девятого годов, сочинения Аф. Кузнецова принимать во внимание невозможно. Они так и говорят: «Впечатление от прочитанного такое, будто Аф. Кузнецов, перелистав сообщения о воздушных боях в Испании за все три года войны, взял первые попавшиеся под руку имена летчиков-добровольцев, перемешал даты, факты, имена...»

К сожалению, такое в произведениях художественно-документального жанра уже случалось. Иные работающие в этом жанре авторы, понимая, насколько притягательна в глазах читателя обещанная документальность произведения, используют это, выдавая придуманные ими рассказы за факты. Имена же героев — настоящих здравствующих или погибших героев, а не героев литературных произведений! — используют как сырье для своих произвольных композиций... Вот и еще одни повод для раздумий после прочтения «Хосе-Володи».

Но прежде, чем поделиться этими раздумьями, хочу заметить, что, к сожалению, следопытам из Курска вообще не очень повезло при соприкосновении с произведениями так называемого художественно-документального жанра, некоторые из которых они по неопытности готовы были рассматривать как действительно добротно документальные. Афанасий Кузнецов не оказался в одиночестве.

В очерке рассказывается — видимо, по материалам, почерпнутым в английской прессе, — о действительно чрезвычайно интересном эпизоде — эффектном полете уже упоминавшегося нами летчика Героя Советского Союза А. С. Благовещенского на английском истребителе «Хантер». Повторяю, полет этот был выполнен отлично. Дело происходило в Англии, во время традиционного авиационного праздника на аэродроме Фарнборо. Благовещенский до этого дня истребителя «Хантер», что называется, в глаза не видел и слетал на нем — включая выполнение всего высшего пилотажа — экспромтом. По общему мнению, летчик Благовещенский справился со своим делом безукоризненно — чего, к сожалению, нельзя сказать о газетных репортерах, которые, описывая этот полет, отнюдь не стали утруждать себя особо скрупулезным соблюдением истины. Это проявилось и в сравнительно мелких деталях, таких, например, как изрядная путаница при изложении последовательности действий летчика, который готовится к старту, или слово «пробег» при описании взлета, хотя, как известно, движение самолета по земле во время взлета называется разбегом, а пробег происходит только после посадки. Но это в общем-то мелочи. Неточности содержатся и в описании реакции англичан на полет А. С. Благовещенского: «Вы беретесь взлететь на «Хантере»? — английский маршал не мог скрыть удивления...», «...Трибуны ахнули...», «Я был уверен, что он никогда не (взлетит», — маршал сконфуженно пожал плечами...» и так далее.

К сожалению, эти и другие им подобные фразы, неизвестно как и кем подслушанные, доверия не заслуживают.

Не могли ахнуть трибуны, так как находящаяся на них публика вряд ли знала фамилию очередного взлетающего летчика, а главное — не могла знать об имеющемся у него опыте полетов на самолете данного типа.

И ответ сконфуженного маршала представителю Министерства обороны Великобритании, автомобиль которого «подлетел к палатке маршала», как говорится, ни в какие ворота не лезет. По естественной логике означенный представитель должен был бы реагировать на этот умный ответ: «Я был уверен, что он никогда не взлетят...» новым вопросом: «А что, вы думали — он разобьется на взлете?»

А главное — никак не мог пресловутый маршал так удивляться тому, что квалифицированный летчик-испытатель класса Благовещенского оказался способен, ознакомившись с основными летно-техническими данными и кабиной нового для себя самолета, уверенно взлететь на нем.

В свое время — в годы Великой Отечественной войны — к нам в Советский Союз приезжал английский летчик-испытатель майор Сли. Автору этих строк было поручено проинструктировать и «выпустить» гостя на советских боевых самолетах нескольких типов: истребителях Як-1, МиГ-3 и бомбардировщиках Пе-2 и Ил-4. И Сли, после десятиминутной беседы в кабине очередной машины, запускал мотор, «выруливал, взлетал и отлично выполнял полет на доселе незнакомом ему самолете — на то он и был профессиональным летчиком-испытателем.

А один из выдающихся советских испытателей — С. П. Супрун, — оказавшись незадолго до войны в командировке в Германии, так же экспромтом сел в новейший по тем временам немецкий истребитель фирмы «Хейнкель» и, едва взлетев, показал на нем такой пилотаж, будто давно летал на этой машине. Так что в том, что Благовещенский «сумел взлететь» на «Хантере», ничего удивительного для любого мало-мальски связанного с авиацией человека быть не могло. Это — не исключение, а профессиональная норма. Достойно быть отмеченным другое — как он провел этот полет: как чисто и уверенно выполнил фигуры пилотажа, как точно зашел на посадку, как «притер» к посадочной полосе машину, с которой впервые познакомился всего несколькими минутами раньше. Шахматные гроссмейстеры время от времени играют в трудных турнирах на подтверждение своего звания. Полет Благовещенского, о котором идет речь, подтвердил, что не напрасно коллеги видят в нем одного из гроссмейстеров летных испытаний.

Я остановился столь подробно на этом полете прежде всего, конечно, не для того, чтобы вступиться за Алексея Сергеевича Благовещенского, показавшего в тот день гораздо большее, чем сумели увидеть журналисты. Хочется сказать о другом: ведь в описании этого эпизода, столь доверчиво воспроизведенного курскими следопытами, проявилась не намного меньшая склонность к приблизительности, почти такое же небрежное отношение к фактам, такое же нежелание копнуть чуть поглубже — все, пусть в меньшем масштабе, но в принципе то же, что в повести Афанасия Кузнецова, вызвавшей справедливые претензии и справедливую отрицательную оценку со стороны курских следопытов.

* * *

О природе и законах художественно-документального жанра велось немало споров. Но споров преимущественно теоретических — так сказать, о жанре вообще. А здесь, в очерке «Хосе-Володя», на наших главах происходит прямое столкновение так называемого авторского права на домысел с реальной жизнью, с вызывающими чувство глубокого уважения подлинными именами героев, погибших за правое дело. Мне трудно представить себе нормального человека, способного видеть в этих именах, в биографиях этих людей — до самого мелкого факта включительно — только материал, произвольно пользуясь которым, как деталями в детской игре «конструктор», литератор мог бы компоновать свое произведение.

Как-то в разговоре с друзьями я сказал, что, прочитав ряд художественно-документальных книг, кажется, могу дать определение этого жанра: художественно-документальная литература — это такая литература, в которой выдуманным персонажам присваиваются имена реально существующих людей. К сожалению, в этой шутке оказалось гораздо больше правды, чем я сам поначалу думал. Факты показывают, что работающие в художественно-документальном жанре авторы всегда активно стремятся к наивысшему доступному им художественному уровню всего, выходящего из-под их пера. И это, конечно, очень хорошо. Но в том, что касается второй ипостаси жанра — документальности, — отношение к всяческим огрехам куда более либеральное.

Примеров тому — множество. В одном уважаемом толстом журнале я как-то читал документальную повесть автора, много лет работающего лад авиационной темой. И прочитал там, в частности, что летчик С. П. Супрун участвовал в воздушной обороне Москвы, хотя в действительности он воевал на Западном фронте, проходившем еще далеко от столицы, и погиб 4 июля 1941 года, когда налеты фашистской авиации на Москву еще не начались. В той же повести летчик А. К. Серов назван дважды Героем Советского Союза, хотя он этого звания не имел, да и не мог иметь, ибо статут дважды и трижды Героев Советского Союза был введен лишь осенью 1939 года — через несколько месяцев после смерти Серова. Я намеренно привожу примеры не из сочинений откровенных халтурщиков (с них и спроса нет), а из произведения автора, как мне кажется, серьезно и уважительно относящегося к людям, о которых он рассказывает.

Несколько раз доводилось мне в личных разговорах обращать внимание авторов разных (в том числе и талантливо написанных) художественно-документальных произведений на допущенные в них фактические неточности. Их ответы поражали меня как своей неубедительностью, так и удивительным, почти текстуальным сходством.

— Это же не существенно... Это не более как частности, детали... Важно, чтобы книга была правдива в главном... — говорили они.

Так давайте же, дорогие товарищи, раз и навсегда договоримся: важны все-таки подобные «детали» или не важны?! Одно из двух.

Если не важны — не пользуйтесь ими! Не украшайте ими страницы своих сочинений!

Если же вы согласны, что без конкретных подробностей, фактов, имен документальной прозы нет, — относитесь к ним с должным уважением. Не путайте взлет с посадкой, Западный фронт с Московской зоной ПВО, Джибелли с Бочаровым... Не путайте то, что могло быть, с тем, что было на самом деле. Не путайте правду с правдоподобием. Или, если уж никак не можете не путать, — не претендуйте на принадлежность своего произведения к документальному жанру.

Несколько лет назад журнал «Вопросы литературы» провел нечто вроде анкеты среди писателей, работающих в этом жанре. В числе вопросов, заданных редакцией, был и такой: «Какова, на Ваш взгляд, возможная и допустимая степень художественного обобщения в документальном произведении? Насколько строго Вы в подобных произведениях придерживаетесь фактической основы?»

Никто из ответивших на этот вопрос не декларировал ничем не ограниченную свободу вымысла в произведениях данного жанра. Более того, в некоторых ответах четко мотивировалась обратная точка зрения. Так, например, Анатолий Аграновский сказал вполне недвусмысленно: «Очеркисту мешает, фантазию его ограничивает другое — этические соображения». Заметим: этические!..

Так что теория вопроса, можно считать, разработана.

Впрочем, писатели, откликнувшиеся (может быть, потому и откликнувшиеся) на анкету «Вопросов литературы», в большинстве своем и на практике последовательно придерживаются тех же принципов, которые заявляют теоретически.

Но некоторые иные авторы!.. Цену содеянного этими «иными» понимаешь до конца, только когда речь идет не в теории, не вообще, а о конкретных людях, которых мы знаем, уважаем, память которых глубоко чтим. Таких людей, как летчик Бочаров и его товарищи...

Я далек от того, чтобы изображать результаты поисков курских следопытов как во всех отношениях бесспорные. Не все, что они пишут, одинаково доказательно. Есть среди высказываний людей, причастных к жизни В. Бочарова, и определенные противоречия, которые авторы очерка не смогли, а порой и не попытались объяснить.

«Все свидетельства, собранные нами, говорят о том, что в те дни на территории врага погиб только один наш летчик-истребитель. Им был Владимир Бочаров», — пишут авторы очерка.

Ну, а не истребитель? Разведчик? Бомбардировщик? Ведь никем не доказано, что в сброшенном на парашюте ящике были останки именно истребителя.

Но не будем придираться к курским комсомольцам за подобные частные разрывы в построенной ими логической цепи доказательств. В конце концов историческое исследование — дело очень сложное, требующее владения специальной методикой и глубоких профессиональных знаний.

Важнее другое. При самом критическом анализе содержания очерка «Хосе-Володя» обращает на себя внимание тот факт, что все сколько-нибудь спорное или, скажем лучше, не до конца доказанное в нем относится лишь к одному вопросу: чье изуродованное тело находилось в ящике, сброшенном 15 ноября 1936 года на парашюте над Мадридом? Был ли это Владимир Бочаров или кто-то другой из защитников республики? Иными словами — каковы были обстоятельства смерти Бочарова?

Но восстановленная курскими комсомольцами и рассказанная в очерке история его жизни (прежде всего, жизни!), до последнего боя включительно, бесспорна от начала до конца. Жизнь героя — вот что интересует нас в первую очередь!

* * *

А жизнь Бочарова стоит того, чтобы рассказать о ней. Многое в ней обращает на себя внимание задолго до того, как он начал воевать в Испании, и даже до того, как стал настоящим летчиком.

Вот, еще совсем мальчиком, Володя попадает — видимо, в составе какой-то делегации — на прием к Сталину, чтобы вручить рапорт курских школьников. Случай сам по себе достаточно редкий. Но еще более примечательно то, что на вопросы Сталина, «как живут курские железнодорожники, как питаются рабочие, каково материальное положение в их семьях, каково настроение, — на все эти вопросы Володя рассказывал правду, ничего не приукрашивая, — рабочим тогда жилось нелегко». Мальчику, школьнику (да и не только мальчику) повести разговор со Сталиным в подобном ключе было не так-то просто. Для этого требовалось, по крайней мере, преодолеть тот установившийся оптимистический стиль, в котором в те времена было принято выдерживать всякого рода доклады и рапорты «наверх». Иными словами, требовалось ясное сознание своей ответственности перед людьми, которые его послали, требовалось определенное гражданское мужество. И наличие этого во все времена драгоценного качества — не последний штрих в портрете тогда еще совсем юного Володи Бочарова, нарисованном его молодыми земляками. Сочетание личного мужества с мужеством гражданским! Сочетание тем более привлекательное, что, к сожалению, встречается не всегда, когда, казалось бы, есть все основания его ожидать...

И в дальнейшем, став взрослым, Бочаров живет, так сказать, не по стандарту.

Читая биографии известных летчиков, мы, как правило, узнаем, что герой-пилот имярек чуть ли не с первого ознакомительного полета в летной школе поразил всех видавших виды воздушных волков своим летным дарованием. Слов нет, бывает, конечно, и так (хотя, разумеется, не с первого полета в буквальном смысле слова). Но бывает и иначе. У Бочарова случилось как раз иначе: уже после выпуска из школы, в строевой части «посадка у молодого летчика вначале плохо получалась». И тут в дело вступили упорство и любовь к своему делу. Оказалось, что они прекрасно компенсируют недобор мистических врожденных «летных талантов». И, честное слово, такой вариант выглядит ничуть не хуже ставшего почти стандартным в нашей литературе «пилота божьей милостью». А главное, отражает жизненную правду, которая дает множество свидетельств тому, что целеустремленная настойчивость — далеко не последняя составная часть того, что мы называем талантом.

Так личность В. Бочарова оказывается сотканной из таких черт, которым хочется подражать всегда, ежедневно, а не только в обстоятельствах чрезвычайных, которые, возможно, когда-то возникнут, а может быть, так за всю жизнь ни разу к человеку и не придут.

...Читая «Хосе-Володю», мы, кроме самого Владимира Бочарова, узнаем многих интересных и значительных людей — летчиков и военачальников А. С. Благовещенского, С. П. Денисова, И. А. Лакеева, Е. Д. Павлова.

Достаточно выслушать их рассказы, вникнуть в высказываемые ими соображения, представить себе все замеченное их наблюдательными глазами, чтобы понять: да, это — личности!

Именно их слова и мысли легли прежде всего в основу огромной работы, проделанной курскими комсомольцами, а также литератором, почему-то пожелавшим остаться неизвестным, который сумел без потерь донести результаты этой работы до читателя.

Ссылки

[1] Игорь Эйнис. Профессия у нас спокойная... «Неделя», № 37, 9–15 сентября 1962 г.

[2] Игорь Эйнис. Второй и первый. Рассказ. Журнал «Знамя», № 10, 1963; Игорь Эйнис. Рассказы о спокойной профессии. Журнал «Москва», № 10, 1963.

[3] Иван Рахилло. Русское небо М., Военное издательство, 1967.

[4] Антуан де Сент-Экзюпери. Сочинения. Предисловие М. Ваксмахера. Комментарии Р. Грачева. М., «Художественная литература», 1964.

[5] Марсель Мижо. Сент-Экзюпери. Перевод с французского Горация Велле. М., «Молодая гвардия», серия «Жизнь замечательных людей», 1963.

[6] Вера Смирнова. «Современный портрет». Статьи. М., «Советский писатель», 1964.

[7] Игнасио Идальго де Сиснерос. Меняю курс. Мемуары. Перевод с испанского Л. Василевского. М., Издательство политической литературы, 1967.

[8] Наталья Кравцова. От заката до рассвета. Воениздат, 1968; Н. Кравцова. На горящем самолете. М., «Московский рабочий», 1968.

[9] В. Емельяненко. «В военном воздухе суровом...». М., «Молодая гвардия», 1972.

[10] А. В. Ворожейкин. Истребители. М., Военное издательство, 1961; А. В. Ворожейкин. Над Курской дугой. М., Военное издательство, 1962; А. В. Ворожейкин. Рассвет над Киевом. М., Военное издательство, 1966; А. В. Ворожейкин. Под нами Берлин. Горький, Волго-Вятское издательство, 1970; А. В. Ворожейкин. Рядовой авиации. М., Издательство ДОСААФ, 1972.

[11] А. Федоров. Плата за счастье. М., «Молодая гвардия», 1963.

[12] Михаил Арлазоров. Фронт идет через КБ. М., Издательство «Знание», 1968.

[13] Михаил Каминский. В небе Чукотки. Записки полярного летчика. Магаданское книжное издательство, 1969.

[14] Джимми Коллинз. Летчик-испытатель. М., Государственное издательство «Художественная литература», 1939.

[15] Уильям Бриджмен, Жаклин Азар. Один в бескрайном небе. Перевод с английского. М., Военное издательство, 1959.

[16] Ф. К. Эверест. Человек, который летал быстрее всех. Перевод с английского Н. Ф. Кравцовой под редакцией Г. А. Седова. М., Издательство иностранной литературы, 1960.

[17] А. Маркуша. Вам — взлет! М., Государственное издательство детской литературы, 1959.

[18] А. Маркуша. Дайте курс. М., «Молодая гвардия», 1965.

[19] «Хосе-Володя». Библиотека «Комсомольской правды», № 1, 1968.