Свет озарил мой дом. Его волны затопили дикий виноград и розовый куст перед окном, его лучистые медовые пальцы касались каждой набухшей почки, он заливал мою комнату, покрывал блестящим глянцем темные балки и побеленные известью стены.
Он сиял, как несравненный атлас высокогорных снегов. Молоко и пшеничная мука дали ему свою белизну. Цепкий и неуловимый, мимолетный и бессмертный дух весны наполнил мою комнату. Весна и свет.
Свет шагнул ко мне с горы Кампас, через пространства и утренний туман. Таким был, верно, свет утерянного рая, таким будет он в раю грядущем — в светлой жизни мирного человека. Яркие лучи перебросили сверкающий мост между мной и Кампасом.
Проснувшись, я не мог вспомнить, что видел во сне, и мне казалось, будто я вступаю в сон наяву. Весна бушевала вокруг оголенного серого селения. Распускающиеся цветы заслонили камни. Ростки свежей травы пробились сквозь солому крыш. Вздыхали воды и листья. Раскрылись бутоны на белых акациях, вишни оделись пушистыми цветами.
Кто-то окликнул меня с дороги. Я медленно подошел к окну. Ничто не удивляло меня в это тихое утро.
Я окинул взглядом еще не просохшую дорогу, коричневые и серые крыши, струйку воды над водопойной колодой. Золотистые лучи скользили по сланцу и камешкам дороги и по лицу девочки, которая меня звала.
Это была Алина, ученица приготовительного класса, с черными косами, с красными лентами. Она стояла, как цветочек, под моим окном и кричала:
— Господин учитель!… Господин учитель!…
— Ну, что случилось?
— Вас просят к телефону.
— Кто просит меня?
— Не знаю.
— Звонят из Тулузы или из Люшона?
— Не знаю.
— А кто звонит?
— Не знаю.
Она не знала и улыбалась в утреннем свете, стоя в своих лакированных сабо. Ветер раздувал ее фартучек, солнце пылало в ее бантах.
Мать велела ей: “Пойди позови учителя”. Девочка надела праздничные сабо, разрисованные цветами и листьями, и побежала к школе. Небо синело над горами. Зубчатый край пограничных гребней четко вырисовывался над темными пятнами ельников. Долгие порывы ветра обегали долину от дальних склонов Венаска до развилки дороги на Монрежо.
Я быстро оделся и поспешил в бакалейную лавку, где находился телефон. Я поздоровался с отцом Алины, который выходил из лавки с косой на плече. За селением уже слышался звон кос под ударами точильного бруска. Цветущая трава рядами ложилась па склонах.
“Кто же это звонит? Кто бы это мог быть?” — спрашивал я себя, мысленно отвлекаясь и представляя себе вечера во время сенокоса, когда тихие улицы селения, еще не остывшие от дневного жара, благоухают свежим сеном. Мне виделось, как девушки выходят из темного хлева, неся в каждой руке по ведру с молоком, как они шагают по душистей траве…
Я узнал голос Армандо. Он старался говорить спокойно, но я почувствовал, что страх и тревога рвутся из каждого его слова. Условным языком он сообщил мне, что в Кампас направились немцы, немцы и люшонская полиция. Воинские грузовики уже двинулись наверх, к Кампасу. Кого они искали? Что им было нужно?
* * *
Впереди шагал Модест. За ним англичане и француз. Бертран Помаред замыкал шествие. Пастух указывал путь, юноша следил, все ли спокойно позади. Они вышли в три часа утра, почти ночью. Над темными вершинами стояло безоблачное небо. Модест показал пальцем на Млечный Путь, мерцавший всеми своими звездами, — он вел в Испанию. Компас был не нужен. Тому, кто умеет читать по небу, достаточно взглянуть наверх.
Пастух пустился было своим обычным шагом, но ему пришлось идти медленнее. Англичане поспевали за ним, но француз сразу стал задыхаться.
Позади остались лес и большое озеро, потрескивание ветвей и плеск воды. Модест и Бертран шли молча, настороженно прислушиваясь к каждому звуку и внимательно оглядывая окрестности. Они различали гул ветра, скрип качающегося дерева, шум крыльев хищной птицы или шаги ночного зверя.
Прежде чем пересечь последние луга, где Модест обычно пас овец, он предложил передохнуть и спросил, все ли в порядке. Англичане закурили, француз, прижимая руку к левому боку, вполголоса сделал им замечание по-английски. Модест понял, о чем шла речь, и сказал, что теперь они могут курить спокойно. Никто за ними не следил.
Они снова тронулись в путь, уже по диким скалистым местам. Пастух показал на пограничную гряду гор, возвышавшуюся на светлом фоне неба, и объяснил, что в толще этой неприступной стены пролегает глубокая трещина. Она направлена вкось, и вход в нее очень узок. Лишь подойдя совсем вплотную, можно разглядеть ее начало. Человек может протиснуться туда с большим трудом. Но немного дальше эта щель расширится.
Они сделали еще один привал у каменистого потока, который вытекал из-под скалы, перекусили хлебом и сухим сыром.
Затем они двинулись дальше. Последний отрезок пути перед стеной был самым трудным. Крутые подъемы и спуски чередовались один за другим без перерыва. Огромные скалистые глыбы загромождали все вокруг, и обходить каждую заняло бы слишком много времени.
Изредка Помаред спрашивал Модеста:
— Ты хорошо знаешь дорогу?
— Знаю.
Он смотрел на звезды, окидывал взглядом гребни пограничного хребта и определял путь по прямой.
Им было не холодно, и француз хотел даже снять один из свитеров, но пастух отсоветовал ему делать это.
Наконец Модест, шедший все время впереди, вытянул руку, как бы требуя тишины и внимания. Чего же можно было опасаться в этой пустыне? Вокруг простирались одни только скалы и камни. Нет, жест призывал не к молчанию, он что-то предвещал. Они находились близ прохода, неведомого, таинственного прохода, по которому некогда — впервые с незапамятных времен — прошли испанцы.
— Я ничего не вижу, — сказал Помаред.
— Я тоже, — подтвердил француз.
— А я его вижу, — сказал пастух. — Он здесь, прямо перед нами.
— Да ведь тут просто стена, — тихо произнес Бертран.
Они стояли в ста метрах от входа, на который указывал Модест, но все еще не различали его. Ни один из них не смог его обнаружить. Пастух снова заставил их перекусить и посоветовал одеться теплее: в ущелье будет очень холодно.
Наконец они проникли в него. Первые несколько метров они с трудом двигались по тесной бреши, затем гора приоткрылась. Они пробирались между стенами столь отвесными, словно какой-то гигантский меч рассек толщу хребта, как нож режет пирог. Высоко над их головами в узкой щели неба мерцал Млечный Путь. Ветер завывал в глубоком коридоре, холод пронизывал до костей.
Впоследствии я не раз ходил по этой щели. Я был там днем, был и ночью. Там царит тишина, нарушаемая лишь шелестом и дыханием: то журчит вода, струясь по дну коридора, да свистят порывы сквозного ветра в извилистых ходах. Звуки то замирают, то раздаются отчетливее. В одном месте приходится пробираться через огромный завал. Нагромождение скалистых глыб, гладких, словно выутюженных древним ледником, преграждает путь. Нужно перелезать с одной на другую, перепрыгивать или ползти. Немного дальше высятся чуть не до неба необозримые груды щебня, которые затем уходят в бездонный провал, как бы в самые недра земли. Несколько раз путник упирается в преграду, казалось бы непреодолимую. Он вынужден карабкаться вверх, стиснутый в неровном и почти вертикальном проходе.
Однажды я задержался там допоздна. Млечный Путь — древняя река миров — трепетал между двумя гигантскими скалистыми губами. Я смотрел на небо и думал о Компостеле, о дороге к Сантьяго. Я старался представить себе, как паломники давних времен шли этим ущельем, повторяя про себя имя Сантьяго. А те, кто не сумел одолеть тяжкого пути, навеки остались в глубоком и тесном проломе среди ропота воды и ветров, и прах их покоился меж черных камней.
Я подумал о слепом Пабло, о том, как он шел здесь в ночной тьме. Гитара, хрупкая фламенка из кипарисового дерева с легким и ясным голосом, громоздилась горбом на его спине. В далеком прошлом другие музыканты проделали этот путь. Виуэлы и мандолы тихо звенели, прижатые к их груди. Виуэлы и мандолы шли к святым местам с юга на север и с севера на юг. Притаившись в их нежных телах, дремали песни, словно птицы. “Иди в Компостелу, брат мой, в Компостелу иди…” Песни пересекали горы. Говорят, что гитара стоит целого оркестра. В ее музыке вам слышится десяток инструментов — струнных, медных, ударных. Гитара — как человек. Но ведь один человек — это целый мир.
Я думал о тех, кто умер здесь под Млечным Путем с именем Сантьяго на устах. О братья мои, братья по мукам во мраке, вы всего лишь песчинки на пути к сияющим небесным светилам!…
Наконец они добрались до выхода из пролома. В сером предутреннем свете Модест Бестеги вновь простер руку. На этот раз он не требовал внимания или остановки, он показывал открывшееся перед ними пространство. Но можно было подумать, будто он велел солнцу залить светом эти просторы, а горе нагнуть спину и облегчить им спуск к бурым испанским землям, к тем неясным далям, где еще спали платаны, эвкалипты и пробковые дубы. И кипарисы, из которых рождаются гитары.
Усталые, продрогшие люди остановились на самой границе. Запиналась заря. Француз тяжело дышал. Бертран Помаред устремил широко открытые глаза на страну, незнакомую ему и столь близкую от его дома. “Вот и Испания, — сказал Модест, — теперь спускайтесь на равнину, никто вас не догонит”. Француз разложил карту, и его указательный палец дрожал над запутанным узором линий.
Немного спустя они расстались. Путники пошли вниз, Бестеги и Помаред, стоя на границе, как часовые, смотрели им вслед. Постепенно в серой утренней дымке растаяли очертания их фигур и замерли звуки их шагов. Тогда Модест и юноша перекусили, повернулись к Испании спиной и направились обратно в свое селение. Уже совсем рассвело.
* * *
Кое-что об этих событиях я знаю со слов Бертрана Помареда, кое о чем я догадался сам. Вряд ли я ошибся. Я хорошо знал Бестеги, пастуха из Кампаса, и понимал ход мыслей в его старой голове. Я знал его походку, его манеру стоять, расставив крепкие ноги в подкованных башмаках, привычку всматриваться в скалы и листву, видя то, что скрыто от других. Как все люди, он имел друзей и врагов. Врагом его был медведь, а другом — женщина, образ которой он всегда носил в своем сердце. Всего труднее людям понять, кто настоящий друг и кто опасный враг. Когда человек это знает, ему легче жить.
В предрассветной мгле хищник стал подниматься к одинокому человеку, а тот пошел вниз, навстречу Зверю. Пастух устремляется вперед. Он спускается пружинистым шагом, слегка откинувшись назад, словно для того, чтобы прижаться спиной к крутому склону. Нога скользит, пятка ищет опоры. За поясом, прижавшись к теплому телу, нож, он ждет своего часа. Это тот самый нож с медно-перламутровой рукояткой, наваха, отшлифованная временем.
Зверь поднимается. Вот он рычит и сопит. Камни хрустят под его тяжелыми лапами, он ломится через гущу кустарника. В озерах колеблется его отражение. Лучи утреннего солнца отбросили на землю его огромную тень.
Человек внезапно останавливается. Он понял, что Зверь ищет его. Страх сжимает его сердце, но он обуздывает свой страх: “Молчи! Дай мне добраться до него. Молчи, страх, не мешай мне!” Первая победа одержана.
На рассвете три крытых грузовика выехали из Люшона и с приглушенным ревом направились в Кампас. Старик Помаред увидел их сверху на нижних поворотах дороги. Он шел рядом с телегой, груженной навозом. Капельки росы искрились на его плаще и на спинах коров. Услышав тарахтенье, он подошел к краю обрыва и наклонился. Солнце сверкнуло в просвете утреннего тумана, и Помаред увидел грузовики и смутно узнал солдатскую форму и поблескивание металла. Это каска и оружие. Старик Помаред поднимает хлыст, чтобы повернуть коров, низкорослых пиренейских коров, годных и для упряжки и для дойки. Животные пятятся, топчутся на узкой тропе. Крестьянин, наконец, поворачивает их к селению и гонит вперед. Он знает, что теперь они и бел него доберутся до хлева, встанут у дверей и протянут морды к сену и теплому запаху своего стойла.
Итак, старик Помаред бросает коров, а сам обгоняет их и спешит в селение, чтобы поднять тревогу. Первым делом он забегает к Сонье, где скрывается девушка из Тулузы, потом к мэру, к Сулисам, к Сантенаку и к другим… Потом он возвращается к дому Сонье.
Люди толпятся перед домом мэра. Слышно, как хлопают двери и ставни. Слышен стук сабо о каменистую почву, их хлюпанье в грязи на тропинках. Коровы мычат, просясь к водопою. Петухи, ничего не ведая, приветствуют восход солнца. Женщины суетятся в кухнях, кое-кто припрятывает деньги. Постепенно туман рассеивается. Солнечные лучи уже золотят верхушки деревьев в лесу. В небе над Кампасом дрожит легкий ободок оранжево-розового света.
Бегая по селу и предупреждая людей, старик Помаред пытался сам себя успокоить. Путники были уже далеко. Они наверняка перешли границу. А сын его и Бестеги спокойно возвращаются в Кампас. Если их хватятся, то ответ дать легко. Они пошли в горы за дровами, для того чтобы прочистить водостоки, чтобы разбросать навоз — словом, по своим крестьянским делам… А чужих никто и в глаза не видал. Пожалуйста, ищите их. Гора большая.
Старик остановился во дворе дома Сонье Ему стало страшно. Капли пота стекали по его щетинистым щекам. Его охватила дрожь. Что надо тут немцам? Что им известно? Кого они ищут? Может, они рассчитывают обнаружить здесь партизан. В деревне никого нет, кроме стариков и старух, да и жилища бедные. Нищета и запустение…
Они станут рыскать, потребуют бумаги, обшарят сараи и хлева. Мэр скажет им: “У нас тут одни крестьяне, каждый занят своим хозяйством”. А потом они уедут. Пусть убираются к черту!
Мать Розы окликнула его:
— Эй, Помаред! Где они, эти немцы?
— Они поднимаются. Скоро будут. Где дочь?
— Она тут. Я велела ей остаться со мной. Она хотела уйти в горы с девушкой из Тулузы.
— А девушка где?
— Она ушла в хижину Модеста.
— Одна?
— Одна. А что же делать, скажи на милость? Она не хочет, чтобы ее схватили в деревне.
— Да, пожалуй, так лучше и для нее и для нас. Но одна…
— Роза хотела проводить ее, но я ее не пустила. А вдруг они знают, сколько людей в каждом доме… Сын-то твой где?
— Он с Модестом. За них бояться нечего. Они, наверное, уже спускаются сейчас. Но они еще далеко.
— Как по-твоему, девушка встретится с ними?
— Я уж думаю, не догнать ли мне ее?
— Еще чего! Ты должен быть здесь, на месте.
* * *
Гитара в самом сердце мрака. В ледяном воздухе глубокой трещины под бледнеющими звездами, которые указывают путь в Сантьяго, звенит невидимая гитара испанца, и ветер разносит ее песню.
Я поднимаюсь в Кампас. Солнце преобразило гору. Ясное пиренейское утро, золотистое, как маис, душистое, как гиацинт. Нет ничего нежнее и чище. Разве может этот чистый свет изливаться на муки и преступления? Когда он струится вокруг меня, тоска и страх теряют свою власть и вновь расцветает надежда.
Все вокруг говорит о мирном труде. Я слышу низкое мычание быков в вечерних сумерках, гортанное пение пастухов. Каменотесы и пастухи проходят мимо моих дверей по залитой солнцем тропе. Их длинные тени скользят по стенам дома и высоким розам в палисаднике. Едут телеги, груженные ветками самшита и шиповника, и возы сена. Густая тень от них падает на мой стол. Пряный запах свежескошенной травы опьяняет меня. Перед вереницей тряских телег выступает горец — фантастический деревенский Ганнибал во главе каравана благоухающих слонов.
Пламя очагов бросает на дорогу алые подвижные цветы ириса и граната. Старушки дремлют у порога под сенью виноградных лоз, доильщицы выносят из хлева ведра голубоватого вечернего молока. На все лады звенит вода; буйно шумят потоки и водопады, приглушенно и робко журчат ручьи под деревянными мостками, огибая обвалившиеся глыбы…
Перекликаясь, петухи приветствуют утро, на мою крышу слетаются птицы, и я слышу щебет каждого горлышка. Вдали грохочет кузница, и под терпеливыми руками кузнеца металл поет свою песню.