– Говорю вам, лиловое с медом.

Завернутая в плед, как гусеница в сухой лист, я сидела в кресле-качалке и, запрокинув голову, сквозь пыльные соты окна вглядывалась в небо. Оно было переменчивым, впрочем, как и всегда.

– Только что был мокрый песок, и нате вам – лиловый!

Бип, бросив недочищенную морковку, подбегал к окну, впивался глазами в небо, затем, словно сравнивая, в меня, качал головой, кутал, прикладывал мягкую ладонь ко лбу и, постояв с минуту, отнимал прохладу и возвращался к столу.

За окнами, источая нежно-розовый свет, плавно покачиваясь, томились гроздья винограда. Листья сморщились и облетели еще в конце августа, и шпалеры, увитые лозой и тяжелыми гроздьями, казались экстравагантной выдумкой какого-нибудь устроителя светских увеселений при дворе Людовика Четырнадцатого. Захмелевшие от медовой сладости осы остервенело гудели, сражаясь за каждую каплю блаженства. Тугие их, блестящие тельца в полосатых кольчугах, вылетев из общей свалки, влажно стукались о стекло и вновь отлетали к добыче. Сочные, невыносимой сладостью налитые бусины лопались и пустели под натиском полосатой армии. И небо, и облака, и сам воздух отливали чем-то ласковым, теплым и немного печальным. Золотился сентябрьский полдень. Была суббота.

Бип, манипулируя Чио и Тимом, как художник-виртуоз сразу двумя кистями одновременно, приступил к написанию очередного кулинарного шедевра. По субботам маленький сатрап устраивал свои приемы – заседания «Клуба любителей жизни», как он их называл. Подготовка к ним нередко начиналась с самого утра. Чио, в подкатанных до колен желтых шароварах, свободной белой блузе и неизменной черной бархатке драила полы, как заправский юнга, попыхивая запретной сигаретой; Тим, как всегда по утрам пасмурный и неразговорчивый, проверял запасы горючего, позвякивая бутылками за барной стойкой; сонный Лева хвостом ходил за Бипом и впитывал все происходящее с еще большим изумлением, чем обычно. Поутру доставалось всем, даже Мими не смела выкинуть одну из своих «штук» и смиренно отсиживалась с Памелой наверху. Я отделалась сравнительно легко, исполняя вечером обязанности мажордома: принимала зонтики, пальто, плащи и шляпы, развешивала их по крючкам в прихожей и достигла в этом деле небывалых во всех смыслах высот. Мне нравилось выхватывать у вечера эти первые мгновения, когда маски еще не надеты, но мысли и чувства уже припорошены карнавальной мишурой.

Озадачив верноподданных, Бип Суровый заменял царские регалии кухонными: монарший венец – пухлым поварским колпаком, скипетр с державой – половником и перечницей, затягивал потуже крапчатый фартук, и начиналось священнодействие. Звенели растревоженные кастрюли, кипела, наевшись соли, вода, мерцало масло в узкой бутылочке, зелень кудрявилась и оживала, сверкали и вгрызались в сочную мякоть ножи, потрескивала голодная сковородка, и над всем этим царил, одним движением лохматой брови отдавая приказы, Бип I – король-солнце нашего густонаселенного королевства. Посторонние к колдовскому котлу не подпускались и близко, а особо любопытные были гонимы и жестоко поколачиваемы, «невзирая на лица». Разве что иногда, в знак особого благоволения, одному из подданных дозволялось достать из буфета баночку с таинственным содержимым, сбегать на огород за зеленью или проверить поведение огня под мурлычущей кастрюлей.

В ту субботу Чио и Тиму было высочайше дозволено почистить овощи для рагу – событие неслыханное, беспрецедентное в нашем гороховом королевстве. Чио подошла к происходящему со всей серьезностью: в ее высокой, как вавилонская башня, гульке пылал оранжевый тыквенный цветок, полосатая юбка и черный корсет переливались на солнце, как доспехи средневекового рыцаря. Тим тщательно выбрил свой длинный прямоугольный подбородок, облачился в канареечные придворные брюки и придворную, оливковую в пальмах, сорочку.

Бип, озаренный внутренним кулинарным пламенем, с румяными, цвета соли с перцем щеками, стерег каждое движение своих подчиненных, карая сурово и незамедлительно («Я вас приведу к каноническому виду!» – гремел он). С невозмутимым, полным царственной неги видом, он за малейший промах колошматил непутевых поварят измазанным в чесночный соус пестиком. На долю Чио, которая норовила больше съесть, чем очистить, доставалось больше всех.

– Саломэ, красавица моя, ну сколько можно жрать? – чопорно выговаривал Бип, отбирая у нее сладкие горошины, хвосты морковок, дольки помидор, обрезки груш и мягкие влажные капустные листы (а однажды она наелась сырого бисквитного теста и едва не угодила в больницу).

– Обжора! – подпрягался Тим.

Чио вздыхала, поглаживая черный панцирь корсета, который уже не сдерживал ни ее полнеющей талии, ни зверского аппетита. Бросив танцы, она потихоньку, день за днем, вырастала из образа точеной статуэтки, клубясь над ним, как джинн над бутылкой. Ее стройные бедра подернулись апельсиновой корочкой, впалый живот расплылся.

Всю неделю я шлялась по дому с температурой, тыча нос в прохладные закутки, как слепой котенок, а сегодня была силком уложена в кресло на веранде. Бип, так разумно ткавший свою реальность, подтягивал иногда и чужие спущенные петельки: чтобы не маяться без дела, я должна была восхищаться его мастерством. А восхищаться было чем. На кухне, как, впрочем, и везде, ему не было равных. Все – от чайной ложки до жаровни – с удовольствием ему повиновалось. Ножи порхали, отсекая как раз то, что нужно, и именно столько, сколько и требовалось, густые, щиплющие за нос смеси томились в филигранных бутылочках, отливающих мятой, закатным солнцем, лунными дорожками, чтобы в необходимый момент во всей красе явиться публике. Стиралось прошлое, предметы, не помня себя, утрачивали свойства, чтобы от прикосновения алхимика загореться золотым огнем и обрести имя. На вопрос, где он научился так готовить, Бип отвечал, что в молодости долгие семь лет служил поваром у одной носатой старухи.

Мы восхищались всем, что бы он ни готовил, будь то вареники с вишнями или маринованные луковицы, шпигованные гвоздикой. Совсем недавно, оказавшись на мели, мы целую неделю питались исключительно тыквой – печеной, тушеной, жареной, даже сырой, и если бы мы не знали, что в холодильнике пусто, то никогда бы не поверили, что едим по-разному приготовленную и тщательно загримированную провозвестницу Хэллоуина. На седьмой день тыквенной диеты, когда к нам явился почтальон, аристократически бледный по сравнению с любым из присутствующих, мы стали смутно догадываться, что ядовито-оранжевый цвет кожи – не причуды освещения и что либо в нашем домике свирепствует желтуха, либо пора завязывать с тыквой. Бледнолицый почтальон, не понимая, над чем мы гогочем, жутко обиделся и, уходя, громко хлопнул дверью, проклиная и нас, и наш дом, желтый теперь не только по форме, но и по содержанию. Спелый тыквенный загар держался с цепкостью морского, и мы еще долго пугали знакомых своей желтизной.

Большая комната на первом этаже, в которой собирались «любители жизни», могла бы послужить примером того, как эта самая жизнь, предоставленная самой себе, вырождается в хаос. Такого беспорядка – до ряби в глазах – мне видеть еще не приходилось. Многочисленные уборки не привносили в эту картину ничего, кроме еще большего хаоса, он, как огромная амеба, захватывал жадными ложноножками все, что ему скармливали рачительные хозяева. Бип, все и везде раскладывающий по полочкам, к своей собственной комнате относился с неожиданной халатностью. Она обрастала вещами, и порой даже сам хозяин не мог с точностью сказать, откуда и зачем появилась здесь та или иная вещица. Правда, неожиданно появляясь, вещи могли так же внезапно исчезнуть, отчего казалось, что комната меняет форму и объем. Цвета она была теплого, золотистого, но он тоже менялся в зависимости от освещения, времени года и людей, здесь появлявшихся. Предметами более или менее постоянными были: четыре лампы под зелеными абажурами по углам, на которые чаще всего набрасывались разноцветные тонкие платки или покрывала, видавший виды сундук загадочного цвета, из бездонных недр которого Бип с легкостью фокусника извлекал самые неожиданные вещи, огромный вишневый диван с истрепанными нервами и пружинами наголо, соцветья стульев в различных стадиях созревания, пуфы, скамеечки для ног, пестрые подушки (называемые почему-то «мексиканскими»), стопки книг, старых журналов и газет – на подоконниках, стульях, на полу. Потрудившись, здесь всегда можно было отыскать карнавальные маски, сломанную рапиру, две гантели весом по пять килограммов, обрывок каната, замшевые получешки на резинках, безделушки из слоновой кости, похожий на мороженое-рожок женский парик (чаще всего нахлобученный поверх платков на одну из ламп), коллекцию пустых бутылок и костюм шута с бубенцами на рукавах, для блезиру пригвожденный к стене у двери.

Гости вполне соответствовали хаосу, среди которого проводили время. Количество их изменялось так же непредсказуемо, как и количество стульев, оттенков они были самых разных и мысли высказывали самые неожиданные. Большую часть народа, у нас толокшегося, я не знала, да и не пыталась узнать. Часто это были однодневки, которых все «вроде бы где-то видели», но где – не помнил никто. Эти загадочные существа молчали, много пили и больше не появлялись. Чуть теплее и ближе были гости из категории «знакомый знакомого друга» и просто «знакомый друга». Эти тоже помалкивали, много пили и являлись не так редко, как хотелось бы. Ну и, разумеется, были друзья, которые болтали без умолку, много пили и появлялись часто. Пили у нас все.

Гости упивались коктейлями, а Бип упивался гостями, изматывая их до предела. В погоне за неуловимой террой инкогнитой он без конца заводил знакомства, зазывал к себе, как старьевщик, который тащит в свою лавочку разный хлам и уже не в силах остановить поток сомнительных раритетов. Как одержимый коллекционер, который, не дыша, трясется над каждой трещинкой шедевра, всматривался он в лица приглашенных. Каждую черточку, будь то кадык или родинка на щеке, маленький коллекционер заботливо размещал на отдельной полочке памяти – этой вместительной кунсткамеры. Экспонаты, поощряемые добродушным хозяином, не знали удержу. Сначала он восхищался всем, что бы они ни говорили и ни делали: поворотом головы, взмахами рук, ужимками и гримасами – любым проявлением жизни, прекрасным или отвратительным, а затем беспощадно усыпленную жертву утюжил. Так называемые пороки и добродетели занимали его в равной степени. Жизнь он воспринимал как созревший плод, который поднимают с земли, – местами кашистый, местами подгнивший, с приставшими к сочному боку травинками и комками грязи. Часами нахваливая гладкую как шелк спину молодой девушки, он с не меньшим воодушевлением переключался вдруг на обвисший живот ее кавалера.

Был, конечно, небольшой кружок людей самых близких – неподвижный скелет у сундука с сокровищами, каждая косточка которого была названа и изучена, а значит – не столь интересна. Среди косточек были: укутанный Черныш – мой пасмурный доктор, большую часть вечера молчаливо посасывающий дынную корочку в углу, рыжеусый и щеголеватый Костик – несостоявшийся журналист, брошенный муж, ныне страховой агент; долговязый и скуластый Тоша – студент-медик с созвездием пурпурных прыщей на бледной переносице; тонкая и гибкая Лель с двумя маками в тициановских кудрях – прекрасная певица, любительница пудры и декольтированных платьев; не менее рыжая и не менее талантливая певица Иванна (Иванна-Утконос), плоскогрудая, с тонкими губами и запястьями, в длинных черных перчатках и шеей, по длине не уступающей перчаткам; клоунесса Улялюм – огромная каменная глыба с душой мотылька, в пене желтых рюшей и веснушек; маленькая, печальная Женя – танцовщица с изможденным лицом и застывшим взглядом падшего ангела, Ижак – веселый, громогласный, язвительный хозяин «Балаганчика». Ну и конечно же Тим, Лева, Чио и (с некоторых пор) я.

В шутовском хороводе, в гуще откровенно филистерских рож с перламутровыми деснами мелькали иногда очень интересные персонажи. Так, одно время часто захаживал к нам начинающий режиссер, одержимый идеей экранизировать Набокова, неважно что, скрупулезно, буква за буквой, метафору за метафорой перетащив каждый завиток с расписных окон поразительной прозы на расписные окна кинопленки. Он мог часами истязать публику отдельными пассажами и целыми главами из «Дара», которые знал наизусть, и под конец, расплывшись в мечтательной улыбке, добавить: «А теперь представьте, как все это будет выглядеть на большом экране!» Жаль, что и мейнстрим, и артхаус, не сговариваясь, считали его поиски абсолюта «неформатом». Бывали у нас и начинающие поэты: молодой человек с цветущими, как сады по весне, щеками, творящий под псевдонимом Теодор В. Адорно, только за этот псевдоним и привечаемый; рыхловатая, мучной белизны девушка лет двадцати, которая флегматично грызла зефир и с похоронной миной декламировала свои свадебные вирши; слоеная дама с тощим лицом и монументальным крупом – женщина резвого ума и сонного сердца, в толще вязаных одежек затаившая презрение ко всему живому, с сонными, всхрапывающими на поворотах стихами; бледно-зеленый и измученный онанизмом «юноша» двадцати семи лет, вечный студент и потенциальный убийца. Были и еще какие-то стремительные домкраты, имена и лица которых запоминались не лучше, чем их чахлые экзерсисы. В этом стылом цветнике горячим пятном выделялся Илья – математик по образованию, плиточник-облицовщик по профессии. Его краткие и трепетные, с отзвуком хокку лирические пантомимы –

Я стою На краю – осень,

– в рекордный срок отвергло рекордное количество издательств.

Проза в нашей синьориальной обители была представлена не менее ярко. Являлся одно время костлявый учитель биологии лет сорока, мечтавший написать детектив без единого диалога (сам он тоже все больше помалкивал, взращивая в себе, как он однажды выразился, «вербальный аскетизм»). Бывала очень серьезная, очень худая девушка с длинными щелкающими сережками, которая писала намеренно упрощенную прозу, с древними, как палка-копалка, оборотами вроде «красный как мак», «холодный как лед», «жгучий как жгут» (вклад Бипа) и так далее, в том же духе, все шестьсот страниц убористого (как убор) текста. Когда очередной защемленный жерновами литературы зоил обрушивался на писательницу, требуя объяснений, оправданий, сатисфакции, в конце концов, Бип одергивал его словами: «Дурак! Это же наскальная живопись! Перед тобой гениальная примитивистка, таможенник Руссо от литературы!»

Около года, не отлынивая, к нам исправно приходил литературный критик, добродушный и смешливый человечек в очках: мягкий и обходительный в беседе, он с клавиатурой в руках становился огнедышащим драконом, в просторном желудке которого плавятся даже кольца всевластья. На хвосте злодей всегда приносил стайку крылатых змеенышей поменьше – из тех певчих, что радостно подхватывают и никогда не запевают. Вместе с многоголосым Горынычем являлся обычно литературовед, такой же маленький и круглый, в таких же точно очках, всю жизнь посвятивший доказательству того, что роман как жанр умер.

Эта плеяда талантов покажется кому-нибудь сборищем неудачников, коллекцией недоразумений судьбы. И правильно покажется. Символично, что Бип включил туда и меня – именно тогда, когда я начала писать свой роман. Он знал об этом, кое-что читал и говорил, качая головой, что ни слова в написанном не понимает.

– Люди разучились внятно излагать свои мысли. Ботаники – последняя наша надежда. Ты только послушай, – говорил он, зачитывая из Википедии. – «Персик, персиковое дерево – растение из семейства розовые, подрода миндаль. Весьма близко к миндалевому дереву, от которого отличается только плодами. Дерево с ланцетными, пильчатыми (каково!) листьями и почти сидячими, появляющимися до развития листьев, розовыми цветами. Плод, персик, шаровидный, с бороздкой на одной стороне, обыкновенно бархатистый. Косточка морщинисто бороздчатая и с точечными ямочками». С ямочками, ты слышала? Нет, я больше не могу, слезы наворачиваются. Вот что я называю прозой, точечные ямочки, пильчатые листья – гениально! Словно возлюбленную свою описывает! Вот где нужно искать Шекспиров с Петрарками! Учись у ботаников, несмышленое дитя!

Дитя самонадеянно отвечало, что оно как раз у ботаников и учится. Бип поднимал очи горе и отправлял несмышленыша в лакейскую, встречать гостей.

И гости действительно начинали подтягиваться. Было жарко, весело, охали двери, вздрагивали окна, за которыми ночь чертила черными чернилами чертеж. Бежали по сумрачным дорожкам тени, мигали за воротами желтые такси. Смешливые дамы торопливо роняли лягушачьи шкурки к моим ногам и с напускной небрежностью вплывали в накаленный говором и куревом зал. Бип шумно здоровался со всеми, сверкал улыбкой, отпускал шуточки, смешивал коктейли, толок лед, лукаво приговаривая «Тех-ни-ка у-бий-ства» и казался безоглядно счастливым. «Красота!», «Какой фемале торсо! Чудо, не правда ли?», «Давайте выпьем!», «Музицирование, жонглирование, актерство и загадывание загадок!». Не умолкая ни на минуту, он баюкал новорожденные смеси в стеклянных люльках, одновременно целуя руку Улялюм и демонстрируя складной ножик Ижаку. Но иногда он замолкал, погружался в свои мысли, выпадая из времени, где все мы находились, или шарил взглядом в пестрой толпе и, не найдя того, что искал, возвращался к шуткам и коктейлям.

У барной стойки великий комбинатор был не один. Неразлучная парочка – Бип с Левой («Я и моя Дылда» – говорил маленький тиран) – задавала тон «заседанию», разыгрывая перед публикой уморительные скетчи. Это могли быть ковбои, Лир с шутом, старик со старухой у разбитого корыта, Холмс и Ватсон, Питер Пен со своей тенью, двое свирепых самураев и даже дама с собачкой. Чудо-бармены травили байки, пикировались, устраивали дуэль, с одинаковой ловкостью жонглируя шейкерами и шестизарядками.

Пить должны были все, хоть многие и побаивались. Содержимое шейкера часто имело сногсшибательный эффект – в том смысле, что сшибало с ног не хуже любой шестизарядки. Новичкам преподносили особое пойло (пробный камень нашего клуба) – насмерть разящую смесь осадков из пяти-шести бутылок, специально для этого припасенных. Названий у смеси было так же много, как и ингредиентов. Самые известные из них: «Дрожь», «Огонь, вода и медные трубы», «Семь кругов ада». Чаще всего, испив яду, жертва отключалась на весь вечер. Были, конечно, и исключения, и что самое смешное – я среди них. Помню, как после экзекуции позеленела, но выжила, чем небывало возвысила себя в глазах маленького чудовища. Хорошо, что он не видел, как, проболтавшись у стойки после смертельной дозы еще минут пять, я под шумок выскользнула в туалет, где меня скрутило и вывернуло, как в центрифуге.

Счастливчики, преодолевшие семь кругов ада, могли наслаждаться горючими смесями попикантнее. Фантазия Бипа не знала удержу, и полки, заставленные разномастными бутылками, служили отнюдь не эстетическим целям. В ход шло все, что только попадалось под руку, – водка, ром, коньяк, джин, всевозможные соки, сиропы и специи, до которых он был особенный охотник.

Прекрасно помню это ощущение: вечер начинается. Подлетает, наскакивает, как ребенок, разгоряченный игрой, спешит, к вам, мимо вас, быстрее, быстрее, и теряется за деревьями. Я сижу в углу возле лампы, сижу как всегда, несмотря на тридцать восемь и пять. Щеки мои горят, мы с лампой одного цвета. Я играю с освещением, сдергиваю один за другим тонкие платки, набрасываю новые. Сегодня последний день бабьего лета, и все будет золотистым, махровым, мягким, как переспевшая груша, решаю я. Бип в ударе: коктейли сегодня полосатые, каждый слой, как желе, застыл на своем уровне. Гости потягивают из бокалов, слой за слоем, мяту за янтарем, солнце за тенью. Платья шелестят, точно осыпаются, поскрипывают тугие смокинги. Ставни закрыты, шторы опущены. В приятном ознобе от вечера, я принимаю бокал из рук проворного Бипа (он единственный, кто умеет меня искать и, главное, – находить). Полосы моего снадобья не такие, как у всех, здесь больше винного и яблочного. Я делаю глоток, еще и еще. Комната наполняется хмелем, старым золотом, становится ярче. В центре, на одноногом столике высится пирамида из персиков с большим красным яблоком на вершине. У подножия пирамиды, опоясывая ее, разложены ее уменьшенные копии из слив с виноградиной на макушке. Если смотреть сверху, кажется, что пирамиды, подталкивая друг друга, как колесики в часовом механизме, вращаются. Вокруг стола вьется непрерывный поток спин: алебастровых женских, черных и лоснящихся – мужских. Из-за коктейля, освещения, легкого шума (не забудем также про тридцать восемь и пять) все немного плывет, смазывается, алебастр сливается с чернотой, золото тускнеет, проходит сквозь тьму и, незамутненное, рождается вновь. Золото и чернота, питье в бокалах, звуки и запахи – полосами, слоями. Закрываю глаза. Под ними – воспаленное тепло, тоже полосами.