В окно стучали. Но проснулся я от ужасного, тягостного, удушливого кошмара, уверенный в том, что кто-то навалился мне на грудь и давит, давит... Хватая воздух ртом, как глупая, заглотившая наживку рыба, я рывком вскочил на ноги и тут же осел от невыносимой боли в груди. Сердце колотилось где-то в затылке. Закрыв глаза, скрючившись, я обхватил себя за плечи и, раскачиваясь, как шаман с бубном, стал умолять суровых духов сжалиться надо мной. И вот что странно – меня услышали. Резь в груди прекратилась, дышать стало легче, и даже глупая четырехкамерная мышца, оставив затылок в покое, вернулась на место.

Было оглушительно темно: ни чернильного озерца, ни сизой дорожки на полу. Принюхиваясь, я стал осторожно ощупывать пространство вокруг себя: теплая плитка под ногами, прохладная – за спиной. Я понимал, что сижу на полу, облокотившись о какую-то дверь, что справа, шагах в десяти от меня, должно быть окно, я помнил даже о стуке, вместе с болью меня разбудившем, но где, в каком времени и пространстве все это происходит, ватный от пережитой боли мозг сообщать отказывался. Нужен был запах, клинышек света, просверк знакомого контура, чтобы на скорую руку сметать грубо разорванную действительность. Я уже говорил, кажется, что вещи меня не любят, но в ту ночь они вовсю мне подыгрывали: еще более сонные, чем я сам, они, должно быть, приняли давнего врага за нового друга, и гладкий бок кухонной плиты, который нашарили в темноте мои нерешительные пальцы, спустил меня с непроницаемых небес на землю, в уютную, круглую определенность двадцать первого числа октября месяца две тысячи шестого года. Этот кружок с числами, этот маленький штампик, услужливо проставляемый небесной канцелярией в паспорте жизни, очень меня обрадовал. Забавно все-таки, до чего человек боится неопределенности. Жаль только, что текущая дата потащила за собой паровоз воспоминаний до того мерзких, что я готов был вернуться в удушливое беспамятство. Единственным проблеском была Жужа в комнате за дверью.

Я осторожно поднялся, потирая затекшие ноги и шею, и прислушался: в ушах тренькало, как в животе у сломанной заводной игрушки. Стучал ли кто-нибудь в окно, или это грохотало сбитое с толку сердце? Медленно, прислушиваясь к собственным шагам, я двинулся в сторону веранды. Дом поскрипывал и кренился, как прогнившая насквозь лодка, но ко дну не шел. На веранде было светлее, на полу в тусклых ромбах дрожали молочные тени, ветер вяло пощипывал рваные половики, перебегая на цыпочках от одного края к другому. На сумрачном столе и подоконниках были разбросаны белесые, соседским фонарем отчеканенные монеты света. Я открыл дверь и высунул лохматую голову на улицу. Там было мокро и необыкновенно тихо: даже соседская дворняжка не бормотала во сне. Полюбовавшись паром изо рта, я вернулся в дом, к своей гауптвахте у двери.

Дверь на веранду я оставил приоткрытой, и прохладный яблочный дух вместе с полоской света разбавил плотную темень кухни. Вообще-то я люблю кухни и прекрасно понимаю Магритта, который, говорят, большую часть своих картин написал в столовой. Я бы так и спал здесь, в этой кухне-коридоре, плавно переходящей в прихожую, если бы не бабушкина комната, которую я воспринимал как естественное продолжение бабушки и которую, разумеется, не мог оставить одну.

Разложив молью побитую (в молодости норковую) шубу на полу, я свернулся калачиком и уже собирался укрыться рукавами, когда тот нерв, что ответственен за все потустороннее, холодно мне сообщил, что по дому кто-то ходит. Конечно, я знаю, что старые дома чудят по ночам, особенно этот, зачехленный и зарешеченный злыдень. Знаю я и то, что был слегка напуган, слегка не в себе и вообще наполовину спал – на внутренней стороне века уже вовсю расцветали сосульки из огненной фольги, феи в золотой пыли, виноградные гроздья, пустые чернильницы, мотыльки, фигурки с пряничными щеками, желтые сапоги, кошачьи глаза, птичьи лапки, разрезающие ночь магические фиалы... Все это так, и никакие шорохи не смогли бы вытащить меня из моей молью изъеденной берлоги, но наверху скрипнули раз, второй, а потом что-то уронили.

Я встал, сложил свое королевское ложе конвертом и пошире распахнул дверь на веранду, чтобы осветить лестницу. Если во все остальные комнаты (не считая кухни и бабушкиной спальни) я, хоть сравнительно редко, но все же заглядывал, то на втором этаже не показывался с момента приезда. Тем неприятнее было тащиться туда в поисках непрошеных гостей. Трухлявые ступеньки отчаянно скрипели. Кто бы ни бродил там наверху, такой ловкий и бесшумный, с легкостью эльфа взбегающий по старым ступенькам, он был предупрежден.

Узкий коридорчик дышал горячей пылью. Выложенный красной плиткой пол в лучших традициях наскальной живописи отражал историю скитаний местной мышиной общины, с момента водворения и до наших дней. Когда-то давно здесь лежал небольшой пушистый коврик, с фестонами и желтыми чайками над синими волнами. Где он теперь? В то, что черный огрызок в углу, похожий на ветхое одеяние скелета из детской книжки про пиратов – это и есть он, верить не хотелось. Еще больше не хотелось искать затаившегося гостя. Я видел, конечно, дверь, прищуренную и кокетливо приотворенную. Ловушка? А впрочем, не все ли равно?

Дверная ручка еще хранила тепло чужой ладони, как будто кто-то, стоя на пороге, долго не решался войти. В комнате ощущение раскаленного безвоздушного пространства усугубилось. Было совершенно темно – ставни не открывались уже много лет. Я шагнул внутрь, и мои обожженные плиточным холодом ступни утонули в чем-то мягком и ворсистом. Выключатель был где-то возле окна, но, во-первых, я слабо надеялся на бессмертие электрических лампочек, а во-вторых, комната казалась пустой, как черный ящик факира. Я постоял, прислушиваясь, скорее для очистки совести, ничего не уловил, попятился к выходу, обо что-то споткнулся, упал. В левом углу у окна что-то вскинулось, запульсировало. Стараясь производить как можно меньше шума, я кое-как поднялся и, вжавшись в стену, прислушался. Разбуженный мною островок тепла крался вдоль своей стены к двери.

Понимая, что еще минута – и он снова сбежит, я, уже не таясь, метнулся к окну, открыл форточку и изо всех сил толкнул ставни. Одна из них, гулко стукнувшись о стену, отвалилась, распугав все листья в саду, вторая оказалась менее ветхой: получив пощечину, она отъехала от стены на безопасное расстояние и затихла. Я обернулся. Ночь была безлунная – все луны давно растащены на лирические абзацы. Свет был тихий, темно-синий, слегка простуженный. У двери, в черничной тени стояла Жужа: растрепанная голова-одуванчик, босиком, в джинсах и перекрученном свитере. Глаза ее были открыты, но даже в синей ряби было ясно, что она ничего не видит, что она просто-напросто спит. В правой руке она что-то сжимала.

Как ведут себя с сомнамбулами? Что будет, если, увидев посреди ночи балансирующего на карнизе человека, вы его окликнете? Можно ли вообще будить этих беспечных бродяжек? Ничего этого я не знал. Нас с детства учат делать искусственное дыхание, накладывать шину и нюхать кислоты, с блазированным видом помахивая рукой над смертоносной пробиркой, но никто и никогда не рассказывает, что делать с лунатиками. Ни слова не говоря, с жалостью в сердце и ноющей болью в солнечном сплетении, я осторожно подошел к застывшей фигурке и протянул ей, сам не знаю зачем, правую руку (сюжет для картины: суккуб с инкубом сошлись в нелепом танце). Жужа покачнулась и, привалившись к стене, стала оседать на ковер. Я боялся к ней прикасаться, боялся разбудить, всего боялся, и решил оставить ее здесь до утра. Я смотался вниз за подушкой и пледом, затем – за своей походной шубой. Укутывая Жужу, я, наконец, разглядел, что у нее в руке: бабушкины ножницы, которые я обычно держал у себя на подоконнике. Только этого мне не хватало! Пришлось повозиться, разжимая ее судорожно сведенные пальцы.

Устроив кое-как свою лунатичку, я сел у старой кровати, подставив липкую от пота спину под ее выпирающие пружины. Руки мои дрожали, зубы свело, в висках пульсировало так, что я боялся пошевелить головой. От белого блаженства шубы в углу меня отделяли бесконечные, непреодолимые просторы. Ослабевший, я чувствовал, что расползаюсь, трещу по швам. Летел, широко расставив черные крылья, сад за окном, и листья – легкие, воздушные, в тончайших прожилках – все падали, падали... Эта неторопливая, дымчато-серая ночь совсем меня измучила. Сползая на пол, я все же умудрился сверхчеловеческим усилием зашвырнуть ножницы под диван, к самой стенке. Они звякнули, полыхнули и потухли.