Сколько себя помню, от меня прятали солнце. Кутали его в гардины, драпировали в облака, загораживали ставнями, сажали за решетку, кололи пляжными зонтами, роняли в колодцы и люки, в шляпу терракотовой дамы на соседнем сиденье автобуса, задвигали за колонну, зашторивали, затемняли, дергали вниз и в стороны. Я вечно бежала за солнцем и вечно не могла догнать, и двойная эта вечность с каждым шагом давалась мне все труднее.

Странно: почему-то так выходило, что все, с кем я сталкивалась в мглистых клубах делового мира, испытывали неистребимую ненависть к солнцу. Анемичные офисные каморки, по которым я бесцельно перемещалась, перепрыгивая с одной на другую, как блуждающий огонь по болоту, день и ночь тлели кислым электрическим светом. Пожалуй, единственная польза, которую я извлекла из скитаний по зыбучим софтверным барханам, – это увесистая антология способов избавления от солнца. Кажется, солнечные лучи представлялись загадочным офисным человечкам некой вредоносной бациллой, сенной палочкой их мелкотравчатой жизни. Когда начиналось «занавешивание» – вкрадчивое смежение каменных офисных век, я понимала, что пора увольняться. Если пустыня со своими песчаными бурями и фата морганами сурова и безжалостна, то пустыня без солнца – и вовсе гиблое место, от него веет мертвечиной.

Вот почему та неделя у моря, несмотря ни на что, так мне дорога. Это были дни, когда солнце длилось и длилось, растягивая пространство, когда дробное человеческое время стало цельным, монолитным куском смолы – такой же, как у сосен над берегом. Просеиваясь сквозь ресницы, лучи проникали в холодную толщу сна, ночные кошмары истончались и таяли, прореженные золотой пылью. По утрам, перед самым пробуждением, когда понимаешь уже, что спишь, меня охватывало чувство счастливого томления, веселая, радостная щекотка. Поднимаясь из глубин сна, я видела горячие солнечные блики на поверхности.

Разбивался податливый хрусталь воды, я открывала глаза, и день начинался. Снопы солнечных лучей путались в занавесках, на потолке расплывался зыбкий прямоугольник, весь в полумесяцах, волнах и искрах – белый парус моей несбывшейся жизни. Прошитая по краям золотой нитью, комната словно качалась на волнах. Тонкая сеть, соскользнув с моей кровати, отползала с богатым уловом сновидений к окну. Все было ново, удивительно, как после тяжелой болезни: ножки стульев, стакан с водой, волны простыней в пятнах солнца, таинственно выглянувшее на свет божий колено – мое собственное. Просоленные крылья занавесок вздымались и опадали. Я старалась дышать с ними вместе – глубокий вдох, глубокий выдох, – старалась взять ноту такой высоты и длительности, каких и представить себе раньше не могла. Впервые за столько лет не нужно было гоняться за солнцем, красть его из чужих окон, вылавливать из авосек с яблоками, собирать осколки отражений и искажений. Теперь оно само шло ко мне в руки – щедрое, настоящее. Я была полна им, я носила его, как носят ребенка.

Еще у меня было море, горячая галька, манящие в темно-зеленую бесконечность кипарисы и сколько угодно молчания. Тогда же Бип подарил мне инклюз – янтарь с крохотной мушкой внутри. Камень был неправильной формы, необработанный, будто вчера выловленная из моря, непривычная к человеческому взгляду и говору слеза фаэтоновых сестер. Мушка внутри была необыкновенно хрупкая, казалось, она спит, разморенная жаркими лучами солнца. Сквозь переменчивую плоть камня угадывались ее тонкие проволочные лапки и крылья. Тельце, окруженное вишневым нимбом, на солнце отливало старым золотом. «Это карликовая жужелица», – с серьезным видом заявил Бип. Сам он тоже был янтарного цвета. «Какая она маленькая и беззащитная!» – «Но и сильная, обрати внимание». – «Как святая». – «Да, есть в ней что-то подвижническое. Тонконогая анахоретка. Чего смеешься? Янтарь – это тебе не шуточки. Из-за него, между прочим, почернели эфиопы. И вообще, это панацея от всех на свете бед. Камень для тех, у кого каша в голове. Еще Тутанхамон его носил. Хочешь, сделаем тебе корону, как у него? Или в меду проварим? Будет красный, как пятки Левы». Смеясь, я обняла его и, не глядя на протесты, поцеловала в щеку.

Я вставала рано, натягивала купальник, шорты и на цыпочках пробиралась по узкому коридору к двери, стараясь незамеченной выскользнуть на улицу. Но не тут-то было: как бы рано я ни проснулась, у дверей меня поджидал вездесущий Бип с сигаретой в зубах и корзиной наготове. Он с видом завзятого фокусника ставил ее на пол, и начинались «фокусы». Из чудо-тормозка извлекались по одному, как кролики за уши, его обитатели, кланялись воображаемой публике и послушно возвращались на место. Каждый кролик сопровождался комментариями факира: «яблочко райское, наливное», «виноград „Дамские пальчики“ – пальчики оближешь», «рулет с маком и секретом», «„Волны“ – книга – закачаешься», «вода минеральная, без газу», «плед клетчатый, с фестонами». Он попытался было снаряжать со мной Мими – дуэнью безмолвную и строгую, но та жутко боялась моря и чуть от меня не сбежала.

Бип, конечно, угадал, что значит для меня солнце. Временами мне казалось, что он читает мои мысли, видит каждый новый их виток так же ясно, как застывшую в янтаре жужелицу, и неприятный холодок пробегал тогда от моих крылышек к лапкам. «Смотри, не расплескай», – хмыкал он, глядя, как я мечтательно щурюсь на солнце. Всучив мне корзину, он складывал руки на груди и, качая головой, говорил: «Ты неисправимая язычница». Затем, бросив довольный взгляд на янтарь, с которым я не расставалась, добавлял: «И фетишистка». Я смеялась, он с колотушками выставлял меня за дверь, а через минуту уже кричал из открытого окна, не щадя спящих соседей: «Привет Тутанхамону!»

Но Тутанхамон не показывался. Бархатный сезон не коснулся этого приморского поселка, словно беспокойная толпа туристов, докатившись до Аю-Дага, через горы перевалить так и не решилась. На пляже, кроме ветра и чаек, не было ни души. Ревнивый медведь привычно тянул воду в зеленовато-рыжей дали, подрагивали желтые фестоны пледа, страницы, присыпанные песком, тихо вели свою беседу, чайки подбирались так близко, что при желании могли читать у меня из-за плеча, теплая галька дружелюбно пощелкивала, окунаясь в соленую пену прибоя.

Был конец августа – тихий привал на обочине года, ради которого только и терпишь изнурительную и, в сущности, никому не нужную ходьбу по кругу. Осень еще не наступила, но ее тонкие черты уже просматривались за остывающим облаком лета. И ветер, и каждый поворот туч, и похожие на сгустки смолы ягоды винограда, и бахчевое сахарное пиршество ос на базарах, и каждый солнечный луч были авансом чего-то невероятного, невероятно наступающего. Каждый шаг звенел, каждая мысль вспыхивала и дрожала, как роса на паутине.

Летел песок. Сплошь заштрихованное малиновыми и золотисто-зелеными искрами море играло на солнце, волны обрушивались болтовней на молчаливый берег. Хотелось взять ручку и писать – любую чепуху, все равно что, хотелось сравнивать кого-нибудь с луной в облаках, или, скажем, с солнцем, хотелось взять крючок, моток распростецких ниток и сплести что-нибудь необыкновенно простое, брякнуть что-нибудь глупо-сентиментальное. Вот так бы всегда: просто быть, просто отбрасывать тень. Я была так беззастенчиво счастлива, что, будь у меня крылья, как у моей янтарной подружки, они бы мерцали от удовольствия.

Временами, очень редко, сам фокусник принимал участие в «явлении лица и вазы с фруктами на берегу моря». В матросской бескозырке, своей любимой красной рубашке и желтых штанах, яркий и порывистый, как флаг на мачте, он всегда появлялся неожиданно и уже издали начинал выкрикивать веселую околесицу:

– Чего не знал Тутанхамон, когда пришел на поле он?

– Тутанхамон?

– Он не знал, что делал слон!

Сбросив одежду, Бип с разбегу врезался в волны, крякал, отфыркивался и распугивал чаек. Плавал и нырял он мастерски, но как-то неуклюже, «как жаба», – смеялся он («как очень вертлявая жаба» – уточнял Тим). В серебристо-зеленых гривах волн мелькали то голова, то гладкая дельфинья спина; он кричал, улюлюкал, вскинув вверх обе руки, медленно уходя под воду, «измерял глубину» и долго, играя на нервах публики (медведь, Жужа, чайки), не выныривал. Лежа на спине, раскинув руки в стороны, отдавшись во власть волн, Бип казался обломком затонувшего корабля – маленький, безвольный обрубок в морских пучинах. Он, как и я, любил плавать в одиночестве.

Да, одиночество. Море – идеальное место для тонких ценителей этого блюда. Только там, качаясь на волнах, между небом и небом, по-настоящему чувствуешь его солоновато-горький привкус. Точно так же, как существуют люди, выдуманные другими людьми, или, скажем, люди, которые кому-то снятся, так есть и люди, выдуманные морем. Они то бродят по дну, то беззаботно плещутся на поверхности и нигде надолго не задерживаются; тягучее чувство тоски вместе с ветром выпроваживает их из любого порта, гонит прочь от людей, и они уходят в открытое море – печальные, не знающие покоя суденышки. Бип и я – мы выдуманы морем.

Накупавшись, Бип блаженно вытягивался на полотенце. Капли моря на его оливковом теле, как маленькие блестящие озера, с шипением мелели под колким солнцем. Я читала, или смотрела на море, или притворялась спящей. Чайки, как канатоходцы, балансировали на кромке прибоя, подозрительно косясь на две неподвижные, накаленные солнцем фигуры; осмелев, подбирались поближе. Подпустив их к самому полотенцу, Бип вскакивал и, подражая их голосам и движениям, несся за птицами, пока те, обиженно хлопая крыльями, не взлетали. Часто он, набрав гальки (голыши-малыши, говорил он), выкладывал ее по контурам моего тела. Потом он закуривал, и мы говорили. Странные это были беседы. Слова мерцали, как мои крылья и капли моря на его ресницах, фразы, переливаясь, парили над нашими головами вместе с сигаретным дымом, выводя в жарком воздухе причудливые монограммы. Не помню, о чем мы говорили. Случайный прохожий, очутись он поблизости, ничего бы в этой тарабарщине не разобрал. Вполне возможно, он бы даже решил, что «эти двое» глупо его разыгрывают, беззвучно, как рыбы, открывая рты. Нет ничего бессмысленнее разговоров у моря.

Бип казался беззаботно и безоглядно счастливым. По странной причуде – моря ли, светотени? – его карие глаза то светлели до прозрачной желтизны, то, густея, уходили в плотный сумрак; временами казалось, что радужка, словно парус на ветру, вздымается и опадает. Эти глаза (в каждом по солнцу) были живыми настолько, что вблизи воспринимались как абсолютно самостоятельные существа; «Бип» и «глаза Бипа», хоть и появлялись одновременно, но существовали отдельно, вроде Джона Сильвера (или Флобера) со своим попугаем. Ни древности, ни мудрости в этих глазах не было, но в тенистых аллеях, в солнечной ряби садов, что жили и дышали внутри них, проступал абрис человека, разгадавшего пусть и одну, но самую важную загадку. Встречаясь взглядами, вы видели в его глазах свое собственное отражение с райскими кущами за спиной, будто он, набрав вас в пипетку, капнул себе на радужки. Мохнатый бородач, древесный дух, Пан, хитрый фавненок – вот кем он был.

Бип много плавал, удил рыбу, собирал со мной ракушки и гальку, а его трость – «крючок для ботинок» – все чаще скучала в темном прикроватном углу. Загорелый, то оливковый, то янтарный, издали он походил на задорного мальчишку лет десяти. А так как мне, по его словам, и в худшие времена можно было дать не больше четырнадцати, то мы составляли замечательный дуэт: худая девочка в огромной шляпе и бородатый мальчик с сигаретой в зубах.

Именно там я неожиданно для себя начала рисовать. Бип, радуясь, как маленький, купил мне стопку желтых блокнотов (очень похожих на тот, где я записывала, вот уже года два подряд, некоторые свои мысли), мелки и краски. Помню, как рисовала «Полет» – картинку, которую кто только не пытался у меня выцыганить, – шляпа, вместе с чайками парящая над волнами. Бип, выслушав мои планы относительно парящей шляпы, увязался за мной на пляж. Когда мы пришли, он настоял на том, что рисовать нужно непременно с натуры, и весь день мы провели за работой: он – неутомимо подкидывая в воздух соломенную шляпу, я – перенося эти полеты на бумагу.

Тим и Чио лазили по горам, Лева нашел себе укромный уголок в местном парке, зеленом и фотоувеличенном, и затаился там, под соснами, у фонтана (фавн, нимфа и кувшин с водой в обрамлении любопытных голубей), мастеря из шишек морских чудовищ. Местные аборигены с выдубленной солнцем кожей продолжали пялиться на Бипа, как на диковинного зверька. Некоторые всерьез считали его Черномором и точили волшебные мечи. Когда Бип с Левой, порядком обгорев, в день приезда заявились в аптеку, тамошняя девица не могла оторвать от краснокожего человечка глаз, а кассирша в супермаркете едва не лишилась дара речи, когда кто-то невидимый скомандовал Леве взять еще три коробка спичек и конфету на палочке. Бип петушился и корчил рожи, но видно было, что он задет не на шутку. Дома он редко появлялся на людях, общаясь только со старыми знакомыми и друзьями – людьми слишком воспитанными, пресыщенными миром и собой, чтобы замечать чужие изъяны, и отвык (забыть он не мог) от реакции обыкновенного среднестатистического балбеса, который тычет пальцем и гогочет, точь-в-точь как его далекие предки с палкой-копалкой. Здешние балбесы, изводимые безлюдьем и жарой, не могли на него наглядеться.

В пятницу, за два дня до отъезда, они гуляли с Левой по скупо иллюминированной набережной и вдруг очутились в самом сердце орущей детской толпы: она хлопала в ладоши и требовала каких-то «вывертов». Стиснутые со всех сторон, как горе-путешественники в плотном кольце полуголых и необедавших туземцев, они беспомощно топтались на месте. Исполинская фигура Левы высилась над орущими детьми, как фонарь над клумбой, Бип в этой клумбе не был виден вовсе. Когда какой-то крепыш в джинсовом комбинезоне стал дергать Бипа за бороду, он не выдержал и крикнул Леве, чтобы тот «надавал им по шее». Лева расквасил на своем веку не одну сотню настырных рож, но поднять руку на ребенка был не в состоянии. Тогда Бип, перекрикивая испуганную мелюзгу, разразился отборной руганью и замахал булкой, которой они с Левой кормили чаек. Дети в ужасе отпрянули, кто-то заревел. Вот тут-то, с опозданием, как полиция в детективном романе, появились, перекрикивая и детей, и взбешенного Бипа, чьи-то родители, фотограф с обезьянкой и надувным крокодилом под мышкой, помятые послеобеденным сном обитатели ближайшего пансионата. Начался скандал. Невесть откуда появился папаша мальчика, дернувшего Бипа за бороду, кудлатый и не очень трезвый, в таком же точно джинсовом комбинезончике, и, потрясая волосатым кулаком, обещал упрятать «эту карлу» в тюрьму; сметанно-белый пансионер в соломенной шляпе своей медузоподобной супруги призывал вязать «этим гадам» руки, кто-то самозабвенно матерился, а фотограф, вытирая загорелую лысину тельняшкой обезьянки, прятался за спинами кричащих и норовил украдкой стукнуть Леву крокодилом по голове. Тут уж Лева применил силу, впрочем, без кровопролития, аккуратно разметав возмущенных пляжников по обе стороны от дорожки, и, схватив машущего булкой Черномора, припустил по тенистой аллее к нашему пятиэтажному дворцу.

День был ветреный, сплетни о драке на набережной разнеслись по поселку минут за пять. Вернувшаяся с рекогносцировки Чио поведала следующее: местная ребятня приняла экстравагантную парочку за артистов недавно прибывшего цирка, афиши которого среди прочих чудес обещали благодарным зрителям «Чудесные выверты» – номер, в котором великан крутит над головой, как лассо, партнера-карлика, подбрасывает бедолагу в воздух и, хлопая в ладоши и пританцовывая, ловит на лету за бороду. При иных обстоятельствах Бип сам первый посмеялся бы над «вывертами», но он был слишком зол и слишком расстроен навязчивым вниманием всего поселка. А когда спустя час, в лучших традициях разыгрываемого трагифарса, явился ни о чем не подозревающий Тим, радостно помахивая в воздухе цирковыми билетами, Бип, не говоря ни слова, разорвал их в клочья.

В субботу, возвращаясь под вечер с пляжа, я с удивлением заметила у подъезда знакомую фигуру Чио: отступив под сосны, она жестом меня поманила.

– К чему такая таинственность? – беспечно усмехнулась я.

Но она молчала, нервно переминаясь с ноги на ногу. Приглядевшись, я заметила, что она бледна и испугана.

– Что случилось? Тебе плохо?

– Нет, нет. – Она схватила меня за руку и потащила к усыпанной иголками лавочке.

– Что такое, скажи по-человечески, – добивалась я.

Силой усадив меня на скамейку, она плюхнулась рядом, схватилась за голову и, мерно раскачиваясь, простонала:

– Мими...

– Что Мими?

– Расшибли голову.

– Что ты несешь? Что за шуточки!

– Расши-и-ибли, – выла она.

– Прекрати! Хватит, слышишь! Расскажи по-человечески, что произошло.

– Расши-и-ибли...

– Кто?

– Никто... Не знаю... Должно быть, эти выродки, с которыми вчера поцапался Бип.

– Но почему... что за дикость... – Я никак не могла поверить в то, что она говорит. Зачем кому-то убивать безобидную, толстенькую Мими? Дико. Невозможно. И, однако, это так.

– Все ушли, а я... Ты ведь знаешь, как Мими любила погулять... А тут еще белки... так ее интересовали... Ну я и выпустила ее, а сама прикорнула... Откуда я могла знать? Они втроем нашли ее на лестнице. Она, по-видимому, там несколько часов пролежала, в черной луже... А там ведь ходят все эти люди, постоянно, вверх-вниз, и ни один... ни один... И все ведь знают, что она наша. – Она разрыдалась. Я сидела, глядя в темноту. Когда Чио вновь заговорила, ее слова звучали где-то далеко-далеко. – Бип совсем рехнулся. Бился головой об стенку и рычал. Бешеная сволочь, – она скривилась и потрогала припухшую губу, – стащил меня с кровати и убил бы, если бы не Тим с Левой. Потом хотел бежать куда-то, с этой своей палкой...

– Где он?

– Дома. Только я тебе не советую...

Не дослушав, я бросилась в подъезд. Добежав до второго этажа, вспомнила про лужу и вызвала лифт. Дверь открыл взъерошенный Тим.

– Ты уже знаешь?

– Да, Чио там, внизу...

– Он просто свихнулся. Никогда его таким не видел. Набросился на Чио... Мы с Левой насилу его одолели. Видела бы ты, как он вырывался! Размахивал руками и обещал нас прикончить. А потом вдруг враз присмирел. Уж лучше бы он размахивал руками, чем такое спокойствие! Сидит, улыбается такой жутковатенькой улыбочкой. Сказал, чтобы мы собирали вещи.

– Но поезд только завтра ночью!

– Говорит, поедем на автобусе. – И, помолчав, добавил: – Лева ушел на твой пляж. Хочет закопать ее там. А мне все это так осточертело...

– Я пойду к Бипу.

Когда я вошла, Бип, насвистывая, стоял ко мне спиной у окна. На кровати лежал, криво разинув пасть, его маленький, напичканный вещами брезентовый саквояжик. В углу сиротливо притулился надувной бассейн Мими.

– А, Мышонок! – обернулся ко мне, натужно улыбаясь. – А мы, видишь, уезжаем.

– Бип...

– Да, пора сматываться. Осточертела эта дыра. Поедем на автобусе, как тебе такая идея? Будешь весь день смотреть в окно. Снимаемся с якоря!

– Я знаю про Мими.

На секунду в крыжовенных глазах что-то блеснуло: то ли злость, то ли слезы. Не отвечая, не глядя на меня, он склонился над саквояжем, будто бы в поисках чего-то. Я вздохнула и вышла, тихо притворив за собой дверь.

Когда вернулся Лева, выяснилось, что исчезла Памела. Увязавшись за ним, она трусила рядом до самого пляжа и даже помогала ему рыть могилу. «А потом я потерял ее из виду. Не до того было», – оправдывался Лева. Погруженный в мрачные мысли, он дошел до самого дома, когда вспомнил о Памеле. Вернулся на пляж, послонялся по набережной, даже в парке побывал, но все без толку. Бип, казалось, обрадовался этому происшествию и наотрез отказался продолжать поиски. «Она не вернется» – заявил он, и никто не стал ему перечить.

Спешка сделала наш отъезд и весь этот невыносимый день нереальными. Я не видела черной лужи на ступеньках, не ходила больше на пляж, и потому мне до сих кажется, что Мими, затосковав, просто ушла от нас, быть может, присоединилась к каким-нибудь своим более счастливым пернатым сородичам. Беглянка Памела так и не объявилась. Вот ее-то, маленького ленивого поросенка под тревожными кипарисами, я иногда вижу во сне. Где ты, Памела?

Сейчас вся эта неделя в рыжей дымке наступающей осени кажется мне иллюзией, странным сном, от которого просыпаешься в слезах и помнишь мучительно долго. Я беру ее в руки, как янтарный шар с морем и кипарисами внутри, и, встряхнув, зачарованно наблюдаю (так Мими смотрела на белок), как кружатся и падают в воду желтые листья.