А сейчас займите свои места, сядьте, и мы сфотографируемся на память. Сначала автор с главной героиней. Потом автор с главным героем. Потом автор с подставными родственниками. Потом главные герои со всеми приглашенными.
Как уже смекнули вездесущие эрудиты, мы с вами устроились за двумя длинными накрытыми столами, в тени высоких раскидистых дубов, в зеленой долине, которая, естественно, тянется до самого моря. Шевелится окаймленная золотом листва, золотые, идеально круглые блики смешиваются с полуденной пылью и целой стаей похожих на ленивых светляков ладошек – картина золотом по шелку.
Облака, ветки, ветки, ветки, птичий глаз крупным планом, две пухлявые ладошки, ветки, ветки, тягучий солнечный лик, ствол, ствол, ствол, встрепанные макушки, жующие рты. И снова облака, морские брызги на горизонте, пена морская, пена шампанская, тарелки, стаканы, фьяски с вином, прямое включение. П-р-я-м-о-е в-к-л-ю-ч-е-н-и-е. В студии, как всегда по пятницам, убаюканная полуденным зноем и пируэтами парящих над дубами ладошек, София Малюта.
Его называли талантом и бездарем, блаженным и конъюнктурщиком, графоманом, беллетристом, магическим реалистом, амаркордистом, недо– и неореалистом, постимпрессионистом, фовистом, сюром и турнюром. Критика обвиняла его в пустословии, в чрезмерной любви к метафорам и оксюморонам, в псевдоэстетизме и квазихудожественности. Чьим только эпигоном его не объявляли, какие только эполеты не пристегивали. Что за дождь над всемирным потопом, возмутитесь вы, и будете абсолютно правы. Этот удивительный человек в бесподобном синем галстуке с красными маками по-прежнему остается неприступным утесом, о который без толку плещутся волны всеобщего недоумения. И вот он, этот утес, перед вами.
– Прежде всего, принц, что же вы все-таки учинили с мертвым телом?
– Как говорил наш преподаватель по матанализу, удавил – и в воду.
– И как прикажете это понимать?
– Как интегрирование по частям.
– Медные трубы вас не изменили?
– Мне больше досталось огня и воды. Но вообще, поживем – увидим.
– В прессе продолжают мелькать довольно жесткие критические разборы вашей книги. Попросту говоря, вас нещадно секут. Начинающие писатели, как дети малые, обычно довольно чувствительны к порке, а вы?
– Не только начинающие. Впрочем, я-то никогда не был послушным дитятей. Ягодицы у меня закаленные.
– То есть, вы писатель толстокожий.
– Скорее, усидчивый.
– Это ведь первая ваша книга?
– Первая, тридцать первая – не все ли равно? Хронометраж в таких случаях не имеет значения.
– То есть, в чуждой для вас литературной среде вы уже освоились?
– Почему это чуждой? Я уже в пятилетнем возрасте вовсю раздавал листовки и бесплатные газеты на улице.
– Ваш маковый галстук частенько мелькает в ночных клубах, и ведет он там себя, по слухам, крайне вызывающе. Ваше имя не сходит с газетных передовиц, и все больше по поводу эпатажных выходок и скандальных заявлений. Это сознательный шаг с вашей стороны – игра в одиозную особу? Или это имманентное ваше состояние?
– Я люблю клубную жизнь и веселые компании, что здесь плохого? А мой галстук, как вы верно подметили в самом начале, вообще бесподобен.
– Вы считаете себя сюрреалистом?
– Нет.
– А критики утверждают обратное. Кто-то даже вспомнил известное выражение Пикассо, про то, что сюрреализм – это когда берется голубка и засовывается в задницу начальника вокзала. Вас не смущают такие сильные сравнения?
– Если память мне не изменяет, Пикассо и сам рисовал голубок. Так что по поводу задниц у меня есть нехорошее подозрение, что берется голубка и оттуда извлекается.
– Однако!
– Однако – поменьше бы художники работали языком, и побольше – кистью.
– Это правда, что поклонники вашего творчества в скором времени смогут любоваться своим кумиром на каждом втором билборде страны?
– Неправда. На каждом.
– Участие в рекламной кампании не кажется вам делом зазорным, опошляющим светлый образ творца?
– Многие известные люди этим занимаются, ничуть не опошляя светлый образ.
– Да, но часы и духи – это все-таки не стиральный порошок, довольно скверного качества к тому же.
– Насчет качества я бы на вашем месте был поосторожнее. А в остальном – это ведь прекрасно, что не часы с духами! Порошок – это ближе к народу, к читателю, к «волнам всеобщего недоумения», которые, конечно, понимают, что деньги лишними быть не могут.
– Довольно странно слышать это от вас.
– Не отождествляйте меня с моими героями.
– То есть, все, что они говорили, – ложь? Их мыслей и чувств вы не разделяете?
– В общем, нет. Только давайте без патетики.
– Хорошо. Тогда откройте секрет: как вам удается в бесконечной веренице вечеринок, фотосессий и интервью выкроить время на творчество?
– Творец остается творцом даже перед камерой и с коктейлем в руках.
– Если уж зашла речь о коктейлях... Расскажите немного о вашей литературной кухне. Где черпаете вдохновение?
– Половником из кастрюли. Нет, если серьезно, вдохновение – это такой же литературный вымысел, как Бог и чистая совесть. Этакая, знаете, отмазка прокутившего аванс писателя перед разъяренным издателем. Никакого вдохновения не существует. Я просто сажусь и пишу – работа у меня такая.
– А как же сродная деятельность? Только не говорите, что это тоже вымысел.
– Тогда я скромно промолчу.
– Вы поклонник Вима Вендерса – признанного короля роуд-муви. Ваша книга в некотором смысле – тоже роуд-муви. А что по части идей? Какие послания вы закладываете в свои произведения? Верите, как Вендерс, в то, что каждый человек волен изменить свою судьбу?
– Я не поклонник Вима Вендерса. И если уж совсем начистоту: я ни одной его картины не видел.
– Но как же... Критики наперебой отмечают его неоспоримое на вас влияние.
– Критики много чего отмечают, и все мимо кассы.
– Джон Фаулз в «Кротовых норах» писал: «Я не думаю о себе как о человеке, который „бросает работу, чтобы быть писателем“. Я бросаю работу, чтобы наконец-то быть». Ваша героиня могла бы сказать то же самое?
– Моя героиня – девушка очень простая и темная, и вряд ли бы она могла сказать то же, что сказал такой маститый писатель, как Фаулз. Вы решили меня забомбить афоризмами великих? Давайте лучше спустимся с Олимпа и поговорим обо мне. Или о моем галстуке.
– Но все-таки.
– Говорю же вам, моя героиня – особа фантастическая и невозможная. Так что у нее и спрашивайте.
– У кого спрашивать? Вы ведь ее убили.
– Я?
– А кто же?
– Ну, мы-то с вами знаем, кто.
– Нет, откровенно говоря. Это, кстати, одна из главных претензий к вашей книге – ее «куртуазная, расхристанная запутанность», как выразился Арсений Чуб в своей рецензии, остроумно озаглавленной «Трое в котелках». А Тарас Паланюк в свою очередь пишет, что «он ли ее укокошил, она ли его, все они умерли, или, того хуже, все они живы, разобраться совершенно невозможно».
– Ну, не знаю. А критики разве читают рецензируемые ими книги?
– Возвращаясь к теме убийства: похоже, устранение главного героя своего произведения становится некой идеей фикс для современного писателя.
– А что ж вы хотите – специфика профессии. Писатель находится в непрерывном процессе деторождения и детоубийства.
– Прямо работник ножа и топора какой-то.
– Или акушер-самоучка.
– Сам себя обслуживающий?
– Выходит, что да.
– Ваши герои – довольно странные люди. Они очень инфантильны, по словам того же Паланюка, «практически лишены витальности и при этом ужасно инфантильны».
– Какой витальный полет мысли! Прямо упражнение на брусьях, а не рецензия. Я смотрю, ваш этот Паланюк изрядно поупражнялся на моей книжке.
– А что ж вы хотите – специфика профессии. Критик находится в непрерывном процессе таланторождения и талантоубийства.
– Туше.
– Так что же ваши инфантильные герои: вы упорно пресекаете любые попытки подыскать для них прототипы. Неужели все эти люди – alter ego автора?
– Разумеется. Темные рытвины его извилистого сознания.
– А в окололитературных кругах поговаривают, что главный герой списан с вашего близкого друга, тоже писателя, шесть лет назад прошумевшего на всю Европу.
– Чушь. Это две совершенно полярные личности.
– А еще в тех же кругах бытует мнение, что стилистика вашей книги имеет тот же источник.
– Мнение это ошибочное и оскорбительное. Что еще говорят ваши окололитературные круги?
– Говорят о вашем друге. Это правда, что он находится в лечебнице для душевнобольных после неудачной попытки самоубийства?
– Правда лишь отчасти. Он действительно находится в одном очень хорошем доме-интернате для психоневрологических больных. Что касается самоубийства, то это ловкое изобретение желтой прессы, за которое, при желании, можно и по судам затаскать. Я не знаю всех подробностей, но дело обстоит примерно так: мой друг оставил чайник без присмотра и уснул, чайник закипел, вода хлынула через носик, огонь потух, а газ продолжал выходить. И если бы не разбитое окно в комнате, где он спал, и любопытная соседка, последствия могли быть еще более плачевными.
– Разбитое окно?
– Да, ему накануне разбили окно. Очень кстати. По словам все той же соседки, какой-то не то рыжий, не то русый мальчишка. Она, впрочем, подслеповата – женщина в летах, мало ли что могло привидеться...
– Печальная история.
– Да. Мой друг всегда недолюбливал чайники со свистками, и вот к чему это привело.
– Вам это кажется забавным?
– Мне это кажется самонадеянным.
– Но газ не объясняет сумасшествия.
– Сумасшествие вообще труднообъяснимо. Мой друг был истощен – физически и морально – уже давно. Происшествие с газом стало катализатором.
– Вы часто с ним видитесь? Есть надежда на выздоровление?
– Последние полгода я был крайне занят, но мой секретарь часто звонит его лечащему врачу и все подробности мне сообщает. Надежды, к сожалению, очень слабые.
– По поводу главной героини: говорят, что она тоже вроде бы списана с вашего друга.
– Моя героиня мертва – вот вам мой ответ.
– А книга? Как насчет нее?
– Как сказал профессор Уотерпруф: «Книги живут дольше девушек».
– Женя, ты что там смотришь? Новости? Выключай немедленно! Виталий Александрович сказал, чтоб никаких новостей и близко!
– Это не новости.
– Все равно. Выключай, на сегодня хватит.
– Там интервью берут у моего знакомого.
– Опять твои фокусы?
– Нет, не опять. Это совсем другое. Это Женька. Он ко мне приходил.
– Не помню.
– Галстук с маками.
– А! Женечка! Как же, как же. Очень приятный молодой человек. И такой вежливый. А какие цветы он мне один раз принес! Жаль, что больше к тебе не приходит, дурья ты башка. И что же он там рассказывает?
– Забивает всем баки.
– А ну-ка... Женя, это мультики...
– А только что было интервью.
– Женя...
– Вы не нашли мои блокноты?
– Не было у тебя никаких блокнотов.
– Они мне нужны. Там очень важные записи.
– В любом случае, писать тебе тоже не разрешали.
– Скажите лучше, что мне разрешали? Что-то не припомню ни одного прецедента.
– Можешь смотреть в окно.
– Вэри дякую.
– Тогда лежи и спи. Тебе полезно.
– Я не могу больше спать, я выспался на девять жизней вперед. Мне все запретили. Все, что создает хотя бы жалкое подобие жизни. Почему я не могу писать?
– Прекрасно знаешь, почему. Это плохо отражается на твоем здоровье.
– Зачем мне ваше чертово здоровье, если я не могу писать?
– Успокойся, пожалуйста.
– Нет, не успокоюсь! Куда вы дели блокноты?
– Никуда не дели. Женя, успокойся, прошу тебя. Ты нездорова.
– Не трожьте меня, сами вы психопаты вместе с вашим Виталием Александровичем!
– Будешь орать – позову доктора, и будет как в прошлый раз, потом не обижайся. И давай-ка я тебя лучше причешу по-человечески, хоть на девочку будешь похожа.
– Девочку? И она еще натравливает на меня докторов!
– Женя, ну прекрати. Хватит. Конечно, девочка, очень упрямая и капризная.
– Мало того, что пациенты психи, так и обслуживающий персонал туда же!
– Ну хорошо, хорошо. Давай я лучше тебя причешу.
– Не прикасайтесь к моим вещам! И ко мне тоже! Отправляйтесь лучше делать уколы!
– Хорошо, хорошо, только не кричи так.
– Я вас ненавижу. Всех вас ненавижу. Куда вы дели мои блокноты?
Засунула куда-то мои записи и уже полгода не может отыскать! Интересно, за кого она меня принимает? Тема из шестой палаты говорил, что у нее внучка погибла прошлой зимой, – попала под машину. Правда, Тема и сам с ветром в голове. Все мы здесь с ветром в голове.
Янтарь я сохранил. По ночам я укладываю его рядом с собой, на больничной подушке, и он тревожно мерцает, словно в оправдание того, что оправдать невозможно. По утрам, особенно в туманную склочную погоду, я вижу ее, даже не закрывая глаз: поджав ноги, она сидит у стены на колченогом стуле, коротко остриженная (русая, рыжая?), с бледной родинкой на подбородке, с острыми скулами, и серьезно смотрит поверх моей головы в окно. Потом порывисто вскакивает и, хлопнув дверью, как всегда она хлопала дверьми, выбегает на улицу. Прильнув к окну, я сквозь желтые клочья тумана различаю ее зеленое в красную клетку пальтишко: пальтишко бежит, не оглядываясь, по белому войлоку больничного сада к невидимым воротам. В мокром снегу ползут осторожные машины, в одной из них она катит прочь к морю или еще куда угодно. А я могу только смотреть издали, из своего разбитого окна, могу только любоваться своим ущербным миром в осколках, оставаясь по эту сторону, и описывать все это непослушными, новообретенными словами. Потому что теперь, несмотря ни на что, громко и четко: я могу говорить.