Иногда мир представляется мне огромным зеленым яблоком с глянцевыми боками, вдоль которого человек прогуливается с тайной надеждой откусить кусочек. Но так получается, что, как бы мы ни разевали рты, выходит одно только пустое клацанье зубами, ничего, кроме слабых царапин на жесткой кожуре, не оставляющее. В ту пятницу, тоже яблочно-зеленую, я особенно живо почувствовал, что клацаю зря.
Комната тонула в полудреме наступающих сумерек. Грязно-зеленое небо за окнами казалось твердым, как забытый в кармане детства мятный леденец. Бушевавший весь день ветер ни с того ни с сего оборвал себя на полуслове и всхрапнул, не закончив истории, как беззубый старик на скамеечке. Тучи разбежались; окна, перестав предательски дрожать, стали гоняться за вертлявым вечерним солнцем. А оно уже давно было в комнате: лилово-рыжий луч тонко отточенным грифелем провел по моим запястьям и скатился на пол. У самого окна, соединенная со мной солнечной нитью, сидела Жужа.
Рабочий день закончился двадцать минут назад, и в комнате мы были одни. Я маялся, то и дело бросая на Жужу тревожные взгляды. Комкая в руках сложенный пополам листок, она смотрела в окно. Я знал, что она ждет голубя. Глупая птица облюбовала наш карниз около месяца назад и с тех пор в любую погоду, ровно в половине двенадцатого, гордо вышагивала по ту сторону стекла. Это был педант, иссиня-черный и напыщенный. Я его сразу раскусил и возненавидел. Но Жужу голубь развлекал, и приходилось с этим мириться. Они подолгу вглядывались друг в друга, будто обмениваясь мыслями: он – повернувшись боком и карикатурно выпятив свой безупречно круглый глаз, она – положив острый подбородок на сцепленные замком руки. Что сообщал он ей, не разжимая гордого клюва, какие вести приносил на куцем аристократическом хвосте? Я в бешенстве колотил по клавишам и мысленно сворачивал пернатому пачкуну шею.
Сегодня он, против обыкновения, не явился. А ведь эта пижонистая тушка всегда была до тошноты пунктуальной. С начала первого Жужа не находила себе места, украдкой поглядывая на необитаемый карниз, но только кленовый листок, прильнув к стеклу, корчил ей рожи.
Быстро темнело, предметы в комнате затушевывались и исчезали, словно художник, не одобрив картины, стал вымарывать написанное. Зеленоватая, подпитанная ядовитым небом муть растекалась по углам, жадно слизывая капли дня, но я и не подумал включить свет. Умирающая нить заката, слабо перехватив Жужины запястья, колыхалась в моих руках. Мне казалось, что я и сам истончился, что я и есть – нить.
В коридоре гулко хлопнула дверь. Я вздрогнул, стал большим, фасетчатым; вздрогнула и нить, выскользнув из моих убаюканных рук. Жужа вздрогнула последней, и больше уже ничего не дрожало. Есть люди, которые, сколько им ни талдычь, вскакивают сразу по пробуждении и носят за собой испуганный сон весь остаток дня. Жужа, несомненно, была одной из этих несчастных: она защелкала мышью, стала расправлять помятую бумажку, которую через минуту затолкала в карман джинсов, сгребла в пеструю, как костер инквизиции, кучу маркеры и карандаши. Компьютер, распрощавшись, угас. Я смотрел, как она копается в сумке, как ищет что-то в ящике стола, как колышутся ее огромные, со страусиное яйцо сережки. Вот она, хлопнув себя по карманам, блеснула такими же огромными браслетами, вот шаг, другой, идет к двери.
Выуживая из кармана ключ, я метнулся ей наперерез.
– Что ты делаешь?
– Закрываю дверь, – сражаясь с замком, ответил я.
– Закрываешь дверь?
Придавив врага коленом, я убеждал замок в своей правоте. Тот, задыхаясь, сдался, примирительно хрустнул ключом и затих.
– Что за шуточки?
Жужа была так близко, что я спиной, щекотной областью между лопаток, ощутил теплый ветерок ее дыхания. Медленно, как балансирующий над пропастью канатоходец, которого вдруг окликнули с оставленного позади клочка земли, я обернулся. Кружилась голова. Жужино лицо, скуластое, остренькое, как лисья мордочка, слегка асимметричное, приближалось и снова отдалялось от меня, как на качелях. Перед глазами, словно на старой кинопленке, приплясывали белесые искры.
– Я тороплюсь. – И снова ветерок, теперь в солнечном сплетении.
– Дверь закрыта. А ключ, – со сладчайшей улыбкой фокусника я поднял его над головой, так, чтобы она его хорошо рассмотрела, и, не переставая улыбаться, сунул его в карман, – ключ исчез.
Жужа хмыкнула. Раскачивание прекратилось. Искры переехали: стайкой летней мошкары они теперь кружили у нее над головой.
– И как все это понимать?
– Дверь закрыта – тут и понимать нечего.
– Ты пьяный? Обкуренный? У тебя крыша поехала?
– Так много вопросов сразу...
– Отойди.
– За-пер-то, – пропел я, поудобнее устраиваясь возле двери.
Жужа вздохнула, словно что-то решая про себя.
– Послушай... Мне не до шуток. У меня важное дело к начальству.
– Начальства нет, с пяти часов.
– Как нет? – Она даже отступила на шаг от неожиданности. – Вранье.
Посвистывая, я смотрел поверх ее головы на бледный намек улыбчивого месяца над соседними домами. Столько тайны, а ведь если подумать – какой-то стылый, подсвеченный снизу шар.
– Даже если и так. Я тороплюсь. Открой.
Я не двинулся с места: на хлипкий замок полагаться все же не стоило.
– Хватит ломать комедию. Это не твое амплуа.
Я вдруг с какой-то чеширской радостью понял, что она меня боится.
– Открой.
– Не открою.
– Открой.
– Не открою.
– Что тебе нужно? – Нотки испуга и удивления в ее голосе смешались с неприкрытым презрением.
– Поговорить.
– Нам не о чем говорить, и ты это прекрасно знаешь. – Она сделала шаг вперед.
– Нет. Никуда вы отсюда не двинете, мадемуазель трусиха. Пока я вас не отпущу. – Я упивался собственным могуществом.
– Вот сволочь, – прошептала Жужа и сделала еще шаг.
Глаза ее казались черными. От ненависти, которую я в них уловил, мне стало не по себе. Осклабившись, я как можно елейнее прожурчал:
– Померяемся силами? – и плотнее придвинулся к двери.
– Пусти, – желчно процедила она.
Я не шелохнулся. Где-то внизу снова хлопнула дверь, и я машинально повернул голову. В тот же момент Жужа с такой силой рванула меня за руку, что перед глазами у меня все задрожало. Слегка оглушенный внезапностью выпада, я прилип к двери. Началась беззвучная возня, как в нелепом немом кино: она тянула, я топтался на месте, судорожно дергая рукой. Как дуэлянт, благородно выстреливший в воздух, я был удивлен и озадачен остервенением противника. С ватной головой, странно отяжелевший, я вяло отбивался, в неразберихе тел и дыханий боясь ненароком причинить ей боль. В какой-то момент я услышал отчаянный треск. Жужа испуганно отступила. Я с ужасом заметил, как на ее тонкой руке, повыше запястья, теряясь под закатанным рукавом, змеится смазанная темная полоса. Она же продолжалась на браслете.
– У тебя кровь, – пробормотал я.
– Нет, у тебя.
Тут только я заметил, что рукав моей рубашки разорван и на запястье красуется свежая царапина. Боли я не чувствовал.
– Ого, – присвистнул я с облегчением.
– Прости, я не хотела. Это все браслет – старая застежка.
– Это была моя любимая рубашка. И моя любимая рука.
Я поднял глаза. Жужа зачарованно смотрела на мою руку, я – на ее. С минуту мы стояли так, со странным любопытством глядя на кровавые полоски-близнецы, а потом, словно сговорившись, согнулись в корчах истерического хохота. Я сполз на пол у подножия обороняемой двери, Жужа привалилась спиной к моему столу.
– Выпусти меня, – сквозь смех выдавила она.
– Только после того, как мы поговорим по душам, и ты отдашь мне эту мятую бумажку.
– Какую бумажку? – Перестав смеяться, она с беспокойством посмотрела на меня. По комнате пробежал холодок.
– Только без кровопролитий, ok? Я не дрался по-настоящему уже... дай подумать... лет пять точно. Честно говоря, я не в форме. Еще одна рана – и погибну от потери крови.
– Какую бумажку? – повторила она.
– Да заявление твое. По собственному желанию.
– Откуда ты знаешь?
– Это длинная история. Для разговора по душам.
– Ладно, не важно. Даже если так, это не твое дело.
– Ошибаешься.
– Выпусти меня.
– Ну вот, опять.
– Ты не имеешь права. Это свинство, в конце концов.
– Я просто хочу тебе помочь.
– Я не нуждаюсь в помощи, тем более в твоей.
– А я-то думал, мы квиты. Раскурим трубку мира, а?
– Не курю.
– Ну, тогда давай просто поговорим. Я знаю отличное местечко, поуютнее этой комнаты...
– Мне казалось, мы все уже выяснили.
– Я ничего не выяснил.
– На фоне всего, что ты говорил раньше, твое заявление о помощи выглядит по меньшей мере странно.
– Я извинился.
– О, я помню.
– Что значит «о»?
– Ничего. Ты извинился. Мы культурно киваем друг другу в начале и конце дня. Все счастливы и довольны.
– Не все. Послушай, ну что я такого сказал? Я даже не помню...
– Ха! Как это мило. Будем считать, что я тоже не помню, и закроем тему.
– Нет, не закроем. Ну подумай, это ведь глупо. Человек что-то сморозил, причем что именно, он и сам не помнит... Так что ж теперь, век его ненавидеть?
– Я же сказала, что зла не держу. Только видишь ли, в чем штука... Может, ты и не хотел ничего плохого, но у меня с тех пор такое тошное чувство, будто кого-то убили у меня на глазах. Кого-то жалкого и беспомощного, вроде бездомной дворняжки.
– Но я...
– Ладно, это все не имеет значения. Я просто хотела, чтоб ты понял, что говорить нам не о чем. Так что отопри дверь. – Она встала. Я тоже поднялся.
– Какая спешка!
– Ну хватит уже. Я устала.
– Я думаю! Увольняться каждые три месяца без всякой причины – тут устанешь...
– Причина есть, но тебя она не касается.
– А вот и ошибаешься. Голову даю на отсечение, что причину эту ты и сама не знаешь.
– Печальное заблуждение. Мне жаль твою голову.
Набычившись, Жужа снова уселась на пол. Мой монитор – единственный здравомыслящий предмет в этой комнате – давно потух. Бархатная синь улицы мягко струилась в окна. Соседние многоэтажки тысячью зрячих глаз пялились в нашу слепую комнату; в их желтых правильных зрачках хитро приплясывали черные человечки. Я вдруг почувствовал себя разбитым и больным. Жужа молчала. В темноте угадывалась ее сгорбившаяся фигурка. Я закрыл глаза и тут же увидел комнату и две неподвижные, бесконечно усталые фигуры в ней, которые медленно, друг на друга не глядя, сползали в один и тот же сон.
Не знаю, сколько мы сидели так, в теплой синеве. Я очнулся от приглушенных булькающих звуков и, отгоняя иссиня-черное, крапчатое марево, бросился к Жуже. Ее рвало.
– О господи. – Выдохнул я и заметался по комнате, не понимая, к чему, зачем все это, куда девать руки и куда бежать. Звякнул в кармане ключ. Я вытащил его и побежал к двери. Замок упирался, решив, возможно, воздать мне по заслугам. Я напирал на дверь так, что дрожали стены. И только когда я уже совсем было решил наплевать на все и ломать дверь, ключ желчно скрежетнул и дверь открылась.
Жужа встала и, пошатываясь, вышла в коридор.
– Тебе помочь?
– Отойди, – в ее слабом голосе сквозили усталость и безразличие.
С полотняным лицом, скривив пугающе фиолетовые губы, она побрела в сторону туалетов. Я понуро поплелся следом.
У желтоватых, обозначенных пешкой дверей, Жужа обернулась, видимо услышав мое сопение за спиной:
– Ну что еще?
– Я подумал... если понадобится моя помощь... я мог бы...
– Оставь меня в покое!
Дверь устало хлопнула. Я опустился на корточки и приготовился ждать. Оставлять ее в покое в мои намерения не входило.
О коридорах, ночных одичалых коридорах, можно говорить только шепотом, только издалека. Само понятие пустынного ночного туннеля с дверьми по бокам требует, как дремучий лес, иносказательного почтения, ибо он во сто крат петлистее и коварнее леса. Эти сумрачно-желтые, гладкие проходы в никуда особенно страшны своим гулким безразличием, которое, разумеется, не безразличие вовсе, а липкая бумажка, на которую садятся охочие до всего липкого доверчивые мухи.
В нашей пятиэтажной твердыне не было лифта, но были наскакивающие одна на другую лестницы, узкие и кромешные, как дупло в зубе, коридорчики, развилки, перекрестки, чернотой манящие переходы, выводившие путника то в зал с колоннами, то в чью-то захламленную подсобку. Все двери, все коридоры, не спрашивая, вели куда-то; в любом кабинете присутствовали, не таясь, боковая дверь, чердачок, кладовочка или тщательно запираемый шкаф, и даже в туалете было узкое келейное оконце на прокопченную годами пожарную лестницу. Отсутствие тупиков утешало и настораживало.
Сидя под дверью дамской комнаты на пыльной, уходящей вдаль ковровой дорожке, я вглядывался в угрюмые таблички на дверях: они казались совершенно чистыми. Кто знает, что творится здесь по ночам, когда люди со своей меркантильной потребностью расчертить пространство и все надписать расходятся по домам. В пустых помещениях почему-то всегда чувствуешь себя неловко, всегда встает где-то на заднем плане непрошеное чувство вины, как будто ты подглядел в замочную скважину любовную сцену.
Тусклый свет стал еще приглушеннее, словно и в коридорных просторах наступала ночь. Я почувствовал, как зеленовато-желтая патина, покончив с дверьми, медленно подбирается ко мне. Было тихо. Жужа все не выходила. В какое-то мгновение мне показалось, что в конце коридора, на пороге совсем уж беспросветной ночи мелькнула тень: словно мышь проскочила мимо настольной лампы или мотылек задул взмахом крыльев огонек свечи. Я замотал головой: что за чертовщина! Это все хроническое недосыпание, все дело в хроническом... Тень ползла теперь вдоль левой стены. С легкостью конькобежца скользя по матовой глади дверей, она двигалась неторопливо, и в этой методичности, в круглых, размеренных движениях читалась спокойная самоуверенность. В перешейках между дверьми тень вздрагивала, будто поеживаясь от холода, и тогда на бугристой поверхности отчетливо проступали контуры плотно сбитой фигуры в круглой шляпе. Ни страха, ни удивления я не почувствовал – только грусть, удушливую и цепкую, – грусть защемленной души. Я сидел, глядя на скользящую фигуру, как смотрят на морскую волну: все равно накатит, разобьется, утащит за собой.
«Ш-ш-ш», – зашелестело в затылок. Так в детстве успокаивала меня бабушка, когда мне снились кошмары.
– Спишь. – Кто-то осторожно тронул меня за плечо, и волна откатила.
Я открыл глаза и поднял голову с колен. Жужа устроилась тут же, на полу. По ее губам, все еще синеватым, блуждала слабая улыбка. Измученные прядки на висках потемнели, бисерной нитью блестели капельки пота над губой. Лицо и влажная шея казались закутанными в белую простыню. Даже веснушки куда-то исчезли. Мы сидели очень близко, касаясь плечами, и я ощутил тепло ее тела, ту горячую волну, которую мы храним за пазухой. Далеким эхом пробежало воспоминание о возне у дверей и собственная комичная уродливость.
– Ты как?
– Лучше не бывает. – Не снимая улыбки, Жужа прислонилась к стене и закрыла глаза.
– Я сбегаю за водой, хочешь?
– Спасибо, ничего не нужно.
– Я мигом.
Я вскочил и на ватных ногах понесся по коридору.
В комнате было темно, и я, так и не нащупав выключатель (где он находится, напрочь вылетело из головы), опрокидывал и крушил уснувший мир, пока не нащупал, наконец, на Женькином столе рельефный изгиб бутылки с минералкой. Запах в комнате был ужасный.
Когда я примчался обратно, Жужа сидела, подтянув колени к подбородку, и смотрела на стену перед собой. Я протянул ей бутылку и, пока она жадно пила, бухнулся рядом.
– Спасибо, – ставя бутылку на пол, сказала она. – Ты меня спас.
– Может быть, что-нибудь еще?
– Только не предлагай мне перекусить.
Глаза ее смеялись. Синева на губах вылиняла, белые щеки подтаяли, осветились изнутри нежно-молочным светом. Загорались одна за другой светло-коричневые веснушки.
– Ты выглядишь лучше.
– Что, сильно я тебя испугала?
– Лицо у тебя было белое, как у примы театра Кабуки.
– Со мной такое часто случается: выворачивает наизнанку от полноты ощущений.
Жужа отодвинулась, запрокинула голову и заговорила тихо, почти шепотом:
– Правда, странно?
– Что странно?
– Ш-ш-ш. Тише, не спугни тишину.
– Что странно? – понизив голос, повторил я.
– Все это, – она неопределенно махнула рукой. – Такое старое, уставшее от людей место... Никогда раньше не была здесь ночью. Все эти застывшие двери, как какие-нибудь гомункулусы в колбах. Вроде бы безобидные кусочки плоти в спирту, ан нет...
Озадаченный отголоском собственных мыслей в чужой голове, я, назло кому-то, протянул:
– По-моему, обыкновенные двери... Ничего инфернального...
– Да нет же, нет же, нет! Ну, посмотри на эти стены, они же весь день впитывают наши голоса, запахи, мысли. – Она осторожно прикоснулась к стене. – Ненавижу.
– Кого ты ненавидишь?
– Эти стены. Эти двери. Эти затхлые каморки. Они мне руки выкручивают.
Жужа медленно водила пальцем по стене, продолжая шептать:
– И дорожка, на которой мы сидим... Кто угодно может бродить здесь по ночам.
Я вздрогнул, вспомнив скользящую тень, и неуверенным шепотом попытался ее отогнать:
– Все дело в освещении.
– Ты не понимаешь. Это все равно, что ворваться с криками в спящий ночной магазин и застукать манекена за примеркой новых нарядов. Преступление, почти святотатство. То, что мы сидим здесь, – святотатство.
Я удивленно посмотрел на Жужу. Вместе с теплом в ее черты вернулась привычная замкнутость, и совершенно невозможно было определить, говорит она серьезно или шутит.
– По этому коридору ходят люди, изо дня в день, из года в год. Лица сменяют друг друга, выныривают из одного коридора и тут же скрываются за поворотом другого, бегают между этажами, перескакивая через ступеньки, наступая друг дружке на ноги, курят в пролетах, стряхивая пепел на головы тех, кто зазевался внизу. И весь этот муравьиный калейдоскоп пылью оседает на стенах, остается здесь навсегда. Это страшное место. И дело вовсе не в освещении.
***
Вообще-то я не люблю слов. Они и созданы только затем, чтобы сбить с толку, все выхолостить и обезобразить. Вечная ложь, вечная ущербность, испанский сапожок для любителей дальних прогулок. И тот факт, что я сейчас выдуваю, как завзятый стекольщик, целые фразы и предложения, ровным счетом ничего не доказывает, за исключением разве того, что мне, сидящему над синим блокнотом, трудно зачерпывать воспоминания и сливовый джем одной ложкой, да еще прихлебывать при этом необратимо остывающий чай (к тому же темнеет, к тому же, как ни крути, заняты руки).
А еще – я обыкновенный человек, которому, как уточке перед нырком – двойным, а то и тройным, – необходимо погреться на солнце, похлопать, удовольствия ради, крыльями, обменяться новостями с присевшей рядом чайкой, и только тогда, набрав побольше воздуха, уйти с головой в малахитовую воду. Конечно, я мог бы с видом Сократа, раздающего словесные подзатыльники афинянам, плести и плести вербальные цепочки, но мне это скучно и пахнет супом. И, кроме того, я всего-навсего обыкновенный человек (или уточка), который из плотной застекольной синевы смотрит на заснеженный сад и ловит впотьмах смутные отголоски прошлого.