[REVERIE D'UN PROMENEUR SOL TAIRE
[22]
]
Рано утром Тамар, еще не совсем оправившаяся, вышла посидеть под ореховым деревом. Ей хотелось побыть на свежем воздухе. Маленькая Татия ерзала у нее на коленях.
За столом, накрытым к завтраку, сидела Каролина и просматривала газеты.
Тамар держала в руке игрушечную трещотку. Девочка изумленно прислушивалась к занятному шуму. Когда игрушку подносили к ней совсем близко, почти к самому уху, она радостно визжала. И тогда Тамар казалось, что это кричит какая-то неведомая птичка.
Тамар целовала девочку, и поцелуи розовыми пятнами оставались на щечках ребенка.
— Не будь этой трещотки, извела бы нас Татия, — заметила Каролина, оторвавшись от газет.
Даша запоздала, коровы еще не были пригнаны с пастбища, и проголодавшуюся девочку надо было чем-то развлечь.
В верхушках деревьев играл солнечный луч. В ветвях деловито сновали иволги. Жаворонки, взлетая к небу, возносили песнь летнему утру и отягченному плодами фруктовому саду.
Легионы кузнечиков исполняли свой дружный концерт. Вот в листве орешника начинал один, с тутового дерева отзывался ему другой. Из ясеневой рощи, зарослей орешника, из фруктового сада — отовсюду несся их стрекот, и подымался хор такой согласный, что казалось, кто-то невидимый дирижирует им.
Яркая, пестрая мошкара кружилась вокруг старого кряжистого орешника.
Каролина то и дело стряхивала с себя насекомых, падавших на нее с деревьев.
Букашки ползали и по заплетенным косам Тамар.
На плечо Татии села божья коровка.
— Это к счастью! — сказала Тамар, показывая ее девочке.
Татия уставилась глазами на божью коровку и опять восторженно завизжала.
Послышался звон колокольцев. Тамар обернулась.
Даша, пригнавшая коров, перелистывала какую-то маленькую книжку.
— Нашла время читать, Даша! — возмутилась Тамар. — Ребенок голодный, а ты чем занята!
Даша подошла, протягивая книгу.
— Вот, в лесу нашла. Я по-грузински не знаю, подумала, — может, что нужное.
Тамар взяла из ее рук блокнот.
На первой странице красным карандашом было написано по-французски: «Мечтания гуляющего в одиночестве».
Дальше был нарисован сказочный крылатый лев, точь-в-точь такой, какой встречается на барельефах древнегрузинских храмов.
На третьей странице по-английски: «Meditation and thougts about love».
После этого начинался грузинский текст. Тамар узнала почерк Тараша Эмхвари и молча продолжала перелистывать книжку.
Каролина стала рядом с Тамар, прочла заголовки, но текст разобрать не могла.
— Интересно, кто автор? — полюбопытствовала она. Но Тамар почему-то не сказала ей этого.
Взяв на руки Татию, Каролина ушла из сада. Тамар принялась за чтение.
Автор считает необходимым временно прервать свое повествование и познакомить читателя с несколькими страницами из дневника Тараша Эмхвари. Но читателю придется перенестись на два года назад и на четки событий нанизать рассказанное здесь.
«Париж, 1928 г., 13 апреля.
Наскучило мне каждый день встречать в этом кафе «гениальных ипохондриков». Влюбленные в себя писатели и художники, эксцентричные кинозвезды, продажные журналисты, болтовня о философии, поэзии, искусстве.
Мне кажется, в наш век слишком много говорят об искусстве. Это, безусловно, вредно.
Хуже всего, когда этим занимаются сами творцы.
Создавай, а не болтай, творец! Именно тот, кому не удаетея творчество, чаще всего и попадает в коварную паутину отвлеченных рассуждений.
На дворе туман. Болит голова. Идти на лекции лень. Первую лекцию я уже пропустил — «О религии будущего».
Напротив меня сидит какая-то американка. Разве не похожа она на кобылу, выпущенную в марте на свежую траву?
Да, о религии.
Кто ее придумал? Религия сейчас нужна лишь тем, кто болен цивилизацией. Так аперитив нужен болеющим желудком.
А будущее? Будущее так же мало реально, как и прошлое. Все это — лишь формы нашего воображения.
Может быть, и настоящее тоже?
Конечно: не успеешь перенести на бумагу мелькнувшую мысль, как она уже становится прошлым.
По дороге в кафе встретил Элен Ронсер. «Встретимся вечером в главном вестибюле Одеона», — предложила она. (Если в Париже случайно столкнешься со знакомой, то наверняка тут орудует рука богини случая Тихэ.)
Элен Ронсер раздразнила мою фантазию.
Но она католичка, а от католических девушек отдает каким-то специфическим запахом. Я не выношу его. Недавно на Вандомской площади я попал под проливной дождь и поспешил укрыться в церкви. Два монаха молились, забившись в угол. Свечи распространяли бледный свет.
И повсюду среди опустевших скамей пахло ладаном. Мне хотелось бежать оттуда, но на дворе лил дождь…
Когда, возвратившись домой, я переодевался, моя одежда источала запах католицизма.
Так же пахнет Элен Ронсер. Удивительно, ведь сколько духов выливает она на свое тело и одежду.
Ах, этот запах! Он омрачил осиянную радостью душу человека.
Париж, 15 апреля.
Сегодня получил письмо от матери. Не вскрою, подожду несколько дней. Хочу найти в нем что-нибудь, чему можно порадоваться.
(Дальше несколько строчек было зачеркнуто. Несмотря на все старания, Тамар не смогла разобрать их.)
На бульваре Сен-Мишель встретились грузинские эмигранты — из тех, что на парижских улицах готовят вертела для улетевших журавлей.
— Правда ли, что эмигрантское бюро посылает тебя в Грузию с секретным поручением?
Я стал отрицать, сказал, что еду в Марокко.
Вахтанг VI, законный царь Грузии, некогда отвез в Россию несколько тысяч отменных мужей. Но из его эмиграции ничего не вышло.
А ведь когда это было? В век легитимизма! Что же могут сделать эти серенькие журналисты?
Нет, нет, милые мои, я не поеду в Грузию. Я еду в Марокко, хочу помочь риффам в их борьбе против французов. Вообще я в таком настроении, что стал бы помогать чертям в борьбе против чертей же.
Да, да, я еду в Марокко, в Марокко!
Думайте, что это так. Не люблю, когда люди знают, где я, что я делаю, о чем думаю. Не люблю также, когда прохожие заглядывают мне в глаза. Мне очень нравится обычай венецианских грандов не появляться на улице без маски.
В то же время я терпеть не могу лжи (хотя и мне время от времени приходится лгать).
Я не выношу, когда обнажается мое подлинное лицо; вот отчего бывает, что клевещу на самого себя. Разве не утомительно всюду таскать с собой свое «я»?
Мне понятно, почему надевают маски европейцы на карнавалах или грузины во время праздника «берикаоба», или почему дикарь Филиппинских островов, находясь в состоянии экстаза, носит на лице маску хищной рыбы.
Париж, 17 апреля.
Сегодня обедали в Фоли-Бержер.
Элен Ронсер спросила для себя бифштекс. Я удивился: бледноликой весталке не к лицу кровавые бифштексы.
Здесь же приписка: «Уплатил хозяйке 35 франков, подарил швейцару 5 франков, цветочнице Луизе дал 10 франков, чтобы послала Элен цветов. Милая, может быть, их аромат заглушит твой католический запах…»
Париж, 18 апреля.
Профессор П. проводил беседу о буддизме и браманизме. К нехристианским религиям он относится тенденциозно. Напал на Ренана, раскритиковал позитивизм. Досталось и Ницше.
Не выношу этой профессорской спеси.
Христианство? Да ведь оно еще более углубило пропасть.
Господа! Темно в вашей библии, темно в откровениях Иоанна, так же, как и в вашем Нотр-Даме.
Вот готический храм. Он устремился вверх, к небу, как воплощение любви. Но и в нем, в готическом храме, темно!
(Тамар пропустила несколько страниц, так как они были написаны по-французски).
Уже третий месяц хожу в Лувр. Он занимает площадь не меньшую, чем иной провинциальный город. Три месяца тому назад я начал с экспонатов китайского искусства. Китай, Индо-Китай, Япония, Индия, Египет, Иран, Ассирия, Вавилония, Греция, Рим, Италия, Франция, Англия, Фландрия, Германия… Три месяца путешествует здесь мой взгляд. И вот наконец я дошел до Лукаса Кранаха.
Распятие, терновый венец, страдальческое лицо, воздвижение креста, тьма чудес!
Неужели человечество должно ходить по безднам страданий, чтобы в судный день вознестись на небо? О вампир, жадно пьющий человеческую кровь!
Я устал от дум об этих запутанных вопросах.
После обеда собирались пойти на площадь Бельфора. Там развлекается простой народ, непосредственный, не отравленный ядом сомнений. Хочу посмотреть, как смеется народ…
На площади стоит роденовский лев. Как мне хочется взглянуть на его крепкие мускулы! Соскучился я и по паяцам. Они тоже танцуют на краю пропасти, но с подмостков сходят спокойно.
Париж, 19 апреля.
Вчера до трех часов ночи оставался у Элен в пансионе Сен-Жермен. Пили бенедиктин, у Элен раскраснелись щеки. Вакхический вид ей не к лицу. Мне хочется сохранить с ней чистую, романтическую дружбу. Тем более, что, по ее словам, у нее есть жених — сейчас он уехал в Месопотамию.
Да не смутится покой ее жениха в Месопотамии!
Хочется хоть месяца два сохранить верность Анне-Марии. Анна-Мария — прямая противоположность Элен. Вот это настоящая вакханка. Сладость ее объятий не забыть мне и на том свете. (И теперь, когда пишу эти строки, кажется мне, что сердце мое затопил бурный поток крови). По-моему, нет ни ада, ни рая. Возлюбленная — вот настоящий рай!
Зимой прошлого года мы провели с Анной-Марией целую неделю в Шварцвальде. Бегали на лыжах. С каким бесстрашием неслась она, бывало, с гор к бездонной пропасти! Вечером возвращались в горный отель… Так же решительно она скидывала свой белый спортивный костюм. (Он очень шел к этой белокурой фее). Обнажалась, подобно Фрине, любовнице Праксителя, в день олимпиады.
Элен, ты совсем не похожа на эту вакхическую красавицу. И все же я безмерно люблю задумчивые тени на твоем лице, Элен, синие круги, что время от времени ложатся под твоими глазами, — свидетели бессонных ночей.
Видно, они заглянули в темные пропасти, эти глаза. Хочу навеки остаться с тобой, как брат с сестрой, а не как мужчина с женщиной.
Я пресытился блондинками.
Первый день они кажутся скромными. Но проходит второй, третий вечер, и они уже начинают принимать на шезлонге позы львиц (стерегут свою жертву).
Элен Ронсер! От бенедиктина запылали даже твои бледные щеки, и ты вчера вечером растянулась, как львица, устремив на меня затуманенный взор. Но я вспомнил, что я грузин, и призвал на помощь того мудреца, который завещал: «От женщины будь подальше, иначе ты ей уступишь».
Париж, 20 апреля.
Сегодня с утра чудесное настроение. Утро — совсем как у нас. Ни малейшего ветерка, ни одной тучки, грозящей дождем. Гуляя на площади Консерватории, встретил нашего старика почтальона мосье Гренара.
Он направлялся к моей квартире. Мосье Гренар еле тащит кожаную сумку. Он скоро уйдет на пенсию и не будет больше носить мне письма от матери.
— Вам письмо, мосье Эмхвари, — говорит он и долго роется в сумке костлявой рукой.
Я не выдерживаю:
— С Кавказа, мосье Гренар?
— Нет, мосье.
И протягивает мне открытку.
Всего несколько строк:
«Милый, ты спрашиваешь, что привезти для меня из Парижа? Не надо ничего. Довези лишь ту горсточку волосков, которые еще остались в твоей шевелюре.
Анна-Мария Фестнер».
Ну и чертовка эта Анна-Мария!
А ведь правильно подмечено: в Париже я совсем облысел. Только зубы и уцелели. Вся продукция здешней кулинарии и химии не смогла сокрушить мои абхазские зубы.
Париж, 21 апреля.
Сегодня, как и ежедневно, я просмотрел 14 газет. Спорт, дерби, политика, самоубийства, Ллойд-Джордж вещает, как пифия, Гинденбург грозится, Лига наций проповедует, и весь мир бряцает оружием.
Писатели-пацифисты поют аллилуйю. (Лаять на войну стало ремеслом пацифистов.)
У Франции, оказывается, десять тысяч самолетов, Япония спустила на воду еще один дредноут, какой-то немецкий химик изобрел газ, которым можно удушить большие города.
Приятная история, нечего сказать! Весьма приятная! В Месопотамии опять появилась саранча. (Следовало бы изобрести газ для уничтожения саранчи, иначе как бы жених Элен Ронсер не умер с голоду в Месопотамии. Ведь если саранча сожрет все злаки, не сможет же мосье Ришпен питаться стерлингами?)
Сегодня вечером в цирке выступает индийский факир. Будет босой танцевать на лезвиях сабель. Надо непременно пойти посмотреть.
Элен сообщила мне, что в конце месяца возвращается ее жених и что затем они на целый год отправятся в Италию.
Итак, мосье Ришпен скоро приедет!.. Меня смешит, что Элен зовет его «женихом», Не подходит это ни к его возрасту, ни к сложению. Даже на фотографиях он выглядит пузатым коротышкой…
Короткие, тупые пальцы совсем не похожи на когти хищника. А все же эти пальцы сплели сеть от Стамбула до Тигра и Евфрата!
Малоазиатские народы обливаются потом ради обогащения мосье Ришпена. Кто знает, слезами и кровью скольких племен орошено то бриллиантовое колье, которое он подарил Элен. На это колье можно было бы купить небольшое княжество.
Сеть протянута от Стамбула до Евфрата. Сидит сейчас мосье Ришпен где-нибудь в Мосуле или Эрзруме, повсюду расставлены силки, и корявые пальцы виртуозно разыгрывают бизнес.
Итак, еще месяц.
Я не хотел бы играть роль нетерпеливого любовника. Пускай приезжает, — там будет видно…
Вот только одно: хотелось бы хоть раз доказать Элен, что ни к чему не обязывающий флирт тоже имеет свою прелесть (впрочем, некоторым парижанкам он не по вкусу). Я сам понял это слишком поздно, потому и была отравлена радость моей любви к Эльзе Файлер, Антуанет Гризон, Мабел Гамильтон, Эльвире Фоконьери. Я забыл, что любовь похожа на ингурский мед: если его вкусить слишком много — непременно отравишься. (Ведь ингурский мед отравил легионы императора Помпея, пришедшего грабить Колхиду. Впрочем, так им и надо!)
Элен Ронсер, мне хочется сохранить тебя как мою возвышенную любовь.
Иногда, когда мы выходим из метро и я помогаю Элен подниматься по лестнице тоннеля, я тесно прижимаю ее к себе. И тогда Элен окидывает меня взглядом своих зеленых, как у ящерицы, глаз, и я в нерешительности, что мне читать в этом взгляде: удивление или упрек? «Когда мы дома, ты держишься на расстоянии, а на людях ведешь себя так бесцеремонно», — будто бы говорит он мне.
Элен Ронсер! Останься в моем сердце как бескорыстная любовь к далекому. Уже три часа, спокойной ночи, Элен!
Париж, 22 апреля.
Интересно, может ли человек прожить без любви, я подразумеваю — без плотской любви? А что же тогда воспевали Петрарка, Данте и Руставели?
Вчера на Итальянском бульваре мое внимание привлекла высокая дама в черной вуалетке, в черном шелковом костюме.
Это было вечером, в тот час, когда Большие бульвары полны разряженных парижанок.
Не знаю, почему в пестром карнавале парижских красавиц меня заинтересовала именно эта женщина. Она появилась среди них, как гостья из мира призраков.
Поравнявшись с нею, я осторожно, очень осторожно взглянул на нее. Заметила, немного ускорила шаг, остановилась у витрины, залитой электричеством.
В зеркальном стекле наши взгляды встретились. Улыбнулась и быстро отошла от витрины, смешалась с толпой.
Нарядная толпа источает аромат духов, сверкает драгоценностями, настоящими и поддельными. Мимо проносятся фиакры, автомобили, автобусы, переполненные женщинами, мужчинами, детьми.
Я испытываю острое чувство одиночества, и мне кажется: только вот эта женщина может рассеять мою гнетущую меланхолию.
Ага, черная вуалетка опять остановилась у витрины! Кто-то в коричневой шляпе стал рядом с ней. Она отошла, отвела взгляд и торопливо пересекла бульвар. Тот продолжал свой путь. Я переждал, пока прокатилась людская волна, и тоже перешел на другую сторону.
Все сильнее гнетет одиночество. Кажется, будто весь мир превратился в пустыню.
Я уже не вижу черную вуалетку, глаза мои устали искать ее.
Вокруг мелькают омнибусы, авто, велосипеды, открытые напудренные шеи, накрашенные губы, оголенные плечи, стройные ноги, полные или узкие локти. И тела в колыхании шелков дразнят взоры прохожих. Блеснет улыбка на лице, блеснет и исчезнет.
Голубые, черные, карие глаза сверкают здесь и там — глаза и бриллианты… Руки, плечи, груди, щиколотки ног. Полчища парижанок на Больших бульварах столицы! И ради благоденствия и праздной жизни этих красавиц по всему миру протянуты сети.
От Стамбула до Мосула, от Мосула до Тегерана, от Тегерана до Калькутты, от Калькутты до Тибета, от Тибета до края света искусно расставлена сеть. И сидят лысые, пузатые Ришпены с короткими тупыми пальцами и ловят в свои капканы многомиллионную Азию…
Оставив ликующий Итальянский бульвар, иду переулками — сам не зная куда. Хочется уйти подальше от людей. Может быть, набреду на пустынный сад, на одинокое дерево. Сесть бы под этим деревом и смотреть в глаза темной ночи…
Как устал я от взглядов миллионов! Страшно мне, что я лишился уединения, потерял ясность духа. Мне бы маленький, совсем маленький садик и деревцо, совсем одинокое деревцо…
Неожиданно забрел в какой-то темный парк. Кругом было так тихо, что парк показался мне безлюдным. Осмотрелся и вдруг увидел: несколько тысяч парочек сидят на скамейках, а для кого не хватило скамеек, те устроились на траве. Влюбленные сидят затаив дыхание, не шелохнутся.
Женщины и мужчины. Женщины и мужчины.
Это парижане отдаются велению сердца под летним небом.
Женщины сидят на коленях у мужчин. Женщина и мужчина. Женщина и мужчина. Всюду видны мужские руки, обнимающие талии женщин.
В парке тишина. Иногда где-нибудь раздастся негромкое слово, затаенный смех, шепотом произнесенное имя, и снова тихо. Вот прозвучал чей-то вздох, и опять тишина. Женщина и мужчина…
Я с трудом нашел какой-то пенек. Сижу, думаю: вот в этот час многие и многие заполняют лондонский Гайд-парк, лейпцигский Розенгартен, мюнхенский Английский сад.
Эрос бродит в затемненных аллеях, кишащих парочками, и в несчетную армию рабов европейских фабрик и заводов вливаются все новые и новые миллионы.
Женщина и мужчина. Женщина и мужчина…
Париж, 15 мая.
Мосье Гренар принес мне письмо от матери. Я горячо его поблагодарил.
— Наверное, вам пишут о деньгах, если вы так обрадовались, мосье Эмхвари?
— Нет, тут нечто побольше, чем деньги, мосье Гренар…
В Париже все измеряют счастье деньгами.
Я понял из письма: сильно состарилась мама. По-видимому, сломило ее одиночество. Ничего особенного не пишет, но об одиночестве догадываюсь по почерку. О бессонных ночах говорят эти буквы, которые скривились, как пальцы, сведенные подагрой.
«Кланяются и целуют тетушка Парджаниани (она послала тебе письмо, получил ли?), кормилица твоя Хатуна (каждый день молится о тебе святому Георгию Илорскому). Кормилица все спрашивает, в какой стороне этот самый Париж? Муж кормилицы Кац Звамбая растит для тебя жеребенка. Крепко целуют: Арзакан, Келеш, Бондо, Сандро и соседская Мзеха. Като вышла замуж. Джогорию поженили…»
В конце письма приписка:
«Неужели я так и умру, не повидав тебя в Окуми еще разок?»
Вот и все. Больше ни о чем не писала мать. Ни о чем. И все же тяжелую тревогу заронило в мою душу это письмо.
Вечером гуляю в одиночестве по узким улочкам Латинского квартала, мечтаю о холмах Колхиды, покрытых лавровыми рощами. На улицах дождь, мокрые тротуары, крыши, облака.
Ах, хоть бы раз еще взглянуть на осеребренные седла кавказских гор! Сейчас у нас магнолия и гранаты в цвету. Весна так красит колхидскую долину! Может быть, в нашей деревне сейчас справляют праздник первоцвета — Мизитху. Девушки и юноши, украшенные венками из дубовых листьев, кружатся вокруг старого дуба-великана… Ломкац Эсванджиа, закутавшись в бурку, вонзает кинжал в грудь властителя лесов…
Вернулся домой. Закрыл ставни. Лег, укрылся с головой. Не хочу сознавать, что я в Париже. Может быть, увижу во сне мать и наши горы…
«Мама, если я проживу даже до ста лет и все эти сто лет проведу на чужбине, все же, пока ты там, буду знать, что корнями я — в родной земле… Мама, если даже я проживу сто лет, то, вернувшись с чужбины, стану у ворот и крикну:
— Матушка, дома ли ты?
И если ты ответишь:
— Дома.
Я окажу:
— Мама, мне ведь всего десять лет! Еще и десяти лет нет, как я расстался с тобой, а кажется, будто прошли все сто».
Так написал бы я матери в Окуми. Но нет, не надо, заплачет она…
О чудный сон! Снилось, будто я дома, еще дитя.
Телефон разбудил меня. Звонила Элен из пансиона Сен-Жермен. Она получила письмо из Месопотамии: мосье Ришпен задержится до ноября. (Да пропади он там пропадом!) Может быть, ему придется из Мосула отправиться в Калькутту. (Пусть отправляется хоть на тот свет!)
Как радостно звучал в телефоне голос Элен. По-видимому, она все же поедет в Рим. Надо и мне во что бы то ни стало поехать туда.
Взял такси: «Сен-Жермен!»
Встретились в коридоре пансиона. Подпрыгнула и поцеловала меня в шею, как резвый ребенок. Не понял, чему она так радуется: тому ли, что поедет в Рим, или тому, что ее жених отправляется в Калькутту? (Я никогда еще не видел Элен такой возбужденной.)
Париж, 18 мая.
Вчера окончательно прервал переговоры с эмигрантским бюро. Выходом из бюро я даже обидел своего друга Яманидзе. Он большой фантазер, этот Яманидзе. Серьезно верит, что грузинские эмигранты здесь в Париже начинают исторической важности дело.
Напомнил ему миф об Антее и Геркулесе.
— Кто этот Антей? — спрашивает Яманидзе.
— Антей? Он был сыном Посейдона и Геи. Геркулес смог его одолеть только потому, что оторвал от матери-Земли и задушил в воздухе.
Вот как, милый Вахтанг. Со всеми, кто отрывается от родной земли, случается то же.
Но Яманидзе стал доказывать, что Жорданиа и Церетели не похожи на Антея.
— Хорошо, батоно. Пусть они не Антеи, пусть Прометеи. Но ведь и Прометей был прикован к кавказским скалам. А эти господа предпочитают быть «прикованными» к Парижу,
Тамар прервала чтение, протерла глаза. Вокруг по-прежнему стрекотали кузнечики.
Потянулась, подняла глаза. Небо было чистое, высокое-высокое, и об этот сверкающий зеркальный купол кузнечики точили стальные коготки.
Откинув опустившуюся на щеку прядь волос, Тамар снова принялась перелистывать дневник Тараша Эмхвари.
Рим, 15 сентября.
Я снова в Италии. Нежнейшая музыка итальянской речи ласкает слух, как если бы была мне знакома с детства. И вся страна не кажется глазу не родной, — точно я родился здесь, под этим небом, среди этих гор. И люди близки, как земляки. Они так же шумливы, как и мы. Торопливая речь, пылкая жестикуляция.
Небо, облака, луга, речки, холмы, — все здесь напоминает мне Грузию. Деревушки раскинули по склонам гор свои домики из белого камня. Как мила, как знакома идиллия пашен и кукурузных полей! Разве только ливанские кедры, разбросанные здесь и там, и лазоревые озера кажутся немного чуждыми.
Сверху глядят крепости, замки, башни…
Вспоминаешь замечательную Ксанскую крепость, несравненную Муцо, Самшвилде, Тмогвисцихе, Гудушаури, Бебрисцихе, Нарикала, Рухи, Сатанджо, Гори, Ухимериони, Корсатевела.
Но есть и разница: об итальянские крепости не разбивались каменные ядра римской артиллерии, им не приходилось отражать атаки Помпея. Здесь не побывали ни Александр Македонский, ни Мурман Аравийский, ни иранский Шах-Аббас, ни Ага Магомед-хан.
Арабская, монгольская, сельджукская, иранская и турецкая конница не топтала эти поля в жестоких боях. Стрелки Тамерлана тоже не доходили сюда.
На станциях продают виноград, совсем как в Грузии. И зрачки у женщин цвета винограда «будешури». Воздух мягок и приятен, как в Грузии.
Небо безоблачно-синее, цвета сапфиров и ляпис-лазури.
Сияние этого неба породило бессмертные полотна Джотто и Рафаэля. Такое же небо вдохновляло наших величайших мастеров фрески, создававших симфонии красок в храмах Гелати, Светицховели, Кинцвиси, Вардзиа, Бетани, Зарзма, Убиси.
— Неужели Италия в самом деле похожа на Грузию? Непременно поеду туда с тобой! — говорит Элен Ронсер. — Непременно, непременно!
Смеюсь, молчу. Потом говорю ей:
— Вот только течение Тибра не похоже на бег Куры и Ингура.
Тибр — черный, гнилостный водоем.
Тибр — скрытен, печален, он — с потухшими глазами.
Он и впрямь похож на дряхлого старца.
Многое, многое видел на своем веку Тибр и многое помнит. И думаешь: «Потому-то и молчит он, что мелким, ничтожным кажется ему все, что происходит вокруг него, и лень ему говорить».
Медленно, мутно плещется Тибр. Мирская суета не тревожит его, носившего на себе триремы цезарей, принявшего в свои волны потоки крови, пролитой буйными итальянскими князьями и вероломными папами…»
Тамар читала как раз эти строки, когда послышался сердитый голос дедушки Тариэла:
— Только что оправилась от болезни и уже сидишь в сырости! И сама не выпила лекарства, и мне позабыла дать вовремя!
Тамар встала. Дала лекарство отцу, приняла микстуру и, уединившись в своей комнате, продолжала чтение.
Дневник Тараша взволновал ее. Перед глазами стоял образ Элен Ронсер, разжигая ревность.
Рим, 17 сентября.
Сегодня были с Элен на Пьяцца дель Пополо. На площади какая-то изможденная женщина продавала гиацинты. В одной руке она держала щенка. Голодный щенок еле-еле поднимал веки недавно раскрывшихся глаз.
Женщина стояла у того самого обелиска, который когда-то украшал храм Солнца в Гелиополисе. Я подошел к ней и попросил гиацинты. Она протянула мне цветы, а щенка опустила на землю. Он заковылял в сторону и выполнил обычай своей породы: помочился на обелиск храма Солнца.
Впрочем, не только собакам свойственно такое поведение. Есть люди, которые едва подойдут к памятникам прошлой культуры, как тотчас же обнаруживают свою природу. Разве не оскверняют исторических памятников некоторые путешественники, находя в этом странное удовольствие? Или же рядом с бесценной фреской делают надпись о знаменательном событии — что в таком-то году здесь побывал имярек. (Так цепляются за бессмертие, ничтожества!)
Рим, 18 сентября.
Мы зашли в Санта Мариа дель Пополо.
Здесь, по преданию, некогда покоились останки Нерона. На этом же месте Александр VI Борджиа воздвиг алтарь, чтобы изгнать демонов, преследовавших тень императора.
Я показал Элен знаменитую Виа Лата и Марсово поле. Отсюда вторгались в Рим северные варвары.
Где-то здесь должна быть вилла Фаон, в которой меч возмущенного раба сразил Нерона.
Qualis artifex morior!
А все же как сильно в людях самообольщение! Этого коронованного комедианта природа не наделила ничем, кроме безмерной самоуверенности.
Но ведь нельзя представить себе и творчество, лишенное самоуверенности. Кто из глыбы мрамора высекает красоту, тепло и любовь — тот чародей. Кто на грубом полотне создает пиршество для глаз — тот, конечно, волшебник. Кто обычными словами, заключенными в любом орфографическом словаре, заставляет биться сердце, дает плоть призракам, вливает жизнь в несуществующее, — тот, безусловно, алхимик и ясновидец.
Виа Лата!
Дорога эта так же стара, как античный мир. Оглядишься — кажется, будто еще не родился Христос! От века цезарей до века авиации тянется эта дорога. По ней ходили Юлий Цезарь, Помпеи, Катилина, Вергилий, Гораций.
По этой же дороге шли разрушать Рим германцы, гунны, французская и испанская кавалерия. Эти палаццо были подожжены безумцем Робертом Гвискаром…
Но и радостных дней немало помнят Виа Лата и Марсово поле.
По Марсову полю, как в легендарные века эллинских богов, носились вакханки, украшенные венками из виноградных листьев.
Отсюда, до самой Венецианской площади, устраивались скачки в дни сатурналий. На Марсовом же поле джигитовали иверийские цари, восхищавшие римлян своим искусством…
Нас застиг дождь. Мы зашли в кафе «Арагон»… Разноплеменная и разноязычная толпа наполняла кафе.
Здесь по вечерам танцуют фокстрот набитые долларами новоиспеченные герцогини и баронессы. (Полюбуйтесь на трогательный альянс аристократии с буржуазией, когда дочь американского фабриканта мясных консервов выходит замуж за обнищавшего итальянского дворянина.)
Американские, немецкие, французские журналисты читают иностранные газеты. (Надо видеть эти искривленные трубкой губы. В уголках рта можно прочесть такое высокомерие, точно это они были основателями Рима, или в их честь был воздвигнут римский Форум.)
Намазанные, разодетые женщины кривляются перед широкими зеркалами кафе, подкрашивают губы.
— Неужели так же мазались и древние матроны? — спрашиваю я Элен.
Лорнирующие дамы держат под мышкой белых шпицев. (Аллах ведает, кого они любят больше — этих собачек или своих мужей?)
В этом кафе напудренные итальянские альфонсы поджидают американских вдовушек и старых дев, ищущих титула баронессы.
Дождь прошел. Небо прояснилось, стало зеркальным, каким оно бывает в Грузии. С Венецианской площади идем к Колизею.
Даже в век небоскребов поражает Колизей!
Римляне твердо верили: когда падет Колизей, падет и Рим. А с падением Рима погибнет мир.
Вот и холмы — Палатинский и Эсквилинский. Здесь стоял Дворец Нерона, облицованный золотом, украшенный драгоценными камнями.
Здесь некогда восседал на троне этот бесталанный, влюбленный в себя лжегений. У входа в Форум стоят две волчицы, так же мало похожие на кормилицу Ромула и Рема, как современная Италия — на древний Рим.
В Капитолийском музее — знаменитая Венера и царица преисподней Персефона. Ее мраморные руки вызвали в моей памяти знакомые стихи:
Хочу твоим обаяньем быть вечно опьяненным,
Чтобы эта белая рука обвивала мою шею.
У подъема к Форуму высится на коне Марк Аврелий с кудрявой бородой. Ни один уважающий себя грузин не сел бы верхом на такого битюга, на каком сидит он. Уж не отомстил ли скульптор императору за какую-то обиду.
Смотрим на Форум.
Справа арка Септимия Севера и храм Конкордии. Слева — руины храма Кастора и Поллукса. Тут же бассейн нимфы Ютурны.
А вот и храм Сатурна. Под сенью его мраморных колонн итальянские карманщики и лаццарони играют в кости и озорничают.
А когда-то в нем восседали римские сенаторы и играли судьбами мира так же легко, как эти воры играют сейчас костями. (Впрочем, в истории случалось, что места сенаторов занимали карманщики.)
Идем к храму Весты.
Вот он, монастырь весталок. Злые языки говорят, что здесь происходили забавы почище, чем у христианских иноков Боккаччо.
Палаты Цезаря. Вероятно, в этих залах, теперь обросших мхом, Юлий Цезарь устраивал оргии с военнопленными германскими юношами, забранными им в галльскую войну.
Кто знает, сколько абхазских и лазских юношей было растлено здесь римскими императорами!
В Иверии, на берегу Куры, ввязались в бой с Помпеем царь Иверии — Арток и Албании — Ориз. Албанцы и иверы укрепились в лесу, но Помпей, окружив лес, поджег его. Среди пленных были вооруженные иверки. У женщин оказалось столько же ран, сколько у мужчин. После этой победы Помпею устроили в Риме триумф.
Перед триумфатором несли трофеи и вели пленных иверов.
Какую небольшую площадь занимает Форум! Между тем заседавшие здесь сенаторы диктовали свою волю всему миру. И тот же мир с величайшим вниманием слушал Цицерона и Вергилия.
А греческий Акрополь! Он вдвое меньше Форума, но ни один народ еще не создал такой высокой, проникновенной культуры, как греческая!
Да и в наши дни пространство играет меньшую роль, чем мы думаем. Поверхность земного шара на три четверти покрыта водой. А вода — всего только вода.
Сумерки застигли нас на Форуме. Тени окружили полуразрушенные залы и белые перистили храмов, поглотили мраморные колонны. Эфир окрасился в темный цвет. Из Тирренского моря встали белые облака. В гондоле из пурпурных облаков выплыла луна. Я и Элен сидим, прислонившись к колонне храма Веспасиана. Обнимая Элен, думаю:
«Кто не побывал, не сидел здесь, растроганный? Гете, Шатобриан, Мицкевич, Стендаль, Россетти — все, кто когда-нибудь болел недугом романтического века.
Здесь сидел и лорд Байрон — прекраснейший, храбрейший мужчина среди всех поэтов Европы. Сюда приходил он накануне отъезда в Миссолунги — с сердцем, опустошенным и переполненным горечью».
Тамар читала, не отрываясь. Пришел Лукайя, стал молча на нее смотреть.
— Ты что, Лукайя?
— Как что? Говоришь, голова болит, а сама пошла сидеть под орехом. Ведь не маленькая, неужели не понимаешь?
Он вышел, возмущенный.
Тамар продолжала читать. Она лихорадочно перелистывала дневник, ища страницы, на которых упоминалась Элен Ронсер. Особенно жадно искала Тамар описания ее внешности.
Рим, 20 сентября.
Элен простудилась вечером на Форуме. У нее возобновилась боль в почках. Целыми днями мне приходится сидеть у ее постели. В квартире из семи комнат — я, Элен, ее глухая тетка, три кошки, два шпица, старый лакей Джакомо.
У Джакомо несколько медалей, полученных им за службу в войсках Гарибальди. Он видел вождя воочию в 1866 году, в бою с австрийцами. В 1867 году, когда Гарибальди возвращался в Рим, под ним убили лошадь. Подоспевший Джакомо предложил ему свою.
Вот какое геройство совершил Джакомо, а сейчас он возится на кухне и присматривает за канарейками.
Джакомо в высшей степени вежлив. Мое неожиданное появление в этой семье, по-видимому, поразило его. Сначала он принимал меня за младшего брата мосье Ришпена. Но когда увидел мои нахмуренные брови, перестал о нем упоминать.
Тетя Вителли — старушка, высохшая, как мумия жены египетского фараона. Только глаза говорят еще о жизни. Она — дочь крупного французского промышленника, была замужем за итальянским коммерсантом в Риме.
Тетушка страдает астмой, ни стоять, ни лежать она не может. На постели — груда подушек, и на этой горе восседает синьора Вителли, как Будда, скрестив по-восточному ноги, и каждый день ждет смерти.
Квартира Вителли — настоящий музей. (Я и без того не успевал осматривать римские музеи, а тут еще прибавилось работы.) Однако нельзя сказать, чтобы в убранстве квартиры была заметна какая-то система.
Разъезжавший по белу свету коммерсант, как видно, закупал все, что попадало под руку. Среди банальных безделушек, среди неумелой имитации, выполненной современными мастерами, я наткнулся на ценнейшие раритеты. Эти вещи в продолжение сорока лет приобретались синьором Вителли в Пекине, в Бомбее, в Стамбуле, в Смирне.
Одна из зал, обтянутая гобеленами, обставлена мебелью красного дерева в стиле Людовика XIV. Тут же портреты Наполеона, исполненные Давидом и Мейсонье, портрет Гарибальди.
Гравюры, деревянная резьба, фарфор, дамы в кринолинах, танцующие менуэт, французские дворяне в пышных жабо, всадники, охотящиеся на ланей, персонажи театра марионеток.
Восточный зал украшен индусскими и иранскими коврами, джеджимами, тканями.
Индусские миниатюры, картины.
Шива, скрестивший ноги, на белом быке; Шива, растянувшийся на ложе из стрел.
Кришна срывает одежды с пастушек. Кришна побеждает демона, влезшего в чрево змеи.
Кали попирает ногами распростертого на земле Кришну (как терщики в тбилисских банях). Сарасвати, играющая на лютне. Рама, возвратившийся домой. Клочки автографа Тульсидаса.
Взятие Циторского бастиона в 1567 году. Миниатюры, выдранные из Раджастана. Сцены буддийского ада… Будда возлежащий. Будда, восседающий на слоне. Будда-отрок, выгравированный на красном граните.
Стены украшены доспехами и оружием восточных рыцарей: кольчуги, панцири, мечи, секиры, палаши, налокотники.
В углах громадных зал, точно на страже, опираясь на меч, выстроились рыцари в латах, с забралом на лице… Кажется, будто они охраняют семью Вителли, оставшуюся без мужского потомства.
Синьора Вителли, как видно, почувствовала приближение смерти. Вчера она передала Элен ключи от сейфов. До этого дня не доверяла их никому. Элен отперла сейфы, и нам открылась настоящая сокровищница: подлинные японские, иранские и индусские сервизы, подносы, грузинские азарпеши и роги, купленные в Стамбуле. Грузинские и армянские иконы из червонного золота, помеченные XIII столетием, позолоченные византийские кресты, тиары и посохи восточных патриархов, запястья и перстни, осыпанные бриллиантами.
Я отметил два грузинских высокогорлых кувшина с нарисованными на них ланями и золотой чеканный пояс с кинжалом, украшенный узором, изображающим розу. И наконец, — редчайший образец грузинского рукоделия XIII века, очевидно приданое какой-нибудь знатной грузинки, венчавшейся в Византии. На ткани вышито золотом: «Помилуй, Иисусе, на том и на этом свете Шорену, дочь Кайхосро Панаскертели…»
Болезнь Элен отравила мне пребывание в Риме. Да и смерть мадам Вителли все еще заставляет себя ждать. Каждый день я бегаю за врачами, потому что у Джакомо ревматизм и он не покидает кухни.
Элен встала, хотя все еще жалуется на почки.
Наконец меня представили синьоре Вителли.
Вот когда начались мои мучения!
Я всегда ненавидел анкетные расспросы, поэтому попросил Элен не открывать тетушке, кто я. В шутку предложил представить меня как директора иранского географического общества. Элен взяла рупор и прокричала в ухо глухой тетке это мое новое звание. Затем, обращаясь ко мне:
— Тетя спрашивает, знают ли в Иране, что такое география?
И сама же ответила:
— Очевидно, знают, раз у них есть географическое общество.
Но старуха не успокаивалась:
— Сколько же у синьора Эмх… (она поперхнулась, силясь произнести мою фамилию.)
— Ни одной! — крикнула ей Элен.
— Ты думаешь, только твоя тетушка рассуждает так? — заметил я. — Все европейцы думают, что в Азии живут невежды.
Элен, смеясь, говорит, что у тетки от старости и болезни совсем исчезла память, что она впала в маразм.
— Уверяю тебя, таким маразмом в Европе страдают не только старики. Впавших в маразм историков, критиков, журналистов я немало встречал и в Риме, и в Берлине, и в Лондоне, и в Париже.
Рим, 25 сентября.
В Риме настоящая тбилисская осень. Элен не отходит от больной. Я работаю часа два в Ватикане, затем возвращаюсь домой. Вчера приехал из Парижа Вахтанг Яманидзе. Как демон, предстал он передо мной и начал бередить мои раскрытые раны.
Какой поразительный инстинкт у женщин! Элен с первой же встречи невзлюбила Вахтанга. Не знаю, папаха ли его облезлая не понравилась ей или сизое лицо.
— От одной его внешности становится как-то жутко, — пожаловалась мне Элен после ухода Вахтанга.
Заключение консилиума следующее: синьора Вителли протянет еще две недели, она дышит на ладан. (То, что говорят врачи, надо понимать наоборот.)
Вчера я и Элен не спали всю ночь, ежечасно впрыскивали больной камфару. Всю ночь перезванивались стенные часы в квартире Вителли. Когда утром я вошел к больной, она приняла меня за своего покойного сына. Несчастная была сама не своя от радости. Лишь к полудню Элен с трудом удалось убедить ее, что я не Джованни Вителли.
— А кто же он? — спрашивала старуха.
Тогда мы решили сказать ей правду.
— Если она придет в сознание, мы окажемся в глупом положении, — рассудила Элен.
И она снова кричит в рупор.
— Где эта Грузия? — спрашивает больная.
— К востоку от Рима.
— В сторону Турции?
— Да, — кричит Элен.
— Какого они вероисповедания?
— Христианского, — отвечает Элен, не дожидаясь моей подсказки.
— Настоящие христиане, католики?
— Есть и католики.
— Какая там власть? Тоже эти изуверы-большевики?
— Большевики.
— Этот господин — тоже большевик?
— Нет.
Синьора Вителли успокоилась и обратила ко мне свои взоры, полные сострадания.
— Правда, что большевики едят человеческое мясо?
Элен в нерешительности остановилась. Видно, и она была не совсем уверена в том, что большевики не людоеды.
Я поспешил рассеять их сомнения.
— А почему об этом писали в наших газетах? К тому же, — продолжала синьора Вителли, — папа объявил крестовый поход против большевиков.
Тут уж мы оба — Элен и я — замолкли. Поди докажи правоверному католику в его собственном доме, что непогрешимый папа попросту врет.
Рим, 27 сентября.
Сегодня осматривали с Яманидзе христианский Рим. Очень поверхностно. Вошли в собор святого Петра, видели его бронзовую статую. Пальцы на ногах святого стерлись от бесчисленных поцелуев на протяжении веков. Осмотрели саркофаги германских императоров, поднялись на купол и долго созерцали долины Кампаньи, Остию. Тирренское море.
В соборе кругом мрамор, золото, пурпур… фрески, орнаменты, фризы, резьба.
Микеланджело, Гвидо Рени, колонны, ниши, капители и фрески, фрески и еще раз фрески.
Бесчисленные рати святых отцов, ангелов и мадонн…
Прошли в Ватикан, видели Станца делла Сегнатура, десятый раз смотрел я рафаэлевскую Мадонну ди Фольгино.
В Сикстинской капелле я еще раз взглянул на «Передачу ключей» Перуджино, на «Страшный суд» Микеланджело.
Долго стояли в Ватикане перед Лаокооном.
Яманидзе признался, что ничего не смыслит в пластическом искусстве. Он на все смотрит с утилитарной точки зрения.
Долго разглядывал в изумлении, как громадная змея обвивает тела отца и двух сыновей.
— Ну, что хотел сказать этим скульптор? — наивно спрашивает Яманидзе.
Это «что хотел сказать» вызывает у меня улыбку.
— Творец порой сам не знает, что он хотел сказать, ведь он не «говорит», а творит, дорогой Вахтанг.
Произведение искусства подобно алгебраической формуле. Оно включает тысячи аллегорий. И чем глубже скрыто «что хотел сказать» творец, тем долговечнее его творение. Когда в искусстве явно выступает тенденция, это так же уродливо, как если бы из тела прекрасной женщины выпирали кости.
Не обижайся, друг мой Вахтанг, но это восклицание «Что он хотел сказать?» вырывается обычно у профанов перед поразившим их художественным произведением. Все, что написано об этом Лаокооне, не уместилось бы в Ватиканском дворце, но я понимаю его так: если бы мы даже дотянулись рукой до неба, все равно рано или поздно грехи отцов потянут пас вниз и задушат, потому что в жилах у нас течет кровь наших предков! И величайшая трагедия человечества заключается в том, что мы так же опутаны их страстями, как этот отец и его сыновья обвиты чудовищной змеей.
— Ладно, довольно с меня достопримечательностей. Пойдем лучше в обыкновенную таверну, пообедаем, выпьем итальянского винца, — предложил Вахтанг.
В кабачке слуга-итальянец встретил нас так приветливо, с такой предусмотрительностью — ну, прямо как официант-имеретин.
Выпив несколько стаканов кьянти, Вахтанг вдруг посмотрел на меня в упор и спросил:
— Скажи на милость, Тараш, только чистосердечно: не надоело тебе болтаться в чужих краях?
— Надоело… Ну, а дальше? Некоторое время мы оба молчим… Потом, отпив вина, я говорю:
— Признаться тебе, Вахтанг, мне так надоела и Европа, и ее музеи, что я не смогу вынести здесь еще хотя бы одну весну.
Уже наступила восьмая осень, а я с содроганием ожидаю девятой весны на чужбине. Я ощущаю прямо-таки физическую боль от тоски по Грузии, по ее воздуху, песням, вину, перцу…
Мы оторвались от своей страны, не знаем, чем там живут, о чем мечтают. Может быть, приехав на родину, я окажусь таким же чужим для моего народа, как и он для меня. Еще немного, и я ничем не буду отличаться от заезжих иностранцев, которые видят в Грузии только горы, вино, баню.
Все больше овладевает мною непреодолимая меланхолия — та самая, что преследовала моего покойного отца. В Италии она еще усилилась.
— А каково мне! — мрачно произнес Вахтанг. — В прошлом году я собирался нелегально поехать в Грузию. Но в этаком деле трудно довериться первому встречному. Ты же знаешь меня с детства: я не из болтливых, и твоего красноречия у меня нет.
Не так давно одна брюссельская фирма предлагала мне ехать в Бельгийское Конго, обещали хорошее жалованье. Но я отказался. Чего бы мне ни стоило, я должен поехать в Грузию. Пусть посадят, пусть арестуют… А все же я буду на родине!
Я замолчал. Казалось, Вахтанг Яманидзе подслушал мои тайные думы.
«…А все же я буду на родине!» — повторял я мысленно.
— Я тоже… я тоже так думаю, Вахтанг! Да вот не знаю, не во мне ли самом таится причина моего несчастья? Смерти я не боюсь, хотя никогда не считал себя большим героем и не стану ни с кем соперничать в храбрости.
Я должен признаться тебе, что большевики меня очень интересуют. Любопытно, какой породы эти люди? Вот уже двенадцать лет европейская пресса пишет о них самые невероятные вещи. Но, признаюсь, это производит на меня обратное действие.
Из-за людей незначительных и обыденных не было бы такого переполоха. Ведь ты сам знаешь, сколько есть католических орденов в Риме. Еще сегодня утром, когда я увидел эти толпы иезуитов и доминиканцев, выходивших из Ватикана, я обмер.
Иеремиты, иезуиты, францисканцы, доминиканцы, черт, дьявол… И ведь все фанатики!
А сколько других организаций — сектантских, англиканских, протестантских, масонских существует в Европе! Однако о них никто и словом не обмолвится.
А сколько разных партий! Правых, радикальных, полурадикальных, умеренных, полуумеренных, в меру и без меры неумеренных, социалистов, анархистов, синдикалистов. Имя же им легион! Между тем я ничего о них не знаю и не замечу, если какая-либо из них исчезнет.
И я сейчас не смогу сказать, к какой партии принадлежит Гендерсон, и баптист ли Макдональд или англиканец? Или в какой Интернационал входят английские квакеры? И куда, в конце концов, идет весь этот ваш II Интернационал?
Я ненавижу «умеренную, разумную» европейскую посредственность — то, что французы называют mйdiocritй. А Наполеон называл таких людей boutiguiers, то есть лавочниками.
Три месяца ты выспрашиваешь, поеду ли я с тобой? Поверь, если бы даже мне угрожал расстрел, и тогда мне не о чем жалеть в этом мире.
Видно, нашему поколению не суждено прожить свой век спокойно. Эти тайные треволнения будут следовать за нами всюду, — все равно, будем ли мы в Риме, Париже или Тбилиси.
После двадцатипятилетнего возраста жизнь есть не что иное, как многократные вариации уже пережитого.
Я вижу — у нас обоих достаточно созрела мысль о возвращении в Грузию. Мне, много ли, мало ли, свойственна рыцарская этика, и, думаю, я мог бы пожертвовать собой ради друга.
Но одно должно быть теперь же осознано. В мире сейчас существует лишь два пути: один путь — большевиков, другой — Муссолини и Гитлера и всех этих лавочников. Тот путь, на котором стоишь ты и Жорданиа, привел европейскую демократию к гниению. Это скорее отсутствие дороги, чем дорога. Я думаю, что ваше дело обречено на гибель.
— А какой из двух путей избираешь ты сам? — спрашивает Вахтанг.
— Я никогда не был и не буду политическим деятелем. Я совершенно оторван от моего народа, не знаю, какими мыслями и чаяниями он живет. Трудно сказать что-нибудь, находясь здесь. Одно мне ясно: европейские проблемы так же далеки мне, как борьба гвельфов с гибеллинами.
Мы выпили еще несколько стаканов кьянти и надолго замолчали. Какая-то пьяная компания забрела в кабачок. Мы вышли.
Было твердо решено, что мы возвращаемся в Грузию. Отъезд назначили на третье октября. Маршрут: Рим — Тарашо—Стамбул—Ризе. А там все будет готово. Аджарский проводник переправит нас через пограничную реку Чорох.
Рим, 28 сентября.
Обычно, предпринимая что-нибудь, я долго колеблюсь, но уж если созреет во мне решение, не отступлю, пока смерть не преградит мне путь. Мать, бывало, говорила: «Ты упрям, как твой отец».
Я еще раз окинул взглядом «вечный город».
Побывал в любимых местах. Еще раз зашел в Капитолийский музей, последний раз полюбовался бело-розовыми руками Персефоны.
Вернувшись к Вителли и застав Элен в слезах, я подумал, что тетушка приказала долго жить.
Но оказалось иное. Экая дубовая голова этот Вахтанг! Он приходил утром в мое отсутствие, справлялся обо мне и выболтал Элен план нашей поездки во всех подробностях.
Между тем у меня было решено ничего не говорить ей о моем отъезде в Грузию. Сказал бы, что еду в Венецию, а с дороги написал бы. Так я решил, потому что не выношу женских слез.
Я узнал совершенно неожиданную новость: Элен порвала с мосье Ришпеном и отослала ему назад бриллиантовое колье.
— И все это ради тебя! — говорит она мне. И плачет, всхлипывает, как ребенок.
Ночью у синьоры Вителли началась агония. Эта высохшая в кулачок мумия встрепенулась, глаза заблестели, мускулы лица напряглись.
Она с остервенением боролась со смертью, разбрасывала подушки, металась, ловила ртом воздух.
Смерть медленно накидывала на нее свою чародейную сеть. Обессилев, старушка снова скрючивалась, едва переводя дыхание и почти исчезая в груде подушек.
Элен до утра не сомкнула глаз. Мы сидели с ней в маленькой комнатке, примыкающей к спальне синьоры Вителли.
Дверь в спальню была открыта. Мы тихо переговаривались.
В эту ночь Элен рассказала мне о своей юности.
— Я рано осиротела, у меня не осталось никого на свете, кроме тетушки Вителли, сестры моего отца. Отец и тетка принадлежали к семье крупных коммерсантов. Три поколения этой семьи занимались коммерцией, и все три имели прочные связи с Востоком.
С детства я слышала рассказы об экзотических странах, мечтала попасть на Восток. Потом встретилась с тобой. Ты был первый мужчина, с которым я познакомилась в пансионе Сен-Жермен, после того как вышла из монастыря Клюни. Первый, которому я доверила сердце.
По традиции нашей семьи, и я должна была выйти замуж за коммерсанта. Так хотела тетя. Она уже выбрала мне в женихи мосье Ришпена. Разве ты не замечал, что я его ненавижу?..
Стенные часы пробили шесть.
Элен вздрогнула. Прислушалась к дыханию больной, потом шепотом продолжала:
— Мосье Ришпен был другом моего дяди Вителли. Они имели общие дела в Леванте: не то трапезундский табак, не то уголь.
Тетя вбила себе в голову, что должна выдать меня за человека, которому она доверяет. Она твердила мне это всякий раз, навещая меня в пансионе Клюни.
Могла ли я пойти против воли тетушки? Это значило бы лишиться и ее расположения, и наследства. Что было делать в шумном Париже одинокой девушке, выросшей в монастырских стенах?
Элен плакала. Я не находил слов, чтобы утешить ее.
— Останься, не уезжай! — стонала Элен. — Останься! Мы будем жить где и как ты хочешь. Если тетя умрет, поедем в Париж, начнем новую жизнь.
Она была убеждена, что тотчас же по моем возвращении в Грузию большевики будут лить мне в горло расплавленный свинец.
Рим, 30 сентября.
Вчера в 3 часа 10 минут пополуночи скончалась синьора Вителли. Я не могу заснуть в доме, где находится покойник.
Элен боится покойников пуще меня. Она дрожала и плакала всю ночь.
Я сидел у ее изголовья, утешал, старался успокоить ее. Но только она сомкнет глаза, тотчас вдрогнет, пугаясь малейшего шороха.
Как ребенок, как дикарка, она верит: когда душа усопшего отправляется на тот свет, поднимаются тени умерших предков, обступают старый очаг, и в завороженном привидениями доме раздаются стуки.
Старик Джакомо всю ночь молился у гроба, упав ниц. Всю ночь капала вода из ледника, всю ночь перезванивались стенные часы в доме Вителли.
Приписано позже: «Элен совершенно одинока и беспомощна. Все заботы о похоронах, конечно, свалились на меня и Вахтанга Яманидзе.
— Даже на похоронах родной тетки не пришлось мне столько побегать! — острил Вахтанг».
Рим, 4 октября.
Весь день шел дождь. А как хотелось попрощаться с римскими холмами в ясную погоду! В 00.30 отошел ночной экспресс Рим—Тарашо.
Долго, долго смотрел я в окно на бегущую за поездом Элен. Ветер трепал рассыпавшиеся по ее лицу волосы. И в свете газовых фонарей лицо ее казалось бледнее, чем лик ангела смерти.
Такой останется в моей памяти Элен Ронсер.
Зугдиди, 1929 г., август.
Уже давно я в Грузии.
Наша авантюра закончилась гораздо проще, чем мы предполагали.
Ползком крались мы к границе Грузии.
Трое суток скрывались в лавровых и магнолиевых рощах Аджарии.
Как только перешли первую зону, проводник нас выдал.
Уже более года я на свободе. Живу в Зугдиди и исследую вопросы фетишизма в древней Колхиде.
Яманидзе назначен директором кожевенного завода.
А Элен Ронсер?..
Немало горечи испытал я из-за нее. Иные любят кофе сладким. Я же, наоборот, ценю в кофе именно его горечь.
Любовь тем прочнее, чем больше горечи и печали остается от нее.
Печаль, в конце концов, устойчивее наслаждения».
Тамар закрыла блокнот и долго сидела перед окном, глядя на дремавший в темноте сад.