1
С открытием лагерей жизнь эскадрона захлестнулась крепким узлом летней учебы. С пяти утра — уборка лошадей, завтрак, политзанятия, строевые занятия, водопой, обед, мертвый час, опять уборка лошадей, внешкольные занятия — и так до отбоя, до десяти вечера.
Днем Аракчеевский плац, эскадронное поле, березовая роща и все не занятые крестьянскими угодьями поля были усыпаны занимающимися стрелками и кавалеристами. В воздухе висели обрывки команд, холостых и боевых выстрелов аракчеевского тира, криков «ура» и походных красноармейских песен.
Третий взвод новобранцев сегодня первый раз выехал на рубку. Помкомвзвода Ветров, проезжая перед выстроенным взводом, еще раз объяснил правила рубки: как держать клинок, заносить, рубить.
— Главное, выработать правильные приемы, — говорил он, — и смелость. Вот, смотрите, как вы должны рубить!
Ветров вскинул клинок, поставил коня свечкой и, внезапно гикнув, пустил карьером. Раскоряченные лошадиные ноги, взметываемые хлопья земли да сверкающий взмахом клинок мелькнули перед красноармейцами — и позади Ветрова остались станки с короткими пнями лозы да обрубки. За станками он, «для перцу», ковырнул два раза землю, визгнул клинком над головой и, повернув обратно, с галопа остановил коня в одном метре от взвода.
Красноармейцы сидели как завороженные. Одни загорались нетерпением скорее научиться так же рубить, другие, — правда, одиночки, — с отчаянием думали об этом сумасшедшем галопе, при котором они обязательно свалятся.
— Но мы, конечно, сразу так не поедем. Сначала будем ездить шагом, затем рысью и только потом галопом.
Ветров показал, как нужно ехать шагом и рубить по подразделениям.
— Выезжайте, правофланговый!
Выехавший красноармеец перед лозою по команде «руби» сделал только «раз», то есть занес клинок, а по команде «два» ему вдруг показалось, что он сейчас разрубит лошади голову, в глазах у него замутилось и, зажмурившись, он тихо опустил клинок в исходное положение.
— Что же вы? — подъехал к нему помкомвзвода и, увидев вспотевшее, бледное лицо, приказал ему вложить шашку в ножны.
— Рубите пока пустой рукой, будто клинком. Ездите вон в стороне и рубите. Это первый раз только так, а потом пройдет.
Следующий выехал смелее, сделал все приемы и, хотя первые лозы пропустил, но все же клинком взмахнул. Когда же у второго станка клинок царапнул лозу, у него забродил кавалерийский задор, и уже последнюю лозу он рубанул с силой, отхватив у ней вершину напрочь.
— Так, так, — похвалил его Ветров, — у вас в следующий раз дело пойдет. Правильнее и смелее. Следующий!
Красноармеец Люшкин задергал, зачмокал, но конь только крутил хвостом и топтался, а от взвода — ни на шаг. Ветров, подскочив, вытянул коня плетью, конь ивкнул, взлягнул и, пробежав по фронту, пристроился на левый фланг.
— Садитесь на моего, товарищ Люшкин, а того дайте мне.
Ветров соскочил с коня и подал Люшкину поводья.
— Только не дергайте поводья и не нукайте, этот пойдет. Езжайте!
Люшкин, больше всего боявшийся рубки и прыжков, готовый вместо них отнести какие угодно наряды, выехал напропалую, на «куда вынесет».
Перед лозой у него закружилась голова и, не дожидаясь команды, он взмахнул клинком и рубанул; в этот момент конь прыгнул в сторону, не удержавшийся Люшкин вылетел на землю.
Он слышал, как мимо него проскакал Ветров, красноармейцы кричали: «Лови, лови», а когда поднялся и вытер вымазанное пылью лицо, Ветров уже возвращался обратно с брыкающимся на поводу конем. Первой мыслью Люшкина было: что́ с лошадью, — на нее он и взглянул. Голова лошади была цела, но без уха.
— Отведите в ветоколоток, — подал Ветров поводья левофланговому. — Можете сами идти к лекпому? — обернулся он к Люшкину. — Идите.
Ветров начал что-то объяснять красноармейцам, чего уходящий Люшкин уже не слышал.
Он шел в эскадрон без дум, машинально, еще не осознав, он виноват в происшедшем или обстоятельства. На полдороге ему встретился сорвавшийся с привязи вороной жеребец. Цепочный чембур, вырванный вместе со скобою, гремел разноголосыми колокольцами. Жеребец, боясь заступить, нес чембур немного в стороне, как пристяжной, откинув голову влево. Из конюшни выскочил дневальный и, размахивая малиновой фуражкой, кричал:
— Бур-лак сорвалсы-ы! Убирайте кобыло-ов!
Бурлак пользуется в эскадроне нехорошей славой уроса и злобного лягаша. За время пребывания в эскадроне он покусал не одного ротозея-дневального, за что был нелюбим красноармейцами и, несмотря на запрещение, неоднократно жестоко бит. Люшкин знал о его похождениях по прикрашенным рассказам кадровиков и однажды вечером специально ходил, в конюшню посмотреть. На фанере у стойла было написано: «Бурлак. Осторожно, бьет задом и передом и кусает зубами. Уборщик Карпушев». Жеребец встретил тогда Люшкина злыми, налитыми кровью глазами и предупреждающим всхрапом.
Когда Люшкин обернулся, наперерез жеребцу скакал Ветров. От офицерского кладбища навстречу Бурлаку бежала группа пеших красноармейцев. Едва Ветров поравнялся с Бурлаком, как тот вскинул задом, и лошадь Ветрова, прихрамывая, заковыляла в сторону.
— Тпру-у! Тпру-у! — доносилось с поля, а Бурлак несся прямо на отскакивающих красноармейцев, будто их тут и не было. С конюшни на неоседланном комиссаровом Банате во весь опор проскакал комэска Гарпенко с длинной жердью, на конце которой болталась веревочная петля. Бурлака комэска догнал у старого учебного окопа, где тот поймал-таки одну лошадь и, схватив ее зубами за гриву, давил к земле; а лошадь ревела протяжно и горько.
Когда Гарпенко поравнялся с ним, Бурлак бросил лошадь и с места махнул через окоп, но аркан Гарпенко догнал его и крепко захлестнул шею. Жеребец, оседлав жердь задними ногами, остановился.
— Поймали, — облегченно вздохнул Люшкин. Шагов через пять он внезапно остановился: куда и зачем он идет? Ах да, к лекпому. Но ведь у него ничего не болит, он выпал из седла мягко, на спину, и небольшой ушиб давно уже прошел. Зачем же он пойдет к лекпому? Может, вернуться?
Люшкин, представил себе опять рубку, и опять чувство отчаяния охватило его...
А все-таки рубить придется...
Надо...
У Люшкина в голове тяжело, как в тумане, преодолевая время, пространство, зашевелилась мысль о чем-то большом и важном, в котором он тоже был участником и ответчиком...
Из-за угла конюшни вывернулся с пучком лозы на загривке Ковалев. Поравнявшись с Люшкиным, он переложил пучок с одного плеча на другое, пригнулся и, медленно шаря взглядом, осмотрел Люшкина с носков до фуражки.
— А-а! — осклабился Ковалев. — Это вы? Мое вам! Как здоровьице? Ничего? — Ковалев играл своими озорными глазами, нагло улыбался и выкал, подчеркивая это «вы» особенно оскорбительно. — Вы, говорят, за последнее время занялись рубкой ушей? Как? Что? Не возьметесь ли отрубить башку у Бурлака? А? Право! Чего это вам стоит! Не хочете? Жаль, жаль... Хотя, между прочим, на ваш век ушей хватит, вона их сколько, у каждой лошади по два. Куда же вы? Эй, ухоруб! Ха-ха-ха-ха! Шенкель-то потерял! — заливался смехом Ковалев вдогонку.
Люшкин решил не ходить к лекпому. Он прошел в казарму, напился там и отправился обратно во взвод через рощу. Из тени деревьев эскадронный плац был как в кинематографе. В одном углу рубили, в другом взвод был на прыжках, на середине плаца — учение второго взвода.
— ...Фро-онт! — долетел до Люшкина тонкий, с подвизгом голос комвзвода Робея.
Головные зарысили, задние вскочили на галопе.
— Пи-ики к бою, шашки во-он! — неслось с плаца, и вслед за этим плац загудел, вздрагивая от сумасшедшего карьера. Кони, вытянувшись в струнку, несли распластавшиеся, как на воде, хвосты.
У Люшкина зашевелились коротко остриженные волосы, под рубашкой захолодело и защекотало.
— А-а-а! — эхом повторила роща. — А-а! — доносилось с офицерского кладбища.
— Левое плечо впере-о-од! — Робей повел клинком вправо, ровняя и загибая левый фланг. Взвод повернулся фронтом к роще и загибал дальше. Люшкин, невольно остановившийся, поразился выражению лиц средних по фронту красноармейцев.
— Больно им ноги, — догадался он, видя, как они, вместе с конями, стиснуты с обеих сторон флангами.
Взвод опять взял карьер уже в обратную сторону. С правого фланга вдруг оторвался один и, поставив коня звездочетом, круто повернул назад. На нем не было малиновой, как на других, фуражки, остро-светлые волосы поблескивали рыжеватым отливом. Он сидел в седле как пришитый... Вдруг он припал к гриве, пырнул клинком в землю и, опять выпрямившись, поднял на конце клинка густо-малиновую фуражку.
— Это он, Коля! — радостно вскрикнул кто-то. Обернувшийся Люшкин увидел вспыхнувшую от смущения девушку.
— Это товарищ Хитрович, — краснея еще больше, сказала она, — командир из эскадрона, в прошлом году мы с ним играли на сцене.
— Это помкомвзвода, — поправил ее Люшкин и рассердился.
— Тоже, — бурчал он, крупно отшагивая, — «Коля»! Тьфу! Всякая, можно сказать, девчонка, а туда же — «Коля»! Какой он тебе «Коля»?
Больше всего его оскорбило именно то, что она назвала помкомвзвода Колей. По его мнению, командир Красной Армии, по крайней мере такой, как товарищ Ветров или товарищ Хитрович, не могут быть «Колями». Коля — это что-то такое семейное и детское, а Люшкин знает командиров как серьезных людей, с утра до ночи занятых работой в эскадроне. Кроме того, командиры все знают. Они знают, что такое индустриализация, о которой Люшкин услыхал только в армии, знают, какие на земле есть страны и государства, кто и как там живет, говорят о революции так же свободно, как его отец об урожае. Люшкин никак не может представить себе командира хотя бы с гитарой, на грифе которой болтается голубой бантик. Конечно, командир играет в спектаклях, декламирует стихи, но все же он не «Коля».
«Коля»! — еще раз с усмешкой подумал Люшкин. — Тьфу! Баба так баба и есть. По ее — все Коля да Ваня, а вот поехала бы на рубку или прыжки, узнала бы...»
2
В субботу, после обеда, эскадрон собирал рабочую бригаду в подшефную деревню Негощи. Ехали Липатов и Илья Ковалев, напросившийся нахрапом и божбой.
— Да я... да что же это в самом деле... Уж если Илья Ковалев, так, по-вашему, пропащее дело? Да пропади ты пропадом! Что я, подкулачник какой, что ли? Да если бы... да я бы... Или, думаете, я пахать не умею?.. Да...
— Езжай, езжай, — заморщился Смоляк, — замолчи только, пожалуйста.
— Так, еду, значит? — недоверчиво переспросил Илья.
— Сказано — едешь, чего же тебе еще? Предписание с номером, может, вручить? — сердито буркнул Липатов, недовольный разрешением Илье.
— Еду! — козлом подскочил Ковалев. — Запрягай, Липатыч!
Илья крутнулся и убежал в казарму.
— Не будет добра с него, — ворчал Липатов, выводя обозных лошадей. — Отматерит кого-либо там, либо что.
— А ты присмотри, на твою ответственность посылаем, где надо — одерни, — поправил его военком.
— Ты, Липатыч, ежели не занавожено там, так не сей зря, только овес испортим, — наказывал Липатову Куров. — Сперва навоз, какой есть, вывозите, а потом уж. Лучше один-два дня потерять, чем зря.
— Ладно, говорили уж.
«Будто на тот свет собирают», — недовольно думал Липатов. Он разобрал вожжи, осмотрел мешки с овсом и, устроившись поудобнее, тронулся.
— Ну, до свиданья. Пусть догоняет Илья-то. Я потихоньку.
Красноармейцы осмотрели запряжку, деловито заглянули зачем-то под повозку и начали расходиться.
— Липато-ов, сто-ой! — закричал выбежавший из казармы Шерстеников, завленуголком и оторг комсомольской группы.
— Тпру-у, черт! Чего опять? — обернулся Липатов.
— Хлеба-то взял?
— Ну-к что ж, не взял.
— Вот тут полбуханки, — сунул Шерстеников сверток между мешков, — а это книжки про агроминимум и колхозный устав. Слышишь? Раздай там, да прежде свяжись с комсомольской ячейкой, узнай, сколько их там, в каких докладах нуждаются, как с избой-читальней. Слышишь? Липатов! Постой-ка! Тпру-у!.. Вот погоди, я на ячейке поставлю, — пригрозил Шерстеников поехавшему было Липатову. — Узнай там, может, беседу какую или что. Узнай там. Слышишь!
— Отстань, слышу, — едва сдерживая себя, прогудел Липатов. — Можно ехать?
— Езжай. Потом заметку напишешь, да постарайся, чтобы они тоже прислали заметку, я оставлю для них два места. Так узнай, смотри, — уже вдогонку кричал Шерстеников, а Липатов стегнул лошадей и взял рысью.
Мимо Шерстеникова, вспоминавшего, что он еще упустил наказать, пробежал Илья, и, когда обернувшийся Липатов остановился, Шерстеников расслышал отдельные непечатные слова трубного липатовского голоса.
— Матюгается, холера, — покачал головой оторг и, повернувшись, зашагал обратно к эскадрону.
По дороге Ковалев несколько раз пытался заговорить с Липатовым, но тот только мычал. Илья, отступившись, нашарил между мешками книжки, посмотрел их и бросил опять туда же, пожевал хлеба, предусмотрительно сунутого Шерстениковым, и, свернувшись, задремал.
Деревня встретила их совсем не так, как предполагали в эскадроне. Некоторые мужики, узнавшие, что они привезли овес Игнату Ерепенину и Агафону, смотрели на красноармейцев как на несусветных чудаков.
— Ишо нет ли у вас там мешков десяток, а то у Игната ребятишек восьмеро, а работать неохота, — говорили некоторые.
— Вы как, только пахать да сеять им будете? А то они с одной работой еще не справляются: вшей у них много, а ловить не успевают, прямо, как говорится, с колоса валится.
— Гы-ы! — гоготали обступившие повозку мужики.
— Тише, вы! — гаркнул на мужиков один чернобородый. — Ребята за делами приехали, а вы их в смех. Может, им делать нечего, а харчи плотные, вот поразмяться и приехали. Тут вот, ребята, для вас работа есть хорошая, не возьметесь ли? — серьезно обратился он к красноармейцам. — Агафон бабу свою который год бьет, да никак не добьет, живуча, как кошка. Не подсобите ли?
— Ох-хо-хо-хо! — загоготали опять мужики. — Они на это способны, по бабской-то части.
Ковалев давно ерзал и наконец не вытерпел, принял тоже серьезный вид, как тот мужик вначале, и, осмотрев его с ног до головы, заговорил так, чтобы все слышали:
— Эх, дядя, дядя, смотрю я на тебя — и вижу, что один только ты нам можешь помочь, да вон разве еще та серебряная борода.
— Ты это про что?
— Горе у нас, мужики, вот мы кстати и приехали просить ихнего содействия, — показал он на бороды. — Ну прямо житья нет!
Илья сделал страдальческое выражение на лице и потупился, тяжело вздохнув.
— А что такое? — не вытерпела борода.
— Да вот, слышь. Спокою никакого нету. — Он подождал минутку, пока крепче заинтересовались, и продолжал: — Свинья у нас опоросилась, а у ней ... покосилась, поправить надо, а никого нет, вот вы только и можете что-нибудь сделать. У вас и борода как раз подходяща.
— Тьфу, тьфу, стервец! — заплевалась серебряная борода. — Будь ты проклят, анафема!
Мужики хохотали, бабы тоже хохотали, даже Липатов одобрительно хмыкнул.
— Ну, так как же, дядя? Можно надеяться-то? Нет?
— У-у! Молокосос! Я те за оскорбление личности-то привяжу!.. — ругался бородач и, сердито расталкивая мужиков, зашагал восвояси.
Липатов, которому надоела эта болтовня, начал сердиться.
— Так вы так и не покажете, где Ерепенин живет? — недовольно обратился он к мужикам.
— Игнат-то? Да вот он! Сам покажет.
Мужики протолкали к повозке растрепанного, босоногого мужика лет под пятьдесят. Он подошел, моргая, и глупо шмыгая носом.
— Садись, кажи, где живешь, — буркнул ему Липатов.
Мужик продолжал стоять, неловко одергивая рубаху.
— Ну, что же ты?
— Так, ежели, — заикал Игнат. — Так, ежели чижало там или что, так не надо. — Он отвернулся в сторону, нахмурившись.
— Вперед ехать или назад? — стараясь говорить мягче, спросил Липатов и опять рассердился и на свой глухой голос, и на Игната, и на мужиков.
— Сзади он живет, — подсказал один старик, — самая крайняя изба.
— Н-но, гад! — хлопнул Липатов по коням и, круто повернув, поехал.
Игнат догнал его и пошел рядом.
— Эх ты, дядя Игнат! — упрекнул его Илья. — Они тебя костерят, а ты тут же и молчишь.
— Не привыкать нам, сынок.
— А ты отвыкай.
Когда они въехали во двор, солнце уже село. По улице, трезвоня боталами, нарасшарагу из-за полного вымени, шли коровы. Овцы торкались между ними, и, ежеминутно теряя друг дружку, жалобно блеяли.
Липатов, узнав, что яровое не навозится, выругал потихоньку Курова, сующего свой нос везде, где даже его и не спрашивают.
— Давай, что у тебя есть — соху или плуг, — спросил он у Игната.
— У меня, — замялся Игнат, — нету.
— Ну, попроси у соседа.
— Не дадут.
— Да что это за народ у вас такой живет тут?
— Я пойду, — вызвался Илья и, оправив гимнастерку, позванивая шпорами, вышел на улицу.
— Ишь, черт! — заметив на Илье выходные, ярко-голубого сукна брюки, заворчал Липатов. — Вырядился, будто на спектакль приехал!
Он растер лошадям плечи и ноги, сунул им сена и вошел в избу. Наполовину выбитые стекла окон избы заклеены газетами; печь, занимающая треть избы, полуразвалилась; на бревенчатых задымленных стенах кое-где приклеены картинки от конфет и папирос. Даже икона облупилась — у Николы слезла краска с носа и правого глаза, порыжевшее от времени дерево безобразило лицо изображения. «Как они молятся такой... морде?!» — подумал Липатов.
С пола на Липатова смотрел сидень-рахитик с огромными глазами, в которых светились печаль и застывший испуг; тонкие, как змеи, ноги были подвернуты под себя. От него нехорошо пахло.
— Здравствуйте, — превозмогая отвращение, поздоровался Липатов.
— Милости просим! — ответила хозяйка, жестом приглашая сесть на лавку.
Липатов, едва не касаясь головой матицы потолка, прошел и осторожно опустил свое огромное тело на лавку; лавка взвизгнула и, глухо шипя, подалась.
— Плохо вы живете, — еще раз оглядываясь, сказал Липатов.
— Плохо, — безразлично ответил Игнат.
— Плохо, а умирать вот никому не хочется. Даже вот ему, — кивнула головой хозяйка на сына-рахитика.
— Где земля-то у вас? — переменил тему разговора Липатов.
— Земля-то тут, шагов двести. Совет-то вот наделил, а я вот никак не справлюсь, — как бы извиняясь, ответил Ерепенин.
— Кажи давай, посмотрим, — поднялся Липатов и, выйдя из избы, глубоко вздохнул, радуясь свежему воздуху.
Они прошли через зады. Игнат показал свою землю, которой хватило бы на пять мешков, а не на два, и опять, как будто извиняясь, рассказал, что луга наполовину проедены за овес и что до свежего придется проесть остальные.
— С войны вот так маюсь, год от году все хуже и хуже. Возьму лошадь, а она месяца через три-четыре свернется, не то загоню, не то такая непутевая попадет. Сначалу корову продал, потом другую, одежонку какая была, да так вот пошло и пошло. Двое сынишек в пастухах, дочь на огородах работает, сам уголь томлю и все-таки ни в тую, ни в сюю.
Здесь в поле Липатов увидел другого Игната, не того, который моргал и слюнявился на улице при мужиках, а крестьянина рассудительного и отдающего себе во всем отчет.
Со двора им закричал Илья, и они заторопились обратно.
— Какого... вы там прохлаждаетесь! — встретил их Ковалев. — Робить приехали, а не слонов продавать. Веди, где пахать-то?
Илья повел их во двор развалкой степенного мужика, у которого полны руки дела.
— Запрег уж, — кивнул он головой на запряженную в плуг лошадь.
— Это ты где? — спросил Липатов, осматривая ладный плуг. — Не у того, случайно, что к свинье нанимал?
— Ладно, после поговорим, выезжай живо.
Они решили пахать на переменных до утра. Завтра днем Игнат разбросает семена, а к вечеру один из них будет бороновать, а другой поедет пахать к Агафону, у которого также ни плуга, ни бороны.
Поздно, когда уже петухи пропели и в воздухе начало чувствоваться утро, Игнат опять пришел на полосу и ходил за плугом, радостно охая и посвистывая..
— Мне бы такую! Да я бы плюнул бы на Якова и не растер бы, — совсем повеселевший, передавая вожжи Илье, говорил Ерепенин.
— Ты как думаешь об нас? — приставал он к Липатову. — Что мы уж всякие понятия потеряли? Думаешь, скусу жизни нет? Чурбаны? Вот он давеча сказал, что они кобенятся, а я, што ли, не вижу? Ты думаешь, мне весело было слушать-то? Да будь ты проклят! Ды у меня, может, столько вот здесь накопилось, что им всем за год не вылакать.
Игнат еще долго, кричал. Как петух крыльями, размахивая руками, дергая Липатова за гимнастерку, опять брался пахать и только уже к концу пахоты, когда уже совсем рассветало, ушел, протуренный красноармейцами, готовить овес к севу.
Днем Игнат разбудил красноармейцев рано.
— Вы как, ребята, сами будете бороновать, али как? А то я забороню, лошадей-то уже я напоил и овес давал.
Липатов рукавом вытер вспотевшее лицо и, вскочив, вышел из дровяника на двор.
— Лошади как? — спросил он у Игната.
— Я те говорю — все готово, накормлены и напоены.
— Хомутай кривого. Илью разбужу, с ним поедешь.
Уже на Агафоновом поле Липатов вспомнил, что Шерстеников наказывал ему про комсомол. «А ведь поставит, чертяка», — смотря на вертушку земли на сошнике, подумал он про ячейку и угрозы Шерстеникова.
— Агафон! — крикнул Липатов сидевшему на меже Агафону. — Айда-ка сюда! Как, слышь, у вас тут насчет... это... комсомолу? Есть?
Агафон захлопал глазами, не понимая.
— Не знаю, вроде нету.
— А ты узнай у молодых у кого-нибудь.
Скоро Агафон привел целую ватагу ребят и девок. Они лузгали семечки, плевались во все стороны шелухой и весело шныряли взглядами по высокой и грузной фигуре Липатова. Парни были в чистых цветных рубашках и хотя некоторые босиком, но все в галстуках, сшитых из сатина или из девичьих лент.
— Вот, выбирай из них, — представил ватагу Агафон, — а я давай попашу.
— Ну, здравствуйте, — подошел к ним Липатов.
И парни и девушки потянулись к нему поздороваться за руку.
— Кто комсомольцы-то из вас?
Ребята начали переглядываться, как будто искали среди себя, которые же из них комсомольцы-то.
— Федюшка Агаськин комсомолец, — сказала одна девушка.
— Ври! Трепется он, никакой он не комсомолец.
— Он сказывал.
— Мало ли!..
— Нету у нас комсомольцев, — решили они.
— Во всей деревне никого нет? — удивился Липатов. — Может, у вас коммунисты есть, партийные?
— Не-э, у нас нету. В Плашкиной есть, версты четыре отсюда.
— Как же вы это так без комсомола живете?
— Нам самим охота комсомол заиметь, да вот нету. У всех есть, а у нас нету.
— В других деревнях спектакли ставят, — пожаловалась девушка.
— А у нас на огородах воруют да девок щупают, — подмигнул один.
— У, дурак! Сам всегда первый.
— Вот я и говорю.
— Ну, а кто же из вас пошел бы в комсомол? — спросил Липатов.
— Все бы пошли...
— Всех нельзя. Кулаков, попов, пьяниц в комсомол не берут.
— Поп-то и сам не пойдет.
— А может, который и вздумает! — пошутил кто-то.
— Да и нет их у нас, ни попов, ни кулаков.
— Кулаки-то есть, нечего тут, — сказал один, покосившись на говорившего.
— Откуда они есть? Кто это такие? — угрожающе нахмурился один в синей рубахе с желтым галстуком.
— Хоть бы и ты.
Парень с желтым галстуком посинел.
— Я?! Твою мать... Н-на! — парень развернулся и ударил сказавшего по носу. Девки, взвизгнув, сыпанули в сторону, а ребята сцепились, как волчата, начали лупить друг друга, не разбирая чем и по кому.
— Бью-ут!..
— Бей их!..
— А-а! — взвыл кто-то в середке.
Один парень лет пятнадцати, — его стукнули по затылку, — сунулся Липатову в ноги и заревел, горько обиженный. Липатов, смотревший на драку очумело, очнулся и, спохватившись, кинулся разнимать. Ему один дурень кулаком сунул в подбородок, кто-то стукнул по голове. Липатов вошел в раж и так начал швырять их, что скоро одни бросились наутек, а другие, потирая носы, смотрели на него со страхом и в то же время с восторженным уважением.
По полю от Игнатовой пашни бежал Илья и, размахивая огромной дубиной, кричал: «Держи-ись, Липатыч, дер-жи-ись!».
— Чижелая у тебя рука, — подошел к Липатову один парень.
Все еще тяжело дышавший, Липатов взглянул на него и улыбнулся.
— Что?! — подбежал Илья. — Напали, что ли? Который? — Он все еще воинственно держал дубину, готовый ринуться на кого придется.
— Все уже, — сказал ему Липатов, — кончено.
— Кого побили?
— Пары две фонарей поставили.
Илья презрительно мыкнул и бросил палку в сторону.
— А крику подняли на целый полк. Людей только булгачут.
Он повернулся и недовольно зашагал обратно.
Девушки опять подошли и, как ни в чем не бывало, залузгали семечки, весело поплевывая.
— Айда на улицу! — пригласила Липатова одна. — Мы сейчас с гармошкой придем.
— Нет, в другой раз.
Липатов вернулся к Агафону и, взяв у него плуг, пошел бороздою.
«Книжки-то теперь как же? Кому? — подумал Липатов. — Анке, — решил он, — Анке Ерепениной, Игнатовой дочери. Батрачка, и все такое. С нее и начнем».
Когда у Агафона заложили последний складок, приехал с бороной Илья.
— Надо кончать, Липатыч, кони заморились.
— Агафону засеем, тогда и кончим.
— Завтра бы кончили, — Илья ковырял комочек слежалой земли, стараясь сделать в нем дырку. — На улицу бы сходили.
— Завтра в эскадрон надо. Занятия!..
Илья хлопнул палкой, и комок разлетелся, ширкнув по сапогу брызнувшим песком.
— Не дури. Борони ступай Агафону-то, — крикнул Липатов.
Ковалев повернулся круто и, звонко постегивая палкой по сапогу, ушел к лошади.
— Н-но, сволочь пархатая! Как вот дам, дык... — услышал Липатов Илью.
«Дурит парень», — подумал он.
Кончили часов в девять вечера. Ехать в эскадрон на уставших лошадях нечего было и думать. Убрав лошадей и напившись чаю, красноармейцы завалились спать, решив выехать пораньше утром.
Истомленные и сами, они скоро задремали. Одинокий вечерний комар пел тихо, в тон гуду исходившихся ног. В раструб двери дровяника ползла большебрюхая серая туча, она бесшумно влезла в дровяник и расплылась в нем. Со двора доносились глубокие вздохи засыпающих лошадей, далеко на улице вскрикивали и всхохатывали девчата. Густая туча подхватила Липатова, тихо и плавно понесла куда-то ввысь. И уже оттуда Липатов неясно услышал, как завозился Илья, звякнул шпорами взятых из изголовья сапог и сполз куда-то назад. «Ушел все-таки, — мелькнуло в сознании Липатова. — Наблудит... чего-нибудь... К девкам...» — подумал он еще раз, хотел подняться, но не мог...
3
Время наплывало булгашное и горячее, как перед большими праздниками или страдой в деревне.
Еще с ранней весны красноармейцы почувствовали, что в стране назревает что-то огромное. Это назревающее охватывало деревню, город, армию и всю страну.
Все чаще слышали красноармейцы о пятилетке.
На политзанятиях, собраниях, на беседах коммунистов эскадрона они слышали о пятилетке и зимою, но тогда это проходило бледно, как совершенно отдаленное.
Весною же, со времени партийной конференции, пятилетка, которую красноармейцы принимали как несбыточную фантазию, вдруг стала реальна. Для каждого из них, в том числе для Баскакова, Миронова и даже Ковалева, стало ясно, что пятилетка — это факт, это сегодняшняя действительность.
Они почувствовали это, видя, что город перестраивается на другой ритм, видя, как по-новому, напряженно начинает работать шефствующий завод, почувствовали это из деревенских писем, сообщавших то об убийствах «партийных сельсоветчиков», то об аресте в дому «самого». Красноармейцам-северянам писали о самых настоящих боях деревень с кулаками, бывшими стражниками и попами, а после сообщали, что эти деревни целиком ушли в артели и строят электростанцию, маслозаводы и еще какие-нибудь фабрики.
Южанин Савельев получил письмо о каком-то «сапхозе», который «...железными паровыми машинами пашет все солончаки сподряд. И откуда они взялись — неизвестно, только говорят, что хочут спахать все степи, а потом построят там фабрики, на которых будут делать зерно, пашеницу то-ись. А как будут делать — нам опять-таки неизвестно. Из этого сапхоза приходил к нам митинговщик, с виду ничего и обходительный, он говорил, что можно и нам спахать этими же машинами и берет недорого, ну только что-то сумлительно».
Савельев, получив это письмо, целую неделю выпытывал у коммуниста Липатова о совхозах, об отношении их к крестьянам и могут ли они что-нибудь сделать силком. Не удовлетворившись объяснениями Липатова, Савельев обратился прямо к военкому Смоляку и беседовал с ним часа два.
Уралец Миронов получил вовсе ералашное письмо. Старик отец писал: «...а. так больше ничего нового нету. Были у нас казенные подрядчики и набирали народ на земляные работы в кыргыскую страну на постройку железной дороги. Будто эта железная дорога пройдет из Сибири до самых кыргызов для удобного провозу и хлеба и лесу, а оттуда, говорит, будут привозить всякие сарпинки и виноград. Народу туда уехало много. А так больше ничего нового нету. Был у нас еще один такой же, ну только из другого краю, поближе. Этот тоже, народ набирал. Этот говорил, что будут строить новый город, поблизости Кустанаю. Дома в этом городе будут кирпичные и каждый в пять этажов, на всех будет одна баня и одна куфня, ну только, конешно, большая. Город этот будет социалистический, то-ись в ем будут жить одне партийные. А посередь города построят завод и будет он вытапливать из земляной руды мильен вагонов железа. Врет, думаю, он, но только зачем же тогда авансы раздавал? А так — больше ничего нового нету».
Сбитый с толку Миронов долго это письмо никому не показывал. В перерывах занятий и вечером он перечитывал его, прятал в записную книжку и думал то о новом «социалистическом» городе, то о железной дороге, которая «пройдет из Сибири до самых кыргызов». Чем больше Миронов об этом думал, тем увереннее становился в том, что с отцом не ладно. «Не свихнулся ли батя? — думал он. — Заговариваться начал все чаще и чаще». Однако во всем этом что-то есть, не могут все старики Советского Союза враз помешаться: у Савельева ералашное письмо, у Силинского, у Карпушева, да почти у всех.
Растревоженный последним письмом, Миронов внимательнее стал прислушиваться к взводным коммунистам и особенно к Артему Курову, которого хотя и не любил, но считал человеком, каких из десятка не выберешь.
В один из вечеров Миронов не пошел из взвода ни на плац для игры в городки, ни в рощу. После уборки лошадей он приглядывался к Липатову и Курову, ожидая, когда кто-нибудь из них начнет беседу. И потому, как скоро вокруг Курова и Липатова собрались красноармейцы взвода, Миронов понял, что беседы эти проводятся нередко и, видимо, Куров пользуется авторитетом.
Куров достал из кармана большую газету и, развернув, прочел из нее о «плане великих работ», который «превратит нашу страну из аграрной в индустриально-аграрную».
Миронов ничего не разобрал об «аграрной и индустриальной стране», он понял только, что о пятилетнем плане опять пишут и призывают к его выполнению настойчивее и увереннее, чем это было зимою.
Куров продолжал читать выдержки из газеты и разбирал их, но дальше было уже знакомое для Миронова. О тридцати пяти процентах подъема урожайности уже проходили на политзанятиях, это не ново и ничего в этом великого нет, потому что... Миронов не верил в это. Для него эти тридцать пять процентов были то же самое, как если бы сказали, что завтра эскадрон в конном строю поедет в разведку на луну.
Миронов неделю назад ушел бы с этой беседы, но сегодня он решил проверить свои мысли о городе и отце, поэтому он и спросил читавшего Курова:
— Погоди-ка! Ты вот не читал ли там про железную дорогу? Будет какая строиться или нет?
Прерванный Куров отложил газету и посмотрел на Миронова, собираясь с мыслями.
Ответил Липатов. Он прокашлялся в ладонь, крякнул и заговорил:
— Дорога определенно строится. Она строится для провоза хлеба и лесу, а оттуда хлопок, вата то есть.
— В кыргызскую сторону? — притаив дыхание, спросил Миронов.
— В Туркестан, а не в кыргызскую. Из Сибири, — гудел Липатов. — Это и есть индустриализация.
«Это подходяще», — думая про письмо отца, отметил про себя Миронов.
— А вот, — спросил он опять, — про город социалистический ничего не пишут?
— Какой город? — переспросил Куров.
— Будто новый город строить начнут, а посередине завод.
— Таких заводов с городами будет построено не один, а штук десять, — ответил Куров. — На Урале у Магнитной горы будет построен самый большой завод...
— Около Кустанаю? — перебил Миронов.
— Кроме того, будет построен тракторный завод, автомобильный завод, химический завод для удобрений...
Куров продолжал перечислять заводы и предприятия, намеченные пятилеткой, но Миронов уже не слушал. Он убедился, что отец не спятил с ума, тайного сговора с эскадронными коммунистами, конечно, не имеет, и заводы — не посулы, а действительность, факт. Миронов вдруг увидел пятилетний план в совершенно другом свете, он увидел, что пятилетка действительно существует, она уже начинает действовать.
Между тем в группе начались споры. Пухлощекий Абрамов начинал горячиться, он беспрерывно хлопал себя ладонью по колену, разглаживал это колено и отрывисто возражал Дурову:
— Што-то не верится. Уж больно ты наговорил. Тут главное дело — деньги. На че будут строить-то столько? Откуда что возьмут? Ты думаешь, заграница даст? Она сама смотрит, как бы сорвать. Кабы тут просчету не было!..
Куров уже убрал газету и сейчас обсуждал прочитанное своим языком и своими понятиями.
— Деньги где взять? Деньги — дело наживное, дело не в деньгах, а в людях. Не деньги будут строить-то, а люди. Если мы все захочем этот план выполнить, так разве мы не найдем денег? Найдем!
— Они на улице не валяются. «Найдем»! Не больно найдем!
— Займы будут, — сказал Липатов. — Все рабочие будут отчислять на план из заработка. Потом, ежели хорошенько взяться да себестоимость товаров процентов на десять снизить, это знаешь куда махнет?
— Себестоимость пятилеткой тоже предусматривается, — добавил Куров.
— Да, потом заграница. Лес будем им отправлять, вот тебе опять деньги.
— Сельхозналог, наверно, увеличат, — вздохнул Савельев. — Теперь только чего-нибудь и жди.
— Насчет сельхозналогу — наоборот: не повысят, а снизят.
— Ну, тогда другое, — заупрямился Савельев. — Какой-нибудь доход с крестьян выдумают. Займы или еще что. Это уж факт!
Липатова укололо это, он тяжело засопел и даже кулаки сжал, но ответить не успел.
— А если бы заем еще ввели, ты дал бы? — спросил Савельева Куров.
— Да ить как сказать! — уклонился Савельев.
— Нет, все-таки?..
— Не из чего давать, — пробурчал нахмурившийся Савельев.
— Ага-а! — вскипел Куров. — Ты, значит, за пятилетку, но только чужими руками? Хо-рош! Пусть, дескать, там рабочие отчисляют, пусть строят, а я посмотрю!..
— Рабочим расчет есть строить, а мне какой расчет?
— Тебе расчета нет? — горячился Куров. — А плуги, а трактора, а удобрения, ситец, гвозди?.. Это разве не расчет? Ты думаешь, подъем урожайности на тридцать пять процентов будет сделан так, по ласковой просьбе рабочих? Ничего подобного! Рабочий зря словами не кидается. Урожайность будет поднята не молитвами, а машинами, тракторами, удобрениями, совхозными семенами и колхозами. Откуда все это возьмется? От индустриализации!
— Он сорвать хочет с пятилетки-то, — крикнул Карпушев.
— Кто сорвать? Я сорвать хотел? Я? — обиделся Савельев. — Ты думаешь, я совсем без понятий?
— Я ничего не говорю. Ты говоришь-то, а не я.
— Мало ли что говорю!..
Савельев сложил ногу на ногу, отвернулся и принял вид, что продолжать спор не намерен.
Заговорил до сих пор молчавший Баскаков.
— Тут насчет денег говорили. Ета... как ее...
Баскаков покраснел, кашлянул и, рассматривая носки своих сапог, докончил:
— В случае чего, можно и нам... три рубля, вчера от матери.
Не поднимая глаз, он достал трешницу и заметно дрогнувшей рукой протянул ее Курову.
Куров смотрел на Фому недоумевая, потом вспыхнул и, толкнув Липатова локтем, бросил.
— Тащи лист бумаги!
Вскоре Баскаков расписался в подписке трех рублей на индустриализацию. Куров вытащил накопленные девять гривен, положил на лист бумаги и тоже расписался. Выложил пятаки Липатов, пересчитал и под молчание взвода тоже расписался.
Подписной лист с деньгами положили на межкроватный столик, к нему подошел Карпушев, положил четыре рублевки и почему-то на цыпочках ушел за группу молча сидевших товарищей.
Савельев слазил в свой сундучок, не поднимая глаз прошел к столику и положил на него шесть рублей серебром.
Красноармейцы чувствовали себя неловко, будто они сделали такое, от чего стыдно. Люди по одному поднимались с коек на цыпочках, по-утиному раскачиваясь, выходили в коридор.
В остальных взводах в эти дни было то же самое. Лихорадка, охватившая страну, передалась и эскадрону. Красноармейцы, сгруппировавшиеся вокруг коммунистов и командиров, по ежедневно новым сведениям видели, что вся необъятная страна, охваченная новым подъемом, зашевелилась в исполинском движении. Они ожидали, что это движение многомиллионного народа неминуемо должно захватить и эскадрон, в этом они были убеждены и теперь желали только одного: чтобы скорее определилось их место в этом движении, определилась бы степень участия.
Вот почему сегодня не надо было Шерстеникову бегать по взводам и кричать: «На партейное собрание! Партейцам и комсомольцам обязательно, а которые беспартейны — желательно, всех. Айдате! Сейчас открывать». Ленинский уголок сегодня был набит до-отказа.
И когда отсекр ячейки Робей, зачем-то постукивая карандашом по графину, поднял голову, на него в упор смотрело несколько десятков пар глаз, нетерпеливо говорящих: «Чего волынишь? Давай живо».
— Открытое партийное собрание ячейки ВКП(б), совместно с комсомольцами, считаю открытым, — пробубнил он привычное и надоевшее. — Прошу наметить председателя и секретаря.
— Смоляк!
— Ветров!
— Хитрович!
— Хватит! — недовольно оборвал кто-то. — Двоих надо только.
— Так, — чиркнул Робей по пустому листу. — Может, всех троих? — зашнырял он по лицам коммунистов.
Доклад об итогах Всесоюзной партконференции делал Смоляк. Он говорил жарко, с непоколебимой верой, как могут говорить только старые военкомы.
Размахивая рукой, как на боевой рубке, Смоляк врубался в сознание красноармейцев с таким же лихорадочно-безумным остервенением, как он это делал в боях гражданской войны.
Мощные хлопки, гарьканье и неистовое топанье глушили слова Смоляка. И когда он звал к преодолению трудностей, к усилению темпов, вздувались жилы на красноармейских лбах, будто они уже подставляли свои хребты под пятилетку и, сгибаясь под ее тяжестью, с кряхтеньем повезли ее к заветной цели.
Смоляк плюхнулся на скамейку взмокший и опустошенный.
— Перры-ыв! — крикнул кто-то из задних рядов. Красноармейцы, как вспугнутые, вскочили и заторопились к выходу. Председательствующий Ветров стучал по графину и по столу, но все уже выходили. И тогда, чтобы реабилитировать себя как председателя, он крикнул:
— Объявляю перерыв на десять минут!
— Хватился, — усмехнулся Куров, — когда уже все разошлись!
Разбирая подвинутые Хитровичем записки, Смоляк ревниво ловил долетающий красноармейский гул, стараясь по нему определить настроения. «Трактор... промышленность... рабочие... буржуазия...» — долетало до Смоляка, и этих отрывков ему было достаточно. Он уже знал, что доклад до сознания красноармейцев дошел.
Разнообразие записок — «красноармейских мыслей во время доклада» — Смоляка не удивило. Здесь были и прямые вопросы, и с хитрецой, и с поддевкой, и даже совсем к собранию не относящиеся.
А если буржуазия нападет, вот тебе тогда и пятилетка.
Канбаины на лошадях возются или на машинах?
Говорите — рост посевной площади, а земля-то где? Ведь она не растет.
А какие нам выйдут льготы в признаках жизни?
Почему лозу не привозят к деревянной кобыле?
Говорят, Липатов драку в деревне устроил.
Шпоры третьему взводу дали, а пряжек к ремешкам нету.
Будет в Верхнеуральск железная дорога построена или нет?
Я читал, что пятилетку-то выдумал один японский министр, а не мы. Правда это или нет? И этот министр будто в суд на нас хочет подать Лиге наций за то, что украли.
Как мы догоним буржуазию и Америку? Что они, дожидаться, что ли, будут? Или, может, кто их подержит пока?
Прения велись вяло и казенно, пережевывали сказанное или упущенное в докладе. Красноармейцы уже начали зевать а по одному выходить на закурку.
Выступил Куров. Он заговорил об эскадронных делах: о занятиях, оружии, лошадях, дисциплине, на что надо обратить внимание и подтянуться.
Ковалев, стоявший у двери, презрительно заворчал:
— Замолол, закаркал кыргыз. Не хуже тебя рубим.
— Он в комиссары метит, вот и тренируется.
— А куда ты, — перебивая Курова, выкрикнул Ковалев, — куда ты фунт масла девал, когда на кухне рабочим был?
Куров густо покраснел и, подавившись выкриком Ильи, закашлялся. Масло он, будучи рабочим на кухне, попросту съел, и оно мучило, его неизжитым позором.
— Не перебивайте, товарищи! — вступился за Курова председатель. — Маслу время уже полтора года, Куров за это отнес наказание и давно свою ошибку исправил.
— Ковалев всегда мешает, — сказал кто-то из собрания.
— Чья бы корова мычала, а Ковалева молчала.
— Крой, Артем, без останову! Ну ево! Мало ли с кем что бывает!
Поддержанный собранием, Куров оправился и заговорил снова:
— Я к тому говорю, что надо нам тоже организовать социалистическое соревнование, как на заводах. Рабочие такую кашу заварили, а мы что же, в стороне остаться должны да ждать? А что касается сельского хозяйства, то нам надо коммуну организовать.
О соревновании и коммуне выступили Гарпенко, Ветров, Липатов, и к концу собрания эти вопросы стали центральными.
В резолюции подготовку проекта договора поручили президиуму ячейки, а организацию группы в коммуну — Курову.
4
Вечером с полотенцами под мышкой шагали на Мсту два помкомвзвода. Низкорослый сутулый Ветров шел, сердито горбясь. Его длинный, угловатый подбородок, сильно смахивающий на лошадиный, упрямо толкался вперед, будто кто его хотел задержать. Его походка и манера держать голову, выставив ее вперед, как под удар, взмахи рук, короткие и сильные, как на рубке, напоминали Курова, с той только разницей, что у Ветрова все это было врожденное, свое, а у Курова — ветровское, бессознательно, скопированное за год совместной с ним службы. Шагавший рядом Хитрович являлся полной противоположностью Ветрову. Высокий, ладно скроенный, он шел, размахивая руками будто плетьми. И жестоко обиделся бы за его командирское звание Люшкин, если бы в глаза посмотрел он сейчас Хитровичу — эскадронному рубаке и бесстрашному наезднику. В них было что-то не командирское... Не было в них той холодной уверенности и прямоты, что знал и что видывал у командиров Люшкин, да и каждый красноармеец.
— . Ты, это самое, брось, — рубил рукою Ветров. — Не время сейчас этим заниматься, да и не к лицу она нам, любовь-то. Любовь! — презрительно повторил он. — Тьфу! И что она тебе далась, не понимаю. Уж если не можешь без этого, — женись. Возьми и женись. А ныть — это дело не наше, это ты оставь мещанам, им от безделья это сподручнее. От нее это? — спросил он, кивая на бумажку, которую мял в руке Хитрович.
— Это? — встрепенулся Хитрович. — Нет, это мне красноармеец чего-то сунул... Анисья пишет, — пробормотал он, взглянув на бумажку, — которая в прошлом году играла у нас в драмкружке... — Он шумно вздохнул.
— Тьфу, быдло! Сдобная барышня!
Ветров засопел, его лошадиный подбородок еще более оттопырился.
Дальше шли молча. Шпоры позвякивали тихо и нежно: дзинь-дзинь! дзинь-дзинь!
Вечерняя ленивая пыль хватается за шенкеля, ловит звонкие репеечки и не поймает.
— Ззарублю-у! — вырвалось откуда-то из-за конюшни.
— Что это? — насторожился Ветров и, рванувшись, побежал на крик, широко отмахивая.
За конюшней, там, где к ней примыкает эскадронное поле, верхом на деревянной кобыле сидел Люшкин и, размахивая клинком, грозил хохотавшему Ковалеву.
— Ой, ой, зарубит! — хватаясь за живот и приседая, вился в хохоте Илья. — Ухо отрубит, право слово, отру...
Ковалев увидел Ветрова и смяк, будто его вдруг окатили холодной водой.
— Вы чего тут? Чего кричите? — подбежал запыхавшийся помкомвзвода.
— Они этой, деревянной-то... ухо отрубил, — попытался сшутить Ковалев.
— Ну, и что же? А вы чего тут, товарищ Ковалев, почему не спите?
— Я? Я так. Лошадь хотел посмотреть.
— Днем наглядитесь! Идите в казарму и больше по ночам не шляйтесь.
Ковалев еще раз взглянул на застывшего в седле Люшкина, оскалил в усмешке свои иссиня-белые зубы и, повернувшись, пропал.
— Ты иди один, — повернулся Ветров к Хитровичу. — Я потом.
И, сунув сверток в траву, пошел к лозам.
— Мы вдвоем порубим, товарищ Люшкин, — подошел он с лозами к красноармейцу. — Ты чего? — заморщился он, увидя кислое лицо Люшкина. — Не обращай внимания на хулигана. Я ему язык-то укорочу.
— Проходу не дает... — отвернувшись, пробормотал Люшкин.
— А ты бы сказал:..
Досадуя на Ковалева и на Люшкина, не умеющего одернуть нахала, Ветров сердито сунул лозу в станок.
— Возьми к бою. Заноси для рубки. Да не так ты заносишь, куда же назад заваливаешь. Вот, смотри, как надо.
Рубили Ветров с Люшкиным и впустую и по лозе. Ломались лозы, надрубленные неуверенным Люшкиным взмахом, росла куча обрубков и хвостовиков, и все крепче, и крепче твердел удар. А когда он постиг секрет полета шашки, когда она пошла у него не впрямую, а с резкою, с оттяжкой, взмахи начались со свистом, срубленная лоза уже не валилась, а торчмя тыкалась в засоренную щепою землю.
И не заметили они, что дневальные уже давно сменились. Притихли конюшни, завздыхали засыпающие лошади. Не заметили они, как один из дневальных удивленно посмотрел на них и, вытащив клинок, начал рубить ночную дрему и вправо и влево, с вжиканьем, до боли в суставах.
— Будет! Хватит! — сказал Ветров, после того как последняя лоза была изрублена. — Завтра с коня попробуем!
5
На политзанятиях проходили «Пути подъема сельского хозяйства». Уже неоднократные беседы о колхозах привели красноармейцев к мысли, что пришла пора решать этот вопрос так или иначе. Вот почему сейчас занятие было особенно активное.
— Взяли бы сказали сразу: «С завтра вы все в колхозе» — и делу конец, — сказал Миронов.
— Ишь ты, какой командир! — недовольно пошевелил бровями Карпушев.
— По-моему, рано еще. Вот когда тракторы будут, тогда дело другое.
— Это значит, как на охоту ехать, так собак кормить? Надо будет ими пахать, а ты будешь бегать, народ сговаривать?
— Хоть языком потрепать — и то ладно, — сказал молчаливый Самсонов. — А в колхозы крестьяне не пойдут. Вредная это затея. Брат с братом не уживутся, а тут — в колхоз! На лодыря работать?
— На бедняка, да? — приподнялся Куров. — Да на батрака? Это не на меня ли ты боишься работать?
И пошло... Учебное занятие превратилось в митинг с жаркими, страстными прениями.
Подытоживая эту часть прений, командир взвода Леонов рассказал о том, как идет сейчас в Африке укрупнение сельского хозяйства, как там целыми племенами население просто-напросто превращается в рабов, а их поля — в плантации французских капиталистов.
Рассказ о том, как «овцы съели английских крестьян», вызвал бурный восторг Курова.
— Вот он, железный экономический закон, — кричал он. — Кто не понимает этого, — что два пути укрупнения сельского хозяйства, — тот вообще мало что понимает. Не желаем мы, чтобы нас съели какие-нибудь овцы или кулаки. Хватит выжидать! Я предлагаю организовать коммуну красноармейскую. Старики пошли в колхозы, а мы, молодежь, да еще красноармейцы, все еще думаем. Что мы хотим? По-старому? Никто не хочет по-старому. Так как же? По какой дороге?..
— У нас, — поднялся Абрамов, — у нас в Пугачевском округе монастырь был, закрыли его... вот бы...
А вечером Куров ходил с тетрадочкой и записывал желающих. Записалось человек тринадцать, даже Баскаков, и Миронов. В этот же вечер на собрании Куров был избран руководителем.
Смоляк, приветствовавший группу при всем взводе, осторожно перевел разговор на эскадрон.
— Это большое историческое дело — колхозы. Советская власть поможет, да и мы, красноармейцы, не будем смотреть со стороны. Но мы должны помнить, товарищи, что самая главная обязанность наша — это укрепление боеспособности армии. У вас во взводе неблагополучно, товарищи. Нехорошо даже во взводе. Начались самовольные отлучки, сон в наряде, у Баскакова потерялась простыня. Куда это годится? Вчера всю ночь Ковалева не было, сегодня я пошел искать его, поговорить, а его опять нет. Командование, конечно, примет меры, но этого, совершенно мало, надо, чтобы красноармейская общественность призвала Ковалева к порядку.
Взвод сидел угрюмый, нахмуренный. Будто не Ковалев ушел в самовольную отлучку, а они. Еще вчера они смотрели на поступок Ковалева сквозь пальцы, с еле шевелящейся досадой, что вот-де он шляется, а мы сиди. В мертвый час Баскаков бегал по казарме, докладывал старшине о потере простыни, всем было ясно, что она украдена, а вот такого неприятного чувства не было.
— Что ж, — пробурчал Карпушев, — мы ведь нарядов не даем, что мы можем сделать?
— Вздрючили бы как следует, не пошел бы.
— Вздрючить всегда можно, — сказал Липатов, — да толк от этого не всегда бывает.
На вечерней поверке старшина, выслушав доклады помкомвзводов, подошел к присутствующему здесь Смоляку.
— Товарищ военком, на вечерней поверке все налицо, за исключением наряда, двоих в отпуску, и одного в самовольной отлучке.
— Кого?
— Ковалева.
— Громче!
— Красноармейца первого взвода Ковалева!
Смоляк молча прошел на середину.
— Второй день у нас самовольная отлучка, товарищи. Когда это кончится? Первый взвод должен подтянуться. Мы можем и должны потребовать от старослужащих примера хорошей дисциплины, хорошего внутреннего распорядка.
Взвод стоял не чуя ног. Каждое слово Смоляка стегало красноармейцев, как пощечина. Дожили! Вместо примера — пальцем показывают! Они ждали, что вот военком скажет о воровстве во взводе, это будет значить: «побаивайтесь их, и у вас могут чего-нибудь украсть». Все будут хвататься за карманы и чуть не гнать их. Но военком про воровство не сказал.
Расходился взвод молча, пристыженно смотря вниз. Им казалось, что на них все смотрят: одни — с брезгливым сочувствием, другие — с ехидной усмешкой, а третьи — с законным упреком, как военком. И было досадно и на Ковалева и на себя за то, что так безразлично относились к проступкам товарища.
6
На следующий день на президиуме ячейки вырабатывался проект договора социалистического соревнования.
Самовольные отлучки в первом взводе, сон в наряде, воровство — за все это президиум ячейки потребовал ответа от взводных коммунистов Курова и Липатова. Попытка Липатова отбояриться тем, что мы, мол, при чем тут, встретила такой отпор, что он съежился и не проронил больше ни слова.
— То есть вы за взвод не ответчики? — горячился Ветров. — Взвод будет разлагаться, а коммунисты ни причем? Значит, вы так там поставили работу, что даже дисциплина начала падать. До чего вы достукались, что даже к эскадронной общественности комиссар обратился, — помогите, дескать, товарищи, там у меня коммунисты спят, не раскачаются.
Когда обсуждался вопрос, откуда начать вызов на соцсоревнование, Куров едва уломал президиум поручить это первому взводу. Ветров хотел забрать это себе во взвод новобранцев-переменников, — пусть, дескать, они очко вперед дадут кадровикам!
Поднявшись наверх из библиотеки в первый взвод, Куров в тот же вечер начал работу.
— Слышали, товарищи, как нас на буксир хотят взять второй и третий взвод?
— На какой буксир? — удивились красноармейцы.
— А вот, дескать, у них, у нас то есть, дисциплина ни к лешему, так мы их подтянем.
— Это как же они подтянут нас? По наряду, что ли, дадут?
— Пусть попробуют!
— Подтянуть-то они могут, — дождавшись, пока прокричатся удивленные и рассерженные красноармейцы, начал опять Артем. — Начнут в газету писать, на собрании поставят вопрос, да мало ли? Как-никак, а нам это в пику.
— За собой пусть смотрят, — зубами вытягивая ремень из сшиваемого чембура, заворчал Карпушев, здоровенный, с нависшими густыми, бровями красноармеец. — Они вон ухи рубят лошадям, а туда же! «На собрание поставим!» Мы тоже можем поставить. Зиму-то по три лошади убираем, бережем, а они пришли на лето, да еще нам указ хотят сделать!
— А и могут. Что ты с них возьмешь? — проворчал кто-то.
— Все-таки нам дожидаться этого не след, — заметил Липатов.
— Не след-то не след, это фактура, что не след.
Бегали оконные от заходящего солнца зайчики по койкам. Хмурились красноармейцы. Лазали в затылок корявыми пальцами, пахнущими лошадью, ружейным маслом и клинковой сталью.
— А ведь поставят, черти, возьмут и поставят! Почему, скажут, у вас во взводе самовольные отлучки? Почему спят в наряде? Воров, скажут, наплодили? Так готовитесь к защите Советского Союза? Так укрепляете Красную Армию? Тут лошадиным ухом не отделаешься. Главное, что не один Ковалев спал да в самовольную отлучку ходил, не свалишь!
— Тут, товарищи, что есть, то есть. Не скроешь, так и придется сказать, что есть, мол, — заговорил опять Куров.
— Это кому сказать? Второму взводу?
— Прощенья, что ли, просить? — опять схватились красноармейцы.
— Им придется сказать: «Было, мол, товарищи, и беремся, мол, мы это исправить».
— Ну уж это извиняюсь! Пусти-подвинься, чтобы мы пошли к ним!
— Исправим, мол, — продолжал Куров торопясь, чтобы его не прервали. — Берем, мол, на себя обязательство и вас на это вызываем, чтобы у вас тоже не было никаких проступков. Вызываем на социалистическое соревнование.
— Как?
— Это как на заводах?
— Как на заводах. Берем, мол, на себя обязательство коня сберечь и вас на это вызываем.
Куров встал с койки и уже махал рукою, как на собрании. Красноармейцы повернулись к нему, и даже Карпушев бросил свой чембур.
— Вот это правильно! Насчет лошадей-то у них не того.
— Берем, мол, на себя обязательство давать по стрельбе семьдесят процентов, а вас вызываем на шестьдесят.
— Заслабит их с шестидесяти-то?
— Кишка тонка!
— А пусть! — вскочил Миронов. — Пусть! Они нас подтянуть хотели? Вот пусть они шестьдесят дадут, тогда и подтягивают!
— Берем, мол, — звенел Куров, — берем, мол, на себя обязательство срубать девяносто процентов лоз, а вас вызываем на семьдесят пять!
— На семьдесят пять? На восемьдесят! — крикнул Миронов. — А мы сто!
— Нно-но, разошелся! — загудел Карпушев. — Сруби сперва девяносто. Прыткий больно!
— Обязуемся, мол, семьдесят уколов из ста делать пикой по мешку и по соломенному арбузу, а вас вызываем на шестьдесят! Беремся ехать на четыре препятствия не больше как с одной закидкой, а вам даем две закидки!
— Глуши их, Куров, дави! Не подмажем!
— Обязуемся, мол, проработать и изучить шестнадцатую партконференцию, организовать красноармейскую коммуну, а второй взвод вызываем на проработку, разъяснение родным через письма. Третий взвод — на вовлечение своих хозяйств в деревенские колхозы и на организацию в Подберезье своего колхоза.
— Куров! Стерва ты! Сволочь! Что же ты молчал, скуластый черт? Да мы бы давно!..
— Пиши объявление, а мы подпишемся! Так и пиши: вызываем, мол, и никаких гвоздей.
Оглядываясь на стену, за которой глухо гудел второй взвод, они ей хитро подмигивали, кивали головой, заранее торжествуя победу. Тогда они знают, что скажут. Тогда они... Нет, они ни подсмеиваться, ни ругать и выговаривать им не будут. Они сочувственно покачают головами и скажут: «Слабовато что-то у вас, товарищи, слабовато. Подтянуться надо». И увидят они тогда, как зашныряют второй и третий взводы глазами, не зная, то ли ими смотреть, то ли спрятать куда.
— Пиши, Артем, потом делегатов — и как снег на голову...
Сопели, крутили языками в уголках потрескавшихся губ. Мусолили карандаши, подписывая вызов, таращили глаза, удивляясь, как это просто можно оставить свою фамилию на бумаге. Не думали они, что этот вызов сделает коренной перелом в эскадронной жизни, наполнит их тревогами, сгустит общественную ответственность за себя, за взвод, за весь эскадрон. Не предполагали они, что этот договор будет определять и праздники и сухие, горячие будни.
Взъерошившийся взвод тут же выбрал делегацию. Вошли в нее Куров, Карпушев и Миронов.
— Вы там больно-то не сгибайтесь перед ними, — наказывал делегатам Абрамов. — Мало ли что было!
И хотя выбрали делегацию, а пошли за нею всем взводом, ревновали их, и, с другой стороны, поджигало любопытство. А как они, что ответят?
Второй взвод, увидя делегацию, как суд с приговором, не знал, на что подумать, тем более, что за делегацией, поталкиваясь, жались человек двадцать красноармейцев.
— Ну, здравствуйте, товарищи, — заметно волнуясь, поздоровался Куров. — Вот мы делегация от первого взвода.
— Здравствуйте, давно не видались, — разглядывая вошедших, будто в первый раз, ответил отделком Головкин.
— Сейчас он с тебя спесь-то собьет, — шептались в куче первовзводников, с неприязнью поглядывая на Головкина.
— Мы к вам, товарищи второй взвод.
— Милости просим, — все тем же пустым голосом ответил Головкин.
— Как вы знаете, у нас была спячка в наряде и самовольные отлучки.
Миронов, храбро стоявший рядом с Куровым, вдруг покраснел, рука его забегала по гимнастерке, разглаживая франтовато заправленные складки.
— Смотри, — толкнул Липатов одного, кивая на Миронова. — Чует кошка, чье мясо съела.
— Вы как знаете, что были они, — продолжал Куров, — но мы вот прямо так и говорим.
— Ну-к што ж? — спросил, чуть-чуть усмехнувшись, Головкин.
Ему показалось, что первый взвод пришел с покаянной. Он, подобравшись, повернулся к своим и подмигнул им. Дескать, подтянись, ребята, мы еще поломаемся, простить их али што.
— Надо было раньше думать об этом, — сказал Головкин и, переложив нога на ногу, сурово осмотрел вошедших.
— Да не тяни ты, говори живо, — ущипнул Миронов Курова.
— Так вот, значит, — продолжал Куров, будто ничего не замечая, — мы берем на себя социалистическое обязательство изжить эти проступки и вызываем вас не делать их.
— У нас нету, — думая над словом «социалистическое», ответил Головкин.
— А ты не зарекайся, — не вытерпел Миронов. — У нас не будет и чтобы у вас не было.
Красноармейцы второго взвода запереглядывались, еще не понимая, в чем дело.
— Вызываем вас давать на стрельбе шестьдесят процентов выполнения упражнений, а сами беремся на семьдесят.
— По стрельбе? — опустил ноги Головкин, сам половину не выполняющий. — При чем тут стрельба, раз дело коснулось самовольных отлучек?
— Что, заело? — торжествующе бросил из толпившихся первовзводников Абрамов. — Это вас коснулось?
— Крой, Артем, дальше! — крикнул другой и, взглянув на второй взвод, бросил: — Еще не то будет!
— Беремся коня сберечь, — помахал Куров для большей важности договором. — Не делать наминок и чтобы чистка. И вас на это вызываем.
Второй взвод, сидевший на койках, качнулся. Некоторые повставали.
— Ну и беритесь, раз беретесь, — буркнул кто-то из них.
— Правильно!
— Правильно! — зашумели остальные.
— Пусть берутся. У них самовольные отлучки, а нас хочут привязать.
— Нашли дураков!
— Про воровство-то пусть они скажут. Что? Не любите? Ишь удумали!
Вошедший в казарму помкомвзвода Хитрович поднял руку.
— Погодите, товарищи. Пусть они все скажут, — обратился он к своему второму взводу.
— Нам не жалко. Пусть говорят. Только зачем они других трогают, раз у них хвост замаран.
— Мы не отпираемся, если у нас хвост замаран. Так и говорим. Мы вас вызываем на социа-а-социалистическое — запутался Карпушев, — соревнование.
«Социалистическое» опять пугнуло второй взвод, и они замолчали.
— Читай, Куров, все сразу.
Куров при общем молчании прочитал вызов до конца.
Второй взвод поник в раздумье:
«Вызов-то, оказывается, не выдумка дотошного Курова, а дело, выходит, серьезное. Спор вроде, да спор-то больно уж... того. И не спор это вовсе, а черт ее знает что — и не разберешь. Состязание? Да нет, не состязание. Делегация, главное дело, с бумагой. Ишь, сукины дети, стоят, будто послы иностранные. Объявляем, дескать, вам войну, выходи. А если согласиться? Что тогда? Тогда выполнять придется. Черт бы их побрал, свяжут тогда!»
— А если мы не согласны? — спросил один. — Если не желаем?
— Гайка ослабла? — усмехнулся Липатов. — Струсили? Дескать, вы давайте там, а мы посмотрим? Кавалерия!
— Но, но, ты не больно! Слыхали мы про тебя!
— Я думаю, мы решим так, — ввязался Хитрович. — День завтра мы пообсуждаем, вечером ответ дадим.
— Правильно! — ухватились за это красноармейцы. — Правильно! Не такое дело, чтобы с кондачка.
Первый взвод затолпился к выходу в коридор. Там они, оживленно обсуждая впечатления вызова, встретили разведчика из третьего взвода.
— Скоро к нам-то? — спросил он первый взвод.
— Успеешь, — отмахнулись первовзводники.
— А ты откуда знаешь, что к вам пойдем? — спросил разведчика Миронов.
— Командир сказывал. Мы уже ждем:
— Иди, сейчас придем и к вам.
Красноармеец убежал вниз, а первый взвод затараторил:
— Как он их огорошил, а! Как сказал: вызываем, — так они и носы в тряпку, даже подскочили.
— Подскочишь, брат! Это тебе не фунт изюму.
— Главное, насчет рубки и пики. У них по этому делу — труба.
— А если они не согласятся, что тогда?
— Как не согласятся, раз вызываем?
— Не желаем, скажут, и все тут.
— Черт!.. Тогда...
Обида и сомнения скобленули первовзводников. А ну не согласятся? Да еще их же осмеют! Выскочили, скажут, выскочки, бухгалтеры с процентами. Да мало ли что они тогда могут сказать!
А Куров, немного ошарашенный такой возможностью, уже кулаки сжимает, сутулится и башку лобастую, как упрямый баран, подставляет.
— Вызов в газету, на доску, в ленуголок и на собрании! — грубит Куров. — Откажутся — потребуем объяснений. Скажите, мол, корни оснований, почему, какие экономические или политические причины, раз социалистическое соревнование? Пусть скажут, А только нет таких причин и не может быть. А мы начнем выполнять обязательство с нынешнего дня. Мы назад не отступим, не для того подписывались, чтобы отступать.
Уверенность Курова, упрямое, сильное поблескиваете его глаз опять подбодрили красноармейцев. В третий взвод спустились также скопом.
Едва они вошли в помещение казармы, как им навстречу многоголосым:
— Да здрав-ству-ет соци-а-листи-чес-кое со-рев-но-ва-ние! Ура-а!
От неожиданности первовзводники рты поразинули. Куров, увидя среди третьего взвода дирижировавшего Ветрова, своего бывшего командира и учителя, решил в грязь лицом не ударить. Он подтолкнул Карпушева и Миронова и, подойдя к третьему взводу, обратился:
— Бойцам по оружию, третьему взводу от кадровиков-первовзводников! — и, обернувшись к своим, махнул рукой.
— Ура-а-а!.. — неистово, от всей души, заорали кадровики.
Куров шагнул вперед еще на полшага и, развернув бумагу, начал:
— Красноармейцы первого взвода взяли на себя социалистическое обязательство изжить дисциплинарные проступки, какие у нас были: самовольные отлучки и сон не допускать вперед — и вызываем вас на это же.
Выпалил одним духом и замолчал. Что скажет третий взвод? Как на них это?
А сзади Курова, столпившись, затаив дыхание, выглядывая через плечи друг друга, застыли в ожидании первовзводники.
— В случае чего, мы им про ухи скажем, — шепчет Баскаков. — Тоже, брат, если рубить лошадям, так ушей не наберешься, всех оглушат.
— Не жужжи ты на ухо, ну тебя, — отмахнулся Липатов.
— Мы просим читать до конца, — сказал от третьего взвода Ветров.
Первовзводникам это не понравилось. Почему молчат? Почему сразу не скажут? Что они за политику выдумали?
Кадровики вглядывались в третий взвод, но, кроме напряженного, серьезного внимания, с которым они слушали читавшего Курова, ничего разобрать не могли. Ни удивления, ни растерянности, как во втором взводе, нет.
— Все! — сказал дочитавший Куров.
— Ответ надо! — крикнул Абрамов из первого взвода.
— Ответ вам скажут наши выбранные, — ответил Абрамову Ветров. — Первое слово — товарищ Люшкин.
— Люшкин! — спохватился Баскаков. — Это — который у командировой лошади ухо отрубил.
Люшкин выбрался из взвода вперед и, остановившись, нервно задергал гимнастерку.
— Я, товарищи... Эх, кхэ... мы, товарищи...
— Ты говори прямо, принимаете иль не принимаете. А потом уж остальное, — перебил его кто-то из первого взвода.
— Примам, — обрадовался Люшкин, — примам и даже с приветом. Раз все рабочие и крестьяне пошли на соревнование, то... а мы-то что? И, однем словом, — покосился он на Ветрова, — пятилетний план, там, резолюции, постановления всякие... однем словом...
У Люшкина опять заело, и он заоткашливался. Ветров мигнул другому красноармейцу и объявил:
— Товарищ Карпов дополнит.
Из взвода выскочил маленький, белобрысый Карпов. И по тому, как он бойко вышел, сунул одну руку в карман, а другую за пояс, красноармейцы смекнули, что это парень шустрый.
— Мы уже все обсудили, как и что, — начал он. — Вызов примам единогласно как таковой, а что касается остального, то обсудим, насчет процентов и насчет подписания договора. У нас к вашим пунктам есть дополнить, чтобы в деревне Негощи организовать колхоз, а что касается остальных пунктов, то тоже примам, как таковые. И еще у нас есть к вам просьба, чтобы вы нас насчет ушей не дразнили. Люшкина то есть. Мало ли что... А так примам, согласны.
— Браво-о! — захлопали первовзводники. — Браво-о!
— Да здравствует ленинское соревнование, ура! — выскочил Ветров.
— Ура-а!.. — подхватила вся казарма.
Со смехом, с подпрыгиванием возвращались первовзводники. Остатки вечера и далеко за поверку шушукались они в казарме, радовались какой-то большой, еще не радованной радостью. И была за этой радостью сила и могучая воля, стремление к жизни и уверенной борьбе. Ни у кого еще не было этого чувства. И, если бы они, покопавшись в памяти, вспомнили чувство радости, испытываемое в деревне, горькая усмешка искривила бы им губы. Разве то радость — в одиночку, когда кругом пустота, зеленое безразличие к тому, что какой-то однодеревенец радуется своей маленькой, никому не нужной удаче? Та радость однодеревенца из ста случаев девяносто девять раз безжалостно топчется в болоте безразличия, издевки, глупой зависти и отчужденной тупости.
Сегодня рождались новые взаимоотношения людей, сегодня рождался новый, социалистический человек.
Спирало груди бойцов душившей полнотой. Сталью пухли молодые мускулы, и крепкий, здоровый сон подхватывал их ввысь, на казарму, на макушки деревьев и выше, в бездонную синеву неба.