1
В канцелярии эскадрона за столом, покрытым перевернутой прошлогодней стенгазетой «Красные пики», сидел Егор Иванович и читал приказы, предписания, циркуляры, инструкции, отношения, протоколы, директивы и прочие штабные донесения. Рядом с ним за другим столом сидел Смоляк и тоже читал такие же сочинения, с той только разницей, что бумаги у Егора Ивановича шли от штаба дивизии, а у Смоляка — от политотдела. Сидели они так уже больше двух часов, а конца сочинениям как будто не предвиделось.
— Я кончаю, товарищ командир, — обратился Смоляк к командиру. Он только что дочитал циркуляр о режиме экономии, на него посматривала директива «о претворении в жизнь препровождаемой при сем директивы Пуокра о развитии мобильности на ногах и колесах», под ней лежала директива о дисциплине, но она была, как и первая, на четырех страницах и одним видом своим вогнала Смоляка в пот.
— Я кончаю! — повторил он, захлопывая папку, как будто в ней вдруг заползали клопы. — Кончаю, а то скоро озверею!
— Все? — спросил комэска делопроизводителя.
— Нет еще, товарищ командир.
— Что-нибудь срочное есть?
— Да, отношение дивветврача о присылке сведений на больных и здоровых лошадей за год по месяцам в отдельности и в процентном отношении.
— Мы же ему ежемесячно шлем.
— Не знаю, он запрашивает за год.
— Напишите и пошлите. Еще что?
— Еще вот директива, — подсовывает делопроизводитель циркуляр.
Командир увидел три страницы мелкого шрифта и устало сказал:
— Вы скажите, в чем тут дело-то? Вы читали ее?
— Читал.
— О чем тут?
Делопроизводитель покраснел.
— Не знаю.
— Ну как же не знаете? Читали, а не знаете? О мобильности, о режиме экономии, о самокритике, о лошадях или о чем?
— Там на все это намеки есть, а в конце сказано, что командиры, купившие лошадь, могут держать ее в конюшне части и на довольствии тоже могут.
— Ну, конечно, могут.
— И что если она падет от старости или болезни (если ее сам командир не убьет), то он получит за нее стоимость или выберет соответствующую из казенных.
— Конечно! Ну да! Еще что? — спросил, начиная терять терпение, комэска.
— Здесь вот, — подал делопроизводитель еще бумагу, — начхоздив запрашивает, сколько и когда получено сена, есть ли перерасход и на сколько еще хватит остатков.
— Ответьте, — сердясь на ненужные запросы, приказал Гарпенко. Его злила изобретательность штабников, перегружающих ненужной перепиской строевых командиров. Штаб дивизии находится в трехстах шагах от эскадрона, и все-таки штабники ухитряются заводить иногда месячные, переписки. Комэска помнит одну директиву — дать свои соображения о вновь выходящем уставе, который части не читали и не видывали. Комэска отказался дать эти соображения, но штаб не удовлетворился устным рапортом командира и настоял на письменном ответе, продиктовав, как надо составить его.
— Еще что? — сдерживая себя, спросил Гарпенко.
— Директива о рационализации.
— Читал я уже.
— Вы не ту читали, товарищ командир. Вы читали окружную с препроводительной в штаб, а эта — из дивизии, в развитие и дополнение.
— Ну, что там?
— Тут о рационализации, — мнется делопроизводитель.
— Ну, что там о рационализации, что они дополняют?
— Тут пишут, что надо углублять и расширять.
— Еще что?
— Больше ничего нет, — обиделся делопроизводитель. — Вы сами прочтите ее, — предложил он командиру убедиться, что больше в ней ничего нет, но, увидев сдвигающиеся брови, поспешил убрать ее.
— Куда ее, товарищ командир?
— Заприходуйте ее, — вмешался Смоляк, — и дополните и углубите в дело. Пошли, товарищ командир, а то скоро отбой. Пошли, пошли, — поднимаясь, еще раз повторил Смоляк.
Командир, виновато взглянув на делопроизводителя, решительно встал, поправляя снаряжение.
— Тут еще есть, товарищ командир. Срочные запросы... — добавил делопроизводитель.
— Готовьте на все запросы ответы, вечером подпишу, — из дверей уже бросил Гарпенко.
Полдень охватил их густотой и пряностью воздуха. Вырвавшись из-под угрюмо висевших каменных сводов над головой, Гарпенко, на минуту остановившись, упоенно потянул носом, полузакрыв глаза. Его широкая, развернувшаяся грудь вздымалась, ремни кавалерийского снаряжения скрипели, ноздри раздувались, вздрагивали.
— Ну пошли, — подхватив пальцами левой руки шашку, спохватился командир.
— Куда пошли? Сегодня ж работа дозоров!
— Ах да, правильно. — Гарпенко вспомнил, что эскадрон в поле и до него пешком не скоро доберешься. — Дневальный, лошадей! — крикнул он...
Из дверей конюшни вынырнула малиновая фуражка.
— Догоните нас по костовской дороге! — сказал Гарпенко.
Они повернулись и напрямик через эскадронное поле пошли к Костове. Вытоптанная трава плаца не путала ноги, подошвы ложились мягко, как на огромный ковер, густые кургузые тени бесшумно плыли за ними, изредка меняя контуры в изломах и неровностях почвы.
— Надо, товарищ командир, что-то придумать, — еле слышно вызванивая шпорами, заговорил Смоляк. — За этими циркулярами и директивами мы прохлопали пол-лета. Ведь мы почти не бываем с эскадроном, вместо командования читаем творчество старых, извини за выражение, бюрократов, отвечаем на их дурацкие запросы «о больных и здоровых лошадях по месяцам и в процентном отношении» и понемногу отрываемся от жизни, от людей, от боевой подготовки.
Командир, как только заговорил Смоляк, начал неприятно морщиться. Он и сам об этом думал. Эти циркуляры осточертели, опротивели, извели. Девять десятых он с удовольствием сжег бы, и от этого боевая подготовка только выиграла бы. Эскадрон имеет около шестидесяти дел, в каждом деле в среднем по полста занумерованных бумаг. Если все это нужно, то он не знает тогда, что называется самым обыкновенным бюрократизмом.
Гарпенко давил землю своей пятипудовой тушей с остервенением, будто под ноги ему попадали чернильные бюрократы.
— Что ты хочешь предложить? — спросил он Смоляка, криво усмехнувшись.
— Я?.. Предложить?.. — растерялся Смоляк. — Гм... да-а, предложить что-нибудь действительно не легко... Единственно, что можно предложить, это чтоб они, кроме учебных и боевых приказов, ничего не писали.
Смоляк усмехнулся.
Плац кончился. Вправо осталось офицерское кладбище, одинокое, запущенное, с вывороченными мраморными плитами. Мелкий крыжовник, малинник, крапива, репей и лапастый папоротник схоронили и складки могил, и кресты, и сваленные памятники. Вся эта заросль покоила могильную тишину, сторожила прах навсегда угомонившихся аракчеевских генералов, полковников, капитанов и поручиков. Только изредка случайно забредшим сюда одиноким мечтателям, то с тихой грустью, то с бурной страстью, то флегматично, то с безумной яростью, рассказывают деревья недавние былины и необыкновенные аракчеевские легенды.
На костовской дороге пылили босоногие мальчишки. Верхом на хворостинках, с деревянными шашками, с предлинными пиками, они играли в красных и белых. Красные лихо налетали и потому что их было большинство, подмяв под себя и бросив оружие, лупили белых кулаками. Из домов выбегали матери, разгоняли вояк и уводили ревущих героев-сыновей со вспухшими носами.
Из одной подворотни, прямо под ноги командиру, выбросилась ошалелая кошка с привязанным к хвосту валдайским колокольчиком. Колокольчик, ударяясь о землю, подпрыгивал, бил кошку по заду и по лапкам, оглушительно бренчал и этим приводил ее в безумный ужас. Она метнулась на дорогу, но из противоположного двора выскочила мохнатая косолапая собачонка и бросилась наперерез. Ослепленная ужасом кошка неслась на собаку, и последняя, забороздив по пыли, повернула наутек.
Сзади подскакал дневальный и, соскочив, развел лошадей для посадки.
Гарпенко и Смоляк молча закинули поводья и, вскочив, сразу взяли рысь. Они проехали гнилую речушку, в которую завалился Хитрович, свернули вправо и, отстегнув подбородные ремни, углубились в лес, то и дело отводя ветки деревьев от головы.
Вскоре лес начал редеть и оборвался одинокими елями. Перед всадниками — большое выгонное поле, изрытое складками и испятнанное редкими кустами ольховника.
Впереди по слабой проселочной дороге ехал красноармеец. Он часто останавливался, прижимался к кустам и, привстав на стременах, осматривался.
— Вот они, — увидя красноармейца, сказал Смоляк.
Командир дал шпоры, и они поехали к красноармейцу крупной рысью. Красноармеец увидел их и, колыхнувшись, скрылся в куст. Смоляк, обладавший хорошим зрением, видел, как он, осторожно разводя ветви, вглядывался в них и, видимо, признав, снова выехал на дорогу и тихо захлюпал. Впереди красноармейца, поднимаясь на взъем, показался взвод. Над полем, повиснув в бездонной вышине, свиристели свою веселую песню жаворонки.
— Э-эх, ты-ы! — подхватив поводья, вскрикнул Гарпенко. Его Чертолом взял на мах, равняясь с крупом красноармейской лошади. Красноармеец, неистово стукнув шенкелями, сразу оторвался от командира и взял влево. Нахмурившийся командир прибавил еще, но опять перед самым носом красноармеец взял влево и загородил дорогу.
— Что вы крутитесь под самым носом? — крикнул командир.
Красноармеец обернулся.
— Это вы, Куров? Не дергайте коня.
— Я не дергаю. Вы проезжайте справа.
— Да ведь правило-то обгонять слева.
— Это в городе, товарищ командир, и для обгоняющих, а в поле я не пущу, то есть лошадь не пускает.
Командир внимательно взглянул на Курова, улыбнулся.
— Кто вам сказал об этом?
— Сам дошел, товарищ командир, и у вас заметил.
— Это ты, Куров, правильно, так на войне и делай, иначе полетит твоя головушка. Меня-то пустишь?
— Не могу, товарищ командир, объезжайте справа, а то если сейчас привыкну пускать слева — и на войне беляка могу пропустить, тогда не поправить... закон.
Вспомнив про куровский «железно-экономический закон», Гарпенко улыбнулся. Изменяя себе, он свернул вправо и, догнав Смоляка на гребне горы, остановился рядом.
— Крестник-то твой, — кивнул командир в сторону Курова, — оригинальничает.
— У него это серьезно, — ответил, не оборачиваясь, Смоляк. — Ты посмотри, командир, — указывая на тихо пыливший взвод, продолжал военком. — Что же они, как на прогулке, по открытому-то полю? Ни маскировки, ни скачков.
— Э-э, черт! — выругался командир. Он дал шпоры и пустил Чертолома галопом.
На леоновскую команду «смирно» командир рассеянно козырнул и, кивнув Леонову следовать за собой, проскакал вперед.
— Что это такое? Это называется работа дозоров? — напустился он на комвзвода. — Что вы тащите взвод по буграм чуть не ползком? Где у вас маскировка?
— Товарищ командир, дозорные маскируются и работают скачками от рубежа к рубежу. Сегодня работы разъездов нет, только дозоры.
— А когда будет работа разъездов, тогда не будет дозоров? Так хотите сказать? Сейчас же исправьте, пустите боковые дозоры и с ядром работайте по рубежам.
— Есть! — поморщился Леонов. Вернувшись, он остановил взвод в кустах, усилил головной дозор и, дождавшись сигнала от головного дозорного, что путь свободен, на рысях повел взвод до следующих кустов.
Командир объехал дозорных, спросил, знают ли службу, и, дождавшись Леонова, спросил, где второй взвод.
— Ты поедешь? — окликнул он Смоляка.
— Нет, я в третий.
Они разъехались в разные стороны.
Второй взвод командир нашел за работой дозоров и с теми же недостатками. У них работал только головной дозор, ни боковых, ни тыльного не было. Ядро взвода также без остановок и маскировки ехало шагом. Робей сотый раз рассказывал обязанности дозорных, спросил повторения буквально у всех и сейчас менял дозорных, для практики, через каждые пять минут.
Командир вспылил было и чуть не накричал, но сдержался, отдав комвзводу те же приказания, что и Леонову. Робей поправился, но через два переезда время занятий кончилось, и он обратился к командиру за разрешением ехать в эскадрон.
День был потерян, это для командира стало совершенно ясно. Он сейчас воочию убедился, что учебная работа в эскадроне хромает, комвзводы путаются с организацией занятий и занятия получаются мертвой толчеей, дурацкой долбежкой.
«Ша, с сегодняшнего же дня прекращаю штабную работу. Пусть делопроизводитель путается», — решил он.
— Повод! — скомандовал Гарпенко полуобернувшись. Чертолом подобрал голову и Через следующие три шага сам взял рысью...
Смоляк третьего взвода не разыскал. По проселочной дороге он выехал в поля негощинских крестьян и, свернув на Плашкино, поехал в эскадрон.
По дороге его остановил растрепанный мужик и, придерживаясь за стремя, заговорил, заглядывая комиссару под фуражку.
— Овес-то, едри ево, растет ведь!
— Овес? Да, овсы ничего, — вынимая портсигар, ответил Смоляк. Он дал мужику папиросу, спички и, когда тот закурил, приготовился ехать, думая, что мужик стрелял закурку.
— А я, слышь, ходил к тебе, да все не застану. Заседанья у вас все. Черники носил, — добавил он, видя недоумение военкома.
— Черники? Зачем черники?
— Как зачем? Черника — она, брат, пользительна. Вот в воскресенье я с Анкой пришлю.
— Не надо мне, дядя, черники. Куда я с ней? Некогда!
— Ну малины...
— И малины не надо... Ты из какой деревни-то?
— Я-то? — удивился крестьянин. — Да что ж ты, не признал? Ерепенин я, еще овес мне сеяли!
— Фу-ты! А я думаю, про какой овес он говорит! Ну, как дела?
— Дык вот, я и говорю, — обрадовался Игнат, — я и говорю, что растет.
— Как деревня живет? — переспросил Смоляк.
— Да живет, что́ ей сделается!
— В колхоз не собирается?
— А где он, колхоз-то? Организуй сначала, а потом и собирай.
В подшефную деревню эскадрон не заглядывал с весны, с сева овса. Смоляку было стыдно перед Игнатом за упущение, и он тут же решил направить в деревню Ветрова.
Когда он подъезжал, обед уже кончился. Видимо, был мертвый час. Смоляк видел это по безлюдью у казармы и тишине. Только на плацу возились, что-то измеряя, двое. Один, Куров, что-то показывал рукою, а другой (Смоляк не разобрал — кто) отмеривал шаги и забивал колышки, как на топографической съемке.
Жара спала, и теперь оседала томительная духота. Аракчеевские клены повисли в пустом, тяжелом покое, даже вороны в это время сидели раскрылившись, с широко раздвинутыми клювами.
2
Рубили уже второй час. Куров проехал только два раза и сейчас, в очереди на левом фланге, сидел в седле нахмуренный и недовольный.
В стороне от взвода, там, где зигзагом выстроился ряд станков с лозами, ходил спешенный командир взвода и от времени до времени выкрикивал:
— Следующий! Бери галоп с места! Корпус, корпус вправо!.. Поздно ударил, видишь, как лошадь идет, надо рассчитывать.
Вскоре ему, видимо, наскучило, и он стал только выкрикивать:
— Следующий!
У станков, как часовые, стояли отделкомы и меняли срубленные лозы. Застоявшиеся лошади бежали на рубку как на проминку и с таким фуканьем при каждом взмахе, будто сзади у них стреляла холостыми батальонная пушка.
Нудно сегодня тянулось время на рубке. Рубка — самое любимое занятие кавалериста. Но сидеть в седле, ничего не делая, и ждать полчаса своей очереди — это по меньшей мере скучно. Зады начинают мозжить; приподнявшись в седле, их крадучись растирают ладонями, пытаются зевать, кашлять, но от этого легче не становится.
Чем дальше продолжалась рубка, тем больше Куров беспокоился. Однако его беспокоило не то, что ему придется рубить только через шестнадцать человек, а самый ход, результаты рубки. Только что проехал Миронов, из пяти лоз он срубил только три, а кольцо не поймал вовсе. Куров внимательно посмотрел на него. Ничего особенного. Миронов, как всегда, вложил клинок в ножны, похлопал по шее коня, высморкался в обе стороны и шагом подравнялся на левый фланг.
Буквально так же, как всегда.
«Может... однако...» — мелькнула неясная мысль. Куров пошевелил коня и, чуть выдвинувшись, взглянул Миронову в лицо. Миронов взмахнул глазами на Курова, будто спрашивая:
— Что? В чем дело?
Еще больше насупившись, Куров осадил коня обратно.
Ехал Илья Ковалев. Он заломил фуражку набекрень, подравнялся против станков, подмигнул взводу обоими глазами и в тот момент, когда комвзвода собирался прикрикнуть на него, ахнул и распластался в карьере.
Неплохо рубил Ковалев, очень неплохо. Он скосил все лозы, поймал кольцо и, сорвав его с проволочного крючка, далеко отбросил в сторону. Проезжая обратно, Ковалев сделал большой крюк и, прогарцевав в стороне, будто успокаивая лошадь, с оскалом озорной улыбки подъехал на фланг.
«Смеется, а все-таки что-то не то. Нет у него этого... общего. Если он радуется, то только себе: вот-де какой я веселый! Не то все. Все — не то», — хмурился Куров.
Рубил Баскаков, рубил Карпушев, Савельев, но ни в ком Артем не нашел нужного ему. У всех было одинаковое безразличие: сделал дело — и в сторону. Даже Липатов, человек внимательный и серьезный, и тот был какой-то... ну, не особенный.
Беспокойство и тревога, закравшиеся в начале рубки, не покидали Курова до конца занятий.
Во время мертвого часа он, лежа на койке, что-то долго старательно высчитывал. Вечером, как только пришли с чая, уложили кружки и оставшиеся огрызки сахара, он позвал товарищей в группу.
— Дело, ребята, погано, — обратился он, осматривая их по очереди.
— Какое дело?
— С договором... Проваливается... Заключить-то заключили, а... дальше-то не двигаемся.
— Брось ты, — отмахнулся Ковалев, не любивший серьезных разговоров. — У тебя всегда что-нибудь неладно.
Куров молча посмотрел на него.
— Вместо девяноста процентов на рубке сегодня мы дали только семьдесят два. Осталось еще одно занятие, и, если мы чего-нибудь не придумаем, оскандалимся на весь эскадрон.
Эти слова и невеселый вид Курова плеснули в красноармейцев холодом. Видя вытянувшиеся вдруг лица товарищей и сообразив, что, видимо, тут что-то серьезное, обмяк даже Ковалев.
— А с пикой не знаешь как? — вполголоса спросил Савельев.
— Откуда он знает? — загудел Карпушев, сердито взглянув на Савельева. — Не занимались ить ишо с пикой-то.
Замолчали. Украдкой посматривали на Курова, Липатова и Карпушева — взводных заводил, ожидая, что они что-нибудь должны решить.
— А ета... у их как? Не слышал? — кивая головою на стену, за которой был второй взвод, спросил Абрамов.
— Не знаю.
Опять помолчали. В коридоре громко хлопала дверь, из второго взвода слышалось глухое гуденье говоривших.
— Как же теперь?
— Чего как? — с досадой ругнулся Липатов. — Тут дело ясное, надо рубить.
До самой поверки просидел взвод над этим вопросом, но ничего исчерпывающего не придумали. Решено было рубить с деревянной кобылы, так как взводные учения занимали лошадей почти целый день и вечером на них работать уже нельзя.
На следующий день они прямо с уборки лошадей отправились за конюшни к деревянной кобыле, но из всего этого ничего не вышло. Кобыла была занята третьим взводом, рубившим здесь во главе с Люшкиным, а когда последние уступили ее и первовзводники начали рубить, для них стало совершенно очевидным, что они затеяли пустое дело. Рубка с кобылы людям, прослужившим без малого два года, — это все равно, что для профессора чтение букваря.
Бросили кобылу. Некоторые принимались рубить спешенно, но и из этого ничего не получилось.
Дело складывалось очень невесело.
Куров, оставшийся один, стоял около деревянной кобылы, раздумывал над положением. Подошел Люшкин.
— Ничего не выходит, Куров?
Куров тупо взглянул на него, не разобрав, что ему надо и зачем он тут.
— У нас, слышь, тоже ничего не получается, — продолжал Люшкин, досадливо хмурясь. — Здесь рубим на ять, а вот как сядем на живую лошадь, так либо промахнешься, либо лошадь обнесет. Плохо, а тренироваться негде. Какая это тренировка на деревянной кобыле!
— Сколько процентов даете? — спросил Артем.
— Не подсчитывали, но плохо, мало.
Они помолчали. Куров, остановив взгляд на офицерском кладбище, продолжал раздумывать о рубке и о договоре. Он видел, что соревнование взмыло красноармейцев, начинает стирать грань безразличия к боевой подготовке, увеличивает ответственность, но вот сейчас, в самом начале его, возможен срыв, одна-две неудачи — и красноармейцы могут опустить руки.
Рассеянно разглаживая ссохшуюся на деревянной кобыле конскую шкуру, Люшкин, сбиваясь, заговорил:
— Тута я думал над этим делом... Вот, слышь, кабы эта кобыла могла ходить, как живая... Вот бы... тогда, как на самом деле... и поранишь если, так ничего...
Он в упор смотрел на Курова, и, когда тот еле заметно усмехнулся, Люшкин обиженно вспыхнул. Но, подавив в себе минутную неприязнь, заговорил снова:
— Вот, если бы ее, кобылу-то, на рельсы, поставить и катать как в галоп... Вот бы... тогда и руби, как на самом деле...
— Кто же ее будет возить, кобылу-то? Опять лошадь понадобится.
Куров оглянулся на Люшкина уже заинтересованный.
Поощренный вниманием, хоть и грубоватым, Люшкин схватил Артема за рукав, затормошил.
— Лошадь? Лошадь? Вот в том-то и дело, что не надо... Пойдем, пойдем, я тебе покажу, — разгораясь, потащил он его.
— Куда пойдем? — не понимая, упирался Куров.
— Вот туда... там у меня, — показал он на кладбище.
Куров едва успевал за бежавшим Люшкиным. Они пересекли плац, пролезли через сломанную решетку изгороди и через одичавшую поросль малинника пробрались к часовне. Люшкин открыл железную ставню окна, — рамы не было, — и вскочил вовнутрь.
— Айда сюда, лезь, — звал он оттуда.
Куров выругался про себя на чудачества этого маленького Люшкина, но, решив узнать его затею до конца, прыгнул следом.
Они очутились в маленькой комнатке. На сводчатом потолке было написано ярко солнечное небо, но почему-то на нем сплошь горели огромные звезды. На одной стене был портрет. Это была божья матерь, но Куров еще никогда не видел таких красивых богородиц. Ее глубокие, живые глаза смотрели упорно, властно. Губы страстные и жестокие. Маленький, чуть-чуть вогнутый внутрь, с тонкими, почти просвечивающими ноздрями, нос; из-под головного покрова выглядывала предательская кудряшка, завитая, безусловно, кокетливыми руками. Все это с очевидностью говорило, что эта женщина никогда не была божьей матерью, даже сын ее нисколько не походил ни на одного из виденных Артемом Иисусов. Куров, конечно, не знал, что у графа Аракчеева была любовница, как две капли воды похожая на эту божью матерь, иначе он догадался бы, что. это копия с ее портрета, и, внимательно вглядываясь, увидел бы в складках ее покрова лицо самого графа.
— Куров! — дернул за гимнастерку Люшкин.
Артем оторвался от портрета.
— Как ее до сих пор не украли! — пробормотал он.
— Вот иди сюда, — потащил Люшкин Артема к свету. — Смотри!
На полу, на коромыслом выгнутых деревянных рельсах, стояла на колесах деревянная кобыла с двумя головами. Люшкин толкнул кобылу и вкатил по рельсам на один из поднятых концов.
— Смотри!
Он опустил кобылу, и она стремительно ринулась по коромыслу и почти вкатилась на площадку другого конца, на секунду остановилась и так же побежала обратно.
— Видишь!.. — ликовал Люшкин. — Никаких лошадей не надо, вот только по краям поставить по красноармейцу, чтобы помогали закатываться доверху, — и все.
— А зачем две головы-то? — удивляясь затее Люшкина, спросил Куров.
— А это чтобы зад-перед рубить можно было. Туда проехал — срубил, там ножницы сделал — и обратно.
— Д-да-а, — начиная верить в эту игрушку, пробормотал Артем.
— Ее даже можно в казарме сделать, для каждого взвода даже.
Люшкин, совсем разошедшийся, вздрагивая от возбуждения, как мельница крыльями, размахивая руками, рисовал Курову возможности использования своего изобретения в самых ярких красках.
— С этой кобылой можно и рубить и колоть, на ней можно делать ножницы, и все на ходу, в положении, близком к действительности. Она даже может делать прыжки.
— Прыжки?!. — вытаращил глаза Куров. — Как же это? Через препятствия?
— Да, вроде через препятствия. Мы ее закатим на самый верх, а снизу сделаем маленький подъем на площадку. Она раскатится, вбежит на этот подъем и спрыгнет на площадку. Вот вроде препятствия и выйдет.
— От-ты черт! Целая индустриализация.
Люшкин засмеялся довольным, захлебывающимся смехом. Он потирал руки, хлопал по ляжкам и прыгал вокруг модели.
— Только вот... — заикнулся Куров и оборвал. Он хотел сказать, что в нашей армии еще много старого, косности и бюрократизма. Что эскадрону не справиться с постройкой этой модели, даже несмотря на ее простоту и дешевизну, а хлопоты выше — дело не простое.
— Что? — переспросил Люшкин. — Ты думаешь, это дорого стоит? Чепуха, дешевле пареной репы. Купить-то придется только четыре маленькие рельсы или шесть, для лучшего разбега, и две пары колес, как у вагонеток, а кобылу нашу же можно. Вот и все.
— Я не об этом. Нам надо сейчас, а мы ее проделаем до осени.
Люшкин погас и, нахмурившись, осторожно начал свою модель разбирать и по частям прятать в хлам.
Оглянувшись еще раз на портрет, Артем полез обратно в окно и, порядком вывозившись в пыли, плюхнулся наземь.
— Черт его дернул сюда, не мог где-нибудь в казарме! — оглядывая расцарапанные руки, ругался Куров.
— Люшкин, пойдешь домой-то? — крикнул он товарищу.
— Сейчас! — в окне показались ноги, потом зад, и наконец вывалился весь Люшкин. Он закрыл ставни и, отряхиваясь, виновато взглянул на Курова.
— Ты не сказывай там, в эскадроне-то. Смеяться будут.
— Ну, вот еще! С какой стати!
— Да ить мало ли!
Они прошли от часовни ближе к изгороди.
Надвигался вечер. Легкий ветерок шевелил макушки деревьев. Развороченные мраморные плиты могил с непонятными некрологами, чугунные кресты, сваленные как придется, маленькие с вычурными рисунками изгороди могил — все это говорило о существовавшем когда-то другом мире.
Все это безвозвратно ушло, выброшено в мусорный ящик истории. Исчезло позорное для человечества рабство, исчезли цари, владыки, капиталисты, офицеры и аракчеевщина в армии.
Даже могилы аракчеевские начинают разваливаться. Пришли новые люди: Куровы, Люшкины, Карпушевы, десятки, сотни, миллионы; они трут свои лобастые головы и думают свою простую думу.
— Ну его к черту! Пойдем отсюда! — вскочил Артем.
Этот спокойный шум не давал ему сосредоточиться. Ему чудились наглые, скребущие глаза и бесстыдные губы божьей матери.
Они пролезли опять через то же отверстие в изгороди и через плац направились к казармам. На плацу кое-где притаились черные дырки старых учебных окопов. В сумерках вечера окопы казались громадными животными, развалившимися на спячку. От казарм глухо доносился говор, в Костове лениво взлаивали собаки.
Они уже прошли манеж с препятствиями, как вдруг перед рядом станков для рубки, хватаясь рукой за Люшкина, Куров остановился, пораженный внезапно блеснувшей мыслью.
— Дурак! Дурак! Эх, какой же я дурак! — остервенело ругался он. — Тьфу, да что же это я!
— Ты че, потерял, что ль, чего? — испуганно взглядывая на Курова, спросил Люшкин.
— Потерял? Да ты знаешь?
Он взглянул на Люшкина, пугаясь своей мысли и не веря ей — так она была проста и внезапно ошеломляюща. Бросив недоумевающего Люшкина, Куров, широко отшагивая, ушел в казарму.
«Неужели? Не может этого быть. Не может! Тут что-нибудь не так. Сотни лет кавалерия существует, и, наверное, пробовали это».
Далеко за полночь провозился Куров на постели, раздумывая над тем, как они подтянут теперь рубку на занятиях и еще вечерами можно будет на полчасика выезжать. Лошадям не тяжело будет, а за полчаса можно проехать раз по пять.
Утром, едва дождавшись командира, он направился прямо в канцелярию.
— Ну? В чем дело? — грубовато встретил его командир, чем-то недовольный.
— Я пришел просить вашего распоряжения наделать для каждого взвода по десяти рядов станков для рубки, — несколько робея перед командиром, сказал Куров.
— Это зачем для каждого взвода? — разглядывая калмыцкие скулы и оттопыривающиеся уши Курова, переспросил командир.
— Для рубки, — ответил Куров.
Входя сюда, он думал, командир ухватится за его предложение, но командир смотрел безучастно.
— Совершенно не требуется, — не отрываясь от Курова, убийственно хладнокровно сказал командир. — Нас ничто не обязывает выезжать на рубку целым эскадроном и зря загромождать плац незачем. Еще что хотите сказать?
— Ничего, — холодея, чуть не шепотом ответил Куров.
Командир отвернулся к столу и углубился в свои бумаги.
Куров постоял еще немного и, злясь на свою неуместную робость, вышел наружу.
— Съел, Артем Васильич? — издеваясь над собой, пробормотал он. Однако через минуту был уже у отсекра ячейки — комвзвода Робея. Тот выслушал его и довольно откровенно рассмеялся.
— Не удивительно, что с тобой не стал разговаривать комэска. Неужели ты допускаешь, что за все время существования конницы никто не подумал об этом? Ерунда это. Даже если бы это было открытие, так все равно оно не будет принято. Почему? Потому, что тогда потребуется на каждый взвод десять командиров для наблюдения, да на этот лес станков и лозы не напасешься.
— Так, значит, не поставишь? — смотря ему в переносье, переспросил Куров.
— Что? Куда?
— На президиум?
Робей опять засмеялся.
— Ну, тогда Ветров поставит, — сердито повернулся Куров.
— «Ах, ты, — пробормотал про себя Робей, — еще в кандидатах, а уж с гонором!»
Куров, оглядываясь на Робея, думал по-своему: «Говорят, что только старые чиновники — бюрократы. Врут все! Не замечают, что у нас свои поспевают, молодые. А что, если бы ему сказать о люшкиной кобыле?» Он представил себе это и усмехнулся.
В обеденный перерыв Куров мигнул Люшкину, и, набрав обрубков лозы, они направились на плац и до уборки лошадей вымеривали там и подсчитывали. Ветров обещал Курову при помощи военкома собрать президиум и позвать на него Гарпенко. Вот почему так старательно Куров мусолил бумагу расчетами и чертежами.
После уборки и чаю он собрался было опять на плац, когда за ним вошел Шерстеников.
— В библиотеку на президиум зовут, — позвал он Артема и, оглядываясь по казарме, по привычке заворчал: — Говорил, надо на рейки плакаты-то, теперь все изорвались. Вам бы только с рук, а с ног-то хоть собаки гложи. Журналы-то зачем сюда таскаете, места нет вам в ленуголке-то? Растаскают все, а собирать-то — дядя?
— Ты вон его ругай, — мигнул Ковалев на Карпушева, — он это все таскает у тебя. Он как-нибудь у тебя всю библиотеку упрет.
— Болтай, болтало, — сердито огрызнулся Карпушев, — язык-то у тебя без костей.
Куров, нащупывая в кармане брюк бумажку с выкладками, вошел в библиотеку смело, с твердым намерением стоять до конца. Президиум был в сборе. У окна, навалившись на шкаф, стоял Гарпенко, Смоляк возился с новыми брошюрами.
— Все, — не поднимая головы, сказал Робей. — Я думаю — начнем. На повестке дня у нас доклад Хитровича, но его пока придется снять. Следующий вопрос — товарища Ветрова.
— Курова, а не Ветрова, — поправил Робея Смоляк. — Так, кажется? — повернулся он к Ветрову.
— Да, да.
— Слово имеет Куров, — объявил Робей, все еще не глядя на присутствующих.
Куров заторопился с своей бумажкой, долго ее развертывал путающимися руками, наконец, встряхнув толовой, заговорил.
— Я насчет рубки. Первый взвод должен давать девяносто, а дает семьдесят два, — мы не выполняем договора. Осталось два занятия, и нам не догнать. С пикой вовсе ни одного занятия нет. Мы хотели вечером заниматься, но разве на одном станке весь эскадрон поместится? Даже если по очереди будем, повзводно, и то придется проехать только по разу, а время затратим до отбоя. Да и сами занятия по рубке. Баклуши мы бьем на них, а не занимаемся.
Он показал свой чертеж оборудования манежа для рубки и, точно подсчитывая, определил, что это мероприятие увеличит продуктивность занятий по крайней мере раз в пять, с учетом всех издержек и на лозу и на руководство начсостава.
— Дай слово, — кивнул Ветров Робею, когда кончил Куров. — По-моему, у нас дело не только в рубке. Нам надо, — махнул он ресницами на Смоляка, — посмотреть на все социалистическое соревнование. Идет ли оно? Как мы им руководим? Не кончили ли мы его, как кампанию? Если мы допустим провал на рубке, уколах, прыжках, дисциплине, то не будет ли это опошлением ленинского соревнования? Время идет. Уж второй месяц, а мы его еще не смотрели. Так может кончиться лето, и никаких следов не останется. По инерции оно пока еще теплится, но если мы будем им руководить, как до сих пор, оно погаснет вовсе.
— Я знаю, что ты мастер ругаться, — сказал Робей, — ты предлагай что-нибудь.
— А ты слушай предложения-то ушми! — вспылил Ветров. — Разве Куров не предлагает? Ишь, нашел довод: «Конница существовала!» Сами знаем, что существовала сотни лет. Может быть, ежегодно точь-в-точь это же предложение делалось, да тонуло оно так же, как хотел и ты утопить.
— Ветров, Ветров! К порядку. Еще подеретесь! — прервал его Смоляк.
— Он кричит на меня, как на мальчишку, — вздрагивающими губами пожаловался Робей.
— Вы правы, ребята, — отрываясь от шкафа, проговорил Гарпенко. — Правы. Мы проводим соревнование кампанией и сейчас начали опошлять его. Как ни горько, Иван Антоныч, — покосился он на Робея, — а это так. А насчет станков я, откровенно говоря, не понял утром Курова. Вернее, не пытался понять... Учебные занятия по рубке сотни лет в старой армии и сейчас у нас проводились так же, как и в эскадроне. Редко где, и то только в последнее время, проводятся по отделениям. Почему это было так, нам сейчас не важно, важно, что предложение дельное и его надо скорее использовать.
От душившего волнения у Курова вздрагивало в груди. Он не утерпел и, захлебываясь, рассказал о люшкинской двухголовой кобыле на рельсах, о том, как она катается и как можно с нее рубить, как с живой.
Ветров поощрительно сутулился. Он ждал этого, он знал, что социалистическое соревнование, взбродившее в массах, даст неиссякаемый источник изобретений, энергии и упорства в преодолевании трудностей.
— Слышишь, Робей! — говорил Смоляк. — Если нам сейчас не расшевелить комсостав, он отстанет от роста красноармейцев.
Робей стрелял глазами, его тоненькие, как порез осокой, губы кривились досадой.
Из ленинского уголка доносился слабый звук пешек о шашечницу и глухие голоса играющих.
3
Утром в ленинском уголке, в коридоре, на выходной двери казармы появились аншлаги, объявлявшие, что в воскресенье будет смотр выполнения договора социалистического соревнования. К обеду Шерстеников даже конюшни украсил длинными, сделанными из кусков обоев, лозунгами о соревновании.
У аншлагов толпились красноармейцы, оживленно обсуждая предстоящий смотр. На плацу срочно готовились станки для рубки, набивались соломой мешки для уколов. Тихонов с Корыпаловым возили лозу.
Начиналась опять горячка. Она шевелила красноармейцев, заставляя подумать о подготовке, о дисциплине, о всем договоре, придавая ему опять большое и важное значение.
У аншлагов красноармейцы невольно сортировались повзводно, как связанные одним обязательством — договором. В одну группу собрались второвзводники, окружая Головкина.
— Чего это? Как будут проверять-то?
— Не знаю, не разберешь тут, — проворчал Головкин.
— Говорят, будут каждого пропускать на рубку, а потом подсчитывать — чья возьмет.
— Ври больше. Тут дня только на рубку одну не хватит.
— Там Артемка что-то мастерит, говорят, весь эскадрон враз будут пускать.
— Болтают.
— Сколько нам рубить-то? — переспросил Силинский.
— Семьдесят пять, — ответил ему подошедший Кадюков. — Нам наравне с третьим взводом. Так же, как и переменникам... Надо подтянуться.
— Тянись... После лета по малину не ходят.
— Возьмемся, так нагоним, нечего нюни-то распускать.
— У меня лошадь обносит, — пожаловался на коня один.
— Ты всегда на лошадь. Хоть бы раз с деревянной порубил — она не обнесет!
— А как будут дисциплину проверять, задачу какую задавать будут, или как?
— Черт ее знает как! Может, на выдержку брать будут.
С третьим взводом митинговал маленький белобрысый Карпов. Он с каждым словом вставлял свое «как таковое» и, не зная всех подробностей смотра, привирал от себя.
— А что касается препятствий, то они как таковые будут в одиночку, потому что на горбы для прыжков не хватило досок. И если кто выполнит, то того на эти занятия брать не будут, а как такового будут переводить в другой взвод.
— А если все выполним, тогда как?
— Тогда? Тогда не знаю как...
Смотр начался для красноармейцев совершенно неожиданно — с утреннего подъема. Смоляк организовал три тройки под руководством комвзводов и распределил их между взводами.
Утром сон самый крепкий, а в воскресенье поваляться особенно хотелось. И когда горнист заиграл зорю, красноармейцы натягивали одеяла до самой макушки, а он, злой на то, что его разбудили раньше всех, ходил по казарме и, надувшись, орал, как паровоз.
— Убирайся отсюда!.. — разъяренно вскакивает оглушенный крайний. — Я те вот дерну сапогом-то! Всю утробу перевернул, губастый черт!
— Ту-ту-ту!.. — сгибаясь к лежащим, неумолчно выводит горнист.
— Костя! — вскакивает другой. — Я тебе всю бандуру исковеркаю, если будешь в ухо!
— Ту-ту-ту! — ходит горнист между коек, надуваясь что есть силы и выкатывая покрасневшие от натуги глаза.
Наконец кто-то вскакивает, придерживает спадающие подштанники и, схватив подушку, запускает ее в ловко увернувшегося назойливого Костю.
— Т-так... — тянет кто-то от двери. — Уже пять минут. Так и запишем как таковые... С дракой, мол, и чуть не с матерщиной...
— Кто это? — срывают красноармейцы с голов одеяла. — Ты чего, Карпов? — узнав Карпова из третьего взвода, спрашивают они.
— Я ничего. Разве вы чего? Пять минут, мол, встаете и все никак встать не можете.
Сон спадает. Красноармейцы срывают одеяла и, искоса взглядывая на Карпова, Савельева из первого взвода и подходящего комвзвода Леонова, торопливо суют ноги в штанины брюк, тщетно стараясь разгадать, зачем эти сюда пришли и какое отношение они имеют к подъему.
У двери первого взвода стояла тоже комиссия во главе с Робеем и засекала время. Боком проталкиваясь между ними, в казарму воровато шмыгнул Ковалев.
— Ковалев, ты что, в наряде? — спросил его Кадюков.
— Из наряда он... от какой-нибудь...
Красноармейцы посмотрели на него тугим, тяжелым взглядом, а он, усмехнувшись, начал стаскивать свои выходные сапоги и ярко-голубые брюки.
— Чего они здесь? — кивая на комиссию, спросил он у Миронова.
— Тебя караулили, — усмехнулся Миронов.
В дверь послышалась команда «равняйсь», красноармейцы прислушались к ней, потом с недоумением посмотрели на Робея и его комиссию.
— Чего это?
— Это третий взвод пошел на уборку. Они уложились в срок, а вы запаздываете.
Взвод заторопился и, кое-как заправив койки, бегом бросился к выходу.
Комиссии ходили за взводами на уборку, осматривали лошадей и снаряжение, подсчитывали количество шагов в минуту, когда шли на чай, и всюду, не отставая от взвода, смущали своим безмолвием и серьезностью.
Через час после завтрака эскадрон выехал на плац. Следом за ним туда же стянулись красноармейцы стрелкового полка, крестьяне из Костовы и Новоселиц; и даже прибрел с костылем Хитрович.
Около старого окопа была поставлена витрина с договором и разграфленной таблицей, которая должна показывать результаты выполнения. Тут же развернули эскадронный шелковый штандарт. Вскоре из полка пришел выпрошенный Смоляком оркестр, а с пристани привезли трех представителей от шефа.
Куров, еще с вечера сам проехавший по всем станкам, перещупавший буквально каждый станок, все же дрожал сейчас мелкой дрожью. «А вдруг что-нибудь случится? Ведь поедут сразу десятеро! Тогда вся затея окажется детской забавой и дурашливым капризом». Он искал глазами Ветрова, чтобы найти у него поддержку, но тот был со взводом сзади, закрытый несколькими рядами всадников.
— Первый взвод, приготовиться! Девять человек, на правом фланге я еду! — крикнул Гарпенко.
Девять,человек с Леоновым выехали, нацелившись каждый против своего ряда. Комэска выхватил клинок, взмахнул им и сразу распластался в галопе. Куров, находящийся в этом десятке, рванулся одновременно со взмахом командирова клинка. Стиснув рукоятку своей шашки, до боли сдавив шлюзы, он думал только об одном: не дать промаха.
Станок... Дзиннь! Станок слева... Дзиннь! Опять справа... Дзинь! Слева... Дзинь! Глина справа... Ширк! Кольцо слева... Есть! Он покрутил клинком над головой, и проволочное кольцо, скользнув по нему, взвилось кверху. Еще останавливая коня, он увидал равняющихся всадников справа и слева и, когда обернулся, небольшой лесок станков был комолый, с короткими пнями лоз. Все. Только кое-где обезглавлена глина неловкими ударами.
Оркестр взял туш, потом марш. Присутствующие нестройно, но искренне закричали «ура», к станкам бросилась комиссия ставить новые лозы, надевать на крючки кольца и выравнивать глину.
Артем соскочил с коня и, подавая поводья подошедшему фуражиру Тихонову, пошел к станкам в комиссию. От взвода отделился еще десяток и также нацелился на ряды своих станков. Едва комиссия, ставившая лозы, успела отойти от станков, по сигналу комэска новый десяток выхватил блеснувшие клинки и сорвался с места в тяжелом галопе.
У первых станков они взмахнули клинками почти одновременно, ко вторым станкам некоторые начали отставать, у глины шеренга сломалась вовсе, но все же картина рубки десятком была красива, еще никем не виданная. После десятка осталось три лозы и два кольца. Комиссия подробно их переписала, а Куров заметил для себя, кто промазал. Лозы втыкали на бегу. Теперь готовился третий десяток, последний от первого взвода.
— Сколько время проехал взвод? — спросил Артем у Искандарова, взглянувшего на часы, когда последний десяток проехал и лозы были поставлены вновь..
— Девять.
— Много. Долго ставили лозы. Надо разбиться по рядам.
К ним подбежал Шерстеников с блокнотом и, записав результаты рубки, убежал к своей витрине.
Первый взвод поехал к месту уколов пикой. Там стояли, выстроившись в одну шеренгу, десять станков с соломенными арбузами, и по полю разбросались, как свиные туши, мешки с соломой. Первый же десяток, проехавший на уколы, сразу же направился на прыжки, и плац запестрел галопирующими группами кавалеристов.
В разномастной толпе, окружившей эскадрон, движение увеличивалось все больше и больше. Гости группами перебегали то на рубку, то на уколы, то на прыжки. Восхищение зрелищем праздничного эскадрона начало сменяться азартом состязания, и они, не доверяя комиссии, стали подсчитывать результаты сами.
У витрины взмокший Шерстеников отбивался от пристававшего старейшего костовского деда.
— Я же тебе говорю, что это проценты, — тыча в диаграмму, горячился Шерстеников. — Понимаешь, проценты!
— Это кто сколь нарубит, значит?
— Вот именно. Нарубит сто — сто будет, пятьдесят — пятьдесят.
— А зачем ты цифрами не пишешь? Писал бы цифрами.
— А это для наглядной агитации, чтобы наглядно было.
— Цифрами-то тоже наглядно... — не унимался дед. — Ну, а если кто вырубит все лозы тогда што? Што будет тогда им? Дадут што, или как?
— Ничего не будет. Выполним, значит, договор — и все.
— Какой же тут интерес? Тут интересу нет.
— Мы не за интерес служим, а так... за сознательность.
— Да ить один сознает, а другой не сознает. Тут бы я присоветовал что-нибудь давать, хоть помаленьку.
— Не возьмут, деда, обидятся еще.
— Вот дураки!
Дед разглядывает диаграмму то близко, вплотную, то откинувшись назад, прищуриваясь.
— Это у тебя большой-то столбик чей?
— Первого взвода, деда, восемьдесят четыре процента дал.
— Ишь ты, больше всех, а до ста-то не дотянул. А этот, маленький-то, второго? Шестьдесят три, говоришь? Мало, мало. Что же они, молодые, или как? Ленятся небось? А ты сам-то из какого взвода?
Шерстеников вдруг густо покраснел, поперхнулся и добросовестно заоткашливался.
— Из второго, значит? — бессердечно дудел дед.
Молодежь помогала ставить лозы на рубке, соломенные арбузы и мешки на уколах и судила эскадрон не хуже комиссии.
— Ну что, сколько? — спрашивали у отбегавших от станков товарищей.
— Восемь.
— А вон те, надрублены которые, те считали?
— Их надо две за одну считать.
— Как за одну? Все равно ведь они из строя выбыли.
— Мало ли, а все-таки навовсе не перерубили.
— Пиши, Спирька, две за одну.
— Сколько эти? — спрашивали у Спирьки.
— Эти меньше промахов, чем второй взвод.
— А все-таки до первого им не дотянуть.
— Кадровикам-то второвзводникам — борода.
— Еще неизвестно, как на пиках да на прыжках.
— Чего неизвестно? Сразу видно.
— Ребята, смотри какой маленький! Ему и на лошадь не залезть.
От станков от комиссии бежал к лошади маленький Карпов. Он закинул повод и неожиданно быстро комком взлетел в седло, пристроился к группе, лихо вскинул клинок и, сопровождаемый восторженными взглядами, скосил все лозы чисто, как бритвой, перерезал глину и ловко поймал кольцо.
— В-вот, черт!
Ветров, сопровождавший эту последнюю группу третьего взвода, собрал их и повел на уколы. Он сейчас только заметил Хитровича, сидевшего на гребне окопа и, улыбнувшись ему, приветливо помахал рукой.
Хитрович, значительно похудевший за время болезни, потерял в госпитале весь свой накопленный за лето загар и сейчас походил на стажирующегося академика. Он слабо улыбнулся Ветрову, значительно кивнув головой, будто говоря: «Ты прав был, товарищ, второй взвод отстал».
Он только что видел провал взвода и на рубке и на уколах и, зная слабость его в управлении конем, заранее предрешил провал и на прыжках. Первый раз он почувствовал тупую досаду на свою любовь к Лизе, и здесь, на плацу, эта любовь ему начала казаться ненужной и постыдной. Он пожалел, что болел, и решил при первой же возможности взяться за взвод как следует.
Сзади него, взявшись за руки, ходили нарядные девушки. Они беспрерывно, лузгали семечки, плевались во все стороны, задорно стреляли глазами по молодцеватым отделкомам, всхохатывали, но работой эскадрона не интересовались нисколько. Им было весело потому, что здесь много народу и музыка. Хитрович чувствовал и на себе их шныряющие любопытством взгляды и, досадуя на них, побрел к витрине.
Мужики сидели у витрины на корточках, курили и лениво плели пеструю веревку разговора о страде, урожае, потребиловке и деревенских новостях. Они оживлялись только тогда, когда Шерстеников приносил от комиссии цифры, и замазывал чернилами столбики диаграммы.
Хитрович, осторожно укладывая ногу, подсел к ним.
— Интересуетесь? — спросил он крестьян, кивнув на гомонивший плац.
— Люди вот в праздник работают, а мы сидим и глазеем, как баран на новые ворота.
— Мы вот про это говорили, — кивая на лесок станков, проговорил один пожилой уже крестьянин. — Я вот в Кречевицах служил, да век рубили на одном ряду, тут бы эскадрон целый день провожжался, а сейчас две закурки искурили — и готово. Говорят, слышь, красноармеец изобрел, верно ли?
— Я им говорил, что Артем Куров, — ввязался Шерстеников, — и показывал, а они не верят.
— Да ведь парень-то больно... ни виду, ни чего.
— И потом, — добавил другой, — не в обиду будь сказано, — покосился говоривший на Шерстеникова, — он нам приврал, будто в Англии овцы всех мужиков съели. Как тут ему после этого верить?
— Да ведь я как говорил-то? — вспыхнул Шерстеников. — Я ведь говорил, что их много развелось, овец-то, капиталисты развели, а земли в Англии мало, вот капиталисты отобрали у мужиков землю, чтобы овец пасти, а те пошли в рабочие, вот и не стало крестьян.
— Ты уж не отпирайся, все слышали, как ты сказал: «В Англии овцы всех мужиков съели».
— Сказал! Надо понимать, как сказал и что к чему, — обиженно огрызнулся Шерстеников.
А плац гудел. Оркестр грянул марш. Молодежь сыпанула к витрине. На фоне распластавшегося в галопе эскадрона взяли песню. Она взмыла, даже мужики, уткнувшись в бороды, безмолвно подтягивали ей. У Хитровича заиграли губы, засинело в глазах, и он вместе с другими подхватил до боли знакомое:
Звуки оркестра растворялись в песне и, сливаясь с нею, неслись к галопирующим красноармейцам. И тогда они стискивали челюсти, мертвой хваткой впивались в древки. Пушистые конские гривы, взметываемые вихрем галопа, больно стегали лица скачущих; лошади, закусывая трензеля и вырывая поводья, переходили в шальной карьер.
4
Вечером в роще у эскадронной эстрады проходила политповерка. За тремя надетыми на колья палатками сидели Ветров, Шерстеников и Куров. У полотнищ палаток повзводно толпились красноармейцы, переругиваясь за очереди. За столом на эстраде сидела комиссия из двоих от эскадрона и трех рабочих-шефов и, определяя правильность ответов, вела счет.
— Дай я, — лез Баскаков вне очереди.
— Куда ты? Успеешь!
— Мне в наряд идти, заступать скоро.
— Наряд пропускайте вне очереди! — объявил Смоляк, услыхавший спор.
Баскаков протискался вперед, взял удилище и, улыбаясь во весь рот, закинул ниточку за полотнище.
— Клюет, Баскаков, дергай! — крикнули под смех взвода Баскакову сзади. Баскаков потянул удилище, но нитка натянулась, не давалась.
— Щука, наверно, подсекай ее и сразу! — подшучивают сзади.
— Я те дам «подсекай»! — ворчит из-за полотнища Шерстеников. — И так всю нитку изорвали. Вот теперь готово.
Баскаков дернул за удилище и вытянул на нитке бумажку с вопросом, на который нужно ответить. Он долго вглядывался в вопрос, подносил бумажку ближе к глазам, будто не разбирая почерк.
— Не задерживай, Баскаков, скорее! Не разберешь, что ли?
— Не при нем писано.
— Дай я прочту!
— Прочитал! — обрадовался Баскаков, видимо, найдя ответ. — «Что говорится в июньском обращении Реввоенсовета?» — прочел он. — Ета, значит, чтобы не было самовольных отлучек и, однем словом, спячек на политзанятиях.
Толпившиеся грохнули в хохоте, а Баскаков морщится от растерянности, топчется, не зная куда деваться.
— Кто ответит за него? — спрашивает Смоляк.
— Мне дайте! — просит Люшкин.
— Я, я, я!.. — наперерыв кричат первовзводники, боясь, что ответ дадут красноармейцы из другого взвода и тогда им сделают двойной минус, а тем дадут плюс. Нужно, чтобы за провалившего ответил еще не говоривший, поэтому слово дали Липатову. Липатов осторожно пробрался вперед и спокойно, уверенно, как и все, что он делал, загудел своим глубоким грудным голосом:
— Реввоенсовет призывает организовать социалистическое соревнование, чтобы в нем приняли действительное участие действительные красноармейские массы и чтобы темп боевой подготовки был как следует. Вот.
Он сказал это и опять молча направился на свое место.
— Ответ-то, Липатыч! Закинь удочку.
Липатов вместо ответа вытянул карандаш, брошюру Ленина о соревновании и обращение Реввоенсовета.
— На, прочтешь хорошенько, — сунул он подарок все еще стоявшему около Баскакову.
Вопросы были главным образом из решений партконференции, и еще на свежую память красноармейцы отвечали хорошо.
Однако и здесь второй взвод оказался на последнем месте. Третьевзводники, несмотря на двухмесячное пребывание в эскадроне, почти не отстали от первого взвода, у которого не ответил только Баскаков.
— У них еще Ковалев не удил, — выкликнул Силинский из задних рядов.
— Ковалев? Правильно. Где Ковалев?
Ковалева не было. За ним побежали в казарму, на плац, но нигде не нашли.
— Надо его считать как ноль! — крикнул Карпов. — Раз не пришел, то как таковому — ноль.
— Как то есть ноль? А может, он ответил бы. Больно прыткий на ноли-то.
— Дай я выужу за него, — вызвался Миронов.
— Не давать по два раза. Тогда и мы переудим, которые не ответили.
— А мне можно за него? — спросил женский голос из задних рядов.
— Кто это? — заинтересовалась красноармейцы.
— Это комвзводова баба, жена то есть.
— Дать! Дать!
— Не давать! Мало ли!
— Дать, она тоже из первого взвода.
— Тише, товарищи, — ввязался Смоляк. — Я думаю, мы так сделаем: Зинаиде Павловне дадим выудить и причислим к первому взводу, а Ковалеву все-таки поставим ноль.
— Правильно, — согласились красноармейцы.
Зинаида Павловна прошла к эстраде при общем напряженном внимании. Заметно волнуясь, она взяла у Миронова удилище, закинула нитку за полотнище и выудила последнюю, ковалевскую бумажку.
Эскадрон следил за каждым ее движением. Красноармейцы видели, как она развернула бумажку, пробежала написанное глазами и вспыхнула. Сидевший среди красноармейцев ее муж Леонов кусал себе губы, нервно дергал ногою и выражал явное недовольство. «Черт ее дернул. Тьфу! Заревет еще, пожалуй».
Леонов видел, как у Зинаиды Павловны чуть заметно шелестел листок, вздрагивали губы. Резко поднявшись, краснея не менее жены, Леонов ушел за эстраду. «Провалит, будь ты проклята!»
— Громче! — крикнули из собрания, хотя Зинаида Павловна еще молчала.
— Громче!
Зинаида Павловна посмотрела на собрание, обвела ряды взглядом, ища поддержки.
— Тише, товарищи, сейчас прочтет, — успокоил эскадрон Смоляк.
Зинаида Павловна с отчаянной решительностью откинула голову и, чеканя слова, на память прочитала:
— «Зачем мы организовали социалистическое соревнование?»
Эскадрон притих, насторожился. Вопрос — скользкий. Готового ответа на него еще никто не написал, и его можно или смазать, или ответить особенным ответом.
Это почувствовала и сама Зинаида Павловна. Все видели, как бестолково шныряла ее свободная рука, как она сначала пошевелила оборку кофточки, потом дернула и наконец пальцы нетерпеливо забегали по пуговицам то вверх, то вниз.
— Эх, не бралась бы лучше, — прошептал кто-то в эскадроне.
— Командиру-то неловко, — добавил другой. — Ушел даже.
— Ишо бы, кого ни доведись!
Застенчивые и стыдливые опустили глаза вниз, отвернулись.
— Понятен вопрос? — спросил Смоляк с эстрады.
— Другой ей дать! — крикнул Миронов. — Другой надо, полегше который.
— Может, другой? — опять спросил Смоляк.
Зинаида Павловна отрывисто вздохнула.
— Нет! Все равно уж. Как отвечу.
Она еще раз передохнула. Начала чуть вздрагивающим голосом, который с каждым словом креп, становился уверенней.
— Мы пятилетний план начали. Он требует участия от каждого, каждый должен участвовать в выполнении его. Я читала в обращении партии.
— Непонятно! — крикнул Карпов.
— Мы должны соревноваться, чтобы выполнить пятилетний план! — повысив голос, крикнула она Карпову.
— Ну, так что же? А при чем здесь Красная Армия? — не унимался Карпов.
— Странно! Как она может быть ни при чем? В стране соревнуются рабочие и крестьяне, в Красной Армии должны соревноваться красноармейцы. Соревнование — это добровольное обязательство, добровольная ответственность. Это может быть только у нас и нигде в буржуазных странах. Буржуазия сейчас готовит войну, и было бы совсем непонятно, если бы красноармейцы и командиры не стали бы укреплять свою Красную Армию. Надо, чтобы каждый красноармеец почувствовал ответственность за подготовку армии, чтобы отвечал за работу ее, как комиссар. В эскадроне был один комиссар, а теперь надо, чтобы был эскадрон комиссаров. Я тоже буду соревноваться, я буду учиться на сестру, чтобы вместе с вами идти на войну. Я поступлю в городе на завод и обязуюсь не делать ни одного прогула.
Зинаиду Павловну вдруг прервал взрыв аплодисментов и крика. Стараясь перекричать шум, она докончила:
— И вызываю товарищей Маслову, Смоляк и Анну Петровну Гарпенко.
— Браво-о! — кричали все. — Браво-о!
Вывернувшийся из-за эстрады Леонов уже смеялся и усерднее других до боли хлопал в ладоши.
За время политповерки на эстраде расставили диаграммы результатов смотра. Взводные синие столбики тянулись к красной заветной черте, и видно было, что они напрягаются схватить ее и прильнуть, но, вероятно, мало еще было перцу в эскадроне, мало упрямой чернорабочей тренировки. Только первый взвод был близок к черте, за ним тянулся третий и ниже всех — второй.
Так и говорил военком. Он совал пальцем в столбики и объяснял, почему они не дотянулись, почему больше всех отстал второй взвод, и ругался при этом и на себя и на весь эскадрон.
Потом выступил Искандеров, представитель шефов.
— Товарищи! Вы только ругали себя, и за дело ругали, а ведь рост-то ваш виден. Весь эскадрон-то другим становится, ведь это правда, что он скоро будет полон комиссаров. Эти комиссары не на страх, а на совесть уже растут из вас, и я их видел, и все вы их видите. Для нас неожиданна постройка манежа для рубки, вы этим перешибли, прорвали армейскую учебную косность, и мы уверены, что социалистическое соревнование разбудит вашу творческую инициативу, даст сотни новых изобретений. От имени рабочей делегации я передаю наше спасибо пионеру вашему, герою сегодняшнего праздника, изобретателю манежа товарищу Курову. Мы желаем, чтобы из вас выросли десятки таких же Куровых, тогда мы будем во сто крат сильнее, тогда мы будем еще более уверены, что революция наша находится...
Красноармейцы, не мигая, смотрят на Искандарова, потом ищут глазами Курова. Он сидит в передних рядах, у него красный затылок и малиновые уши. Эти оттопыренные уши на большой, шишкастой голове... Да ведь это Артемка наш! Ведь это Куров-то — наш Куров!
— Качнем Курова! — крикнул кто-то с задних скамеек.
— Качать!
— Бери его! Лови! — крикнули вскочившие красноармейцы. Они сцапали норовившего убежать Курова и метнули его кверху.
— Ура! Ура! Ура!
— Для своего парняги еще раз! Ура! Ура!
Куров взлетает вверх, захлебывается и от врывающегося в рот воздуха и от схватывающих горло спазм. Ему хочется плакать, смеяться и в то же время вместе с другими кричать «ура» и кого-нибудь качать.
5
От казарм эскадрона к Мсте шагала группа в двадцать красноармейцев. Илья Ковалев, только что отсидевший на гауптвахте, вертится в группе чертом, стреляет своими неугомонными глазами, никогда ни на чем не останавливающимися, скалит ровные, как на подбор, белые с просинью зубы и торопится рассказать услышанные на гауптвахте новые сальные анекдоты. Его товарищи идут молча.
В углу эскадронного плаца, где уже начинаются прибрежные кустарники, взвод остановился. Переминаясь, переглянулись.
— Ну, кто?
— Чего «кто»? Хоть кто, — тяжело задышал грузный Липатов. — Вот что, Илья, — решительно повернулся он к Ковалеву. — Вот мы здесь одни; мы тебя спрашиваем: когда ты кончишь хулиганство и самовольные отлучки? Когда?
Илья забегал глазами, весело оскалившись.
— Тебе что, завидно?
— Нет, ты скажи.
— Сказала кума куме...
— Ты, Ковалев, брось игрушки, мы тебе не мальчики, — нахмурился Куров.
— А ты что за судья такой? Тебе чего — больше всех надо? — огрызнулся Илья. — Знаем мы, как вы, товарищ Куров, за каждый шаг доносите.
Он, сказав это, метнул глаза на товарищей, как бы причисляя себя тоже к ним и в то же время отгораживая Курова.
— Знаем, — добавил он еще раз.
— Ты что же, по-твоему, он шпион? — загудел Карпушев. — Шпион? Тогда и мы все такие же шпионы, все до единого.
— Нечего с ним, — загудел Абрамов. — Что он маленький, что ли, не понимает? Пусть скажет, а там мы с ним поговорим.
— Правильно, надоело уж, — недружелюбно косясь на Ковалева, пробормотал Миронов.
— И ты туда же?.. — набросился на него Ковалев. — Ты что, не ходил?
— Бывало, да все вышло, товарищ Ковалев.
— Ну?! — в упор смотря на Ковалева, спросил Липатов.
Случайно скользнув по взгляду Липатова, Ковалев вдруг увидел в нем что-то тяжелое и сильное. Он взглянул на других — и другие смотрели так же. Никогда он не замечал таких взглядов; он был уверен, что они его не только не выдадут, но в душе-то завидуют его разухабистости и бесстрашию и готовы добродушно поощрить это. И вот они смотрят на него как на преступника, как на отщепенца.
— Ну?! — повторил вопрос Карпушев. В этом «ну» было что-то новое и непонятное для Ковалева.
Что-то внутри Ковалева оборвалось, его начало знобить, и в первый раз в жизни он почувствовал робость и неуверенность.
— Да что вы?.. Да вы чего, ребята?.. Чего я?.. Рази я... против вас когда шел? — вздрагивая уголками губ, забормотал он. — Чего же вы? И командиры... да еще и вы...
У него заплясали губы, и, подобрав их, он отвернулся.
Красноармейцы стояли насупившись, крепко сжав челюсти.
От эскадрона заиграл горнист на вечернюю поверку.
Пахло рекою и полем. Красноармейцы еще раз оглянулись на Илью и скрылись за казарменными постройками.
6
В двенадцать ночи Ковалев заступил в наряд на дневальство по конюшне. Оставшиеся два часа он прокрутился на койке, не сомкнув глаз. Пропала ковалевская всем известная разухабистость и беспечность. На конюшне он ходил от стойла к стойлу, совался к своему коню, которого любил и холил, и, разбирая ему челку, бормотал:
— Ну, чего шары вылупил, чего надо? Чево вы все на меня так смотрите? Чего я вам сделал?
Конь сгибал голову, подставляя почесать между ушами, и, сладко щурясь, тихо подремывал.
— Эх ты, дурак этакий, сонуля!
Что-то произошло, чего Ковалев никак не поймет. Товарищи отходили от Ковалева все дальше и дальше.
Вечером, сменившись с дневальства, он попросил разрешения лечь без поверки и сейчас, лежа на койке, внимательно вглядывается в товарищей, стараясь разгадать перемену, которая произошла с ними.
Внешне жизнь взвода как будто ни в чем не изменилась.
Все так же сидит у окошка огромный, лобастый Липатов и, облокотившись на маленький столик, так же читает газету вслух, раздельно, как нанятый.
Липатов, несмотря на то, что от него густо пахнет черноземом, — исконный рабочий, он вступил в партию с приездом в армию, но собою недоволен. Недоволен главным образом своим языком, плохо подчиняющимся ему, и глухим, гудящим голосом. Зимою ему ячейка поручала вести групповую работу партийной пропаганды, и он начал было, но у него получалось так, будто не агитировал, а ворчал. Красноармейцы любили его за невозмутимый характер, прямоту и добродушие, он был авторитетен как боец, но агитатор из него не получился. Он пожаловался на себя военкому, тот посоветовал ему больше читать вслух и этим постепенно развивать голос и язык. С тех пор он почти ежедневно жужжит в казарме огромные подвалы из «Правды», ищет в них самые заковыристые слова и такие, как индустриализация, конъюнктура, стабилизация, рационализация, выговаривает с остервенением, будто долбит их балдой по макушке.
И сейчас он неизменно гудит в казарме, совсем не обращая внимания на то, слушают его или нет.
Рядом с ним, пристроившись на том же столике, Карпушев сшивает тесьму противогаза «Куманта-Зелинского». Он, далеко отпятив губы, шумно сопит, будто это работа самая тяжелая. Когда у него выпадает из рук игла, он берет ее то большим и указательным, то большим и мизинцем, и все-таки она не дается ему в его неуклюжие, как обрубки, пальцы.
— От-ты, черт! — бормочет он в отчаянии. — Тьфу, проклятая, наделают каких-то!
Липатов прерывает чтение и смотрит на охоту Карпушева.
— Да ты потяни за нитку-то, она поднимется, ты и возьмешь.
Карпушев поднимает противогаз с тесьмой, поднимается и нитка с иглой, и тогда он цапает ее враз, будто она может ускочить куда.
Около своей койки переобувается Фома Баскаков. Он снял сапог, поставил его перед собой, заглянув внутрь его, сбоку и только тогда начал развертывать портянку. Развернув и стряхнув попавший песок, Фома разостлал ее на кровати и разгладил морщины. Теперь он начал осматривать ногу с пятки и до кургузых, как и сам Фома, пальцев.
В окно вглядывается краешек. потухающей вечерней зари. Откуда-то издалека (из полка, вероятно) слышится музыка духового оркестра, по лестнице топчутся красноармейские сапоги, и все это покрывает глухой липатовский голос. Он жужжит в казарме, как ошалевший на стекле шмель, и наполняет комнату беспрерывным, монотонным гудом.
Все так же.
Ковалев поворачивается на спину и закрывает глаза. Он пытается уснуть, чтобы освободиться от назойливой, непривычной мысли, но не может.
Что же все-таки произошло? Что? Какие силы отвернули от Ильи товарищей, с которыми он прожил без малого два года бок о бок, дружно, как бывает только в сколоченных взводах? Что он им сделал? Разве он оскорбил кого из них, обидел? Разве он не товарищ им? Разве он вместе с ними не перенес все трудности маневренных походов и зимних работ, когда на каждого приходилось для уборки по три коня?
Ворочается на кровати Илья, взглядывает на взвод торопким, краденым взглядом.
Может, это ему так кажется? Может, они и не думали сердиться, чужаться?
В казарме остался один Баскаков.
— Фома!.. А Фома! Говорят, скоро в город станки трамбовать будут посылать. Не слышал?
Фома отрывается от своих сапог, растерянно смотрит на него и, поднявшись, на цыпочках уходит, оглядываясь, как на больного.
Илья провожает его долгим взглядом.
Ночью он долго не спит! Красноармейцы, побормотав немного о дневных новостях, уснули враз, как по команде. Казарма утонула в вползших сумерках и взводном храпе, из коридора доносились отзвуки разговора дневального и дежурного, в комнате старшины — возня играющих в шахматы старшины и выписавшегося из госпиталя Хитровича.
Ковалев натянул одеяло до макушки с желанием во что бы то ни стало уснуть и освободиться от охватившего его одиночества. Перед ним поплыли воспоминания развеселой жизни, беззаботности, зимней дружной работы и учений. В сознание стучалась мысль о деревне Негощи и Анке, эта мысль подсказывала, что виною разлада с товарищами — его самовольные отлучки, но Ковалев старался не думать об этом, потому что в этом случае он должен обвинить себя, чего Ковалев не хотел.
Далеко после смены дневальных, когда и старшина угомонился и, вероятно, дневальные остервенело боролись с клонившей их предутренней дремой, в тяжелом сне задремал Ковалев. Ему снился взвод товарищей, гнавших от себя Ковалева. Обида скоблила Илью, и он, оскорбленный, хватал свои вещи, чтобы уйти от них навсегда.
— Ковалев!.. Живо!.. — крикнул кто-то перед самым его ухом. Он вскочил на кровати, ошалело оглядываясь. Около пирамиды с оружием стоял дежурный и, держа над головой фонарь, освещал в тяжелой суетне собиравшихся товарищей.
«Тревога», — мелькнуло у Ильи, и, сорвав с себя одеяло, он лихорадочно схватился за обмундирование.
Ковалев выбежал из казармы последним, на бегу надевая портупею и карабин. На конюшне ему кто-то сунул поводья выведенного коня с наспех накинутым седлом. Подтянув подпруги, он вскочил в седло, когда взвод уже равнялся, покачивая щетинившимися пиками.
Взвод получил задание форсировать реку и произвести разведку до деревни Дегтяри.
Выехали к берегу на галопе; пулеметное отделение спешилось и залегло на отрогах берега, прикрывая форсирование. Несколько красноармейцев разделись наголо и ушли в реку в поисках узкого фарватера для переправы вплавь. Ковалев прислушивался к осторожным всплескам плавающих товарищей. Белесоватый легкий туман поднимался от реки, пахло сыростью; предстоящее купанье в неурочную пору заставляло неприятно поеживаться.
— Скоро вы? — послышался незнакомый голос.
Командир взвода начал что-то объяснять, видимо старшему начальнику, об измерениях реки.
— Командир дивизии приказал немедленно форсировать, так как разведотряд уже налезает вам на хвост.
— Я не знаю как. Мы здесь еще не форсировали... — неуверенно забормотал комвзвода.
— Поехали! Давайте по коням! — сказал голос военкома Смоляка.
В кустах зашуршало, и оттуда показалась горбоносая морда Баната.
— Сади-ись!
Ковалев взмахнул в седло и на хвосте впереди шагавшего комиссарова Баната спустился к реке. Следом за ним также бесшумно ехала вереница товарищей.
Военком отстегнул снаряжение с оружием, вытащил бумажник и положил все это в торчавшую на берегу лодку.
— Документы, товарищи, — в фуражку на голову и опустите подбородные ремни, — тихо передал он по цепочке. — Тихонов, езжайте в лодке ниже по течению, от нас только не отрывайтесь.
Лошади зафыркали, сторожко навастривая уши. Военком дал щекотливому Банату шпоры, он ыкнул и, тыча ногами вперед, ощупывая дно, пошел в воду. За ним потянулись остальные, принюхиваясь к воде и вздрагивая от уступов и неровностей дна.
Когда отъехали от берега метров на двадцать, туман сгустился и почти скрыл всадников вовсе. Навстречу шли раздетые, искавшие переправу красноармейцы, часто дробившие зубами.
— А вода-то ти-ти-те-оплая, — играя нижней челюстью, пошутил посиневший Миронов.
— Ну как? — спросил его военком.
— Метров двадцать плыть придется, а так проходимо.
Течение усиливалось. Красноармейцы уже подобрали ноги, некоторые сидели на корточках, приготовившись в случае чего камнем булькнуть в воду. Лошади, зубами хватая воду, тревожно отфыркивались, чуя опасность. Вот уже начало заливать седла, ковалевский низкорослый Буян нес голову на воде, спина его утонула, и вода доходила Илье по пояс. Он сорвал с себя винтовку и придерживал ее над головою. Буян начал хватать прыжками, налезая на Баната.
— В воду! — крикнул военком и, выпростав правую ногу из воды, свесился, цепляясь за гриву.
Илья, неловко навалившись на шею Буяна, сунул его в воду с ноздрями, он испугался и двумя неожиданными бросками опрокинул Ковалева. Илья упал плечом, окунувшись с головою.
Вынырнул он уже ниже ехавших; набухшие сапоги и брюки тянули его книзу, винтовка мешала ему держаться на воде, и он уже хотел бросить ее, когда почувствовал, что кто-то схватил его за воротник. В то же время у него вырвали винтовку, сильно дернули его самого кверху и он тяжело опрокинулся грудью в лодку. Ковалеву помогли влезть, и он притулился на корме, мелко дробя зубами и вытанцовывающими коленками.
— Давай сюда Ковалева! — крикнули с берега. Он оглянулся туда: взвод, уже весь переправившийся, бросками взмахивал на взъем берега.
Все еще трясущийся, Илья едва влез на заупрямившегося Буяна и догнал взвод уже на дороге в полкилометре от берега.
— Не убился? — спросил его по дороге Абрамов.
— Не-э, испугался маленько, — сдерживая прыгающую челюсть, ответил Ковалев.
Поехали широкой рысью, чтобы согреть коней и себя. От нагревающихся лошадей валил густой пар, взмокшее обмундирование, нагревшись, издавало едучий, кислый запах.
Начинало светать. У противоположной опушки леса сделали привал, перетянули подпруги, переобулись, выплеснув из сапог воду, и выжали набухшие водой брюки и подштанники.
До Дегтярей осталось километров пятнадцать, и, усилив дозоры, взвод добрался до нее к девяти часам. Солнце уже хорошо пригревало, красноармейцев клонило ко сну.
На привале в деревне Ковалев дремал больше всех, он едва держался на ногах. Голова налилась тяжелой мутью, и он едва различал присутствующих. Военком заметил это и приказал ему, расседлав коня, остаться здесь, дожидаясь возвращения взвода.
Ковалев неподчиняющимися руками опустил подпруги, стащил седло, растрензелил Буяна и, едва добравшись до телеги под навесом, плюхнулся на нее камнем. Уже засыпая, Илья слышал, как к нему подходили крестьяне, осматривали седло, брошенное под голову; кто-то даже пощупал его суконные брюки, видимо, завидуя их добротности. Черное, глухое покрывало сна закрывало его и от нескромных мужичьих взглядов и от беспокойного всхрапа Буяна.