3
На следующий день Усольцев с утра ушел на «Сухую». Он пробыл там утреннюю раскомандировку, спустился в шахту, дождался начала работ и, натыкаясь всюду на глухую стену саботажа и сопротивления, понял, что вчерашний план его — терпеливо высидеть в шахте и «докопаться до корня», как он записал в блокноте, — сорвался. Взбешенный вылез Усольцев наверх, не останавливаясь пробежал около километра от «Сухой» и немного остыл только в холодном стволе глубокой 14-й шахты.
В стволе шахты было темно, сыро и зябко, пахло гниющим деревом и сероводородом.
Усольцев осторожно спускался.
Почему-то казалось, что лесенка прервется, нога повиснет в темной бездонной пустоте, — и тогда сорвешься и полетишь куда-то в страшную, неведомой глубины пропасть. С непривычки и от напряжения ноги в коленях дрожали.
Но вот послышались тяжелые вздохи насоса, людские голоса, и Усольцев вступил на последнюю площадку. Еще десяток скользких, обшарканных грязными ичигами и сапогами лестничных перекладин — и майдан, шахтовый двор. Отсюда, с майдана, начинается подземное царство старателей.
На майдане шла горячая суетня. Из полутемного коридора рысцой бежали откатчики. Вихляя и будто приплясывая, они гнали по выкатным доскам одноколесные тяжелые тачки к стволовому зунфу, броском опрокидывали песок в бадью, выдергивали тачки на подмостки майдана и спешили назад.
Шагах в пятидесяти от майдана крепленная лесом кровля коридора осела. Но это старателей нисколько не смущало. Они и здесь бежали торопливо, семенящей рысью, ловко выкатывая неустойчивую десятипудовую, с грузом, тачку. На обратном пути старатели обгоняли Усольцева, сворачивали в боковые просечки и скрывались где-то в плохо освещенных подземных коридорах.
В одну из таких темных просечек наугад повернул и Усольцев. Почти сразу же наступила тишина. Шум и скрежет стволовых бадей, равномерное дыхание насосов, шипение и потрескивание паровых и водоотливных труб, шарканье выкатываемых тачек — все это сразу исчезло, замолкло. Усольцев, ногами нащупывая выкатную доску, продвигался по ней медленно и осторожно, как над пропастью.
Просечка, видимо, была пройдена давно. На огнивах, на стойках и подхватах густо висела серебристая паутина плесени. Крепкие лиственничные, полуметровой толщины подхваты местами были расплющены, как камышовые соломинки; более крепкие стойки расщеплены на мелкие лучины или глубоко вдавлены в оттаявшую почву. В этих местах потолок был не выше метра, и, чтобы пройти, надо было присесть на корточки.
Вдруг у самого плеча Усольцева треснула, словно выстрелила, стойка. Усольцев вздрогнул, невольно втянул голову в плечи и присел, с опасением оглядываясь.
Потом попалась просечка вправо, и Усольцев, опять наугад, свернул в нее. Зияющие тьмою и зловеще притихшие просечки стали попадаться все чаще. Усольцев шел по ним, сворачивая то вправо, то влево, и ему уже казалось, что вся земля продырявлена такими вот заплесневевшими, недобро мерцающими тьмою квадратными норами.
В одной из просечек серой пылью сочился свет. Усольцев вышел в нее и наконец попал в забой Жмаева. Данила, сидя на коленях, окайливал основание забоя. Острая кайла чертила забой седыми бороздками.
— Заканчиваешь? — спросил Усольцев, устало опускаясь на сложенные у борта стойки заготовленного крепежника.
Данила опустил кайлу, сдвинул на затылок брезентовую подбитую ватой шляпу и мягко сел на пятки.
— Здорово, Василий Алексеевич! Заканчиваю.
С кровли забоя негромко сыпались камешки, шуршал песок, потрескивала свеча. В сумерках и прохладной тишине забоя было уютно и покойно. Присматриваясь к злому, прерывисто дышавшему Усольцеву, Данила настороженно спросил:
— С «Сухой»? Насмотрелся? — и, не дождавшись ответа, шумно плюнул в рукавицы и ожесточенно ударил кайлой по забою.
— Не артель — хлюсты. Гони их к черту, пока шахту не погубили! — бросая кайлу, выругался Данила.
Но это так не шло к его доброму лицу, что Усольцев невольно усмехнулся.
И Данила, увидев смеющегося Усольцева, подмигнул ему и улыбнулся, ощеривая белые зубы.
— «Гони»... Это просто — прогнать-то. Эти разбегутся, другие начнут то же, — продолжал разговор Усольцев.
— Нам золото надо! — сказал Жмаев.
— Знаю. Золото... Есть кое-что подороже золота, — сказал Усольцев.
Он нагнулся к свечке и прикурил от нее. Синий дымок, не поднимаясь, потянулся из забоя к коридору. Покусывая мундштук, Усольцев смотрел, как Данила не спеша, сильными движениями мастерил из песков забоя углубление для бута, выравнивал завалину, ползая от борта к борту, сопел и, сам довольный своей работой, прихорашивал завалинку, похлопывая и оглаживая ее широкими, как лопаты, ладонями.
Усольцев сказал:
— Надо тебе, Данила Афанасьевич, переходить на «Сухую». Там Костя Корнев, комсомолец. Еще кого-нибудь двинем. Что? — спросил он, видя поползшие вверх густые Данилины брови.
— Как-то, знаешь... Это!.. — смущенно сказал Данила, шевеля толстыми потрескавшимися, с черными ссадинами пальцами. — Ну, скажут: Усольцев своих коммунистов на хорошее золото переселяет.
— Скажут — ответим. Ты не ради золота идешь, а ради людей, — строго сказал Усольцев.
— Это так, — уже успокоенно проговорил Жмаев.
На «Сухой» закончили работу на обед в этот день, как и в предыдущие, без малого за час до гудка. Здесь не спешили. Мечта о взбалмошном фарте, всю жизнь точившая старателей, как азартных, но неудачных игроков, наконец сбылась. Они напали на богатое, «дуром валившее» золото и хотели насладиться удачей в полной мере. Чувствуя, что Усольцев перешел в наступление, они ретиво и злобно насторожились, готовые вцепиться в глотку любому, кто посягнет на их золото.
В раскомандировочной избе, окруженный артельщиками, сидел старшинка «Сухой» Иннокентий Зверев.
— Н-но, слушаю!.. Да тише вы тут! — рявкнул он на галдевших старателей.
Держа трубку телефона, Иннокентий зло оглядывал артельщиков. С косматой головы его на глаза спадал непокорный черный вьющийся чуб. Иннокентий Зверев тридцать из сорока тяжелых прожитых лет копал золото. Пятнадцатилетним долговязым парнишкой, не по летам сильным, бросил Кешка хозяйскую тачку и с лотком на загорбке бежал в сопки, тая в сердце острую, неотомщенную обиду на обсчитавшего его жулика-арендатора. С того времени ни одного дня не был Зверев в работниках. В поисках золота и привольной, независимой жизни он пешком прошел от Зеи до Енисея, от Аргуни до Колара — всю Сибирь, как приусадебный огород. В Мариинской тайге он искал жилы, на Коларе мыл сказочно богатое речное золото, насыпал крупнозернистым, тяжелым песком три лосиных пузыря — больше двух пудов — и тогда же потерял его, спасаясь от цинги и голода. Об империалистической войне узнал он на Чукотке, в гражданскую войну ходил партизаном в отряде Макара Якимова. В Мунгу Зверев пришел в прошлом году, разбитый, оборванный, вспыльчивый, злой и по-прежнему одинокий.
В раскомандировке было жарко от непрерывно топившейся плиты и душно от дюжины тесно обступивших старшинку артельщиков. Зверев расстегнул вышитый воротник роскошной полотняной косоворотки и, почесывая заросшую грудь, раздраженно кричал в трубку:
— Ну да, Зверев. Что? Редакция?..
Иннокентий удивленно поднял брови: что это за редакция появилась в Мунге. Старатели не знали еще, что вместе с Усольцевым прибыл на прииск станок и уже назначен редактор — учитель. Через два дня намечен выпуск первого номера приисковой газеты.
— Н-ну? Как дела? Как сажа бела... Н-но, н-но, тише на поворотах. Сколько промыли? В конторе узнай. Еще что? Дополнительных забойщиков?
Артельщики, ревниво, разиня рты, слушавшие Зверева, вдруг угрожающе загалдели:
— Ему-то какое дело?
— Когда по четвертаку зарабатывали, — молчали?
— И так больше всех даем государству металлу.
— Ну, тише! — прикрикнул Зверев — и в трубку: — Я не тебе. Фронту, мол, нет. Фронт узок. Понял? Вот нарежем новые лавы — тогда...
Но молодой редактор не отступался. Зверев, слушая его, вдруг вспыхнул и, подскочив, взбешенно, задыхаясь, закричал:
— Что?! Что?!. Ты... ты что мне говоришь?! Учить?! Мальчишка! Пшел к черту!..
Он бросил трубку, рывком застегнул воротник и, не глядя на притихших артельщиков, шумно поднялся и вышел, яростно шурша плисовыми широкими шароварами.
— Ну... теперь будет этому редактору! — испуганно оглядывая старателей, сказал Тишка-счетовод.
Оставшиеся в шахте старатели бездельничали в этот еще рабочий час. В глубоком забое, метров на восемь без крепления, с осыпавшимися бортами и раскуполенным потолком, как в древней пещере, сидели трое. Перед ними на опрокинутой тачке стояли раскрытые консервные банки, пустая бутылка и две горящие свечи. Старатели крепко выпили и плотно закусили. Илья Глотов — бывший спиртонос казаковской каторги, Афанас Педорин — бывший уголовный каторжанин той же каторги и Матвей Сверкунов — просто старатель. Они были жадны до золота и водки и больше ничем не интересовались. Осовевшие от еды и выпивки, они пели сиплыми голосами почти забытые уже всеми песни.
— Бывало... помнишь, Афанас, — качнувшись, гундосо сказал Илья Глотов, показывая на бутылку. — За такую — золотник чистого, а то и два.
Педорин пьяно взглянул на Илью; под тощими морщинистыми мешками, в маленьких глазках Афанаса смутно блеснула злоба.
— Помню... Тебя звали не Илья Глотов, а... Живоглотов. Ты нашего брата каторжанина ж-живым глотал... Сначала мне пять шомполов всыпали за пьянство, а потом десять — за кражу золота, хоть у меня никто его, кроме тебя, и не видел. Ты, Илья, сволочь был...
— Но, но... ты не больно ругайся, каторжная душа! Я за риск брал, каторгой рисковал. Риск — благородное дело.
— Илька Ж-живоглотов — благородный. Х-ха-а!.. Два золотника за бутылку разбавленного... — сказал Афанас и презрительно плюнул.
— А сволочь-то — это охотники. Знаешь? Которые бегляков ловили. Устроит каторжнику золотников за десять побег, а потом сам же сцапает его и с начальства пятьдесят целковых еще в карман положит. Вот это, я понимаю, работа! — уже миролюбиво сказал Глотов.
Педорин ощипнул фитиль свечи и, уставясь на бледный огонек ее, затянул:
Звенел звонок насчет проверки...
Матвей Сверкунов, тряхнув жиденькой бородкой и зажмуриваясь, срывающимся голосом пронзительно закричал:
Ланцов из замка убежал...
— Илька! Пой, не бойся!
В трубу он тесную пробрался
И на высокий на чердак...
В глаза поющих вдруг ударил ослепительный свет. Глотов испуганно обернулся и, увидав старшинку Зверева, Усольцева и Данилу Жмаева, торопливо отодвинулся от товарищей в тень.
— Обедаете? — спросил Зверев, многозначительно мигая на бутылку, стоявшую между свечами.
Но старики не догадывались или не считали нужным прятать бутылку.
— Обедаем вот, — угодливо отозвался Илья Глотов.
Усольцев поднял лампочку и, вглядываясь в старателей, остановился на фигуре Глотова. Илья спрятался за спину Матвея Сверкунова, но, когда свет и там нашел его, Илья поднялся и отступил в сторону, будто случайный свидетель этой пирушки, и даже улыбнулся, но улыбка выдала его состояние.
— Пьян, — брезгливо сказал Усольцев и, не спуская с Глотова злых глаз, едва сдерживаясь, заговорил: — А забой не закреплен, доски проезжены, зунф засорен. Прииск на последние деньги пробил и оборудовал вам шахту на... народные деньги, а вы...
Усольцев повернулся к Звереву и, в упор глядя на него, сказал:
— Убери его... этого.
Афанас Педорин, старчески прищуриваясь, вгляделся в парторга, спросил:
— Ты, сынок, подавал нам? А?
Усольцев посмотрел на широкоплечего и горбатого равнодушно раскачивающегося Афанаса.
— Это тебе... за что же «подавать»?
— За что? За... за горькую мою жизнь. За семь лет каторжных страданьев... А?
Усольцев хотел присесть к старику, почему-то сразу понравившемуся ему, и по-доброму поругаться с ним, но, заметив злорадную ухмылку Глотова, сухо сказал:
— Мы разбили твою каторгу, а тебе дали свободу. И даже не спросили, за что ты судился.
— Кгм, ловко ответил большевик... За это я вас и... уважаю.
— На твое уваженье-то хлеба не купишь.
— Верно. Опять, черт возьми, верно сказал!.. Хм, интересно...
— Ну! — Усольцев раздраженно повернулся к Звереву.
— Я сам уйду, — обиженно сказал Илья, дергая монгольский ус, боком обходя Усольцева и Зверева. — От греха. Только занапрасно. Из-за капрызу...
Его ухватил за плечо Зверев; останавливая, сильно тряхнул.
— Сто-ой, га-ад! — сквозь зубы зашипел он. — А ты, парторг, — он ожег Усольцева взглядом злых в желтых белках глаз, — не лезь не в свое дело. Без тебя тут наведу порядок.
— У тебя тут не порядок, а кабак! — крикнул взбешенно Усольцев.
Данила дернул его за плечо, взглядом показал на потолок и за рукав потянул Усольцева в сторону. С раскуполившейся кровли свисал огромный подтаявший валун, готовый ежеминутно обрушиться. Зверев, увидя над головой гладко отшлифованную древним потоком глыбу, сжавшись, отскочил к борту.
Данила ломом ударил по камню — валун оторвался и грузно, стопудовой тяжестью шлепнулся под ноги, обдав Афанаса ветром и брызнув в лицо песком. Афанас бесстрастно взглянул на камень.
Данила бросил лом и пошел догонять крупно шагавшего Усольцева.
Иннокентий Зверев закричал, увидев сжавшегося у борта Илью Глотова:
— Ты-т, ж-живоглот! Сто рублей золотом в неделю тебе мало? Забой губить! Вон-н!..
Илья низко присел и, нагнув голову, рысью побежал к майдану.
— А вы что торчите? Ждете — поднесут? Пьяницы! Рвачи! — Зверев ударил ногою бутылку — консервные банки со звоном полетели в забой.
Матвей Сверкунов по-стариковски заплюхал следом за Глотовым.
Афанас взял брезентовую спецовку за рукав и, волоча ее за собой, тоже поплелся в свою лаву.
— Ты куда? Становись тут за Глотова, — сказал Зверев, рывком оборвал у воротника рубашки частые пуговицы и, тяжело дыша, ушел.
Афанас посмотрел ему вслед, почесал переносицу и удивленно сказал:
— Хм! Интересно...
Данила Жмаев встал на «Сухую» в самую большую, сорокаметровую лаву Афанаса Педорина. В лаве работали до Данилы и остались с ним комсомолец Костя Корнев и сверстник его — Гошка Супонов. Четвертым в лаву Усольцев привел скромного, но отличного работягу — Чи-Фу.
Уже на следующий день бригада Жмаева выкатала песка больше, чем вся шахта.
Жмаев, как всегда, работал спокойно, медленно, сильными расчетливыми движениями. Все шло хорошо, одно его беспокоило — закол, черной щелью расколовший потолок у выхода из лавы. Закол где-то упрямо жил неуловимой, опасной для шахтера жизнью.
Данила сразу связал старателей «Сухой». Он работал от гудка до гудка, и вся шахта вынуждена была работать от гудка до гудка, потому что нельзя же было выбросить самые богатые Данилины пески непромытыми.
Но в субботу, не дождавшись даже обеденного гудка, Афанас вдруг закричал:
— Хватит! К черту! — и полез наверх.
— Кончай! — весело подхватил Матвей, бросая метелку.
Прибежавший Данила застал на майдане лишь человек шесть молодежи и Глотова.
— А ты как думал, комисса-ар? — огрызнулся Илья, злобно дергая себя за ус. — Каторжные, что ли?
— Ты не кричи, — спокойно сказал Данила. — Кто тебя держит? Ступай, пожалуйста. Костя, становись за Глотова. Он больше не работает.
Костя плюнул в рукавицу, решительно, крутнул в руке кайлу.
— Вы тоже не хотите работать? — спросил Данила молодых старателей.
Те смущенно замялись:
— Да ведь кончать сказали, мы и...
— Подъема-то нет ведь.
— Кто хочет работать — иди по забоям, — хмуро сказал молодым Данила. — Подъем сейчас наладим.
Данила щелкнул крышкой шахтного телефона, отстегнул ручку.
Илья, услышав разговор с конторой, затеребил ус.
— Да ведь, Данила Афанасьевич, — угодливо заговорил он. — Ведь получка... В баню нужно, в магазин...
Но Данила не оглядывался на него.
— Афанас это, — полушепотом заговорщицки зашептал Илья, — каторжник проклятый! Он всё!..
— Н-ну погоди! — злобно прошипел он в спину уходящему Даниле.
Наверху Илья хотел заплескать греющийся в пирамидке бут. Но бутовщик китаец схватил железные вилы и, яростно кося на него сведенными к переносью глазами, заорал:
— 3-зак-колу-у!..
Узнав об упрямстве Данилы, артельщики загалдели:
— Черт с ним! Жрать захочет — вылезет.
Матвей Сверкунов, суетясь, тряся бородой, в восторге визгливо кричал:
— Крестник! Он захочет — один будет робить! С малолетства идейный был. Уж я-то знаю его! Скажем, золото или вино — ему это что трава, тьфу! Была бы только идейность...
— Начальство! — крикнул кто-то в раскомандировку.
Старатели высыпали за дверь. У шахты расходились по работам служащие конторы. Кучер Обухов цеплял в постромки подъемного ворота управленческих лошадей; начальник снабжения Мухорин на ходу отвязал галстук, спрятал его в карман и полез в шахту; пухлый и запотевший от ходьбы главбух Бондаренко приноравливался встать коногоном.
— Это они что же? — сказал, удивленно разинув рот, Тишка-счетовод.
— Не видишь? Работать за нас пришли... Это все он! — радостно засуетился Матвей Сверкунов. — Сейчас вся кобедня закрутится. Ему только маленько помочь — он один всю шахту поволокет.
— Самые теперича пески там! — жадно сказал артельщик.
— Не пускать! — гаркнул Илья. — Афанас, в кайлы их, чернильников!
Старатели бросились к копру, но встретили там Усольцева и попятились: «Этого не сломишь». Они уже успели убедиться, что не только сломать, но даже чуть согнуть его — дело немыслимое.
Они увидели Свиридову, поднявшуюся на приемный мостик. Она слушала, не мигая, глядя на них заледеневшими глазами.
— Поднимать — черт с вами, а мыть не дадим! — кричал Глотов, брызгая вокруг протабаченной слюною. — Наша шахта!
— Гляди, гляди! — восторженно подпрыгивал около Афанаса Матвей Сверкунов. — На нее гляди, на глаза — видишь? Вылитый Захар-покойник. Когда его белые гвардейцы убивали, он прямо им в душу ввинтился, глазами-то! Сейчас она... Погоди...
— Не дади-им! — визжал Глотов, бросаясь к сплоткам, чтобы выключить воду.
Но едва он выхватил из колоды заслонку, Афанас толкнул его рукою в грудь, и Глотов, взмахнув локтями, отлетел к конному вороту, ударился там о стоявшего к нему спиною сырого, полного Бондаренко, и оба они ссунулись на землю под громкий хохот старателей.
Афанас включил воду в бутару, вытащил из-за пояса рукавицы, надел их и, горбясь, полез в шахту.
Следом за Афанасом решительно пошел Зверев, у раструба он обернулся, сказал:
— Кто хочет остаться в шахте — спускайся.
Старатели, избегая взгляда Усольцева, неловко, боком потянулись к лестнице.
В этот день работали без обеда до четырех часов, пока не выкатали талые пески, засыпали к мерзлоте раскаленный бут и забили огнивы. Усольцев до конца дня оставался в шахте.
— Теперь можешь уходить, Василий Алексеевич, — сказал Сверкунов. — Иди. Больше уж не забастуем.
— Что так?
— Настроенья прошла. Кабы не остановили, загуляли бы, а теперь всю охоту перебили... Ты что? — он поднял к Усольцеву мочальную бородку. — Ты, небось, думаешь, хлюсты здесь? Тут наскрозь старатели! Я вот, по секрету сказать, сорок годов доли да миллиграммы сшибал; всю жизнь самородку ждал; тоска съела, думал, уж крышка, а она возьми да и выскочи вот тут. Да неужели же мне за сорок-то лет хоть сорок ден нельзя отрядить? А? Ты скажи!
— Тебе бы путевку надо... на курорт!
— На курорт? Зачем мне курорт?
— Там бы тебя кормили, полечили бы. Лет десять бы с тебя старости скинули...
— Хм... Это так. Ну, а насчет, скажем, например, если винишка маленько? — забрав в горсть всю свою чахлую бороденку, упрямо допытывался Матвей.
— Вот выполним программу, тогда маленько, в праздник, можно будет, — сказал Усольцев.
— Черт ее выполнит! — рассердился Матвей.
— А ты надуйся.
— Не зафартит, так дуйся, не дуйся...
Перед шабашем к Усольцеву подошел Илья Глотов.
— Увольнять будете или как? — спросил он, глядя Усольцеву на плечо.
— Я тебя не нанимал. Спроси артель.
— Оно конечно. — Илья дернул вислый ус. — Ей только скажи — она сейчас в шею...
В понедельник, в семь утра — только загудел гудок — Наталья Свиридова позвонила на «Сухую».
— Уже начали! — весело крикнул Тишка-счетовод. — Все вышли?
— Все, — сказала она настороженно ожидавшему Усольцеву.
Он шумно вздохнул и засмеялся.
Свиридова повесила трубку.
— Я боюсь закола, — тревожно сказала она. — Из ума не выходит...
— Какого закола?
— На «Сухой». Вы не видели его? Там плохо крепили, и вот кровлю стало рвать.
— Инженера надо. Я в этих заколах-то, признаться...
— Вчера я ходила с ним. Говорит, обыкновенный случай, надо скорее уходить в целики. Застали там бригаду Данилы, перекрепляли они всю лаву. Данила смеется, а я по глазам вижу: тоже беспокоится. Не зря же он весь выходной день возился там.
— Ч-черт!.. А если оставить перемычку, вроде столба, и нарезать новую лаву? Нельзя так?
— Я точно такое же предложение сделала вчера инженеру. Он говорит, что это не вызывается необходимостью. Лаву, говорит, мы прорежем больше месяца, а там можем уйти от закола через неделю. Больше месяца... Мы даже через две недели вылетим в трубу. В лаве сорок процентов всей нашей программы...
Усольцев вышел из конторы в тревоге. Он побывал в редакции, в профкоме, в клубе, в столовой и затем ушел на разрез Щаплыгина.
Щаплыгин жаловался. Артель плохо мыла, и в сравнении с «Сухой» старатели разреза получили пустяки. Усольцев слушал Щаплыгина, но не мог сосредоточиться, вникнуть во все его слова; мысли всё возвращались к заколу на «Сухой».
— Такие пески мы раньше в отвал возили, товарищ Усольцев. Сплошь торфа, — рассказывал Щаплыгин, пешней откалывая подрытый борт разреза. — Поберегись-ка!
Щаплыгин до половины всадил лом в выдолбленную скважину и, падая назад, рванул лом на себя. Борт откололся и, разламываясь, гулко упал под ноги Усольцеву.
Усольцев секунду смотрел на рассыпавшуюся парную породу и вдруг торопливо зашагал из разреза в верх пади.
Крупным шагом прошел он до кустарников и, скрывшись за ними, прижал кулаки к груди и побежал на «Сухую».
— Ну, как тут? — прерывающимся голосом, с ходу напал он на Данилу. — Ух, ч-черт!.. Задохнулся.
— Что «как»? — спросил Данила, сдвигая на затылок шляпу. — Порядочные-то люди здороваются сначала.
— Здравствуй.
— Доброго здоровья, Василий Алексеич. — Данила засмеялся.
— Говори прямо: как тут? Крыша как?
— Кровля, — с улыбкой поправил Данила.
— Что панику разводите?
— Это вы с Натальей разводите. Вон иди, она за кострами закол смотрит.
Закол, черной щелью распоровший мерзлый потолок у выхода из лавы, упрямо жил своей неуловимой и опасной для шахтера жизнью. Данила с первого дня заметил усиливающееся давление всей массы кровли и слышал приглушенные шорохи в глубине трещины, но это был не первый закол, от которого Данила благополучно уходил. Однако едва успели уйти Свиридова и Усольцев, успокоенные надежным креплением и уверенностью Данилы, как кровлю лавы разорвал новый закол. Данила с тревожным предчувствием посмотрел на крепежные костры и на крепкий, мерзлый потолок. Но шахта молчала.
С неостывающей тревогой, все время прислушиваясь к притаившейся шахте, Данила снова начал кайлить. Костя нагребал тачку.
— Последние, — сказал Данила, — тачки сюда, потом... — но не договорил: в заколе шахты заскрежетал песок, и вдруг бухнул новый раскол, и вся шахта дрогнула, тяжко вздохнула. На свечах подскочили язычки огня, с потолка посыпались песок и галька.
Старатели, побросав лопаты и кайлы, отскочили и прижались к самой стенке забоя.
Приглушенный гул раскола донесся наверх. Его услышал Усольцев и, еле сдерживаясь, чтобы не побежать, неверной походкой пошел к копру.
В шахте Педорина больно стегнуло сверху песком и галькой Афанаса. Он, удивленно осмотрев кровлю, отошел к забою. К нему вбежал десятник шахты:
— У тебя это?
— Что у меня? — переспросил Афанас, насмешливо прищуриваясь.
— Ну... шум этот?
— Нет! — ответил Афанас, принимаясь за работу.
...От раскола, встряхнувшего всю шахту, долго еще сыпались песок и галька, отваливались валуны, трещало крепление, шлепались за крепежными «кострами» Данилиной лавы большие глыбы подтаявшей земли.
Данила схватил свою тужурку и, подняв вверх торчавшую в песке свечу, крикнул:
— Уходи, ребята! Сваливай песок, тачки забирай! Живо!
Гошка свалил песок к забою; Костя взялся за держаки нагруженной тачки, надеясь выскочить с нею; Чи-Фу скользнул между ними вперед, к оставленной там своей тачке.
— Пошли, пошли! Шевелись там, Гошка!
Кровля лавы висела крепко. Это успокаивало Данилу, и он, застыдившись своего, казалось, преждевременного беспокойства, хотел как-то все это сгладить.
— Все равно уж обедать время, — сказал он, встряхивая свою куртку.
Но впереди опять угрожающе треснуло.
Старатели, дрогнув, побежали. Данила, подбирая лопаты и горящие свечи, бросился за ними. Над их головами глухо заскрежетала кровля. В тяжких челюстях лавы жалко скрипнули раздавленные бревенчатые подпорки...
В пролете шахтной лестницы Усольцев лицом к лицу столкнулся с майданщиком Матвеем Сверкуновым.
— Назад! — крикнул Усольцев.
Сверкунов ухватился за лестницу, карабкаясь, полез вверх.
К копру шахты бежали люди.
В раскомандировке счетовод Тишка, вытаращив глаза, кричал в телефонную трубку:
— Наталь Захарыча, директора! Ну, главинжа! Станцию давай скорее! Авария! Електрическую — «какую», тетеря глухая!
Взвыл гудок на обеденный перерыв и, не переставая, перешел на короткие, тревожные рыдания.
Наталья Свиридова, находившаяся на разрезах, услышав гудок тревоги, галопом погнала коня на «Сухую».
Главный инженер Георгий Степанович, надевая спецовку, выскочил из конторы на улицу. В окно телефонной станции высунулась стриженая Серафимка Булыгина, закричала:
— На «Сухую» бегите! На «Сухую»! Там какая-то авария! Скажите там Тишке-счетоводу, чтобы телефонный-то провод...
Мудроя догнал кучер Обухов. Георгий Степанович на ходу ввалился в качалку.
А гудок все выл, тоскливо, душераздирающим, волчьим воем.
Погонщики «Сухой», исступленно нахлестывая лошадей, гоняли их на вороте вскачь...
В пахнущий могильной сыростью раструб шахтного копра скрипуче поднялась бадья. С железного коромысла ее почти в объятия толпившихся перепуганных женщин соскочили три забойщика и девушка-водоотливщица. Один забойщик, в красной старательской опояске и в разорванной ситцевой рубахе, упал бы, если бы его не поддержала Елизаровна — мать Кости Корнева. Забойщика под руки увели в поселок.
Другого забойщика судорожно обняла беременная жена и закричала, плача и улыбаясь.
Иннокентий Зверев, раскидав толпившихся у окна шахты людей, с ходу прыгнул в опускающуюся бадью и вместе с нею провалился в черную глубь. Георгий Степанович, пробравшийся к копру следом за Зверевым, растерянно заметался, потом кинулся к лестничному отделению.
Женщины снова замкнули круг у копра, неотрывно глядя в темную пасть шахты.
Настенька Жмаева из боязни ушибить Петьку в тесноте толпы стояла поодаль. Не спуская взгляда с копра, она теребила пальцами узелок с обедом для Данилы.
Звякнул шахтный звонок. Глотов резко махнул коногонам рукою — ворот дико скрипнул, и пустая бадья опрокинулась в шахту.
Толпа качнулась вперед. Каждый старался увидеть, кого поднимают.
Настенька заметалась за спинами толпившихся людей, тщетно стараясь заглянуть через их головы.
Пришла бадья. Из нее устало вышел дядя Калистрат. К нему подошла жена.
— Что долго? — губы ее дрогнули, старые, выцветшие глаза наполнились слезами; всхлипнув, она уронила голову на грудь обнявшего ее Калистрата.
Он молча, устало махнул рукою и пошел с женою в расступившуюся перед ними толпу...
...Переломленные подхваты, расщепленные и измолоченные огнивы и стойки, талая порода, камни, глыбы мерзляков, крепких, как кремень. Жалкие остатки разрушенного крепления, как переломленные человечьи ребра, торчали из обвала бледными, искалеченными костями.
К Свиридовой подошел согнувшийся Георгий Степанович.
— Нигде больше никого нет, — сказал он и, взглянув на разрушенный коридор, в ужасе схватился за голову.
Иннокентий Зверев, стоная от ярости и усилий, как спички выдергивал огнивы, ворочал двадцатипудовые глыбы раздробленных при обвале мерзлых кусков потолка, рвал неподдающиеся, задавленные восьмивершковые подхваты.
Свиридова, подняв карбидку, осветила кровлю. Высоко вверху темнел свод купола; вывалившаяся из него глыба лежала на раздавленном коридоре островерхой сопкой.
Зверев бросился на глыбу, перелез через нее и скрылся по ту сторону.
— Афонька! — крикнул он. — Свечку!
Афанас сорвал с камня свечу, засунул кайлу за пояс и не по-стариковски проворно вскарабкался следом за Зверевым. За ними полез Усольцев.
Осматриваясь, они пошли уцелевшей частью коридора. В нескольких шагах впереди- опять выросла преграда: огромная глыба смерзшейся породы стеной загородила весь коридор. А подальше глыбы из осыпавшейся талой земли кольями высовывались свежесломанные огнивы. Усольцев посветил под ноги — в талинах, широко раскинув руки, торчал полузасыпанный человек. К нему бросились, раскидали землю, подняли, — голова безжизненно упала на грудь. Усольцев взял его на руки понес к выходу.
Зверев и Афанас дошли до целины, схватили кайлы и стали бить по мерзлу. От двух-трех ударов кайла у Зверева сломалась. Он ударил ломом, но и лом отскакивал от стены, как от гранита.
Афанас бросился в один угол, затем в другой — пути дальше, к Данилиной лаве, не было, Афанас, пугаясь собственного голоса, заорал:
— Костя!.. Костя-а!..
И опять та же зловещая тишина.
Афанас понял. Он повернулся и побрел к выходу...
У шахты все еще стояли люди. Их стало меньше, но эти оставшиеся не расходились и не могли уйти.
Настенька стояла позади Елизаровны, крепко сжимая заснувшего Петьку. Она стояла уже четыре часа, у ней ломило поясницу, одеревенели затекшие ноги, но она ничего не чувствовала.
Звякнул звонок подъемного сигнала, опять заскрипел, ворот, люди нетерпеливо зашевелились и теснее подступили к шахте.
В раструбе показались сначала головы людей и затем встала бадья с Афанасом и врачом Вознесенским, поддерживавшими бледного парня. Они вывели его на землю и передали подошедшему фельдшеру и медицинской сестре.
— Все! — сказал врач на вопросительные взгляды ожидавших.
— А Костя?! — вырвалось у старой Елизаровны.
И вдруг, пораженная страшной догадкой, она медленно повела помутневшими глазами, дрогнула, бросилась к окну шахты и страшно закричала:
— Костя! Костя где?! Пустите меня!..
Позади чуть слышно, из последних сил застонала Настенька.
— Да-ня... А-а... — Настенька выронила узелок с обедом и, потемнев, повалилась на землю...