Росс непобедимый...

Ганичев Валерий Николаевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Историческое повествование, были и легенды о южном «окне» в Европу, о земле, поднятой трудом и разумом наших людей, и о создании Черноморского флота

 

 

Пою премудрого Российского героя, Кто грады новые, полки и флоты строя, От самых нежных лет со злобой вел войну, Сквозь страхи проходя, вознес свою страну…

 

ПОЛУДЕННОЕ ОКНО

7 июня 1764 года на Мойке показался выезд императрицы. Екатерина ехала в карете, покусывая губу. Много державных дел, доселе неведомых, обрушилось на ее голову, еще не привыкшую независимо и гордо держать императорский венец.

Не знаешь, что важнее: приемы вельмож во дворце, заседание Сената, рассмотрение донесений дипломатов, выход на драму, подписание указов или разбор прошений.

Как велика эта империя! Крошечное бывшее Ангалы-Цербтское княжество научило быть внимательным ко всем сословиям и соседям. Не учтешь чего-то, и нет княжества. На благо ее новой родины, империи, будет трудиться она не покладая рук. А ее подданные, слуги и друзья будут служить ей и преклоняться перед ее разумом и мудростью. Великое дело надо и вершить по-великому…

Со страхом вспомнила, как в запыленном платье привезли ее и под звон колоколов нарекли государыней. Все просто делается… А могли и не одолеть… Где была бы нынче, в какой крепости? Зло подумала: надо или погибнуть было с сумасшедшими, или спастись вместе с теми, кто хотел избавиться от него, ее мужа Карла-Петра-Ульриха. Если бы он вел себя благоразумнее, с ним ничего бы не случилось. А Карла-Петра-Ульриха, то бишь Петра Федоровича, вывезли в Ропщу, немцем прозвали. А немка-то и она… Но глупым потомкам пруссаков потакать не собирается. В этой стране можно достичь цели, только когда уважаешь ее народ, ее дворян. А что сделать, чтобы поверили?.. Надо дорогу дать всем, кто империю прославить и возвеличить может воинской службой, наукой, торговлей, драмой, стройкой, музыкой всякой. Находить их и ласкать надо, пусть в России знают, что новая императрица русских людей блюдет и защищает. Чернь надо в узде держать. Европу успокоить и утвердить в божественной благодати Мудрости, Славы, Добродетели и Мира, опустившихся на русский престол.

Сопровождающая ее Дашкова неучтиво перебивала ход мысли.

Сия дама очень есть умная, признавала Екатерина. Но своенравна и непочтительна бывает. Заслуги переворота себе приписывает. Вот и недавно стала уговаривать ее при всех ехать к статскому советнику и профессору Михайле Ломоносову, хотя императрица и сама хотела любомудрие подчеркнуть, да и благосклонность показать к сему наиболее знаменитому мужу российской науки. Нрав, правда, у него, говорят, нелегкий, но в науках силен. Об этом ей сказал, отъезжая «на некоторое время в чужину», бывший ранее всесильным Иван Иванович Шувалов.

Она знала, что Петр Великий посещал не токмо знатные ученые общества, но и приватные дома людей, в науках и художествах искусных и рачительных. Отставать не хотела.

Проехали мимо деревянной пристани.

– Чьи дома? – спросила императрица у Дашковой.

– Князей Щербатовых, Путятина, Тараканова. А этот самый большой – Ломоносова.

Дом в два этажа с пятнадцатью окнами по фасаду выходил на Мойку. Узорные ворота были заперты, пришлось заехать в малые. На подворье было тихо, тонкие увитые плющом ворота открывали вид на крытые зеленые аллеи, бассейн, веселый фруктовый сад. У входа в дом засуетилась девка, подхватила подол, убежала. С изумлением уставились на знатных дам два русоволосых молодца с руками, до локтей заляпанными известью и глиной.

Выбежала растрепанная жена Ломоносова, закричала:

– Михайло, Михайло!

Екатерина властно подняла руку и, отстранив ее, вошла в дом, прошла прихожую и вступила в кабинет, в полутьме которого виден был беспорядок. Оный создавался поставленными вроде бы для выставки, а потому неуместными в квартире бирюзовыми чернильницами, ароматницами, табакерками, нюхательницами, диковинными графинами, кружками из цветного хрусталя.

Одно окно из цветного стекла обрамлено мозаикой, напоминало Ораниенбаумский «стеклярусный кабинет». На столе стояла колба, какие-то приборы и навалены книги. Сам почетный академик (избранный в прошлом году), накрывшись пледом, дремал и, когда двери открылись, не спеша встал и с достоинством, как будто всю жизнь встречал дома коронованных особ, поприветствовал императрицу, поблагодарив за высокое посещение. Пригласил осмотреть дом. После лаборатории, где Екатерина задавала много вопросов, зашли в павильон мозаичных картин, где академик подвел к начертанному на стене проекту памятника Петру I.

Напомнил кому-то еще раз сурово:

– За то терплю, что стараюсь защитить труды Петра Великого, чтобы выучились россияне, чтобы показали свое достоинство pro aris (за алтари). Памятник сей надобно бы построить семи саженей в высоту и четырех в ширину из битой и кованой меди. А стоять он должен на пьедестале из черного российского мрамора, в окружении аллегорических скульптур и двадцати мозаичных картин. Все может быть отделано яшмой, лазурью и всеми драгоценными камнями, что в Российской империи имеются.

Екатерина покусывала губку, не хотела чужие проекты принимать, свои задумала. Но ничего не молвила, а в ответ на приглашение хозяйки весело сказала:

– Ну что, попотчуемся щами у академика.

Щи были, но была и копченая семга, и говядина, и треска, и палтус, и шанежки, и морошка, и клюква, и малина.

– Все из Холмогор, матушка, – приговаривал, оживясь, Михайло Васильевич, радуясь, что императрица пробует гостинцы его радушных земляков.

На стене висела большая карта Европейской России, южные границы которой расплывчато упирались в Причерноморье и Северный Кавказ.

– Великая страна, – молвила Екатерина.

– Да, сударыня, но она и взор алчущих соседей привлекает, и дальние державы ей завидуют. Прусский король, английская корона, да и французы с Цесарией не преминут земли наши урезать.

Императрица нахмурилась. Короны, хотя и соперничающих государей, трогать не стоило. Ломоносов продолжал:

– Да и не только сами, но и Порту османов натравить на нас хотят, и мы за их мыслями надзирать должны. А сколько народу православного погибает от набегов крымчаков и турок! И единоверные греки стонут под игом, и единокровные славяне: сербы, словене, болгары, черногорцы гибнут.

Екатерина внимательно посмотрела на карту и поразмышляла:

– Однако же тут и непонятно, где границы проходят. Рядом и Речь Посполита, и Австрийская империя, и османы, и валахи.

– А земли эти, государыня, искони российскими были.

– Како же они, Михайло Васильевич, османам достались!

– Матушка, ранее весь Понт Эвксинский, то есть Черное море, Русским морем называлось. Святослав, наш древний князь, хаживал и под Царьград, Константинополь, а на Кавказе стоял древний город Тьмутаракань, и из-под него ходили на Персию и торговали с Востоком. А потом, после похода Батыева, осела орда в Крыму. Сельджуки на святую Софию полумесяц подняли, императоров византийских сокрушив, и стали султаны эти земли в крови топить. Посему они и запустели.

Императрица озадаченно и недоверчиво слушала. Историю этого края она не знала и, посмотрев на карту с ее южными пространствами, подумала: «Боже, какая необъятная страна. И я должна ею повелевать так, чтобы все видели мою заботу о могуществе и благе. Иначе гибель или забвение».

Резко повернулась и решительно сказала:

– Надо злодеяния пресечь, защитить невинных, а на оные пустые земли селить всех, кто их расцвету способствовать будет.

Согласно закивал академик:

– Да, матушка, России не пристало умаливать злодеев. А они обнаглели. Еще Великий Петр решил христианам Черное море возвратить. Но его славные победы на Балтике и под Полтавой, в Азове или на Пруте не повторялись. Остались под ярмом нехристей и земли и люди, и стон их слышен до Петербурга.

Блеснув державно очами, императрица, как бы утверждая указ, твердо сказала:

– Придет их черед, наступит день вызволения.

А про себя подумала: «Найдутся ли силы, средства и полководцы, чтобы одолеть столь же великую, как Россия, Порту?»

Академик разгорячился, виделись ему светоносные деяния Петра.

– Великая государыня. Предстоит России под твоей десницей столь же славный подвиг совершить, как при Петре. Оный «строитель, плаватель, в полях, в морях герой» возвел Санкт-Петербург – окно, через которое Россия смотрит в Европу, как о том говорил итальянец Альгаротти в «Письмах о России». Но негоже светлице с одним окном быть, а наши русские избы все с окном на полудень построены. И оное сотворить надобно, да уберечь от погибели южных россиян и малороссиян, да родственные нам души других стонущих. И не война надобна, а вольность народов этих.

Ломоносов резким жестом, как бы рубя топором, махнул наискосок черноморской полосы. И громко прочитал:

Весь свет чудовища страшится. Един лишь смело устремиться Российский может Геркулес. Един сто острых жал притупит… Един на сто голов наступит, Восставит вольность многих стран!

Однако императрица к речениям поэта уже была невнимательна. Она не любила эти проявления возвышенных поэтических восторгов, чувствуя за ними время «Великой Елисавет», которой ей потихонечку тыкали в глаза. Решила прощаться, почти три часа побыла, а в ответ на заверения академика в усердном служении ей и России даже прослезилась, пропустила вызов в печальных и гордых его словах: «Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют». Пригласила к себе «откушать хлеба-соли».

– Щи у меня будут такие же горячие, какими потчевала нас ваша хозяйка.

Перекрестившись усердно, взглянула на портрет Петра и подумала: «Не забыть бы: полуденное окно в Европу…»

 

ПОКРАСА ГОРОДА

Сашенька Козодоев решил для себя твердо всю жизнь посвятить «архитектуре цивильной», формула которой: «польза, прочность и красота» постигалась им с жадностью и воодушевлением.

Начинал он учебу в «архитекторской команде» самого Саввы Чевакинского, зарекомендовав студентом «удобным к сией науке». Чевакинский дал возможность поучить теорию зодчества великих итальянцев, потребовал, чтобы прилежно относились к арифметике, геометрии и иноземным языкам. Из российского же письма велел штудировать труд князя Долгорукого «Архитектура цивильная выбрана ис Паладиуша славного архитекта и из иных многих архитектов славных… писана в Венеции, лета 1699 году месяца сентября учением и тщением будучи господина князя Долгорукова, а по русскому календару 7206 году» и более новую «Должность архитектурной экспедиции», объединяющую архитектурный трактат со строительным кодексом. День и ночь просиживал Сашенька над книгами, любил перерисовывать с гравюры памятники и другие куншты, а потом обучался делать планы и фасады, ордеры чертить.

Однако учиться дальше не пришлось, заболела матушка, и три с лишним года не учился, а занимался делами хоть и небольшого, но хлопотливого имения.

Но слава богу! Маменьке стало легче, и он снова приехал за «умением» в этот славный Петербург, на этот раз в архитектурный класс Академии художеств.

В небольшой комнате, которую снимал на Васильевском острове, повесил он на стене «Наставление для студентов архитектуры», по которому в первом году обучался ранее. В оном значилось, что перед полуднем арифметике и геометрии теоретической и практической обучаться должен, а также упражняться в рисовании планов, профилей и фасадов. По полудни чертить по Виниоловым и другим правилам столбы. По вечерам вменялось читать то, что днем учили, и читать книги, до сих наук касающиеся. В некоторые дни добавлялось «рисовать с гипсу», моделировать у разных мастеров. А сверх того изучать французский и итальянский языки, читая по вечерам дома авторов на оных языках. Во все свободные часы рекомендовалось ходить в мастерские палаты к художникам всякого звания, а также где палаты строятся для познания всяких материалов.

На другой стенке так, что всегда свет из окна падал как и положено, на муаровой ленте лазоревого цвету в простой раме прикрепил Сашенька знаменитую «Панораму Петербурга» гравера Зубова. Подолгу стоял перед ней будущий архитектор, всматриваясь в диковинный, с многопрофильной крышей дом Голицыной, большой, с трехэтажным центром и боковыми одноэтажными крыльями дворец младшей сестры Петра Натальи Алексеевны, одноэтажный с мезонином, высокий, с изломом крышей и высоким карнизом по центру дворец непутевого сына императора Алексея Петровича, и похожий на этот – дворец вдовствующей царицы Марфы Матвеевны, в котором позднее Растрелли учил своих учеников. Далее видна была часть Фонтанки с Летним садом, в самом центре пышная усадьба Меншикова, одевающаяся в камень Петропавловская крепость с колокольней, здание Сената, дома Гагарина и Шафирова. Да много еще любопытных домов, точных деталей вырезал сей искусный гравер Зубов. Многое уже перестроено, делалась гравюра в 1716 году, но величественный вид гармонии города будоражил Сашеньку, будил в нем высокие думы и воображение, посеянные еще в «архитектурной команде» Чевакинским.

На всю жизнь запомнилась ему короткая, но возвышенная речь сурового Чевакинского, сказанная перед учениками в первые дни занятия.

«Мои други по искусному ремеслу!

Вот вы, наклонные к учению в архитектуре и строительстве, решили стать зодчими России. Земля наша всегда была славна умельцами в градостроительстве, как отечественными, так и иноземными, сообразующимися с сутью нашей жизни и природы. Стародавний Киев-град, Новгород, Владимир, Тверь – чудо-дворцы, древние кремли, крепости, палаты и святые храмы имели, и кои бусурманы не порушили, до сих пор стоят. От оных строений вам в голову и душу планы и ордеры взять многие, ибо они величавы и благолепны. Особливо же наша архитектура цивильная при Великом Петре выросла. Первый русский архитектор Земцов, звание сие заслуживший в канцелярии от строений в Петербурге, его получил в 1724 году. С ним же петровские пенсионеры: Мичурин – московскую школу основавший, Коробов – свою команду создавший при Адмиралтейств-коллегии, а также Еропкин были. Все они и последующую школу российской архитектуры положили, вместе с замечательными итальянцами Растрелли и Трезини.

Зодчий-архитектор, во-первых, свою идею знать должен, ибо строительство он ведет во славу божью, государя, отечества и народа нашего.

Во-вторых, дело зодческое разуметь досконально должен, ибо в архитектуре законов точных немало, ордера свой принцип имеют и мерой обладают. Так, знак доброй архитектуры: ряд, симметрия, евритмия, размер. То есть все здание должно быть сделано по доброй пропорции. А если оная будет разрушена, то все распадется.

В-третьих, он покрасе служить должен. И эта красота здания есть двоякая, одна окраса от места, то есть что такое здание есть сделано, на таком месте, на котором кажется хорошо, а другая окраса бывает от дела архитектуры, то есть что такое здание есть сделано по мере надлежащей».

Чевакинский задумался, тень пробежала по обличью, и продолжал тише:

«Тот, кто думает зодчеством высоких званий достигнуть, или богатство великое накопить, тот зело ошибается. Ибо достойный архитектор за его великую любовь к отчизне нередко гонениям и хуле подвержен. Так, при Бироне, в конце царствования Анны Иоанновны замучили Еропкина, Бланк был сослан в Сибирь. Умер в 1743 году Земцев от тяжкой работы, а Коробов от «всесильного двора» уехал из Петербурга.

Вот каково тем отечественным архитектам, кто идею петровскую в строительстве хотел продолжить, кто традиции российские продолжал и защищал, кто собственное достоинство соблюдал и мнение имел».

«Я – сторонник, – загремел дальше Чевакинский, – «архитектуру цивилис» с «архитектурой навалис», то есть корабельной, соединить, ибо и там и здесь все сотворение разума и мастерства, зодчего и строителя.

Россия – страна морская, и вам еще не раз придется строить корабли и города, верфи и причалы, набережные и пристани. А для сего изучайте архитектуру Петербургского порта, Кронштадта, а также основанный при Петре и разрушенный тогда же зело красивый город и порт на Таганьем Рогу.

Многие считают, что Отечество наше, помимо воли божьей и императорской власти, воином и землепашцем держится, а я бы к сему присовокупил: и зодчего-строителя. Вам же следует укрепить свой разум и сердце трудом, наукой и вечным бдением о благе Отечества нашего. А посему за дела, за дела каждодневно полезные для будущей работы. На пользу всей нашей России».

Сашеньке та речь запомнилась. Вспоминалось, как медленно ходил Чевакинский перед ними и, когда заканчивал фразу, останавливался и рубил указкой для чертежей, как бы отсекая сказанное. С тех пор юный и часто краснеющий студент, за что его друзья и звали не Александром, а на женский манер Сашенькой, загорелся корабельным, портовым, морским строительством. В залах академической архитектурной библиотеки, где хранились чертежи, альбомы, книги, он искал все, что рассказывало о морских городах. И старый библиотекарь из не доучившихся из-за здоровья студентов, видя его интерес, повел его в дальний закуток и вынул какие-то начертанные на листах александрийских чертежи и пояснения.

Сашенька замер: «Исправный чертеж и размер нового города, что на Таган Роге на Азовском море строят, тут же пристанище корабельное, на котором великий государь царь 29 числа июня (1696) сам изволил указать и размерять и для того я далее первого числа сентября нынешнего году (1701) в пребывании при великом государе зачал с молебным пением тот же чертеж или размер».

Перед взором понятливого архитектора, видимо, вставала центральная часть города с генераловой площадью, ратушей – приказом, царским и воеводским дворами, дворами офицеров. Тут же недалеко торг, житный двор, и без кабака не обошлось. На соборной площади – церковь. За стенами крепости отмечены посадские слободы пехотных полков и подворье для конницы. Обозначены места военных сооружений, порохового погреба, корпуса складов и дворы инженеров. В удалении отмечены каменоломни и места для печей, обжигающих известь.

– А я вам могу добавить, молодой человек, – удовлетворенно наблюдая за радостной искрой воображения в глазах студента, сказал библиотекарь, – что возглавлял магазейное строение и иные каменные дела Осип Старцев, мастер весьма изобретательный, к полудню и степи российскую архитектуру приспособивший, бесчисленное количество разных по виду и стилю изб поставивший и очень зорко к южной степи, Дону, морю приглядывающийся. Лесу он бездумно не употреблял, многие бревна заменял досками.

Тут, в городе и рядом в донских станицах, а мне довелось, там быть в 1705 году, многое объединилось: курени и мазанки с Украйны малороссийской, изба с севера, а галерея с Кавказа, и брусчатые дома, и камышовые кровли. Поэтому Старцев и строил дома на столбах, срубах, а со всех сторон пускал сплошные крылечки с перилами, лестницы же пустил снаружи, на острых крышах петушки, флажки и солнышки пристроил.

А что касается вашей специальности, то на каждую слободу при строительстве составили чертежи и подробное описание строек и размеров и оные в Москву на утверждение посылали. Губернатор Толстой сам следил за благоустройством, твердую дорогу сделали, скважины били. Но особую красу дубовые рощи и сады, кои посадили, ему придавали.

Вокруг же города бахчи, виноградники и даже табак из Индии произрастал. Отменный город и порт получались. Но вот исчез, как древние Помпеи. В 1711 году все, по Прутскому миру туркам проиграв, стали рушить. Хотя Петр тайно приказал фундаменты оставить, турки, как донес адмиралтеец Апраксин, сию хитрость разгадали, и крепость, гавань и цитадель до основания рушили. Был город и нету…

Сашенька долго рассматривал чертежи, читал пояснения, и в его голове вырастали новые красивые города на Таганьем Рогу у теплого моря, где у причала стоят многочисленные корабли с развевающимися и хлопающими на ветру флагами, на набережной их приветствуют ликующие толпы, с крепостных стен салютуют канониры, а иноземные и отечественные гости ходят по улицам и спрашивают: кто же сие так мудро и красиво придумал, а он бы молча раскланивался и почти не краснел…

– Молодой человек, – тихо тронул за плечо служитель. – Уже все разошлись. Залу закрываю…

 

ЩЕРБАНЕВА ЛЕВАДА

Солнце садилось в бескрайние причерноморские степи, четко обозначив небольшие, насыпанные давними кочевниками холмы. Между ними мелькнула тень, она вытянулась на восток, как сдуваемое у свечи пламя, и осторожно поползла в степь. Тихий свист. Появился еще десяток силуэтов, и по тайному знаку тени они темно-серыми волками устремились вперед, оставив за собой скачущих всадников.

Аслан-ага давно не выходил на добычу, но этим летом за хорошую плату, полученную от османского посла и шляхтича из Речи Посполитой, вопреки ханскому запрету, решился на рискованную вылазку в прикрымские степи. Плата была немалая, но и разведать они должны были многое. Османец хотел знать: сколь далеко на юг продвинулись поселения казаков, прибывают ли в Новую Сербию еще сербские и славянские поселенцы, сколько русского войска держит императрица в Сечи. Немного оказалось желающих лезть под пули, но три десятка сорвиголов Аслан уговорил. Раньше здесь, в предкрымской степи, никто не рисковал селиться, а сейчас, пользуясь большим войском России и милостями запорожцев, по балкам, буеракам росли хутора и села, распахивались нетронутые земли.

Под копытами пискнула, не успев взлететь, пичуга, заверещал и замолк затоптанный заяц, хлопнув крылами, взмыл в небо с задранной лисицей не привыкшей делить добычу ястреб. Аслан резко натянул поводья, втянул воздух и развернул коня на север. Еще несколько минут, как бы убегая от последних лучей заходящего солнца, мчались зловещие тени, а затем растворились в вечерних сумерках, исчезли с горизонта, погружаясь одна за другой в заросший кустарником яр.

В яру конники спешились, надели мешки на морды лошадей, вытянулись бесшумной змеей по едва заметной среди густых кустарников и деревьев тропе. Глубокая промоина преградила путь темной стае.

Из задних рядов вышел высокий с длинными, изуродованными руками, бывалый воин Ахмат и, немного подумав, стал укладывать для броска аркан. С тонким сипеньем взметнулась волосяная веревка и судорожно зацепилась за белеющий в сумерках на той стороне дубовый пень…

Эх, кабы знал старый казак Щербань, что срубленный им вчера дуб поможет клятым ворогам одолеть ров, не затронул бы его никогда!

Но не знал того казак, сидел он на завалинке своей хаты в конце укромной левады, затерявшейся в глубине степного леса, и отбивал косу. А когда отбиваешь косу, то можно вспомнить много добрых старых историй. Он посмотрел на своего меньшого внука и спросил:

– Ну будешь, Максиме, про Сирка слухать?

А про любимого кошевого Ивана Сирка мог он рассказывать с утра и до вечера.

– Да, да, диду! – залепетал пятилетний Максимко, поудобнее усаживаясь возле деда.

– Було то на Старой Чертомлыцкой Сечи в зиму шестьсот семьдесят восьмого года, когда морозы замуровали днепровские глубины и речки полевые твердым льдом, а степи приодели снегами. Тогда сорок тысяч крымчаков и пятнадцать тысяч турок-янычар тайно снялись из Крыма и решили навсегда изничтожить казаков. На третью ночь Рождества Христова, в самую полночь, хан приблизился к Сечи и захватил сичевую стражу. Один испугался, изменил и сказал, что казаки все беспечно по куреням спят, и провел пехотных янычар вовнутрь Запорожской Сечи в «форточку», которая была не закрыта. И тихо-тихо янычары стали заходить в Сечь, заполняя ее улицы, как в темной церкви. Казаки спали, а янычары шли, крадучись, по улицам. И хотя захватили все гарматы уже и наполнили всю Сечь, но стояли в нерешительности.

– А чего-то диду – они?

– А то, что, имея в руках оружие, они были помрачены всевидящим богом в их разуме… И от один казак Шевчик никак не заснет и подошел до окна подышать и доглядеть: чи не рано, чи не светает? И вдруг видит людей нехристианской одежды на улице. У Шевчика волосы дыбом, сказать и крикнуть не может. Но отступил он в глубь куреня, засветил свечи и знаком позвал своих товарищей, что в углу куреня, закрывшись рядном, в карты играли. Когда они тех турок увидели, то тихо побудили товарищей, которых в курене полторы сотни было. Тогда стали самые меткие у форточки с рушницами, а другие им их заряжали. Помолившись богу, они открыли тут все окна и оконницы и густо беспрестанно стали стрелять в самое скопище янычар, сильно поражая их.

– А как же другие казаки, спали?

– Нет, они тоже спохватились и через куренные окна открыли мушкетный огонь, от которого падало по двое и трое янычар. И потом высыпали казаки с мушкетами, луками, копьями, саблями и дрекольем из куреня и добили врагов. А хан, что стоял возле Сечи, взвыл как волк и, пораженный страхом великим, убежал в степь. А казаки им отомстили. Сирко со своим войском летом скрытно переправился через Сиваш и на своих «ветроногих» конях наказал грабителей и насильников, взяв столицу продажного хана Бахчисарай.

И еще раз обманул их Сирко, он пошел на хитрость, подняв ордынские знамена; войска хана наших за своих приняли, а Сирко ударил с тылу, из Крыма, по охране, закрывающей выход. Многих тогда из полона вызволили. А свозили их нечестивые после грабежей и набегов в город Каффу, где продавали рабов во всю турецкую Порту. Особливо тяжко было женщинам, их как «белый ясыр» – то есть товар, продавали в услужение всем визирям, султанам и другим богатым туркам и арабам. Так их Сирко многих освободил и с собой забрал. А потом сказал им: кто куда хочет, тот может и пойти. Четыре тысячи за ним пошло, а три тысячи в Крым решило вернуться, ответив, что у них там есть оседлость, а на Руси не имеют ничего. Сирко был удивлен и не верил, что они хотят возвратиться. Поднялся на курган и долго смотрел вослед, пока их не стало видно. А потом махнул рукой, и молодые казаки помчались за ушедшими и изрубили всех до единого.

– А ему не жалко их было?

– Жалко, жалко, внучек. Подъехал он на место сечи, заплакал и сказал: «Вот и еще погибшие от турецкого, басурманского коварства люди. Простите нас, братия, а сами спите тут до страшного суда господня, вместо того, чтобы размножаться вам в Крыму между басурманами на наши молодецкие головы и на свою великую без крещения погибель». И после того поехал тихо в Сечь, где его ждали все казаки. Сильно разгневался турецкий султан Магомет и написал письмо с требованием покориться ему. Этого запорожцы не стерпели и отвечали ему. А може, то и не тогда было. Но я трохи згадаю и расскажу.

…Чрык-чрык! – отбивает косу Щербань. И чудится ему пахучее сено лесных опушек. Чрык-чрык!.. И видит он копычки жита и ячменя, из которого его Олена напечет доброго хлеба, а он нагонит доброй и веселой браги. И много еще чего вспоминалось ему. Чрык-чрык!.. И на осеннем свадебном веселье сидит его красуня Мария рядом с добрым хлопцем Андрием из соседней хаты. Кузнецом и чеканщиком, мастером на все руки. Чрык-чрык!..

Но не видел уже с тех пор старый Щербань никаких для себя радостных видений. Как будто вырвалась коса из его рук и острым лезвием вонзилась в тишину вечера. «Рятуйся! Рятуйся, Мария!» В один миг увидел он несущиеся с другой стороны левады темные тени на конских ногах, склонившуюся с ведерцем над речкой Марию и вдали, там, где копошилось злое наважденье, белую рубаху Андрея, и откуда несся страшный, полный мольбы голос: «Рятуйся, Мария!»

Упала коса к ногам старого Щербаня, но не сгинула еще его казацкая сноровка. Уже через мгновение был он в хате, сдернул со стены всегда заряженную рушницу и выскочил во двор. Уже другое увидел он там, на леваде: выпрямилась, как лоза, его родная Мария, повернули две тени в сторону белой рубахи, и вскочил перед речкой-невеличкой Арбузинкой низкий татарский конь. Выстрелил в него казак. Добрый был стрелок старый Щербань, да, видать, боялся он попасть в свою любимую дочку. Только покачнулся всадник и выбросил из-за головы свою страшную петлю.

А за спиной вбегали в боковые двери хаты из соседних домов дети и жинки, пронесли древнюю старуху Мотрю, и еще два казака стали рядом со Щербанем. Но и оттуда, с той стороны речки, раздались выстрелы, исчезла, пропала в темноте белая рубаха Андрея, а волосяной узел намертво захлестнул руку Марии, из которой скользнула в речку деревянная цибарка.

Рванулся вперед Щербань, да схватили его крепкие руки сыновей: «Назад, батько, в хату!» Дали они еще один залп из своих рушниц и захлопнули дверь.

Метнулись через речку-невеличку всадники-тени, рассыпались по леваде, и уже горит хата, и лежит бездыханный пес Дымко, храбро бросившийся защищать двор своих хозяев.

Постояли в отдалении темные всадники, сняв ружья с плеч и приготовив арканы. Ждали, когда выскочат из пылающей хаты пленники, но не дождались, не услышали даже стонов и криков, погребла всех, видать, рухнувшая на них крыша.

Из остальных хат забрали нехитрую утварь казацких семей, килимы вязаные, рушники, чан для кулеша, седла и подпруги, покрывала полотняные, выцарапали и порубали деревянную икону из серебряного оклада, завязали в узлы, перекинули вместе с полонянкой через седло, привязали за руки на веревку раненого Андрея и скрылись обратно в темноту леса, увозя на спинах кровавые языки от догоравшей Щербаневой хаты.

Ночь спустилась на леваду. Тихо на ней. Не поют тут сегодня соловьи, не кричат ночные птахи, не лает на подкрадывающуюся опасность Дымко. Ушла беда, нет и верного сторожа.

Тихо и мертво на леваде. И лишь в утренних сумерках поднялась над Щербаневой хатой туча из пепла и искр, словно не хотел оставаться здесь и дух Щербаней, уносился куда-то вдаль навстречу поднимающемуся солнцу.

Но из-за этой стены пепла выглянуло дуло рушницы, и негромкий голос спросил:

– Кто тут есть?

Тихо и мертво на леваде, никто не ответил Петру Щербаню, что был послан из внутреннего колодца с потаенным лазом в разведку. (Строили хаты казаки, чтобы всегда в безопасность укрыться можно было.)

– Стой тут и в случае чего стреляй, – шепнул Петро брату и вылез наверх.

Не было у них больше хаты, не было сестры Марии, не было доброго друга Андрея, их соседа и жениха сестры…

Неслышным стоном ответил старый Щербань на эту весть, когда возвратились лазом братья в пещеру-схорону, с другим выходом в плавни Буга. И хоть бывал Щербань в самых кровавых и жестоких сечах, духом никогда не падал, но тут и он про себя простонал: сколько же будет литься кровь человеческая? Сколько же раз отцы и матери будут терять своих сыновей и дочерей? Будь они прокляты, эти войны, в которых провел он почти всю свою жизнь и накопил богатство из ран, рубцов и шрамов. Смерти в честном бою он никогда не боялся, но хотел свои последние годы прожить в зимовнике, как вольный хлебороб. На поле, за сохой умереть, но не дают проклятые нехристи. Что же делать? Как вызволить Марию? Куда податься? То ли в Запорожье, которое несколько лет назад покинул, то ли в гайдамаки, которые и после разгрома Максима Зализняка как вихри налетают на польских панов, украинских старшин и русских полковников, то ли в Новую Сербию, под защиту российских войск, вместе с иноплеменными славянскими братьями поступить на службу к царю, или возвратиться на свою родную Полтавщину, где был у него – сына вольного казака в селе Комышня «батьковый маеток», то есть старая хата, да и ту, наверное, с землей прибрал давно к рукам старшина Апостол, что всех вольных казаков в крипаков превращает. А здесь жить без своей любимой красавицы Марии он уже не хотел и не мог от бессилия, оттого что не спас, не предостерег, не уберег, не погиб вместе с ней.

 

НАДЕЖДА БЛАГОПОЛУЧИЯ

Письмо от 15 августа 1764 года

Добрый день, славная Катерина Ивановна. Как мы и договорились с Вашей маменькой и Вашим папенькой, я Вам письма с моего далекого пути посылать буду.
Всегда Ваш Егор Трубин.

А пишу я Вам о том, что плавание наше уже началось и вот уже пять дён длится. Сердце мое сжалось, когда исчезла из глаз крепость Петропавловская и черты уже далекого Кронштадта. Через сколько месяцев мы снова Россию-матушку увидим?

А до этого было на палубе действие учинено нашим капитаном Плещеевым. Построил он справа всю корабельную команду, а слева стали купцы, дохтур, иеромонах, толмач. Капитан в мундире, как птица белокрылая, руку вверх поднял и громкое слово сказал. О том, что мы в небывалый поход отправились, и что сама императрица Екатерина II на свое иждивение построила наш фрегат «Надежда благополучия», и плывем мы в море Средиземноморское, в страну Италию, куда морским путем ни один русский корабль не приходил. И идем мы в эти земли дальние не воевать, а торговать товарами из земли нашей. А посему мы для Отечества, его прославления поработать должны отменно.

И в честь этого поднять флаг должно и салют произвести.

И все это мне, Катерина Ивановна, сердце переполнило, и слезы подступили к очам. Но я сейчас моряк и искусству этому обучаюсь и плакать, конечно, не могу. Ибо моряки люди сильные, и сантименты свои держать должны. Я их и держу, но о Вас я все время думаю и уже сейчас жду не дождусь, когда мы встретимся. А письмо сие я отправлю из города Копенгагена, если будет оказия.

Письмо от 15 сентября

Дорогая сердцу моему Екатерина Ивановна, добрый день.

Вот и исполнилось и мне осемьнадцать лет в Балтийском море, почти месяц назад, и я, как старший, премного Вас поздравляю и желаю и дальше расцвета и благополучия.

Прошли мы город Копенгаген, в оном были недолго. Перед Петербургом он город небольшой, как наша Калуга, но зело чистый. А в день Вашего рождения налетел на нас в море Северном ветер силы необычайной, штормом по-морскому называется. Я вместе с матросами по реям лазил, паруса снимали; кои и сорвало. Страху не было, но один раз ноги у меня соскользнули, и я на руках повис, если бы не матрос Михайлов, то, может быть, наверное, плакали бы Вы сейчас о Вашем друге. Капитан Плещеев крепко по-морскому кричал и послал меня на корму ближе к ахтерштевню паруса складывать.

А потом тихо стало, и мы через день в город Амстердам приехали. Что это за город, Вы и представить себе не можете, чистый Вавилон. Корабли со всего свету, люди всех цветов и одежок. И арапы, и хины, и индусы, и турки всякие, и христиане, и нехристи, и все ходят, торгуют, зазывают, пьют и по-своему говорят. А я на второй день с командой на берег хаживал. Строения здесь вельми хорошие, все каменные. Особо смотрели ратушу и кирху – знатные домы. В ратушу ту входят через семь ворот, в лице ее стоят три великие медные кумира, которые изображают юстицию, мочь и изобилие, под ними видна жена, которая держит герб города, Нептун, совы, единороги, а на самой вершине шар света. А отроду я не видел таких вещей, как слон, крокодил, павлин и птицу зеленую, вокруг глаз желтую, говорящую тремя языками, кита шести саженей, еще не рожденного и выпоротого из брюха, рыбу морскую, могущую летать и особливо обезьяны разные и всякие ост и вестиндийские диковинки. А с нашим главным купцом Владимировым на главное торжище, на биржу ходили, поелику и немецкие слова тоже знал. Но он не покупал там и не торговал, а все бумаги ему толмач читал, а потом сказывал, что железо и икру хорошо продал, а все остальное в Италию повезет.

А на улице ко мне подошла красивая женщина с зонтиком и говорила, говорила что-то, смеялась притом. А я как вспомнил вас, Екатерина Ивановна, отвернулся, она и ушла. Выезжаем в Лондон, и оттуда я тоже напишу, а засим желаю Вам божьей радости и здоровья.

Письмо от 5 октября

Спешу Вам сообщить, прекрасная Екатерина Ивановна, что я жив и даже, после города Лондона, здоров. До оного мы по реке из моря ехали, а потом купцы меня взяли в карету, как второго толмача, ибо в английском языке я премудр. Однако же в первые часы я ничего не понимал и даже подумал, что оные обыватели нас обманывают и говорят по-другому.

Но потом ухо мое разбирать стало, и я слова стал говорить, кои лондонцы после повторения понимали. Тут все чудно! Господ много, или они и не господа, а одеваются так. Ходили мы к королевской башне, по всяким кунсткамерам, в которых всякие дивные и другие вещи и уборы, даже видели хоромы, где их главная власть заседает, по-ихнему – парламент. Но меня пуще всего их корабельное дело интересовало, ибо они сейчас лучшие в мире, говорят, судонавигаторы и мореплаватели. У них во все стороны света корабли ходят, а мы в Италию первый раз едем! О нас они ничего не знают, называют московитами, северными турками. Лапти называют «московского царя обувь». А один господин долго наши бумаги смотрел и спрашивал, не против ли мы их веры, не хотим ли свою монархию на весь мир распространить, зачем нам флот и не думаем ли мы заморские их владения посещать. Далее он пытал, сколько и каких кораблей у императрицы и куда мы путь держим после Лондона. В газете, как я читал для Плещеева, о русских пишут плохо. Купил я своей матушке и Вашей человеческую кожу, коей здесь все болезни лечат.

И мы ночью из Англии уехали, и не сразу повернули на заход солнца. На улицах и здесь много красивых женщин. Одна мне глазом подмаргивала. А для чего это, дорогая Екатерина Ивановна, я не знал да и знать не хотелось. Вы мне дороже всех.

Желал бы о всем подлинно описать, только за временем скорым прекращаю.

Письмо писано 30 октября

Дрожайшая Екатерина Ивановна, посылаю Вам самый низкий морской поклон и сообщаю, что плыли мы дальше от Англии мимо Франции, Гишпании, Португалии, а сейчас снова вокруг Гишпании, ибо вошли мы в море Средиземное. Здесь был и конфуз, где нас салютом испанцы приветствовали, как англичан, ибо здесь в южной Испании русских кораблей никогда не видывали. У нас, слава богу, все здоровы, но после английской пищи долго животом мучились.

Очень мне понравился город Лиссабон, португальского королевства столица. День был теплый, как у нас в августе. Мы стояли на рейде и белым видом города любовались, а потом с капитаном спустились на берег. Жители здесь стройные, а женщины такие гибкие, остроглазые и красивые, что если бы я Вас не знал, то на них бы смотрел долго.

По городу здесь столько черных арапов ходит, что как будто мы в доподлинно африканской стране, откуда они сих слуг и рабов вывозят. Видели мы, как их вели из порта цепями скованными.

Португалия страна морская, лежит она на краю океана Атлантического, и их навигатор Васко да Гама первым Африку объехал и в Индию морским путем прибыл, для Европы ее открыл. Наш капитан Плещеев сказал, что и мы для России итальянские земли по морю откроем.

А еще напишу Вам, Екатерина Ивановна, что время даром не теряю и учусь во всем морским премудростям, которыми португальцы зело искусно владеют. Говорят, что они еще со времен римской Лузитании искусно корабли водили, но за мыс Кадикс заходить боялись, думали, что там пучина морская и яма глубокая и там их бог-громовержец, бури и катастрофы покарают. Об этом писал их славный мореплаватель и поэт Камоэнс, которому они рядом с Васко да Гама памятник поставить хотят.

А потом мы вошли в Средиземное море через Гибралтаров пролив и были в большом городе Барселоне, королевства Гишпанского. У меня тут голова кругом пошла, все так громко говорят, кричат, а женщины танцуют, и на руках у них коробочки стучат и щелкают, чисто наши клесты. И похожи они на тех дам, что из книги «Две любовницы – Гиншанская повесть». И если бы Вас не было, моя дорогая Екатерина Ивановна, то я бы здесь и остался. Но Вы есть, и я к Вам через Италию прибуду. А отсюда знаменитый Колумбус поехал на шхуне «Санта-Мария» и Америку открыл. И мы тут снова их корабельное дело смотрели, гипшанцы тоже великие мореходы, и их корабли и до Америки и до Китая доходили с другой стороны.

Эх, Екатерина Ивановна, если бы я землю открыл, то Вас бы там сделал царицей, потому что Вы для меня самая красивая и дорогая в мире.

Письмо от 24 ноября

Пишу я Вам, дорогая Екатерина Ивановна, и в очах слезы стоят, хотя морскому делу кто служит, тому и не положено это, но они сами от радости высвечиваются. От того, что 20 ноября мы пришли в Ливорно, город итальянский. И хотя у нас, наверное, в Калуге уже снег глубокий и лед на речке, тут тепло и деревья совсем зеленые с листьями стоят, и море теплое, бирюзовое и синее, не как у нас в Петербурге.
Ваш Егор.

Нас снова всех капитан Плещеев на палубе выстроил и слово сказал:

«Сей день, – молвил громко он, – в российском флоте славен будет. В Средиземноморье первый ее императорского величества корабль прибыл. А засим не один и не только с Балтики, а даст бог и с Азовского да Черного ходить будут. А Вам же, – обратился он к купцу Кожевникову, – добычливую желаем здесь торговлю учинить и память добрую оставить. Команду об этом прошу помнить и на берег выпускаю».

А потом мы на склад выгрузили и железо, и юфть, и парусное полотно, и табак, и икру, и воск, и канаты, что, говорят, местным жителям надобно.

А потом по улицам этого города ходили, все тут любовались, красное вино пили из глиняной стопы, танцевали с местными жителями, которые хоть и не по-нашему молятся, но зело дружески расположены и приветливы. Ах, а какие тут италийки, как смеются, веселятся. Нет, хотел бы я жить здесь, Екатерина Ивановна, с Вами, если бы язык разумел, да обычаи свои не терял.

А сегодня, дня двадцать четвертого, в Ваш, Катенька, Екатеринин день и день нашей императрицы отслужили здесь в греческой церкви службу, какой тут, сказывали, сроду не было. И проповедь там иеромонах читал по-русски в таких золотых одеждах, коих те, кто исповедует греческую веру, не видели. Все кресты золоченые, икона полномерная, ризы и одежды, утварь тут оставлены навсегда в память.

Бургомистр на том служении был, а потом на обеде в его честь. Долго народ не расходился, и вечером фейерверк был в честь славного события. Я там с италийскими моряками познакомился и тоже узнал дельное, и они дивились многому. Оказии у нас, Катенька, с портом ни разу не было. И посылаю Вам письма все сразу с казанским купцом Пономаревым, коий в Калугу их переправит.

 

ТРОЙНАЯ ОПЛАТА

«Нет, Шарль все докажет, что он умеет. Умеет зарабатывать и умеет копить деньги».

Во Франции Шарль Мовэ был комедиантом, в Англии цирюльником, в Голландии пытался ювелирничать. Однако больших денег не скопил и решил попытать счастья в далекой Московии. Планами своими он поделился с купцом, уже два раза побывавшим в Петербурге, Риге. Перед отъездом заглянул в известную торговым интересом контору и получил предложение: по приезде в Россию два-три раза в год составлять донесение о российском рынке, ходовых товарах, урожае, интересе в покупках у двора, купцов и армии, а также о российском флоте, о тех кораблях, которые есть и которые строятся для дел военных и торговых. Деньги должен был выплачивать тот, кто по показу одной половины карты, вторая половина была у Шарля, забирал донесение. Ни опасного, ни дурного в этом Шарль ничего не видел, а видел возможность получить неплохой заработок не за самые тяжелые труды.

Через два месяца, имея рекомендательное письмо от известных голландских купцов – партнеров российских, он прибыл в Петербург. Город его не испугал, он чем-то походил на Лондон и немного на Париж, да и на набережных выстроились дома как в Амстердаме. Зарегистрировавшись в ведомстве обер-полицмейстера, оставил на постоялом дворе, адрес которого ему дали еще в Голландии, нехитрую утварь цирюльника и ювелира и чемоданы с одеждой. Не теряя время, поехал осматривать город с Софи, не то чтобы с женой, но и не просто любовницей, приглядываясь к местам, удобным для цирюльни. Однако взор его с неудовольствием останавливался на многочисленных сияющих чистотой «парикмахерских», в которых расположились усердные немцы, толстые датчане и юркие курляндцы. «Однако же это племя пользуется здесь доверием, и клиентуру завоевать будет нелегко», – подумал он. Действительно, несколько дней поисков помещения ни к чему хорошему не привели, и Петербург уже не казался столь привлекательным.

Все, что сдавалось, было дорого или далеко, от дорогих домов и улиц. «А какие деньги заработаешь среди убогих, да и что там услышишь?» – думал вечером у себя в номерах Шарль. Постучали.

– Дозвольте, господин Мовэ, поговорить с вами, по-английски сказал вошедший и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я от английского посланника графа Бекингема. Мы вас знаем по Лондону, и нам известно, что для голландских купцов вы собираете всякую информацию. Представитель его величества короля Англии здесь, в Петербурге, хотел бы пользоваться вторым экземпляром вашего донесения за соответствующее вознаграждение.

Не отвечая на предложение, но обдумывая его, мешая французские слова с английскими, Шарль стал сбивчиво объяснять свое незадачливое положение, неимение достойного помещения для начала работы, хороших рекомендаций, плохое знание языка, которого он взял всего десять уроков.

– Рекомендации вам даст вельможа Черкасский, помещение мы вам завтра укажем, а русский надо изучать. Плату буду приносить вам я. Сверх голландских сведений нас интересуют все морские планы, подготовка офицеров, мнения в обществе о союзе с Австрией, Пруссией, Швецией, Францией, кто хорошо отзывается об Англии. Завтра я вам занесу рекомендации, укажу адрес и внесу первый взнос. Спокойной ночи.

Ночь была не совсем спокойной, но уже к концу следующего дня Шарль остался ночевать с Софи в своем новом помещении, где у него будет мужская и женская зала.

Шарль еще раз стал подсчитывать неожиданную прибыль и еще раз нашел, что его обязанности не будут обременительными и непристойными. Первые месяцы все-таки особых сведений не принесли, да и на русском, хотя он усердно его штудировал, понималось немногое. Умелые англичане и тут помогли, поставив денежных знающих клиентов из дворян-гвардейцев и фрейлин знатных особ.

Знакомство завязалось, тем более что для господ офицеров Шарль имел французские вина и английские крепкие напитки, а дамы листали диковинные книжки о дальних странах, рассматривали гравюры Пискатора, Зубова, Ростовцева, Шмидта и других русских и иностранных художников и граверов. Софи боялась, что громкие возгласы офицеров и морских слушателей распугают дам. Но Шарль знал, что у всякого женского заведения рядом должно быть мужское присутствие, и мимолетный женский взгляд привлекал к его залам внимание мужчин не меньше, чем острая бритва или английский ром.

Дамы щебетали по-русски и по-французски. О, какое это серьезное дело несерьезный женский разговор в парикмахерской! Сколько можно узнать новостей, подробностей, совершенно секретной информации, закрытых для мужчин сведений.

Нет, тот, кто считает женские разговоры в парикмахерской безделушкой, никогда ничего не узнает, никогда не будет богат! Шарль не таков. Для него это милое щебетание настоящий концерт, симфония, с солирующей скрипкой, звучанием которой наслаждается мсье Мовэ.

У господ офицеров разговоры посдержаннее. Они молчаливо безразличны при стрижке и бритье. Но уже поузнал Шарль, чем развязать языки русских мужчин. Англичане при третьей рюмке мрачнеют и становятся все молчаливее. Русские же офицеры веселеют, наливают себе еще по рюмке и начинают ругать пруссаков, «англичанку», турок, потом переходят на соседние гвардейские полки, вельмож, правительственный Сенат, а если выпьют, то попадает и самому вице-канцлеру, и если выпьют еще, то и всем фаворитам достанется. С последней рюмкой уже можно и не слушать, это будет тост за госпожу императрицу, как бы ни был пьян бравый офицер. В общем, работы вечером прибавилось, надо было все записать в первый список. Хотя два раза уже прикоснулись половинкой карты голландцы и три раза одарили англичане, но денег на раскачивание офицеров требовалось все больше. Они знали, что здесь угощают бесплатно.

Но недаром Шарль был изобретательным малым, и в один из дней он оказался при французском поверенном в Петербурге Беранже. Сам расхвалил благопристойную и признанную многими «высокими» людьми цирюльню, и, пригласив поверенного посетить ее, он рассказал о поручении голландцев (об англичанах умолчал) и высказал согласие за плату, достойную французского короля, поработать на его святое дело. С легким презрением выслушал его поверенный, сей подлинный рыцарь чести, и брезгливым жестом указал на дверь. Несколько обескураженный, бывший французский комедиант неизысканно высказался по поводу скупости и скаредности своих земляков и отправился домой.

В дверях цирюльни, заслонив проход, стоял в тонкой работы камзоле, закрывающей глаза шляпе, высокий, худой господин. «Вот первая плата. Будете давать сведения 15-го числа. Нас интересуют сверх того все связи с Альбионом, крымским ханом, Польшей, Австрией, отношение к Франции. Отсутствие этих материалов будет меньше оплачиваться. Всего доброго, мсье, не забудьте – завтра пятнадцатое».

 

БЕГЛЕЦ

– Батя, а кто главнее на земле: помещик, поп, солдат или простой христианин?

Отец, не облизывая ложку, хряско припечатал ее ко лбу Николки. У того слезы закапали, краснота разлилась по лицу, а в голове загудел колокол отцовского голоса:

– Ты, паршивец, думай, как дома помочь со скотиной управиться, да корову вовремя выгоняй. А то все надумываешь закавыки, да в богохульство впадаешь. Чтоб я тебя больше у отца Феодосия не видел.

Отец не знал, можно ли что добавить про попа – святой отец все-таки, хотя и баламутный какой-то, задумчивый. Оттуда-то Николка и приносит всю путаницу, на которую никто, кроме господа бога да, может, царя, и не ответит.

«Отец, конечно, от бога, – думал он, – но и помещик от бога. А Феодосий говорит: все люди на земле равны, и русские, и поляки, и татарове, и немцы, и господа, и крестьяне – так Христос повелел. Ну а если так, то зачем они сейчас не равны? Отец всего боится. А то, что взращивает, – все не его. Недоимки накопились, платить надо. Где деньги возьмешь? А кому сдавать? Барину! Где тут правда?»

Феодосий уже грамоте научил, хотя и нешибко: Николка буквы знает и медленно слова составляет. Сам Феодосий был раньше где-то в дальних странах, то ли у литвинов, то ли у поляков. Возвратился, и в их деревню пошто-то приехал. Николку заприметил, когда он два года назад при причастии помогал держать просвиру. «Приходи ко мне, отрок, душу укрепим перед господом богом и людьми», – сказал тогда. Приходил Николка и в церковь, и в дом его, где в горнице, окромя стола, лавок и иконы, ничего не было. Да на столе книга церковная с застежками, откуда он и читал непонятное.

До него Николка знал, что есть бог, царь и помещик. Есть батька с матерью, да сестры, да соседи, да за бугром Сосновка. А Феодосий рассказал такое, что вся голова болеть стала. Есть какие-то села большие – города, в них живут не нашего виду люди, по рекам бескрайным корабли плавают. Есть стольный град Москва и ее младший брат Петербург. В оных простых людей почти нет, только бояре, дворяне, торговцы, попы да господа всякие, а на золотом кресле сидит императрица из немцев.

Николка знал, как отец с матерью надрываются в поле. Их-то восемь душ, он старший, а девки с Митюнькой хоть и помогают, но малые еще, и их кормить надо. Помещик осенью хлеб забирает да еще тридцать копеек с души. Где взять? А тут еще приезжают приказные с солдатами, еще требуют по три копейки. Берут подводы и харчи бесплатно. Жить совсем худо стало. Феодосий говорит, что так господь не велел неволить.

Отчистив пол в коровьем закутке досуха, он слегка потрусил остатками соломенной трухи из ясель. Хорошо будет коровенке…

К вечеру Николка был сам не свой, тянуло за ограду, но не смел не сказать отцу. Тот сидел у порога и доделывал держак к граблям – скоро сенокос. Мать ладилась провеять остатки зерна – обвейки тоже в начале лета с лебедой идут в дело.

– Я до Феодосия пойду, просил образа протереть, – не поднимая глаз, негромко, ни к кому не обращаясь, сказал Никола.

– Святое дело, святое, – выскочила мать впереди батьки. Тот ничего не сказал, только хмуро взглянул на нее,

Феодосия в церкви не было. По обыкновению, как учил батюшка, зашел в стоящую у церковной ограды избенку и попятился. Из-за стола темной тенью – только сверкнули зубы – быстро поднялся заросший волосами незнакомый мужик.

– Кто таков?

– Сей отрок любознателен и правдолюбив. Сын Парамона, чья на горе изба, – ответствовал тихо Феодосий сложивший на животе руки. – Садись, Никола. Внимай. А ты, Гаврила, читай.

Волосатый холодным лезвием взора достал до Николкиного нутра, подержал трепыхнувшееся сердце и, успокоившись, сел.

Из-за пазухи достал тряпицу, из нее вынул бумагу, медленно развернул и подвинул ее к Феодосию:

– Читай ты, побойчее будет.

Феодосий не жег, как все в деревне, лучину, в деревянной плошке у него плавал фитилек догорающей свечи, который он поправил и, придвинув к Гавриле, показал, чтобы тот читал сам. Волосатый с паузами за каждым словом, как будто прислушивался, стал читать: «Время уже настало, чтобы лихоимство искоренить, что весьма желаю в покое пребывать, однако весьма наше дворянство пренебрегает божий закон и государственные нравы и в том чинят Российскому государству недобро… Когда любезный монарх Петр Великий царствовал, то весьма предпочитали закон божий, и государственные нравы крепко наблюдали. А ныне правду всю изринули, да из России вон выгнали, да слышать про нее не хотят, что российский народ осиротел, что дети малые без матери осиротели. – Гаврила просветлел, голос его стал густеть и уже заполнил всю избу. – Или оным дворянам не умирать, или им перед богом на суде не быть? Такой же им суд будет, его по меру мерите, возмерится и вам. – И с нажимом закончил, вытаращив глаза: – Екатерина».

– Покажи грамоту, – тихо сказал Феодосий. Повертел ее, поднес к очам, посмотрел на свет свечи и, вздохнув, вымолвил: – Бумага не гербовая, слова реченые не так пишутся…

Мужик снова налился темнотой.

– Веровать надобно императрице. Пошто не видишь гладу, мору, насилия? Пошто богом не коришь лихоимцев?

Батюшка подергал бороду, насупился, помолчал и спросил гостя:

– Что хочешь?

– В Польшу пусть бегут, там паны лихо меж собой дерутся. Мужику легче. Тыщи уже там со всех губерний.

– А ведомо тебе, что за твои подговоры назначена триста рублей награда, что войско генерала Маслова пошло к границе Польши и Литвы для забирания разбойников и беглых?

– То мне ведомо. Но зло растет, а я не токмо по собственному умыслу здесь, а просили меня многих селян отцы и деды, да божья воля, во сне явившаяся. Всех, кто хочет от лихоимства уйти, через два дня у Анисьина креста жду, тайной тропой поведу к воле, свету.

От слов фитилек метался, ну а темный мужик Гаврила то увеличивался в простенке, то растворялся в сумерках избы.

– И ты, – обратился он к Николке, – ежели правду по-взаправдашнему любишь, с нами идем. А я к соседям пошел… Жду.

Феодосий молчал долго после его ухода, а потом молвил:

– Негоже это, Никола, но ты слова никому не говори. Твоя голова еще молодая, ей рано с плеч лететь. А я поведаю мужикам про него. Ступай.

Утром село собралось у церкви. Но не для того, о чем думал Николка. Приехал приказной да пятеро солдат.

– Пошто держите? – робко спросил не выступающий из толпы мужичок.

– В рекруты сегодня будем отбирать, – отвечал седой, с изрытым оспой лицом приказной.

Толпа шевельнулась с тихим шумом: «Как в рекруты?» Все знали, что уже отплакали плакальщицы, отрыдали матери, выпили браги отцы ранней весной, отправляя сыновей в пожизненную солдатчину, из которой никто почти и не возвращался домой.

– От вашей деревни, – громко сказал он, – идут Ивашка Алексеев, Николка Парамонов, Емелька Петров…

Николка увидел, как шагнул отец к крыльцу, что-то стал говорить, развернул тряпицу. На что приказной презрительно хмыкнул:

– Поговори, поговори – а то и самого забреем… Вещи собрать к полудню, выезжаем.

Толпа упорно молчала, большинство крестьян тихо радовались, что не с их двора, и медленно отделялись от горемык.

Мать встретила дома Николку рыданьями. Отец, опустив руки на колени, сказал:

– Погибель нам теперь дома, Николка, а тебе смерть. Послухай на этот раз твоего Феодосия, беги к ляхам, а мы уже тут погибать будем.

Темной тропой от Анисьина креста уходило утром двадцать беглых селян со своих родных земель, от своих родных мест в те земли, где сулили им волю, радость и человеческую жизнь.

 

КАЗАЦКАЯ ДУМА

Зажурылись запорожцы, шо нема им воли, ни на Днипри, ни на Роси, ни в чистому поли…

Двухколесная котыга – кош, обитая снаружи войлоком остановилась перед крепостными воротами Сечи. Медленно вылез из нее Щербань. Птицей слетал он раньше с коня. По-казачьи лихо и красиво одевался и причепуривался, подъезжая обычно к славному центру войска запорожского. Сейчас он поглядел на свою пропитанную салом сорочку, потертые, хотя добрые еще шаровары из телячьей кожи, запыленные свинячьи постолы, поправил ременной пояс с кошельком – гаманом, перекинутым через плечи, передвинул набок швайку и ложечник, махнул рукой и пошел к крепости. Та обнесена была заостренными сверху дубовыми палями и обмывалась двумя небольшими речками Павлюком и Подпольной.

У въезда, у городских ворот, в молчании сидели калеки, уроды, кривые, безногие, ожидая от доброхотов милостыню. Подле них остановился подвыпивший казак и раздавал талеры, серебряные монетки и все, что осталось у него после попойки. Нищие знали, что добрее и щедрее запорожских казаков никого в мире нет. Слава об этом распространилась по всей Украине и Польше, и многие шли и даже проползали сотни километров, чтобы приобщиться к щедрости славных воинов.

– Кончилась воля наша! – сказал казак, раздавая монетки и показывая на распухшее и обезображенное тело висевшего вора. – Так и с нами скоро будет!

Убогие смотрели на повешенного без сочувствия. Знали строгие запорожские порядки в отношении к ворам разбойникам, коих обезображивали в назидание живым: лучше просить, чем воровать и кончать жизнь на виселице.

Щербань вспомнил, что повесили тут на крепостной стене и атамана Стецька Безыменного за то, что брал от воров взятки, нарушая запорожскую справедливость и честь. И пошел задами к своему бывшему миргородскому куреню. Прошел он мимо полтавского, переяславского, батуринского, ирклиевского, поповичского, донского, кущевского, деревянковского, кисляковского да почти мимо всех сорока куреней, и вот он, его родной миргородский. Здесь провел он тридцать лет. Пришел молодым парубком, сразу после возвращения казаков из проклятой Туреччины, куда загнало их предательство Мазепы. И здесь жил почти с самого основания Новой Подполненской Сечи. Знали казаки и другие Сечи: Хортицкую, Базавлукскую, Токмаковскую, Микитинскую, Чортомлыцкую, Каменскую, Алешкинскую. Правда, последние были у турок и существовали недолго. Грустно было на душе у старого Щербаня, когда подошел к своему куреню. Подошел. Постоял. Подумал. Сколько съел он здесь гречневой и ячменной каши, похлебал тетери из ржаной муки, выпил горилки, пива и венгерской мальвазии. Заглянул вовнутрь длинных сеней, где в изразцовой грубе таился жар. Посреди стоял пятиаршинный очаг – кабыця. Над кабыцей на железных цепях висело два казана, в которых казаки обычно варили кулеш да и другую пищу. Здесь огонь не горел. «Может, кто в курене есть?» – подумал Щербань. Но в самом курене на длинном столе, сбитом из одной доски и именуемом сырно, были разбросаны миски. Ложку казак не оставлял, всегда носил с собой. А на помосте, где помещалось до ста человек, было голо – ни рядна, ни кошмы. На покути горела неугасимая лампада, и тут же лежала копилка-карнавка с одной копейкой на дне. На крюках вдоль стены висело всего три рушницы и две сабли. Щербань задумался: куда же все подевались? Наверное, на главной площади. «Пойду туда», – решил он. Но по дороге заглянул в церковь. Тут раньше было людно. Любили сходиться запорожцы и снимать свои грехи, которых набиралось немало за время похода. Были тут два диакона, из которых одного ясновельможные и невельможные паны казаки почитали за голос, а второго за ученость. Про первого весельчаки говаривали, что, когда он читает в церкви Евангелие, туда ходить не следует, а слушать надо в курене. А про другого, щуплого и небольшого, забавники говорили, что весь его рост ушел в риторику.

При дороге у куреней, раскинув руки, лежало несколько казаков. Один из них был в парадном своем платье, другой – в одном исподнем. Казак открыл глаза, увидел Щербаня, поднял палец и медленно сказал:

– Не пий, казак, трезвым будь.

– Сам бы исполнил сей наказ, – ответил Щербань.

Казак повернулся на бок и промолвил:

– Для того говорю, что моя тобой невидимая трезвость не так тебе полезна, как мой совет, если послушаешься.

Не знал что и ответить Щербань. Но тут подошел к нему шинкарь Рубель и шепнул:

– Петро блажит единственно для того, чтобы одним наружным пороком прикрыть внутренние свои добродетели.

Недоверчиво покачал головой казак и пошел дальше. Откуда-то вынырнули двое нищих и стали протягивать черного калибру просвирки:

– Купи, ясновельможный казаче!

Щербань отмахнулся, знал по прежним порядкам, что, выпросив у щедрых пономарей просвирки, эти «жебраки» таскаются по вельможным панам, по куреням, шинкам и продают сей святой товар хоть и недорого, но оставшись в прибыли.

Одноглавая церковь без ограды, крытая тесом, построенная во имя покрова пресвятой богородицы, снабжена была богатейшей церковной утварью, ризами и убором, лучше которых, как говорили, ни в России, ни на Украине не сыскать. Недалеко высилась деревянная колокольня с четырьмя окнами для пушек, чтобы отстреливаться от врага и салютовать на крещение, пасху, рождество, покров.

Щербань зашел в церковь, осенил себя крестным знамением и вышел. На сосновой стене колокольни было выписано красивой вязью давно выученное на память Щербанем послание запорожцев Махмуду IV. Мелкими буквами вверху было написано обращение Махмуда:

«Я, султан, сын Магомета, брат солнца и воды, внук и наместник божий, владелец царства Македонского, Вавилонского, Иерусалимского, Великого и Малого Египта, царь над царями, властелин над властелинами, необыкновенный рыцарь, никем непобедимый, неотступный хранитель гроба Иисуса Христа, попечитель самого бога, надежда и утешение мусульман, смущение и великий заступник христиан – повелеваю вам, запорожским казакам, сдаться мне добровольно и без всякого сопротивления и меня вашими нападениями не заставлять беспокоить. Султан турецкий Махмуд IV». И дальше большими буквами – ответ:

«ЗАПОРОЖСКИЕ КАЗАКИ ТУРЕЦКОМУ СУЛТАНУ:

Ты, шайтан турецкий, проклятого черта брат и товарищ, и самого люцыпера секретарь. Який ты в черта лыцарь? Черт с…е, а ты и твое вийско пожирае. Не будешь ты годен сынив христианских под собой маты, твоего войска мы не боимося, землею и водою будем бытыся з тобою, вавилонский ты кухар, македонский колесник, иерусалимский броварник, александрийский козолуп, Великого и Малого Египта свинарь, армянска свыня, татарский сагайдак, камынецкий кат, подолянский злодиюка, самого гаспыда внук и всего свиту и подсвиту блазень, а нашего бога дурень, свыняча морда, ризницька собака, нехрищеный лоб, хай взяв тебя черт. Отак тоби казаки отказали плюгавче! Невыгоден еси матери вирных христиан. Числа не знаем, бо календаря не маем, мисяц у неби, год у книзи, а день такый у нас, як и у вас, поцилуй за те ось куда нас! Кошовый атаман Сирко со всем кошом запорожским».

Подивился еще раз Щербань, как ловко написано, но что рядом с церковью повесили, не одобрил, не для того святой дом…

На майдане, где собирались обычно казаки на Раду и выборы, знакомых не было. Может, они у полтавского куреня, и потянулся туда. Да, за куренем полтавчан лежало на кошмах и халатах, сидело сотни две казаков. То была красивая и родная для Щербаня картина. В центре товарищества на таганке стояла громадных размеров «обчиська» люлька, вся обсажена монистами, дорогими камнями, разными бляхами, и по ней кривыми буквами была надпись: «Казацка люлька – добра думка». И точно, когда подходил казак к ней, брал двумя руками, сосредоточивался, делал две затяжки, успокаивался, вроде прояснялась его голова, суетливые думки укладывались рядком, чтоб их стало видно, и был готов он не кричать без разбору, а сказать свое весомое, нужное другим и разумное слово. А если слова не давали, отходил в сторону, доставал свою люлечку-носогрейку или нюхательный рожок и ждал, когда подойдет его очередь. Один казак отсел в сторону и точил саблю, другой ковырялся в пистоле, третий держал в руках концы поясов, на которые накручивались два дюжих его товарища. Пояс у одного был зеленый, и он крутился по нему, другой разглаживал каждую морщинку и хотя медленно, но приближался к другу. Щербань ступил в круг и молча поклонился. Сидевший у люльки, с бритой головой и чуприной-оселедцем, завязанной два раза за левое ухо, хмуро спросил:

– Хто таков?

Двое других привстали и, всмотревшись, радостно вскрикнули:

– Та то наш Толкач-Щербань с зимовника мабуть явился.

Толкачом Щербаня прозывали за то, что раньше он ходил, прямо и гордо поднявши голову.

– Согнуло твоего Толкача, однако же, – бросил бритый.

– Горе у него. Родных порезали и поубивали татары.

– Ну раз горе, то сидай, казак, с нами, у нас тоже не радость. А тебя мы знаем, добрый был казак, пока гречкосеем не заделался. Сидай. Да слово свое потом скажешь.

Щербань сел недалеко от своих старых знакомых миргородцев, достал кресало и ударил по зажатому меж пальцев кремню. Трут затлел после двух ударов, старый был добрый кресальщик. Достал из-за околыша шапки свою люлечку и, понюхав, прикурил, прислушиваясь к речам.

Речи на сей раз были не горлопанистые. Чуяло казацкое сердце: надвигаются суровые времена. По всему видно, заканчивались запорожские вольности. Старшина получала свои деревни и села, хоть бурчала в усы о славном прошлом, об исчезающих вольностях, но вступать в их защиту не собиралась. Тем более что поговаривали, родовитым да богатым будет учреждено дворянское звание. Ну а сейчас шла война с вечным врагом – турками, казаки думали и, об этом.

Храбро сражались запорожцы в русско-турецкой войне в первую кампанию, и встречала их после первого похода Сечь звучно и громко. Почти семь тысяч храбрых воинов боевого товарищества возвращались в Сечь, хотя выезжало больше. Многие положили головы в забугских степях. Впереди всех по традиции ехал атаман Кальнишевский и знаменитые на все войско старшины Павел Головатый, Андрей Лях, Лукьян Великий, Алексей и Софрон Черные, Иван Бурнос и Филипп Стягайло, семь полковников и множество других чинов.

Вспомнилось горькое начало кампании. Еще только объявили о начале войны, разворачивались армии Румянцева и Голицына, а орда Крым-Гирея перешла Днестр и через Очаковские степи бросилась на Буг, на запорожские и Новороссийские села по Синюхе, Ташлыку, Ингулу и Мертвоводью лежащие. Крым-Гирей был в немилости у султана за свою самостоятельность, но теперь знал, что его за ненависть к славянам, к русским и украинцам, за свирепость вернули из Родосской ссылки, а по приезде в Константинополь приветствовали отсечением головы у десятка черногорцев. Вместе с французом бароном де Тоттом, его военным советником, он прибыл в Крым, и оттуда черная лавина двинулась на Украину. Другой отряд татар, дождавшись ухода запорожцев из Сечи в Поле, подошел к сердцу запорожцев с востока и запалил села и зимовники по Волчьей Кильчене, Самаре и другим речкам. Все жители были там перерезаны или угнаны со скотом в плен. Кинулись преследовать их запорожцы, почти тысячу врагов уничтожили, но скрытно по балкам повернула орда на Новую Россию и Ново-Сербию (еще при Елизавете заселенную выходцами с Балкан и России), почти все села от Ингула до Польши уничтожила. Устояла одна крепость Святой Елисаветы, где генерал Исаков собрал не уничтоженных жителей, казаков и солдат и отбил все вражеские атаки. Храбро сражались в русских войсках сербы, получившие пристанище и новую родину здесь, в России. Особо отличился отряд героев Зорича, состоявший из сербских пикинеров и украинских казаков. Они организовали преследование крымского хана и разгромили его боевой отряд у реки Каменки, остатки гнали до Очакова, где у речки Янчокрак и добили. Захватили там знатную добычу: знамена, много пленных христиан и мусульман и большие стада овец, лошадей и рогатого скота.

По принятому обычаю разделили добычу на две части, и кош послал генералу Румянцеву «его» пленных и двух жеребцов с седлом. Много дней еще патрулировали в Забужье казаки между речками Чичиклея, Кодыма, Тилигула, Куяльник, нападая на обозы, отряды, беря в плен турок-янычар, валахов, крымчаков.

Тут и был убит куренной атаман Яков Воскобойник с пятью казаками.

Царица «премного была довольна» своими запорожцами и позволила объявить им благодарность, а атаману Кальнишевскому прислала свой портрет, усыпанный бриллиантами. Благодарность неслыханная.

Гулким салютом встретила Сечь возвращающееся войско. Громыхнула первая гармата на Гасан-башне, а потом ударили куренные пушки. Особенно дымно было у Пашковского, Деревянковского и Кущевского куреней (из последнего происходил сам гетман).

Отшумели казаки, попрятали или пропили добро. Шинков, где пропадали христианские души, в Сечи было немало, и задумались казаки. Собирались иногда у куреней, на майдане, ездили к своим друзьям на недалекие зимовники, благо осень была теплая.

– Не казацкое то дило, голову ломать над тим, шо буде! – выскочил перед «обчиской» люлькой горячий, нестарый казак Игнаций Россолод. – У нас есть ворог, и тут все ясно. Чи у вас серденьки заболели, казаки, по мягким постелям, чи заздрите вы баболюбам та гнездюкам, шо коло своих хатынок осели? А у меня, братия, одна ридна сестричка, ось вона! – И он стремительным движением выхватил из ножен саблю с витой ручкой, подбросил ее вверх, перехватил из руки в руку и лихо вонзил обратно в ножны.

– Бона, панночка наша саблюка, з басурманами не раз зустривалась, не два. Гадаю, об этом нам и надо думать, – закончил он свое слово.

Щербань посмотрел по сторонам. Казаки слушали внимательно, хотя каждый продолжал делать какое-то свое дело.

Один дергал себя за ус, другой укладывал оселедец через левое ухо на правое, третий пришивал на красную свою черкеску гудзык – пуговицу. Два дюжих запорожца с десятиаршинными поясами раскручивались в обратную сторону. Что-то им не понравилось в укладке.

– Игнат, видомо, хоробра дытына. Он, як тот Хвесь, куда схоче, туды и скаче, и нихто за ным не заплаче. А нам по вольности запорожской плакать не хочется, – медленно, как бы откусывая слова, начал черноусый казак, одетый в простую полотняную сорочку, но в острой зеленой шапке со смушковым околышем, с серебряной кисточкой-китицей наверху, которая согласно кивала своему хозяину Миколе Ижаку. – Бачилы вы когда-нибудь, казаки, чтобы старшыны да и сам атаман заводили обширные имения, прибирали к рукам зимовники, стада, сады, рощи, обзаводились работниками? Этого раньше на Запорожье и не слыхивали. Торговлю завели среди казаков. Они уже талеры и карбованцы решетом меряют. А московские полковники прямо в центре Сечи расташувались и все урезают границы Запорожья. Як кажуть до булавы, треба и головы. А до шаблюки тоже, головы не мешае буть, – закончил он, ощупывая колючий якирец, висевший на поясе и бывший для многих казаков неизменным оружием.

Отошел, сел на свою бурку, но потом поднялся и со своего места крикнул:

– Якщо так и далее буде, вольность пропадет, уйду за Дунай, чи на Дон да на Яик. Может, там ще воля есть.

Сказали слово еще несколько человек. Все говорили по-разному, но беспокойно.

– Что скажешь ты, бывалый казаче? – обратились и к Щербаню.

– А то, шо старшину надо заставить уважать запорожские порядки, полковникам не верить, зброю – сабли да рушницы крепко держать в руках, ибо без них мы, як ти бараны. Не то тут говорили некоторые наши добрые казаки. Иль не сидели мы из-за измены проклятого Ивана Мазепы и сорвиголовы Костя Гордиенки на проклятой Туреччине? Мой батько тогда с ними не пошел, заделался на время гречкосием, оженился. Нет, хоть и нелегка служба царю православному, тяжка доля приграничная, и не всегда люба к нам хвартуна, запорожская слава ведома от моря и до моря. Татары перед нами как мгла исчезали, турки уходили восвояси без лошадей, оружия и башмаков. А поляки, подравшись многократно, звали казаков к себе в гости, кумоваться и пировати на ярмарках в Умани и в Черкассах. И без них не смели ходить с хлебом в Очаков и Хаджибей. Бывало, когда кошевой Сирко, – не приминул вспомнить своего любимца Щербань, – наденет свою серую бурку и взмахнет палашом, толпы врагов как не бывало. Нет, мы, запорожцы, здесь и умрем, с земли нашей не уйдем.

Послушали старого казака, помолчали, кто-то недоверчиво покачал головой:

– Но и вольности тоже терять не дило…

И долго еще – всю зиму шли по куреням такие разговоры. Да и не только разговоры, восстала серома казацкая против богатеев старшинских. Многих перебила, но разгромили и ее, а те, кто живы остались, когда ударил Довбыш в котлы и литавры, со всем куренем побежали под свои прапоры и вместе с тысячами своих товарищей с пиками и саблями, рушницами и гарматами были готовы под большой войсковой хоругвью с изображением черного двуглавого орла идти на брань и сразиться с басурманами, врагами Руси и всякого закона христианского. «А со старшиной потом посчитаемся!» – хмуро сказал Микола Ижак. Выехал тогда впереди всего коша, как в молодости, старый Щербань и хриплым, но еще звонким голосом запел:

А атаман тилько свысне, Вси козаки в луку дзвонять; А як коня в ногах стысне, То вси витры перегонять!

 

НЕОТПРАВЛЕННЫЕ ПИСЬМА

Дорогая Екатерина Ивановна!
За сим кончаю. Егор Трубин.

И вот снова я в Средиземном море, но уже не как тортовый моряк, а как военный. Эскадра наша под началом адмирала Спиридова, преодолев многие бури и испытания, пробилась сюда вокруг Европы. Ведь война на суше идет. А с моря Порта нас и не ждет.

В конце января мы, произведя ремонт в кораблях, стали готовиться к десантированию. Где, вначале никто не знал. Я же на линейном корабле «Три иерарха» с фрегатами «Надежда» и «Почтальон» направлялся в милый моему сердцу город Ливорно. Там нас снова премило и радостно встречали, и мы приняли на борт главнокомандующего флотом графа Алексея Григорьевича Орлова. Корабли же наши подали к Морее, где в горах живет отважное племя греков – майноты, которое уже давно против турок восстало. В феврале уже эскадра подошла к портовому городку Витуло, куда сразу пришли тысячи греков, чтобы под флагом нашего отечества выступить на борьбу.

Греческий фрегат «Николай» поднял русский морской флаг, потом к нему присоединился и другой греческий корабль «Генрих». Их славные капитаны Паликути и Алексанио своей храбростью и отвагой любимыми стали. Храбрые легионы из русских солдат и греков очистили от турок часть Мореи, прозванную еще в прошлом Аркадией. Хочу Вам сказать о замечательном и смелом капитане Боркове, с коим я в походе участвовал. Его отряд занял крепость Мизитру и наступал в глубь Мореи. Здесь у крепости Триполицы ему в тыл ударили турки. Греки ушли в горы, а пять русских офицеров и тридцать восемь солдат были окружены пятью тысячами турок. Борков крикнул солдатам: «Братцы, не сдаемся!» И пошел со шпагой и пистолетом вперед. Весь отряд выстроился как небольшой еж и стал пробивать дорогу штыками. Турки во сто крат превосходили русских, но отступили и стали стрелять из-за камней. Капитан Борков был ранен. Осталась половина бойцов. Но оставшиеся в живых несли с собой знамя и командира. Борков пришел в себя и увидел, что живых несколько человек. Капитан взял знамя у тяжело раненного, опоясал им себя и тут был вторично ранен. Из 43 человек в горы прорвалось четверо: дважды раненный Борков, два солдата и сержант Кексгольмского полка. Они и вышли к Каламате, к русским кораблям. Так же сражался отряд Ю. В. Долгорукова, и такой это нагнало страх на турок, что они дрогнули, а греки везде, где можно, против поднимались. В Мокрее их 6 тысяч собралось, в Эпире и Албании 24 тысячи. Это нам рассказали, когда мы 14 апреля прибыли к крепости Корона, а оттуда к крепости Наварин, уже взятой десятого апреля. Здесь, в Наварине, и собрался весь наш флот. Здесь я познакомился с бригадиром морской артиллерии и воином Иваном Абрамовичем Ганнибалом, который командовал десантом и артиллерией, бомбардировавшей крепость. Модону так и не удалось взять, хотя весь полуостров пылал в огне восстания. Наш командующий Алексей Григорьевич Орлов сказал: «Хотя Морея и очищена от турок, кроме крепостей Триполицы, Коринфа, Потрола, но силы мои так слабы, что я не надеюсь не только завладеть всем, но и удержать завоеванное. Лучшее из всего, что можно будет сделать, – укрепившись на море, пресечь подвоз провианта в Царьград и делать нападение морской силою…»

…После этого, как ни пытался Егор сесть за письмо, больше трех строк ему написать не удавалось. Хотел он написать своей Катеньке о Чесме, о сем великом сражении, когда весь флот турецкий был уничтожен. Но если говорить правду, то этой великой баталии он и не видел. Помнит только, что вошли они в бухту прямо на турецкие корабли, а дальше был такой пушечный гром и пламень, что упомнить весь ряд боя он не мог, ибо послан был на вторую палубу помогать бомбардирам. А там только дым, пламя и горечь. Виктория была величайшая!

И после этого в каких только местах не побывал он, чего только не насмотрелся. Вроде и до этого повидал немало. Матушка все ахала, когда он про странствия свои поведывал. Не верила, что такие чудеса на свете бывают. Батюшка, повоевавший в Семилетней войне, за границами бывал, но только на севере, в нищей Польше и разоренной боями Пруссии. Поэтому сыну, прибывшему на поправку, не перечил, но, когда тот сильно расходился, ехидно подмигивал, попыхивая трубочкой.

А Егор и сам бы не поверил в то, что с ним произошло. Но было же! Было! Разрубил его проклятый янычар, когда штурмовали они бейрутскую крепость. Собственно, крепость-то уже тогда взяли. И он с небольшим отрядом моряков и солдат шел по улицам, к знаменитому рынку. Там надо было объявить, что торговля разрешается и может идти, как обычно, только без пошлины в турецкую казну. И вдруг у самого рынка невесть откуда выскочил на них обезумевший янычар. Конь под ним вздыбился, и янычар не глядя разрядил в Трубина пистолет, а кривой саблей полоснул его по щеке и ударил по руке. Уже падая и не чувствуя руки, Егор увидел, как на штыках уплывал отчаянный янычар со своего коня. Помнит, как склонилось над ним женское лицо и что-то громко говорил мичман Скорупа.

Через несколько часов он понял, что лежит в глинобитной хижине, а пальцы на руке хотя и медленно, но разгибаются.

Тогда эта черная молодая женщина повела рукой, и ему стало легче и радостней, иголочки закололи в пальцы. Кровь пошла быстрее, и он пытался встать. Она строго улыбнулась и жестом приказала лежать, потом кого-то поманила пальцем. В дверь тихо вошли матрос Никита Михайлов и мичман Скорупа. Егор опять захотел приподняться. Они замахали на него руками: «Лежи! Лежи!» Никита почти шепотом заговорил:

– Вот она тебя выходила. Айсоры, говорит, их народ зовется, а лечит не по-нашему, не шепчет, не заговаривает. Поит травой и руками все машет. – Мичман потрогал усы, махнув головой в сторону айсорки, весело подмигнул: – Я бы тоже у такого лекаря полечился.

Айсорка, казалось, поняла и помахала пальцем перед Скорупой, и он сразу подтянулся, стал серьезным и уже больше не шутил.

– Пришли тебя забирать, Егор. Завтра эскадра уходит в море.

Женщина опять поняла и показала ему рукой, два раза приподняв ладонь кверху, чтобы вставал. Егор боязливо посмотрел и потом решительно приподнялся, сначала на колени, а потом, опираясь на Никиту, выпрямился во весь рост. Он с горечью посмотрел на айсорку и понял, что больше не увидит ее никогда. А она, опрокинув на него взгляд своих черных восточных глаз, подошла, поцеловала, навсегда оставив запах кедра, лаванды и роз, и легкими толчками направила его вперед.

Вечером на корабле Егор приготовил бумагу, взял перо и, написав «Дорогая Екатерина Ивановна!», отодвинул лист в сторону, надолго задумался. И лишь через несколько месяцев продолжил:

«Снова мы в Ливорно. Здесь я увидел женщину необыкновенной красоты. О ней рассказывают всякое. Она же себя считает то дочкой Елизаветы Петровны, то султаншей Селиной или Али-Эместе, то принцессой Владимирской, то госпожой Франк, Шелл, Тремуль. А в Венеции, сказывают, называлась графиней Пив-небрег. Сия таинственная особа то появлялась в Лондоне, то выныривала в Париже. При графе Орлове состоящий чиновник сказывал мне, что на самом деле она дочь пражского трактирщика или нюренбергского булочника.
Егор».

В Париже она часто бывала у польского посланника Огинского, который в нее влюбился. Князь Лимбургский просил ее руки. Она жила у него в Оберштейне, в его родовом замке, получала из разных стран деньги, вела переписку с разными высокопоставленными лицами. И тут кто-то, а нам неведомо кто, назвал ее наследницей российского престола. Может, то были приближенные французского короля, может, католические монахи, может, польские эмигранты.

Чиновник сказывает, императрица встревожена, так как многие в России зарятся на престол. Нам тут известно, что в отечестве нашем сейчас великий бунт, что содрогаются помещики и купцы, а императрица молится богу и подумывает уехать в Курляндию от мятежного Пугачева, объявившего себя Петром Третьим. Говорят, есть и другие самозванцы. Они объявляются то в Черногории, то в Польше, даже здесь, в Италии.

…Свет мой, прерывал сие письмо, ибо имел особое и важное задание появиться в Рагузе, где объявилась сия Елизавета Вторая. Тот человек, к которому я ездил за пакетом для графа, просил меня передать графу, что это французское дело. Ибо она в Венеции жила в доме французского резидента, а в Рагузе – в доме французского консула, который оказывал ей почести как русской принцессе. Почему французы, я и не понял. Вот и польские конфедераты, сам Радзивилл ее сопровождают. Пишу Вам и не знаю, что со мной происходит. На балу в доме у знатного рагузского вельможи, куда я был неожиданно приглашен, она летала как бабочка краснокрылая, веселая и красивая. И вдруг, по чьему-то, наверное, наущению, остановилась возле меня, склонила голову и спросила по-французски: «Ну, а вы, молодой русский моряк, будете служить дочери Елизаветы?» Я ответил по-русски: «Я служу императрице и Отечеству». Она растерялась, оглянулась, и я понял, что надо перевести. Гордо и царственно посмотрела она на меня тогда и сказала, что скоро поедет в Константинополь и оттуда завладеет короной.

…Милостивая государына Екатерина Ивановна, долго не писал, закружило и унесло меня сейчас к Вам. Еду я на корабле контр-адмирала Грейга в Кронштадт. Случилось событие позорное и постыдное. Граф Орлов, вместо того чтобы все сделать честно и благородно, пригласил несчастную мнимую принцессу в гости, наделил ее деньгами для расплаты с кредиторами, прикинулся страстно влюбленным, заманил ее вначале во дворец в Пизе и на корабль, где продолжал прикидываться и ухаживать. А потом – стыд и позор! – арестовал ее.

Не принцесса русская она, не говорит по-русски. Говорит, что дочь гетмана Кирилла Григорьевича Разумовского, между тем как его брат был любим Елизаветой. Но разве можно любовь и честь заложить за сумнительную победу над дамой? Я все сие сказал графу, хоть и неровня дворянин дворянину, судьбою вознесенному. Он закричал на меня, потом пригласил в кабинет, вытащил бумагу и назвал: «Се ответ императрицы на мое послание ей о самозванке». Это послание я запомню на всю жизнь.

Императрица графу советовала, если возможно, приманить самозванку в такое место, где ловко посадить ее на наш корабль и отправить ее за караулом в Петербург. «Буде же она в Рагузе гнездиться, то я Вас уполномочиваю через сие послать туда корабль или несколько с требованием о выдаче сей твари, столь дерзко на себя всклепавшей… – прочитал граф. – В случае непослушания дозволяю Вам употребить угрозы, а буде и нападение нужно, то бомб несколько в город метать можно, а буде без шума достать способ есть, то я на сие соглашаюсь. Екатерина».

Я не знал, что графу отвечать, сказал только, что под его началом не хочу служить более. Граф почему-то более не сердился и приказал отъезжать с кораблем Самуила Карловича Грейга в Кронштадт.

…Не знаю, допишу ли я свое письмо к Вам, дорогая Екатерина Ивановна, но встретил я еще раз на сием корабле эту принцессу Елизавет. Мне перед этим один моряк шепнул, что едет с нами тайно княжна Тараканова. И вот увидел я ее у каюты, и она быстро-быстро заговорила по-французски и просила помочь ей бежать. Я стоял молча, опустив голову, и она с горечью заметила: «Понимаю, вы тоже пленник…» Ее увели, а меня вызвал Самуил Карлович и сказал, что-де почитает меня за человека честного, блюдущего дворянское достоинство, но общаться с сией особой запрещено и знать о ее прибытии в Кронштадт никто не должен. И я понял, что письмо это я Вам, дорогая Екатерина Ивановна, не отправлю…

 

«МЕЛЬНИК-КОЛДУН» В ТЕАТРЕ

Неожиданно для себя Сашенька превратился в завсегдатая московских театров. Невиданное до сих пор зрелище полностью захватило его. Нельзя сказать, чтобы он раньше не видел всяких разных «машкаратов». Еще в Петербурге ходил он, будучи студентом, на бывшее карусельное место на игралища, где за пять копеек молодые мужчины-слуги представляли наиувеселительнейшим образом в разных одеяниях всякие комические и трагические деяния, басни, сказки, чудеса, кощунства. На этом всенародном позорище, так назвали театр на пустыре (за Малою Морской), простой народ, с великой жадностью ежедневно собирался. И там же бывали и такие, что показывали свое искусство в скорости, равновесии, силе. Вороватые подьячие, всякие взяткины, хапкины, частобраловы, глуповатые чернецы и попы, глубокомысленные и ничего не смыслящие во врачевании людей лекари и аптекари попадали во всякие смешные истории, и тут уж публика отводила душу в смехе, не смея часто перечить реальным мздоимцам.

В российский же театр Сашенька сходил дважды, смотрел «Арлекин в любви вразуменной» господина Гольберха и «Тройную женитьбу» господина Детуша. Однако же ему казалось, что пьесы сии глуповатые, несвойственны российской жизни, пороки же зарубежных героев комедии как-то его не трогали, а их речи были манерны и слуху противны.

Да Сашенька скоро и в Москву перебрался. В Москве же за хлопотами архитектурными было не до театра. Однако полученный им ранее заказ от знатного московского вельможи отобрали, ибо нашелся более именитый иноземец, которым на Руси уже доверяли больше, чем своим.

Раздосадованный Сашенька ударился в чтение. На глаза попали пьесы российских сочинителей Лукина, Фонвизина, Елчанинова. Особенно пришлись ему по сердцу, по его настроению сцены из комедии «Наказанная вертопрашка».

– Послушай, – обратился он к своему более преуспевающему другу архитектору Лощакову, – прямо про меня сказано. Ведь и в архитектуре толстосумы немцев да италийцев предпочитают. Нет, ты послушай, что тут написано.

И он с выражением прочитал отрывок из «Вертопрашки», а друг его вел по тексту пальцем:

– «Молодой граф (Пульхерии). Я вам лучше расскажу, сударыня. За обедом сегодня у графа Глупозвякова не знаю какой-то педант сутенировал, что будто русский язык… что этот варварский язык более приятности французского имеет… Мы с Никандром помирали со смеху, однако не могли игноранта этого заставить молчать… И какой он вздор молол! У нас-де начинают писать, называя великими людьми Ломоносова и… Феофана какого-то. Великими людьми двух русаков! Вообразите себе только эту глупость!.. Слушай, мой дружище, сказал я ему, что тебе кажется велико, то еще не велико для других.

Пульхерия. Остро сказано.

Ераст. Но читал ли ты Ломоносова и Феофана?

Молодой граф. Я! Чтобы я читал вздор этот?

Никандр. Чтобы мы русские книги читали? by радоте, мон ами (вы говорите чепуху, мой друг).

Ераст. Вот так-то эти господчики всегда судят! Однако хула ваша столько же мало может вредить великим этим людям, сколь мало ваша похвала может принести кому чести.

Никандр. Тэ туа (ты молчи). Я ведь давно знал, что ты прямой русский человек.

Ераст. Послушайте, право, совета моего: поучитесь прежде грамоте и после осуждайте сочинителей. Поверьте, друзья мои, что очень легко можно узнать, для чего вы язык свой ненавидите.

Никандр (смеясь). А для чего бы, сударь?

Ераст. Для того, что вы в молодости его не доучили. Вы показываете теперь, что будто бы противен вам выговор природного вашего языка. Вы называете его варварским… Но так, как в известной басне, и львиная кожа не может сокрыть нескладного зверя уши, так и сие притворство ваше не сокрывает вашего невежества».

Сашенька порывался читать дальше, но Лощаков его остановил:

– Э, да полно тебе, брат, так переживать. Мы тебе, брат, найдем приличный заказ. Сейчас столько под Москвой усадеб строится, и каждый дворянин хочет сделать по законам ордерного устава, так что без нас им не обойтись. Лучше давай-ка махнем в московский театр, там сегодня твоя любимая опера!

– Да что ты, я и забыл!

Действительно, шла опера Аблесимова «Мельник-колдун, обманщик и сват». Сашенька захлопотал. Он уже на третье представление в театре пойдет. И не потому оно ему нравилось, что был он прост в чувствах и ограничен. А потому, что любил народное веселие, а сердце его откликалось на звонкую песню, пастушеский рожок, роговой призыв труб, тихий серебряный перезвон валдайских колокольцев.

В театр они опоздали и поэтому в залах не гуляли. В ложу прошли тогда, когда зрители, или спектатеры, уже сели на свои места. Рядом в соседней ложе, не поворачивая головы, сидел известный московский вельможа и театроман Викентий Ряжский, вместе с ним возвышалась совершенно окаменевшая и неприступная дама с пышной прической и тщательно выложенным на плече локоном. А рядом два изумительных чудесных создания, сверкающих из-за веера глазами.

«Сестры!» – подумал Сашенька.

Весь зал трепетал крылышками вееров, и казалось, вот-вот кресла взлетят к куполу. В России входила мода на веера. И уж в театр-то московские и петербургские красавицы их не забывали.

Мягко подгоняли и рассекали воздух ветрогоны из шелка и пергамента, стальные и костяные. Оправленные золотом и черепашьей пластинкой, осыпанные сверкающими бриллиантами и алмазами, они игриво ходили в руках их хозяек.

Почти во всех ложах дамы упражнялись с веерами и говорили ими на том языке, который был понятен свету. Вот одна гневно собрала его в кулачок, показав свое неудовольствие и ревность, другая благосклонно махнула им два раза подряд, выражая согласие на свидание, третья – отгородила себя от ищущего взгляда. Ну а еще одна так изящно изогнулась, опустив веер за бортик, что мужчины из трех рядов партера и двух лож направили на нее зрительные трубки и лорнеты, восхищаясь мраморной белизной ручки хозяйки и ее уменьем не очень прикрывать себя одеждой.

– Ты знаешь, дружок, – склонился к Сашеньке Лощаков, – что сей язык веера называется «маханием», а «махаться» по-московски значит кокетничать!

Ничего этого Сашенька не знал и с удивлением выслушивал откровения друга, поведавшего, что красавицам известно, сколько раз можно махнуться веером так, чтобы от сего «косыночка, закрывающая их грудь, приняла то положение, при котором, вопреки булавкам, могла быть видима прелестная неизвестность».

Занавес разошелся. Полилась нечасто слышанная здесь музыка. Нехитра комедия, да любы в ней песни, шутки и выкрутасы хитрого мельника Фадея, сумевшего устроить брак крестьянской девки Анюты с однодворцем Филимоном. Арии звучали по-русски, на мотив известных песен: «Как вечор у нас со полуночи», «Как ходил-гулял молодчик», «Кабы знала, кабы ведала, мой свет», которые он слушал в деревне у маменьки, на базаре, ярмарках русских городов и посадов.

Публика, и не только российская, но и иностранцы, любопытствовала, довольно живо реагировала на шутки, музыку и песни, на красивые декорации, что представляли мельницу, реку, лес и восходящий месяц. В начале третьего действия в зале иронически заулыбались; девки сидели, как на посиделках. Одна пряла, вторая шила, другие занимались своими делами, и вдруг затянули они свадебные, сладостные и грустные, ласковые и сердечные песни. Дама, сидевшая в соседней ложе, спокойно и уверенно окидывала зал холодными глазами. При звуках песни «Вчера-то мне косоньку матушка плела, матушка плела» она заволновалась. Ее снисходительность исчезла, кисти крупных жемчугов, обвивавших длинные локоны, и драгоценные камни, сиявшие на руках и запястьях, погасли, и крупная бабья слеза прорезала пудру на щеке. Небрежно усевшийся, скучающий Ряжский развернулся и, не обращая внимания на заминающийся камзол, широко и удивленно раскрыл глаза, потянулся рукой к накипи кружевного жабо, да так и застыл, склонив голову, прислушиваясь к рвущейся тоске песни «Что без бури, что без вихря». А когда актриса закончила выводить грустную мелодию, он донес руку до воротника и, покачивая головой, хрипло сказал: «Можем же, можем не хуже итальянцев».

Но Сашенька чаще и, конечно, украдкой поглядывал на двух красавиц, прикрывающихся веерами. Вроде и похожи они, но так разнились одеждой, что нельзя было понять, сестры или просто схожи. Лицо одной светилось лукавством и задором, она упивалась собственной молодостью, веселостью. Другая с врожденной грациозностью была строга в облике и одежде, но и горда и уверенна в себе. Над залом полилась песня «Тошнехонько мне, младой, в девках быть». Любопытные глазки светлой затуманились, веер поник. Она вся наполнилась элегией и грустью, ее широко расставленные глаза распахнулись навстречу песне, и полные русские губы, приоткрывшись, шептали несвойственное французское: «Шарман, шарман». Ее сестра, наоборот, собралась, еще больше побледнела, с изумлением вслушиваясь в песню. Казалось, она не могла понять, каким образом эта мелодия, окружавшая ее в имении, как шелест листвы, журчание ручья, шум дождя и завывание ветра, вдруг впорхнула на сцену, где дотоле могли звучать только пасторали и арии незнакомых и далеких Италии и Франции.

Сашенька, уже не раз слушавший оперу с каким-то удовлетворением, тайно наблюдал за соседями; и в других ложах рукоплескали радостно и бурно.

Вышедший из зала разнополосый петиметр, как сейчас называли щеголей, помахивая надушенным платочком, жеманно цедил: «Ну и хамский же этот язык». Второй с согласием отвечал ему по-французски: «Вытащить лошадь мужицкую на сцену – это безмерно вульгарно».

В центре фойе громко хохотала группа фрачных спектатеров.

– Нет, вы послушайте! Как он его ловко! А?

Мы всю твою узнали цену, Как ты луну стащил на сцену И лошадь на театр привел. Ты посиделки нам представил, Петь песни свадебны заставил И слушать их ты нам велел.

– Однако же, господа, вы зря на господина Аблесимова наговариваете, – с легким немецким акцентом сказал высокий и седой человек, покручивая брелок. – Сей экзекутор при полиции, хоть и писал на стуле о трех ножках, подогнув под одной свои, но характер своего народа понимает и содействует его развитию.

Его поддержал сосед:

– Самородное русское произведение, прелестно свежее.

Однако эпиграммист не унимался; откинув руку в сторону, продекламировал, наверное, про сочинителя музыки господина Соколовского:

Наигрывает разны песни С Бутырок, Балчуга и Пресни, Что слышал там По кабакам…

Сашенька не стал ввязываться в спор, отчего-то ему сегодня было хорошо. Он был еще в царстве музыки, песен, веселья простого. И необъяснимое чувство от сопереживания двух сестер возвышало, и казалось ему, что веселое колдовство мельника коснулось его и двух еще незнакомых девушек.

Лощаков был человеком в московском свете известным. Его тесть часто давал балы и угощения, утверждая свое дворянское звание, полученное за крепкие деньги, выкачиваемые где-то на Урале из рудников. Он как будто почувствовал, что Сашеньке смерть как хочется познакомиться с сестрами, и подошел к Ряжскому.

– Я рад, что вижу вас здесь, – замурлыкал Лощаков. – Прекрасно, что вы вместе с чудесными созданиями. Правда, мы больше любовались вашими дочерьми, чем сценой, – отпустил он комплимент. – Знакомьтесь – мой друг, архитектор и человек больших способностей.

Ряжский скользнул холодным взглядом по Лощакову и внятно ответствовал:

– В театре надо на сцену смотреть, а не по сторонам. Вам-то это ни к чему.

Лощаков покачал головой. Хотел что-то сказать, но Ряжский уже повернулся к Сашеньке.

– А вы у кого учились? А, у Саввы Ивановича… Ну что же, самый достойный русский архитектор. Чем сейчас заняты? Ждете заказ?.. А нет ли у вас, голубчик, плана поехать ноне на юг со мной в новые земли? Я получил высочайшее указание осуществить надзор за строительством городов в Новороссии… Посмотреть проекты. Да и самим что-нибудь построить. Большие дела там, сударь, делаются. Возможности великие.

Саша зарделся, вспомнил свои вечерние бдения у таганрогских чертежей, заветы учителя о воссоединении архитектуры морской и городской, и, не зная еще, что будет в будущем, коротко сказал:

– Я готов послужить отечеству и делу.

Ряжскому ответ понравился, хотя Саша и не упомянул его имя. Он развел руками, потом хлопнул ими и уже домашним теплым голосом пригласил:

– А поедемте-ка, господа, к нам на чашку чая. Там и договоримся. Окончательно.

Предложение понравилось всем, но особенно почему-то обрадовались две сестры, внимательно и доброжелательно разглядывающие нового театрального знакомого. Когда садились в карету, Лощаков ткнул локтем в бок, напоминая об утреннем разговоре: «Вот видишь. Без нас им не обойтись». А Сашенька подумал, что в театре при хорошей музыке, да на русской опере, становятся ближе и добрее.

 

МОЛЧАНИЕ

Мария молчала. Она молчит вот уже почти десять лет. Он, конечно, бы мог заставить ее заговорить, зарыдать, запричитать. Он, Осман, по приказу великого визиря был послан сюда, в этот небольшой крымский город, чтобы негласно вести надзор за христианами, подданными крымского хана. Не ведут ли они подрывной работы против Порты, не собирают ли средства для ее врагов, не скрывают ли свои доходы от собирателей налогов? Сам он, конечно, слежкой не занимался, а нанял несколько шпионов, которым платил небольшие деньги. Потом, правда, и от них отказался – поручил это дело своим работникам. Те приносили кое-какие сведения, и он аккуратно пересылал их в Стамбул. За это время обзавелся хозяйством, в предгории паслось несколько отар овец, стадо лошадей. Здесь же, в городе, с помощью тех, за кем наблюдал, завел чеканную мастерскую, и чеканщики, купленные на невольничьем рынке, привезенные из других сторон, стучали с утра до вечера во славу верного слуги султана – Османа.

Марию он купил в Каффе. Ощупал ее красивые бедра, тугую грудь, а когда стал пробовать зубы, дикарка вцепилась ему в палец, на котором до сих пор виден белый шрам. Живость ее Осману понравилась, но она не подпустила его к себе тогда. А он, уверенный, что когда-нибудь она все равно упадет на колени перед ним, обнимет его и обласкает, терпеливо ждал. Старость умеет ждать. Каждое утро он заходил в ее комнату, здоровался, ждал ответа и тихо уходил. Мария молчала. Она молчала день, два, пять, сто, двести дней. Год, два, пять, семь лет. И вот уже десятый год она молчит. Может быть, она вообще не говорит, может, она немая? Да нет же, он помнит, как кричала она на рынке, укусив его, призывая в помощь мать и отца. Но с тех пор никто не слышал ее голоса. Постарел Осман, и его полонянка нужна была ему как знак продолжающейся жизни, как утренняя роса, как легкий ветерок с моря, который он чувствовал вот уже семь десятков лет. Она была его первой дневной молитвой, он не признался бы, конечно, об этом всевышнему, но приход к ней придавал ему больше бодрости и силы, чем обращение в мыслях к аллаху. Он не хотел ее ломать и насиловать, она сама упадет к его ногам и заговорит.

Вот и сегодня он зашел утром к ней и ласково обратился со словами приветствия. Мария молчала… Осман тихо закрыл дверь и вышел во внутренний дворик. Сегодня он принимал здесь армянских купцов. Они давали основной денежный доход крымскому хану и султану, но последний год, год тяжелой и безуспешной войны с северным медведем, стали прижимистей и несговорчивей. А сейчас, когда Крым стал самостоятельным, даже его не очень-то расторопные наблюдатели доносили о их постоянных встречах с юрким генералом Суворовым, возглавившим русские гарнизоны здесь, на полуострове, и на Кубани.

Осман уже несколько лет жил тихо, сам платил налоги хану, свои турецкие связи не выпячивал, чаще стал встречаться с греческими и армянскими купцами, вел неторопливые беседы о ценах, о плохих дорогах, о войнах, мешающих торговле. Вот и сегодня приехали двое из города. Он в прошлом месяце договорился с хитрым и плутоватым купцом Достяном, что продаст ему пятьдесят баранов, а взамен попросил привезти золотое ожерелье с драгоценными камнями. Осман хотел положить его к ногам своей любимой женщины.

Купцы удобно расположились на коврах, подложив под спины подушки, закурив кальян. Второго, молчаливого, молодого, он не знал, а Сурен Достян, похлопывая его по плечу, говорил:

– Вот мастер необыкновенный. Все умеет делать: сабли, ножи, шкатулки. Молчит, наверное, всю жизнь, – он хмыкнул, довольный тем, что ему это не грозит. – Поэтому все дела и переговоры за него веду я. Вот сделал он для тебя необыкновенное украшение и просит недорого.

Молодой, держась одной рукой за перекинутую через плечо сумку, молчал. Осман подумал, что цены Достян назначает сам и он-то не продешевит, поэтому решил сразу же, как только тот назовет стоимость, сбавить ее наполовину.

Поговорили еще о всяких делах, о погоде, о теплых иссушающих землю ветрах. Осман нетерпения не проявлял. Знал, что торопливость будет стоить ему новых денег. Наконец Сурен, словно бы вспомнив что-то, сделал знак молодому. Тот расстегнул кожаную сумку, бережно вытащил оттуда какой-то сверток и медленно развернул полотно. Много видел красоты на свете старый Осман, но такого великолепия не видел он, ни когда в молодости бывал в Бейруте и Алжире, ни когда в почтенном возрасте посещал Мекку и другие святые места. На всем ожерелье висели маленькие сердечки с вычеканенным на них крошечным дубком. По лицу Османа пробежала волна радости, он подумал: «Ни одна красавица в мире не устоит перед таким украшением. Сегодня будет счастливый день в моей жизни».

– Нравится? – попытался определить по его глазам цену хитрый Достян.

– Сколько? – хриплым от волнения голосом спросил Осман.

Купец чувствовал, что надо не продешевить, взять побольше. Осман не торговался, только покачал головой и медленно отсчитал монеты. Вслед за этим не стал проявлять приличия, быстро встал, небрежно махнул рукой гостям и вышел на женскую половину.

Довольный Достян все хлопал молодого по спине и приговаривал:

– Удача! Это удача, мой дорогой! Хотя ты и сделал замечательную вещь, но я думал, что он не согласится на такую цену. Удача! Сегодня у нас удача! – Потом сразу замолчал, посуровел, зная по собственному опыту, что ничему не надо на этом свете сильно радоваться – накличешь беду.

Они не спеша собрались и вышли во двор, где их ждали две оседланные лошади. Молодой мастер подтянул подпруги, помог взобраться в седло.

Дикий крик раздался в доме:

– Андрию! Ты чуешь меня?

Голуби, сидевшие на плоской крыше, взметнулись вверх, залаяла собака, захрапели взнузданные кони.

– Мария! Мария! Я йду до тэбэ! – кинулся к дверям дома молодой мастер.

– О господи! Он заговорил! Куда ты? Туда нельзя! – запричитал сидевший на коне Достян. Но его напарник уже исчез в дверях женской половины.

Сурен неловко сполз с коня и остолбенел: из дверей, пятясь, вышел молодой мастер, он нес на руках молодую красавицу, а та, обнимая его, громко шептала:

– Андрий, Андрию! Я чекала тебя! Я знала, милый, коханный!

Дом, казалось, вымер, хотя еще десять минут назад в нем было много людей.

– Вот так штука, – пробормотал старый Сурен. – А ты не перепутал, сынок, это действительно твоя любимая? – сказал он, мешая русские и украинские слова и уже сердцем чувствуя большую радость и беду вместе.

– Да, это мой Андрий, – обнимая его, говорила соскользнувшая на землю красавица.

Красивыми женщинами старый Достян не увлекался – мешали торговле. Но цену им знал, понимал, толк в красоте. Эта могла затмить тех, кто услаждал богатейших и славнейших вельмож Порты. Правда, почему-то ее шея была склонена к плечу и она смотрела на него как бы сбоку, откуда-то из другого мира.

– Она моя невеста, – по-армянски быстро заговорил молодой. – Еще давно мы поклялись, что будем молчать, если нас разлучат беды и несчастья. И будем искать друг друга, пока не найдем. Горе пришло к нам десять лет назад. Нас захватили в плен и продали. Я искал ее десять лет. Я ездил по Крыму и Турции, Валахии и Кубани. Я делал украшения, где чеканил наш знак: сердце с дубом. И вот… вот… – Он обнял свою Марию и тревожно обернулся.

– Что с Османом?

– Я вырвал у него саблю, которой он хотел зарубить меня, и стукнул его плашмя по голове. Нам надо бежать…

Старый Достян вздохнул и забормотал слова какой-то молитвы, потом вздохнул еще раз и повернулся к Андрею.

– Сынок, мне уже не так много осталось на этом свете. Бери коней и скачи вверх по улице, до поворота на Каса-мечеть, там будет тропка, по которой вы через полчаса будете на плоскогорье. Там спросите дорогу у доброго старого пастуха – татарина Ахмета. Не бойтесь его, он хороший человек, он не любит крови. И дальше скачите на север до Гнилого моря. Перейдите его, и, может быть, вам повезет, вы проберетесь к своим. Да возьми еще вот это, – и он положил в его карман недавно полученный из рук Османа кошелек. Андрей пытался отвести руку.

– Не надо. Вы и так спасли мою жизнь. Выкупили. Сделали членом семьи.

– Бери, бери! – Сурен знал, что этот металл поможет пройти по степям и городам, ущельям и даже непроходимым тропам.

Он перекрестил молодых. Завернутая в шаль, со щелками для глаз Мария и Андрей в обычной восточной одежде быстро поскакали со двора. Сурен искоса посмотрел им вслед и сделал шаг вперед, к дому. Дверь скрипнула, опершись одной рукой о притолоку, в ее проеме встал Осман, другая рука зажимала ожерелье. Он долго и невидяще смотрел на Сурена, а потом вздрогнул и закричал:

– Шайтан! Ублюдок! Ты украл у меня солнце! – И рухнул, звякнув золотыми сердечками с вычеканенными на них дубками.

Дом наполнился звуками и людьми.

 

СОЛДАТСКИЙ СЫН АКАДЕМИИ

Василий Зуев приложил согнутую ладонь ко лбу и долго вглядывался в даль, где уже едва различимо пылилась повозка его верного спутника – студента Кирьяка. Да, тысячи верст и сотни дней остались за их спиной. Уже больше года, не давая себе ни дня отдыха, колесит он по этим бескрайним просторам. Да где там колесит! На волах тащился почти месяц, а то и пешком. «А лучше в Сибири ездить на собаках, чем в Малороссии на волах, которые по великодушию своему что с плугом, что с тележкою равно ступают».

Академики словно издеваются, денег почти не присылают. Все-таки в России кто больше всего печется о благе своего народа, служит императрице и отечеству – меньше всего благодарности получает. Ну да бог с ними, с наградами, и признание позднее придет. Но как же карты чертить, чучела делать, минералы пересылать? Ведь на все денег надо!

Вон стрелок Денисов, хоть был дряхловат и нерадив, птиц плохо знал, но был свой человек и плату не требовал, умер от простуды. Лекарства ему не смог купить. Все нехитрое имущество его продал и послал двадцать пять рублей ассигнациями в Петербург для выдачи вдове покойного или «кто из родни если есть вживе».

Строитель и начальник Херсона Иван Абрамович Ганнибал даже крякнул, когда узнал, что Василий отослал эти деньги в Петербург, сам не имея ни гроша. «Добрейшая душа Иван Абрамович. Возле него мне было очень хорошо. Это один из самых любезных вельмож, каких я видел во время путешествия. Были ведь и другие…»

А деньги Зуеву нужны позарез, чтобы описать, изучить этот пустой, слабо заселенный или совсем необжитой край.

Новая Российская губерния на бывших запорожских землях и дикой степи после заключения Кучук-Кайнарджийского мира стала оживать. Потянулись первые переселенцы. Зашевелились купцы. Уже в 1775 году открыты были первые таможенные пункты на Черном море. А в 1776 году первые торговые суда с товарами пересекли его с севера на юг. Но Россия не имела права по Кучук-Кайнарджийскому миру строить большие суда, и перевоз товаров осуществлялся на судах турецких подданных христиан, армян и греков. Зависеть от недружелюбной Порты было невыносимо. Стало ясно, что нужно строить большой флот. В 1778 году был основан Херсон и шел поиск новых бухт и стоянок для флота. Все больше осознавали в империи значение этих земель, все пристальнее привлекали они внимание коммерсантов, разного рода промышленников, архитекторов, мореплавателей и путешественников.

На территорию Новороссии шли свободные крестьяне, бывшие казаки, толпами тянулись рекруты из центра России, хлынули искатели приключений, иностранные колонисты, бегущие от турецкого ига подневольные греки, болгары, сербы, армяне, албанцы.

Однако Европа все же смутно представляла себе этот край, да и Петербург нуждался в точных описаниях. Поэтому Херсон сразу привлек внимание путешественников и иностранцев. Здесь обосновались две французские фирмы, польская торговая комиссия, стали наведываться австрийские и прусские не то коммерсанты, не то разведчики. Сведения о крае собирали военные, чиновники, ученые и шпионы. От Петербургской академии сюда был послан ученый и путешественник Василий Зуев.

А исколесил землю российскую Василий, может быть, больше, чем какой-либо другой, на тот день, российский путешественник. Еще в 1768 году попал он вроде бы случайно в знаменитую экспедицию академика Палласа. В это время академия направила две экспедиции. Одну на Волгу, Кавказ и Украину во главе с доктором медицины из Риги Иоганном Антоном Гильденштедтом; другую во главе с академиком Петром Симоном Палласом на Волгу, Урал, в Сибирь.

Планы экспедиции Палласа были обширны и захватывающи. Столь же велики были трудности. И только энтузиазм и преданность долгу ученого помогли участникам пройти за несколько лет от Петербурга до Байкала и китайской границы, собрать ценнейший материал для науки, промышленности, торговли. Тут в экспедиции Палласа и обратил на себя внимание пятнадцатилетний солдатский сын Василий Зуев. В детстве способности его были необычайны, и потому он, «хотя простого звания», был принят в академическую гимназию, по окончании которой премирован «книгой во французском переплете за доброе поведение и прилежание». И вот он взят в путешествие.

В 1768—1769 годах экспедиция проследовала из Петербурга через Москву, Владимир, Муром, Пензу, Симбирск, Самару, Сызрань, Оренбург, Уфу, Челябинск.

Паллас оценил бесстрашие, блестящую память, организаторскую хватку юного Зуева и, несмотря на то, что в экспедиции были более опытные люди, послал Василия в самостоятельный северный поход по Оби к Карской губе. Василий прошел Тобольск, сделал интересное описание города, добрался до глухого Березова, где было 150 дворов и вперемешку жили русские, татары и остяки, промышлявшие охотой. По реке Сосьве добрался до Обдорска, где в 5 дворах зимовали 25 казаков. «Суровый край, – отметил Василий. – Только репа да редька и вызревали тут у Полярного круга». Не задерживаясь, он рвался вперед к неизведанному. Караван в сто оленей повез его к Карскому морю. Было лето. Сани еле тащились по мхам и камням. Олени падали от тяжести нарт. Самоеды пускали им кровь из хвостов, и экспедиция, преодолевая в день не более двадцати верст, медленно продвигалась вперед к Студеному морю. Зуев был первый русский путешественник, который пересек Полярный Урал и добрался со стороны Сибири до Карского моря. А потом обратный путь через Обдорск – Березово – Сургут – Нарым – Томск, длившийся целый год.

Нелегко давалась юному путешественнику дорога по таежной России, но трофеи исследователя превзошли все ожидания. Живой белый медвежонок, десятки чучел птиц, кости и скелеты рыб и зверей, словарь народов Севера, 100 страниц описания быта и нравов остяков, вогулов, самоедов вызывали восторг у академика Палласа.

В 1772 году он посылает Зуева из Красноярска в Мангазею, которой Василий хотя и не достиг, но, пройдя почти весь Енисей, привез новые невиданные экспонаты. Затем Иркутск, китайская граница и долгое, почти трехлетнее возвращение в Петербург.

Все пережил солдатский сын Зуев во время похода: войну, чуму, холод, восстание Пугачева, длительные переходы верхом на лошадях, оленях и пешком. Палатка и экипаж – вот его ночные пристанища. Часто не хватало еды, а «вода уходила вглубь» и была недоступна. Нужна была помощь, но отчет и просьба об ее оказании часто приходили в Петербург тогда, когда экспедиция уже давно находилась в другом месте.

20 тысяч верст под руководством Далласа проехал Василий. Экспедиция стала для него университетом, здесь он родился как ученый и исследователь.

А доля эта нелегка. Приходилось бороться с недостатками, невежеством, засильем иностранцев.

Вот только вспомнить: Ловиц в свое время умер в плену у казаков яицких. Гмелин скончался в застенках у лезгинского Али-Бей хана, Гильденштедт попался было горским племенам. «Но все сие по большей части вне государства, среди диких и непросвещенных народов и людей случилось, а я, – горько думал Зуев, – был схвачен внутри моего отечества, в Харькове, захвачен и обесчещен!»

Вспомнил, как с великой яростью вскочил из-за стола наместник губернаторства, кричал: «Под караул его, на гауптвахту!» Только за то, что он с достоинством и твердо просил лошадей у секунд-майора и не хотел платить самопроизвольный налог, придуманный то ли губернатором, то ли самим майором. Отсидев на гауптвахте, снова предстал перед наместником, и оный распекал, заставил перед ним вытянуться и снова кричал: «Ты, братец, неучтив. Конечно, вас вежливости в академии никогда не учат, так я много уже вашу братию учил и теперь тебя учить стану». Поставил тогда у порога, положил тогда одну руку в пазуху, другую вытянул, после велел смотреть на себя. И так-то вот надобно нагибаться, и так-то вот надобно говорить: знай, что я генерал-губернатор! «В доказательство же своей глупости и пустых привязок читал передо мной всякие артикулы об управлении. Мне же наперед от офицера сказано было, чтобы я ни малейше не прекословил, иначе сила его, говорит, велика и власть страшна, и для того должен я во всем повиноваться. Я сие и сделал, и сто двадцать верст скакал до Полтавы, не выходя из кареты и совершенно остолбенев. Господи, как это по-русски!» Правда, тут же себя успокоил: «Терпи, брат, за науку. Никто за тебя ее не сделает, хоть ты на самого бога обидишься».

В письме же в Академию со злостью просил отозвать экспедицию.

«Не защищения от Вас требую, мои высокопочтенные господа, а только знать даю своим приключением, сколько спокойно, сколь безопасно можно путешествовать в России, в России – моем Отечестве, где и от чужих, и от своих, и от подданных, и от начальствующих должно опасаться насильствия».

Академики же, как ему известно стало, не захотели даже слушать его письма, по-русски написанного, и приказали перевести его на немецкий язык для полной осведомленности тех господ академиков, которые не понимают ничего в этом языке.

Нет! Русский ученый не должен сидеть на одном месте и ждать! Ждать, когда немецкие ученые умы пришлют денег на оплату его проезда, на коллекции, на зарплату рисовальщикам и стрелку. «Я уже и так дал доказательства академии моих успехов и рачения, наибольшую часть моего жалованья истратил – в надежде, что она не потерпит, чтобы я, стараясь утруждать себя в ее удовольствие, не жалея ни здоровья, ничего другого, дошел наконец до крайности и невозможности. Ни путешествовать, ни жить впредь на одном месте не способен».

Академия же все потерпела и, более того, рассердилась на столь беспокойного и ревностного служаку. Но Зуев и не ждал покровительства. Неспокойная сила гнала его вперед и вперед. Каждое утро по какому-то неизвестному толчку он вскакивал, вынимал дневник, перелистывал, изучал то, что нашел с вечера, вытаскивал линейку, перемеривал минералы, листья, подправлял рисунки, будил свою немногочисленную команду и устремлялся к неясной и далекой цели своего путешествия.

Здесь, на юге, в Малороссии, все пришло в движение. По дорогам один за другим мчались кареты, неслись возки, двигались отряды всадников. Из северных губерний двигались караваны переселенцев. Да какие это переселенцы! Новый помещик, заполучив имение на богатых землях запорожцев или в дикой степи, перегонял туда закупленных крепостных. Нестройно и уныло шагали рекруты. С молодецким посвистом и песней шли лихие солдаты. Им все было нипочем. Побывали они в бедах и боях, штурмовали крепости, водил их в походы сам граф Румянцев-Задунайский и молодой, но любый солдатам Александр, сын Василия, Суворов. «Но им-то только воевать, а поселянам жизнь строить и украшать», – думал Зуев.

Еще недавно о городе Кременчуге, в который въехал с харьковской обидой Зуев, никто и не слыхивал, а ныне по воле судьбы он стал временной столицей Новороссийской губернии, распростершейся по бывшим запорожским землям, херсонской степи, Прибужье и выскочившей на Кинбурнскую косу.

Зуев пробыл в нем недолго, но увидел, что жизнь здесь кипела бурно. В приемной губернатора толпились военные чины, российские помещики, малороссийские старшины, чиновники, бородатые купцы, бритые австрийские и польские коммерсанты. Все ждали или закупали благодеяния в виде земель, выпасов, угодий, разрешений на торговлю, заказов, да и чего только не ждут в приемных российских губернаторов. Канцеляристы, не уставая, выписывали владетельские бумаги, купчие, разрешения, не глядя смахивали в стол ассигнации благодарных просителей…

На берегу Днепра возле хорошего, на плотах, моста сбились десятки повозок. Мост был занят переходившими колоннами рекрутов. Им предстояло там, на юге, возводить первые верфи, крепостные сооружения, дома, прокладывать дороги, высаживать сады, осваивать край. За ними кучками потянулись поселенцы. В небольшой бухте собрались плоты. Откуда лес? Из Брянска, Могилева, Чернигова… – нестройно отвечали перегонщики. Пахло селитрой. Здесь, в Кременчуге, готовили порох для армии.

Для губернского города Кременчуг был, конечно, мал и неблагоустроен, но жив и перспективен. В дневнике Василий записал: «Малое число дерев, кое-где около города растущих, недовольно от защищения от занесенного в город песку и потому бы не худо было бы засадить между оных бугров и городом лежащих болотин большими деревьями».

По западному берегу Днепра направились на Херсон. И тут уже Василий почти совсем не спал. Все наблюдал, заносил в толстую тетрадь, растения сушил и клал в папку, а минералы раскладывал в длинные ящички. Сам он, правда, свернул с дороги: не любил наезженных путей натуралист и путешественник Зуев. По главной же дороге, чтобы «все примечал», послал студента. Путешествие, хотя это было и неудобно, шло неспешно. Причина – «степные колесницы», как называли они арбы с волами. То ли Зуев не решался после Харькова просить коней, то ли нравилась ему временами такая неспешная езда. Правда, в дневнике он не без иронии записал:

«Сия-то езда была прямо для естествоиспытателя определенная, и только что темная и холодная ночь препятствовала ему в упражнениях. Легкая на нас одежда принуждала проводнику говорить, чтобы ехал сколько можно скорее, но сколько он не цобыл, волы нужды проезжих не разумели…»

Проезжал по землям запорожцев, видел, как из боевых казаков, кто не подался за Дунай и в охранную службу, делали селян. Как на ныне пустующие земли «приволокли» жителей с Полтавщины, Черниговщины, Брянщины. Поселенцев везли из-под Курска, Смоленска и даже Новгорода. Возвращали беглых из Польши.

Записал: «В Ингульском уезде вновь заселенных местечек 47, в коих во всех 45 домов и 2045 душ поселян… В Сак-Солонецком же уезде новопоселенцев 7514 душ». Понравился ему оборудованный ниже порогов город Никополь, вокруг которого возведено 19 новых пунктов из новопереселенцев. «В прошлом году в городе всего семьдесят домов было, а в этом двести».

Широко раскрыв глаза и восхищаясь предприимчивостью своих новых земляков, слушал он недавно получившего землю отставного офицера, в имении которого заночевал. Тот сообщал: «Южнее, в Херсоне и Кизикерманском уезде, народу еще немного. Боятся. Турки не успокоились, да и татары-крымчаки непрочь пограбить». Хозяин в доме, вокруг которого цвели розы, почти не сидел. Ездил в поля, давал указания эконому, смотрел за строительством. Сам не отдыхал, но и никто у него не слонялся без дела. Василий был поражен, когда увидел женщин, которые заткнули за пояс прядильные гребни, сучили нитку, а ногами месили глину. Понимая, что труд сей тяжек и изнурителен, приукрасил его в дневнике.

«Когда их в одной кучке от пяти до шести с прялками и чулками соберется, то покажутся они теми баснотворными сиренами, кои, получа себе с плывущего корабля, что милое, на водах пляшут». Сирены к вечеру тихо и устало расходились в землянки, где готовили ужин для возвращавшихся с поля мужей. Настоящих плясок адъюнкт так и не увидел. Но зато у почты Кривой Рог, где он пересел на лошадей, занес на карту залежи железного шифера, который был «столь тверд, что к огниву давал из себя искры». Здесь, у впадения реки Саксагани в Ингулец, что создавало излучиной мыс, именуемый рогом, обнаружил он несколько и других минералов и камней, высказав предположение о наличии больших земных богатств, которые потомки используют.

Красива южная земля и богата! По степи, особенно у криниц, видели много куропаток, дроф, тетеревов. Застрелили сайгака и зайца. Когда подъезжали к речке Висунь, удивились ее голубым берегам. Казалось, какой-то особый минерал осыпал побережье. И лишь когда приблизились совсем, увидели, что это ковер терна сиял своей голубизной около деревьев.

Каждый, лично свободный, мог получить здесь, в Новороссии, на Херсонщине, землю. Таких было пока немного, и чаще это бывшие запорожцы, знавшие земли и поселившиеся в долинах.

«…У них видел же, – писал Зуев, – преизрядный способ, как беречь хлеб. К сему избирают они высокое и сухое место, в котором выкапывают круглую яму. Отверстие всегда стараются сделать не широкое, а только чтобы человеку или двум в оное пролезть было можно. Выкопав таким образом подземный погреб, вымазывают стены, полы и потолок глиною, чтобы было гладко, дают просохнуть, а после протапливают жарко. Когда скоро простынет, то и сваливают туда рожь или пшеницу, закладывают отверстие досками и заваливают землею. Так, что снаружи не видно. Сим образом сохраняется хлеб через множество лет без всякой порчи… Когда сие понадобится открывать подземные магазейны, то имеют сию предосторожность, чтобы, открывши доски, близко не подходить, иначе спершимся в хлебе духом на том же месте ушибет до смерти. По отворении оставляет ее открытою на целую неделю, а потом уже хлеб выбирают».

Перед Херсоном степь выровнялась. Курганы остались севернее, и только на горизонте вставали плавни и вырисовывались верхушки домов. Земля вся была голая, какая-то серая, без пашни и трав. Неужели ничто здесь не родит? «Но, проехав несколько верст, причину его узнали. Под ногами лежали миллионы телец саранчи, побитой ранним морозом и все уничтожившей до горизонта». Неужели этот бич будет здесь препятствием земледелию?

И вот Херсон. Город был почти весь в землянках, дороги разбиты, повсюду груды строительного мусора. Генеральский дом был виден со всех сторон. Туда и проследовал Зуев. Его превосходительство генерал-цейхмейстер и кавалер Иван Абрамович Ганнибал принял быстро и, водрузив на нос очки, громко прочитал послание академии:

«Милостивый государь Иван Абрамович! Представляющий с сим Академии наук адъюнкт Василий Федорович Зуев отправлен от академии для приращения сведений в натуральной истории, кого сим честь имею перепоручить в покровительство Вашего превосходительства, покорнейше прося об оказании ему в случаях нужной помощи. К поспешествованию возложенной на него комиссии, чем академия чувствительно Вашему превосходительству обязана будет».

Смуглое лицо Ивана Абрамовича осветилось какой-то теплой улыбкой, и он, встав из-за стола, радушно распростер руки:

– Добро пожаловать, милостивый государь, в будущую столицу сего края! Наукой у нас тут еще мало кто занимается. Больше по военной части, да строительной, да коммерсанты начинают резво. Этому же краю без науки не обойтись: милости прошу!

Год промелькнул в трудах и заботах, в стремительной поездке в Константинополь, возвращении через Болгарию, Валахию и те же степи. Проехал Крым, еле спасся от мятежников татар и собрался возвращаться в Петербург. Почти месяц ушел на сборы, рассортировку коллекций, упаковку. Попросил в провожатые кого-нибудь, кто знает Прибужье и дорогу на Кременчуг. Ганнибал выделил уже немолодого запорожца Щербаня, из особого отряда охраны, что расположился выше Херсона и вел наблюдение за турками и татарами. Щербань возил припасы и провианты казакам, на службе вроде бы и не числился, но работал исправно.

Коллекция Зуева уже несколько раз пропадала, хотя и был при ней академический солдат Иуда Дуев, «для препровождения и охранения при оной казенных вещей». Тетради, записи, карты, рисунки Василий берег пуще себя, ока не спускал с кожаного мешка. Чуть разума не лишился в Херсоне, после возвращения из лихой поездки в Константинополь, когда новый стрелок после смерти Иуды, прихватив лучшее его ружье и кожаный мешок, – думал, что деньги, – скрылся. Так те записи из Царьграда, Болгарии, Валахии и пропали. Хорошо, хоть другие остались в землянке, где он их обрабатывал, да часть в академию отослал. Но академики обходились с Василием сурово. Денег академия не присылала. И если б не добрая душа Иван Абрамович Ганнибал, давно бы погиб в этих жарких степях солдатский сын. А ведь вначале к экспедиции с вниманием отнеслись в академии, инструкцию на семьдесят пунктиков составили и «Наставление, по силе которого поступать надлежит…». В оном все, казалось, перечислено было: и об описании городов, местности, укреплений, откуда сало получают, о состоянии торговли, мануфактур и фабрик, о рыбной ловле и охоте, о строевом лесе, рудниках, плотинах, водоемах, количестве продукции и ее качестве на заводах, зарплате, транспорте, запасе руды, да всего столько, что не упомнишь, когда описывать начинаешь. А Паллас да Лепехин тогда еще добавили о качестве земель и вод, о пустых местах, годных для земледелия, и местных болезнях.

Многое сделал он в соответствии с «наставлением», но еще больше наметил для себя, отправляясь в обратный путь. Скорее, скорее туда, в Петербург, чтобы все показать, рассказать, доказать…

Уже почти тридцать верст отмахал он от Херсона и остановился у слияния Буга и Ингула. Разливист и широк здесь Буг. Правая сторона вся в густых камышах, тайной покрыта для левобережника. Там была турецкая граница. Зафыркают вдруг неожиданно вынырнувшие низкие лошадки кочевников, переплывающие реку рядом со всадником. Стрелой промелькнет лодка.

Василий всегда интересовался рыбой, рекой, всей водной стихией, и тут, где впадает Ингул в Буг, остановился, пораженный раздольем, на котором в мощном борцовском объятии как бы зацепенели, притаптывая, два богатыря. Кажется, один одолел другого, и светло-голубая волна Ингула плещется сверху, загоняя вглубь темную воду Буга. Но вот за песчаной Стрелкой повернул могучим смуглым плечом Буг, и навсегда растворился в его глубинах голубоглазый Ингул. «Хорошо бы построить здесь красивый белый город, – подумал Василий. – Отсюда ведь путь водный на север в Новороссийскую губернию тянется, на запад по Бугу в Польшу, а на юг через Лиман в Днепр, на Очаков, в Черное море и Турцию… А места ведь пустынные, необжитые, никто здесь не был».

– Казаки здесь много раз основывались, – как будто поняв, о чем он думает, сказал Щербань. – Были тут и походные таборы, и посты наблюдения, и перевоз, за который гроши брали, а выше знаменитый Бугский гард, где ловилась рыба аж на всю Сечь и на продажу.

Как ни пытался Василий ускорить ход своего небольшого воловьего каравана, сделать это не удавалось.

– Та вы, пан-господин, не надрывайтесь. Вы же не по казацкой справе, не ворога вам преследовать. А коли так – то у степу можна ихать не швыдко, но точно. Та и волы у скок не ходят, – урезонивал его приземистый казак Щербань. Его двухколесная котыга сопровождала вторые сутки от Херсона небольшой отряд Зуева. – Здесь недалеко знаменитый гард, где мне не раз доводилось добывать рыбу. Без войны казак табунщик, скотарь, но особенно рыбак.

– Разве же рыбу добывают, а не ловят? – перебил его Василий.

– Казаки, да! Рыбой кормились, торговали, оружие добывали через нее! Недаром в песне поется: «Днипровский, днистровский обыдва лимана, из них добувались, справлялись жупаны». Ихала звидцы рыба до туркив, в Очакив, в Польшу до Варшавы, в Москву до России, в Киев, Полтаву и на саму Сечь. Та ось давайте завтра на Бутогордовскую паланку заглянемо и сами побачите, скильки там рыбы.

Но до славных рыбальских мест ехали еще двое суток.

По дороге их нагнал российский офицер, который вез почту. Путешественник его заинтересовал, почта была неспешная, горилка крепкая, а друзья-офицеры порядком поднадоели, хотелось новых впечатлений. С разрешения Василия он перебрался в арбу, пустив свой экипаж за экспедицией, к неудовольствию кучера и двух денщиков, тихим ходом.

Офицер попался из любопытных, расспрашивал, сам многое знал и даже поправил Зуева, когда тот перечислял днепровские пороги. Здесь же, в степи, на холме денщики развернули веселый стол, и он, подняв серебряную рюмку тминной, громко продекламировал:

Гремит музыка, слышны хоры Вкруг лакомых твоих столов, Сластей и ананасов горы, И множество других плодов Прельщают чувства и питают; Младые девы угощают, Подносят вина чередой; И алиатико с шампанским, И пиво русское с британским, И мозель с зельцерской водой.

Зуев стихов не знал. Захотелось в Петербург, к уюту, радостям, музыке. Сколько уже лет он внимает то воинской трубе, то матросской дудке, то пастушескому рожку, то бубну туземца, а так поразившие его в Петербурге и Лейзене клавесин со скрипкой услышал он только здесь, в доме у Ивана Абрамовича Ганнибала.

…Треск ломающейся телеги, истошный крик офицерского кучера и дикое, не слышанное раньше ржание прервали нахлынувшие воспоминания. Низкорослый пепелистый дикий жеребец в черных чулках подкрался к экипажу и, как заправский конокрад, яростно рвал упряжь, бешено хватал зубами постромки, ломая копытами оглобли.

– Бешеный, скаженный, – кричал, убегая почему-то к речке, ямщик.

Офицер хватался за мундир, но оружие осталось в возке. Низкорослый конь резко повел толстой головой, скосил огненный глаз и, поднявшись на задние ноги, со всего размаху ударил острыми передними копытами по оглобле, которая как былинка переломилась пополам, и ошалевшие от невиданной страсти две ездовые кобылы, выскакивая из остатков сбруи, стремительно последовали за своим диким освободителем, взлетевшим на холм и издавшим такой победный и торжествующий клич, который не оставлял сомнений в том, кто тут хозяин.

– Я тебе покажу, трус! – кричал офицер, потрясая кулаком в сторону спрятавшегося в камышах кучера. Щербань же, покачав головой, сказал:

– Вам же мабуть сказали, что у Ингула ходят табуны диких лошадей и что по этой дороге валяется немало возов, колес и ободьев – то все проделки диких жеребцов.

Зацепив поломанный возок, тащили его целый день до перегонной станции, где и оставили своего незадачливого спутника.

Дорога отодвинулась от Буга в степь, и обдаваемые полынным ветром путники размеренно, хотя и тихо, продвигались вперед. К вечеру послышался какой-то тревожный шум на безоблачном горизонте, встала дуга радуги.

– Что то за чудо?

– А то не чудо, там недалеко наша Бугогардовская паланка розташувалась. Возле тех порогов, что шумят, Буг разливается, и здесь запорожцы делают гард, то есть городят его. Он дивись – то урочище загатили, весной они большими и малыми каменьями и дальше через всю ричку, останавливая ее со всех сторон, городили, перегораживали, опуская на дно тыны, плетни по-вашему. И каждый год, если не було войны, приезжали сюда выбранные из низового товариства господари, а также главные рыбаки – гардовничие. Собирались таких три-четыре односума, нанимали себе тафу: или пятнадцать-двадцать человек из бродячих, бездомных и безженных людей и с ранней весны до поздней осени занимались рыбальством. Хозяева здесь неплохо зарабатывали, лямчики и забродчики тоже, а работники только за харчи працюют.

Ныне на берегу стоял полуразрушенный рыбацкий курень и несколько запущенных шалашей.

– Война всех разогнала, мабуть… та ни. Ось там люды!

Действительно на той стороне на середину заплывала лодка, и сидящие на первой люди начинали выбирать невод, следующие за ними забродчики делали почему-то то же самое.

– То они другую, более мелкую сеть – «прорежь» – выбирают.

Через час на берегу билось живое самоцветное море рыб. Артельщики, по-местному табунщики, споро разбрасывали рыбу по сортам. В бочки с водой попадала белуга, севрюга, чечуга, пистрюга и красавец осетр. Двух сомов добили довбнями и оттащили отдельно. Леща, тарань, чехонь, спицу и рыбец сгребали трезубцем в одну большую кучу, щук отбрасывали в сторону, а леща и судака выбирали поштучно.

Зуев захотел посмотреть засолку, запомнить и описать потом.

Казаки работали споро. Красную рыбу потрошили. Жир бросали в одну бочку, икру в другую, тушу тащили на палке в воду – мочить, другие же доставали из воды, распластывали, делали надрезы, насыпали соль и тащили на пригорок «на солнце и на росу». Жир из красной рыбы вырезали кусками, куски солили.

– Казаки едят ее как ветчину, – пояснил Щербань.

Несколько человек развешивали рыбу на длинных палках, другие надрезали ее, третьи солили, четвертые за бугром варили клей из костей и голов.

Самые опытные выбирали белужью и осетровую икру, очищали ее от перепонок и, протирая сквозь решето, слоями доверху складывали в бочку, на которую клали гнет.

– Потом еще побанят или повялят и повезут продавать в Очаков или во Львов. Икру нашу любят в Царьграде, Египте, Греции. Италийские и алжирские, армянские купцы ее увозят отсюда.

Через несколько часов потроха были сгребены и выброшены в речку, доски, где разделывали рыбу, обмыли горячей водой из чана, и гардовничий дал команду: «Трохи видпочить», – то есть отдых!

Для казака сия команда означала отмену нестерпимого, но железного во время работы приказа гардовничего: «До горилки не торкаться!»

На вымытые и вытертые, застеленные душистым сеном столы, на чистую ряднину положили крупно нарезанные куски сала, длинные перья цыбули, миски черной икры, полосы вяленой желтой рыбы всех сортов, несколько пышных паляниц. Вытащили откуда-то из погреба сулею чистой, как слеза, горилки.

Гардовничий плеснул себе в глиняную чашку, медленно поднес к усам, вдохнул, быстро закинув голову, опрокинул ее одним махом и зажмурился. Все с напряженным вниманием и даже со страхом смотрели на выражение лица старшего.

Один глаз его приоткрылся, внимательно обежал всех сидящих, и он выдохнул: «Годится… добра…» Все шумно задвигались, закряхтели, подставляя черепки под бутыль.

– Вонзим копия в души своя! – крикнул один, каждый подбрасывал свою поговорку или словечко. Ох уж это умение запорожца сказать словцо! Как скажет, так вмажет! Вот протягивает самую большую кружку крепкий, с самым длинным оселедцем, закрученным за ухо, молодец и в ответ на укоризненный взгляд разливающего простодушно замечает:

– Человек не скотина, бильше ведра не выпьет!

Другой, тщедушный и квелый, может из бывших семинаристов или писцов, проявляя необычную живость, тонким бабьим голосом почти пропел:

У нас в Сичи норов, Хто Отче наш знае, Той вранци встав, Умнется тай горилкы шукае.

Гардовничий перебил его и строго сказал:

– А тебе видомо то, шо козак в походе не пье и всякого пьяного атаман немедля выкидывает за борт?

Квелый поперхнулся и закивал быстро-быстро, повторяя:

– Чую, чую и разумею.

– Ну и добре, шо и разумеешь. А хто не буде до ранку разумить, то рыбальство для того закинчеться.

Зуев встал из-за стола и спустился к спокойно несущему свои волны Бугу, еще долго наслаждался его величавой тишиной, раздольем. Из камышей с противоположной стороны тихо выехала маленькая лодка-подъездка и, немного проплыв, остановилась посреди реки. В лодке в длинной белой рубахе стоял человек и, слегка табаня веслом, всматривался в глубину. Вдруг из-под рубашки, из-за пазухи черной тенью что-то выскочило и нырнуло в воду. Василий не успел удивиться или испугаться злой чертовщине, как на борт лодки из воды выскочила та же темная тень, держа в зубах большую, бьющуюся о борт рыбину.

– О господи, да что же это такое? – невольно воскликнул он и обернулся, ища ответа. Как бы ожидая этого вопроса, сверху подходил здоровый казак и, остановившись, опираясь на весло, медленно сказал:

– То Петро Непийпиво зи своею кицею рыбу ловить. А кошка, или что там за диковина, ныряла и ныряла в воду, вытаскивая большую серебристую рыбу.

Так Зуев увидел то, о чем уже ему не раз говорили, что казаки имеют прирученных выдр, которые и сидят у них под одеждой и благодарят своих хозяев, вытаскивая самую крупную рыбу…

Узнал Зуев, что многие из сих казаков работают почти даром, за еду, другие берут плату рыбой, а третьи – хозяева забирают почти весь улов и везут продавать его или в Польшу, или в Крым, или в Россию,

Выехали поздно, решили ехать ночью, чтобы попасть на Кривой Рог. Южное темное небо всегда удивляло северянина Зуева. При свете все казалось таинственным и необъяснимым. Из темноты вынырнул курган с тремя вершинами. Одна, боковая, была как бы срезана, разрыта. Он-то, возвращаясь из Херсона, пересев в котыгу Щербаня, еще раз хотел осмотреть, описать и зарисовать курганы и бабы, на них стоящие. «Оные здесь по ровности горизонта взмывали, как будто бы они стояли в воздухе и делали в красный день единое глазом украшение». Часть курганов, и один самый большой, Чертомлыцкий, он описал и вместе с рисунками болванов, на них расположенных, отослал описание в академию. «Что касается курганов… – писал он в донесении, – то степи Азова и Новороссии усеяны ими. Я видел курганы различных типов: большие, малые, конусообразные, невысокие, плоские, окруженные камышами, поставленные стоймя, как мы видели у Абакана».

Все время помнил и двадцать пятый пункт «Наставления», где предписывалось:

«Собрать сведения о развалинах и старых городишках, могилах, курганах, других древностях… Надо собирать сведения о древних могилах и находимых в них костях, орудиях и других предметах. Следует записывать предания».

Обернулся к дремавшему рядом казаку и спросил:

– Кто тут копался?

– Да тут один пан из Петербурга приехал, по-нашему не очень говорит.

– И что, много накопал?

– Почти пятьдесят кошелок выкопал, навалил на волов и посунул в губернию. Кожа на волах трещит, а он сунет и сунет. И как думаете, он сам идет? Ни, достае якусь стрелочку и на нее смотрит, а она уже ему показывает, где клады лежат, а где что другое. Она так и типается у него в руках. Он говорит: здесь клад. А она показует: нет, неправда, вон тут.

– А что, правда тут богатство зарыто?

– Так у нас вси об этом говорят. Вначале сорока сороке, ворона вороне, и потом нам.

– Да кто же зарывал их?

– Ну, то все знают. Куцые черти да чубатые запорожцы.

– Как так? Что их вместе свело?

– А вы не знаете разве того, как старых людей переделывали в молодых? Ну так послухайте, как оно было.

Жил тогда между запорожцами один кузнец, да не такой кузнец, какие теперь повелись – пьянюги да мошенники, – а кузнец настоящий, честный, трезвый человек да еще старинного завету, и ковал он коней. Чуть ли не на всю Сечь. Чуть свет, а он уже в кузнице, уже чукает молотом. Только сколько он ни делал, ни годил казакам, а все бедняком был: ни на нем, ни под ним. Вот как-то приходит он к своей кузнице удосвита, а на дворе было еще так темно, что хоть в глаз коли, так ничего не видно. Отомкнул кузнец дверь, вошел в серединку. А там у него висело всегда две картины: на одной срисован был господь Иисус Христос, а на другой намалеван чертяка с рогами. Первая была прибита на стене, что прямо против дверей, а вторая на стене, что над дверьми. Так вот, как войдет кузнец в кузницу, тотчас же станет лицом к иконе и помолится богу, а потом обернется назад и плюет в черта, да плюнет как раз в самую рожу. Так он и делал каждый день. Так сделал и на этот раз: вошел в кузницу, перекрестился на икону, плюнул в самую харю черту, потом взял в руки молоток и начал чукать. Но только ударил раз, или два, или три, коли чульк, а перед ним стоит хлопчина здоровый, красовитый, с такими черными усами, что они так у него и выблескуют, а на вид несколько смугловатый.

– Здорово, дядьку!

– Здоров, хлопчина!

– Час добрый, ковать тебе – не перековать, брать деньги и не перебрать.

– Хорошо говоришь, да не ладно выходит.

– А что так?

– А то, что, сколько я ни работаю, нет ни на мне, ни подо мною.

– Жалко мне тебя, дядько, да что делать, коли у тебя такая скверная наука. Вот если бы ты знал ту науку, которую я знаю, тогда бы ты горем об землю покатил.

– А какая же твоя наука?

– Моя наука, что я по ней могу старых людей переделывать в молодых.

– Неужели можешь?

– Могу!

– Научи меня, спасибо тебе!

– Э, не хотелось мне, но жаль уж очень тебя. Так вот же что: пойдем вместе по свету, посмотришь ты, как я дело делаю, то себе научишься.

– Пойдем.

Вот и пошли они. Идут-идут, приходят в одну слободу и сейчас же спрашивают: «Это что, панская слобода?» – «Панская». – «А есть тут пан?» – «Есть!» – «А что, он старый или молодой?» – «Да лет до девяноста будет». – «Ну вот это и наш. Идем к нему». Пришли. Доложились о себе. Вот и выходит пан: старый-престарый, сморщенный, насилу ноги волочит. «А что скажете?» – «А мы пришли, пане, называться вам работою». – «А какую же вы работу можете исполнять?» – «Мы можем, пане, старых людей переделывать на молодых». – «Неужели можете?» – «Можем». – «Сделайте милость, переделайте меня». – «А что дадите?» – «А что возьмете?» – «Да с вас тысячу рублей надо, потому что уж больно вы стары». – «Нельзя ли взять восемьсот?» – «Нет, пане, никак нельзя, струмент дорого стоит».

Туды-сюды, сторговались за тысячу.

Тогда тот молодой парубок взял долбню, ошелелешил ею пана по лбу, изрезал его на куски, покидал те куски в бочку, налил туда воды, насыпал золы, взял весилку да и давай все это мешать. Мешал-мешал, мешал-мешал, а потом дунул-плюнул да как крикнет: «Стань передо мною, как лист перед травою!» Тут по этому слову выскочил из бочки такой молодец, что аж любо на него посмотреть, молоденький, как будто лет семнадцать. Получил хлопчина тот деньги, часть дал кузнецу, а часть зарыл зачем-то в курган. Пошли дальше. Идут-идут. Приходят в другую слободу. И так несколько раз. Тут и подумал кузнец, что наука того парня не особо мудрая, и говорит себе: «Э, кат тебя бери. Я и сам теперь то же могу сделать!»

Положились они спать в третьей слободе, парняга заснул, а кузнец взял поднялся и ушел. Приходит в первую слободу и спрашивает: «А есть тут пан?» – «Есть». – «А стар он?» – «Да годов семьдесят будет». – «Вот это и мой». Приходит, доложился о себе. Выходит пан хилый-прехилый, да еще и сгорбленный. «А что скажешь?» – «Да пришел работою называться, пане». – «А какую работу можешь делать?» – «Могу из старых людей молодых делать». – «Можешь?» – «Могу». – «А что ты возьмешь, чтобы переделать меня?» – «Тысячу рублей». – «О, как дорого. Возьми восемьсот». – «Никак нельзя, пане, струмент дорого стоит». Так-сяк, за тысячу согласились. Вот кузнец взял свою долбню, убил ею пана, изрезал на кусочки, побросал те кусочки в бочку, налил воды, насыпал золы, взял весилку и давай мешать. Мешал-мешал, мешал-мешал, а потом как свистнет, как крикнет: «Стань передо мною, как лист перед травою!» А оно ничего не выходит. Он вновь мешал-мешал, мешал-мешал, пот беднягу прошиб. Снова как свистнет, как крикнет: «Стань передо мною, как лист перед травою!» И снова ничего не выходит. Что тут делать? А дети убитого пана пристают, чтоб кузнец воротил им отца, а то убьют. «Погодите, – говорит кузнец, – стар он, не выкипел». И снова мешать. Вот уже и ночь обняла его, устал бедный кузнец, сел, задумался: «Эх, побила бы меня лихая година! И на что я ушел от этого парня? И где он теперь есть?»

Только сказал он эти слова, кто-то торк его за руку. Оглянулся, а то тот хлопчина с блескучими глазами и черными усами.

– Что это ты, дядьку, зажурился?

– Э, голубчик мой сивый, выручай из беды. Покарала меня нечистая година; думал я, что уже научился твоей науке, взял да отошел от тебя и давай переделывать старых людей на молодых, а вот оно вышло так, что я ничего не умею. Убил человека, а теперь и не воскрешу. Сделай милость, помоги в беде! До веку не забуду!

Задумался парень, а кузнец все просит да молит его.

– Ну вот что, я тебе помогу, только дай мне один зарок.

– Какой твоей душе угодно зарок, такой и дам.

– Да что. Не будешь ты плевать на ту картину, которая висит у тебя в кузнице над дверьми!

– Да это та, что черт на ней намалеван?

– Та самая.

Понял тогда кузнец, что у него за товарищ и какая наука… Но что же было делать!

– Не буду… До вику не буду.

С тех пор перестал кузнец плевать черту в рожу, с тех пор запорожцы и пословицу сложили: «Бога не забывай, да и черта не обижай».

– Хороша притча, – задумчиво сказал Зуев. – Но так я и не пойму, зачем же черт зарывал заработанные деньги в курганы?

– А затем, что то христианские деньги. Они бы его спалили.

Дальше ехали молча, но разговорившийся казак прервал думу Зуева:

– Ну а слыхали вы, пане добродзею, как можно достать те деньги, которые зарывали черт с запорожским кузнецом?

– Нет, не слыхал.

– Зубом из мертвеца!

– Как так?

– А так, что нужно вырвать изо рта мертвеца кутный зуб, так с тем зубом можно находить клады, отпирать замки, обретать себе дивчат.

– Да что ты говоришь? Опять байка какая-нибудь?

– Да нет, пане. И то и то правда. Вот послушайте, как то было.

Когда-то в очень давнюю давнину тут у нас в Запорожье жил неимущий безродный казак-сирота. Только и богатства у него было – конь, кресало да люлька. И такой он был бесстрашный человек, что везде, бывало, бродит: то по степи, то по балкам, то по лесу; день или ночь, лето или зима – ему все равно. Вот так-то в зимнее время выехал он из Запорожья в гетманщину на городы. Выехал, погода была хорошая, а потом была такая хуртеча, что боже сохрани! И света божьего не видно. Одно курит, откурит и все дальше – больше, дальше – больше. А казак все едет. Ехал-ехал, наконец сбился с пути: сюды-туды, сюды-туды, нет дороги; пришлось так, хоть богу душу отдавать.

Ну что же теперь делать? Пущу коня, пусть он сам едет, куды знает. Пустил. Конь едет-едет, вдруг тыць – и стал. Что такое? Смотрит казак: ограда, а за оградой церковь. «А, слава богу! Вероятно, тут же где-то и слобода». Привязал коня до ограды, а сам пошел искать слободы. Искал-искал, нет слободы, да и только! Хотел было вернуться обратно, но и тут беда: след потерял. «Вот теперь уж так смерть! Что делать-то буду? А дай позову коня». Позвал коня, конь заржал где-то. Казак пошел на голос и наконец-то добрался до него. «Нет, теперь я вот что сделаю: коня заведу под колокольню, сам сяду под дверь церкви, закурю люльку и буду сидеть до утра. Хоть грех курить под церковью, а все же пусть бог простит: не буду курить – засну, а засну – замерзну». Так он и сделал. Сидит себе и сидит, из люлечки попыхивает. Вдруг слышит из церкви, как будто что-то сорвалось со стены и шарахнулось об пол: так по всей церкви и раздался гул. Послушал-послушал казак и подумал: «Это, вероятно, мне вздремнулось да в дремоте и пригрезилось». Поправил казак на голове шапку, пощупал чупрынку, наложил табачка, придавил его пальцем, накрыл крышечкой и опять сидит попыхивает люлечку. Но вдруг чудится ему, что кто-то ходит по церкви. «Шам-шам…» Что же это такое? Нет, это не во сне… Казак вскочил с места и стал осматривать церковную дверь. Видит, во двери торчит ключ. «Эге, тут что-то неладно!» Тотчас выкресал огню. Зажег трут, вошел в церковь, нащупал там свечу, зажег и стал осматривать церковь. Видит, среди церкви стоит гроб, а около гроба на полу лежит крышка. Казак подошел ко гробу, заглянул в него, лежит мертвец, лежит так, как и следует ему лежать. «Значит, это не он стучит. Кто же бы это мог?» Пошел казак по церкви, заглянул во все углы, никого нет. На клиросе нет, пошел на алтарь, заглянул под жертвенник – никого нет, поднял одеяние на престоле, а там под престолом женщина.

– Чего ты сюда забралась? А вылазь да скажи, кто ты такая и чего ты вобралась ночью в церковь?

А та женщина бух в ноги казаку.

– Не губи меня, все расскажу. Пришла сюда, чтобы вырвать кутний зуб, бо такими зубами можно отмыкать замки, доставать из земли клады, привертать девчат. Так вот я украла у попа ключ и наладилась вырвать зуб, а тут ты… Теперь, если хочешь, я достану для тебя зуб, и будешь ты богачом на весь мир; чего хочешь – того и попросишь.

– Бог с тобой и с твоим зубом. Был я сиротой-голяком и умру таким же, а ты выходи, я тебе покажу, как заниматься таким ремеслом! – Тут казак выволок женщину из церкви, изрубил ее на мелкие куски, бросил кости в снег, запер церкву, сам сел на коня и, так как было к свету, скоро нашел слободу, где и рассказал людям, от которых мы знаем.

Вот чем добываются клады из земли. Не захотел казак пользоваться, а был бы богат и счастлив. А отчего не попользоваться? Боялся, вероятно, заклятия; как закапывали люди клады, то клали на них огонь, а на огонь барана, связанного по ногам железным дротом; жарили того баранчика да приговаривали: «Вот как этому баранцю, связанному дротом, тяжко да нудно лежать на огне, так пусть будет тяжко и нудно тому, кто осмелится взять из-под него закопанные гроши».

– Да, напугал ты меня, добрый молодец, – промолвил Василий. – Курганы, конечно, надо на земле беречь, но и знать, что в них зарыто, надо тоже. – Захолонуло сердце у него, представляя, как погружается он в глубь земли и видит чужую жизнь, не благом приобретенные богатства, свидетельство трагедий и алчности.

– Да, страшная эта и мудрая сказка, – сказал Зуев, задумчиво глядя на дорогу, уже освещенную месяцем.

Дорога, дорога! Сотнями, тысячами километров ложишься ты под колеса путешественника. То тянешься ровной накатанной гладью, то забугришься и запетляешь, станешь волнистой и неровной. А то вдруг затеряешься и почти исчезнешь в разнотравье степи, разлившись тропинками и дорожками по оврагам и буеракам.

Сколько прошел ты, российский путешественник, сколько людей встречал, зла видел и горя! Но не отчаивался, не падал духом. «Мир на добрых людях держится», – говорил замуштрованный, изувеченный и израненный твой отец. Действительно, вот рядом едет его провожатый, мудрый, тихий и смелый запорожский казак Щербань, потерявший дочь, жену и сына, сохранивший доброту, интерес к жизни и светлый разум. А сколько талантливого и ученого люду видел ты на Руси, в Сибири, здесь на Украине, в Новых землях.

В Харькове Василий видел, о том описал Эйлеру, механика Захаржевского, привязанного к своему искусству и сумевшего изготовить астрономические телескопы с крупными стеклами и пневматические машины. А в Курске полуопальный губернатор Свистунов составил карту смертей во всей губернии, записав болезни и года рождения умерших. Другую запись о рождении, браках и смертях всех поселян составил он по уездам, где отметил, что число смертей от пятилетия к пятилетию возрастает. Это же целая система действий! Свистунов собирал коллекции, делал записи и все это готов был отдать академии или Медицинской коллегии. Но те в столичной гордыне внимания не проявили. Просвещенному человеку опасен как невежда, так и невежа. Оные как среди простого люда, так и среди людей высшего света бывают. Многие из академиков, своим званьем прикрываясь, к истинным заботам науки раченья не проявляют, больше о своих собственных нуждах пекутся. А Зуев хотел вызвать к открытиям и поискам на местах интерес. Во время посещения Ненасытецкого порога он видел, как местный предприниматель Фалеев первым стал расчищать Днепровские пороги. В малую воду в камнях пробивали солдаты стальным буром отверстия, и в эти отверстия закладывались патроны в виде жестяных трубок, начиненных порохом. Трубки взрывались при помощи фитилей…

«Труднейшая работа бурить камни под водою, и потому не без ужасу смотреть должно, как солдаты и работники по два человека на плотике, зацепись за камень, посреди той сильной быстрины и шума держатся, сидят как чайки и долбят в оной». Фалеев же организовал рытье обводного канала, где было занято 300 человек. Все открывало широкие горизонты отечеству.

Сколько же увидел он, Василий Зуев, солдатский сын, посланец академии, сколько он узнал, сколько может рассказать! Какую сослужить службу российской науке?

Но и трудности, лишения на его долю свалились немалые. Возблагодарят ли? Поймут ли? Займет ли он достойное место в академии?

Василий не мог на все это ответить с уверенностью. А его ведь уже здесь, в Херсоне, приглашали служить во французскую фирму, просили передать материалы. Деньги, наверное, немалые бы заплатили.

Нет, он будет работать не покладая рук, днем и ночью, но свою задачу выполнит. Он откроет для России, для отечества эти южные земли, опишет их, расскажет об их богатствах.

И когда заколосятся тут хлеба, станут заводы, пойдут корабли – не раз вспомнят зоркий глаз Василия Зуева, преодолевшего на своем пути великие трудности, важное приметившего, описавшего земли Новороссийские и полнокровно утвердившего на карте российской науки сей край.

 

АКЦИДЕНЦИЯ

Писарь взял монету, повертел между пальцами, посмотрел на нее с презрением, аккуратно положил в стоящий на лавке мешочек, обмакнул гусиное перо, снял с него чернильную дрянь и строго сказал: «За изложение плата особая». Бородатый горожанин понятливо закачал головой:

– Нешто мы не понимаем, господин хороший, что мы просто за согласие ваше благодарили.

…Шарль Мовэ заканчивал разговор с заместителем коменданта, распределителем квартир, описывая блестящую картину открываемого с его помощью в центре города салона мод, причесок и обучения прекрасным манерам.

– В Петербурге без этого не мыслят ваш город.

Квартирмейстер недоверчиво морщился:

– Какие уж тут манеры! Турки за сто верст, флот надо строить, война неизбежна.

Шарль занервничал, задуманное внедрение в южный форпост русских срывалось. Город был грязный, неустроенный, хорошие здания сосредоточены, по сути, только в центре, здесь были офицеры, их жены, иногда наезжал Потемкин и его болтливая свита. Только здесь, в этом месте, и можно было узнать и увидеть все, что требовалось кредиторам. Он положил на стол изящный золотой крестик, усыпанный бриллиантами:

– Такие вещицы, ваше превосходительство, очень к лицу вашей супруге. Мы преподносим ей от имени… от имени нашего салона «Красота полудня».

Заместитель коменданта был храбрый человек, врагу не уступал на поле боя. Но здесь-то не враг, а коммерсант и деловой человек! Чувствуя, что делает что-то не то, потянул бумагу и наискосок ее размашисто вывел: «Передать здание земельной канцелярии под салон красоты». Вздохнул: «Вот и Настя тоже любит красивое, надо заботиться и об этом».

…Седой генерал-губернатор молча и холодно смотрел на поставщика полотна, меха, мяса и что там еще поставляют ко двору ее императорского величества. Знал, что поставщик особа влиятельная, десять лет назад был пожалован дворянским званием, хотя происхождение его отнюдь не благородное: то ли из касимовских оборотистых татар, то ли из вездесущих армянских купцов.

– Закон нарушать не дам! – неуступчиво и твердо бросил губернатор в ответ на просьбу продать на откуп рощи вдоль тихих степных рек. – Рощи в степи здесь запрещено вырубать. Иначе земли в пустыни обратим, засоление будет.

– Нэт, ваше сиятельство, закон мы с вами нэ нарушим. Те деревья, что в степь выходят, нэ тронем. А рощи у Ивановки сапсем не стронем и там летнюю резиденцию для вас построим, сразу оформим как ваш лэтний дом. Чертеж сами выберете! – не давал опомниться поставщик. – На слэдующий год радоваться будэте, жить будэте там!

Деток у губернатора было шестеро, и все дочки, которых надо было одевать, кормить, выгодно выдавать замуж. Казенных денег, доходов от имений не хватало. Чиновный петербургский люд, ревизоров и наблюдателей надо было задабривать, давать балы, вручать подарки, а иначе наговорят при дворе и у высоких особ, не расплатишься. Пусть и этот скупщик раскошелится.

Он медленно поднял колокольчик и так же медленно сказал вошедшему адъютанту:

– Подготовьте бумагу с господином… – сделал вид, что забыл фамилию, чтобы хоть этим досадить нахальному откупщику. – Да, не забудьте приносить мне на подпись новое подтверждение через каждые три месяца… – дав понять, что он собирается контролировать строительство своего загородного дворца.

…У Екатерины после долгого полночного сидения за карточным столиком и недолгой ночной встречи с очередным фаворитом с утра болела голова. Храповицкого она слушала невнимательно, рассматривала ногти, прикладывала руки к вискам и даже один раз, прикрываясь ладошкой, зевнула. Гофмейстер Безбородко, находившийся здесь, тоже был в полусонном состоянии, бросая вроде бы безразличные взгляды на императрицу и то ли подключаясь к игре, зевнул: погода сонная, то ли действительно засиделся вчера за картами, тянет ко сну.

– Что-то вы, батенька, мне такие дела докладываете, все о злоключениях, и только о злонамеренных акциденциях рассказываете. Неужели это явление столь распространенное стало по всей России?

– Да, матушка, все жалуются. Обыватель просто стонет. Просители говорят, что без оной ни одну просьбу не разрешишь. Не только в провинции, но и у нас в столице. Чем серьезнее дело, тем больше подношение.

– Я понимаю: безродные чиновники от невоспитанности, но честь дворянскую как можно марать?

Безбородко снял с себя сонливость, глазки его прояснились, и он хитренько подмигнул невозмутимому Храповицкому:

– За честь, матушка, еще дороже надо, чем безродному. Вот намедни, рассказывают, граф Долбилин у помещицы Потиевской за доклад ее дела вам тридцать душ крепостных взял. Никакой он не вельможа, а хапуга, матушка!

Императрица всплеснула руками.

– Ну это же страшно, господа. Ведь так всю Россию распродать могут наши слуги отечества!

Безбородко постукал кольцом по корешку дела и тяжко вздохнул:

– Все думают, что Россия велика, всю не растащишь сразу. Да и вы зря считаете, матушка, что явление это чисто русское. Вон один писака правильно пишет: «По древнему названию посул, по-нынешнему взятки, а по-иностранному акциденция, когда начало свое восприняла, в том все ученые между собой не согласны, да и в гражданской истории эпоху нескоро сыскать возможно; а потому и нельзя достоверно утвердить, какой народ преимущество в том изобретении взять должен». Везде берут, сказывают: к японскому императору без подарка не входи, у турок все на взятке построено; персы и восточные люди не могут себе представить, как это без подношения дела решать можно. Они вон по петербургским и московским подворьям снуют, и все с подарками да с презентами. Глядишь, бездну дел у нас тут и сделают. И у англичан берут и у французов. Да и на вашей родине бывшей не гнушаются.

Екатерина поморщилась, напоминаний не любила: «Чего там брать-то. Немцы все используют и экономят». Вот она даже не понимала долго русскую поговорку: «взять, что плохо лежит». В германских землях ничего плохо не лежало – все прибрано. Но как же все-таки с акциденцией бороться? Может, у Петра Великого или в других землях есть что позаимствовать?

Она с вопросом взглянула на Храповицкого. Тот как будто ждал этого. Вытащил снизу бумагу и, прежде чем читать, сказал:

– Вы правы, матушка, взятка может разрушить любую державу быстрее, чем армия. У купца деньги позавелись, многие бессовестными стали, инородцы с мехами и каменьями норовят привилегии получить, иноземцы деньгами сорят, наши секреты и богатства закупают.

Потом поправил очки и стал читать.

Екатерина выслушала не перебивая. Посмотрела за окошко дворца, потеребила платочек и, не глядя на Храповицкого, обратилась к Безбородко:

– Что там Порта нынче затевает?

Безбородко окончательно проснулся, с неожиданной для его грузной фигуры быстротой пересел ближе к императрице и раскрыл папку. Храповицкий тихо удалился…

 

ХЕРСОНСКАЯ ЯРМАРКА

Иван Абрамович Ганнибал сегодня был не в духе. Дерево из Кременчуга опять задерживалось, железа на корабельное оборудование не хватало, кузницы едва дымились. Из низин потянуло гнилым и сыростью – быть снова болезням. Кажется, все сделаешь: отдашь распоряжения, пошлешь гонцов, найдешь людей, согласуешь планы – работать бы! Но снова затор, задержка, волокита. Руки иногда опускаются, а тут еще пришлют фертика петербургского то с проверкой, то для устройства. Дела не знают, привыкли по салонам сшиваться да сплетничать многозначительно. Кликнул денщика. Попросил подогнать выезд, запрячь небольшие дрожки, чтобы проехать по улицам и набережной – так делал всегда, когда хотел успокоиться. А потом заглянуть на быстро ставшую знаменитой херсонскую ярмарку. Сколько сил вложено, чтобы все это обустроить, упорядочить, сделать согласно инженерным замыслам.

Инженерство его, от отца усвоенное, включало в себя все: составление планов города и возведение фортификационных сооружений, строительство верфи и соблюдение дорог, «чищение Днепра» – расчистку, укрепление его берегов и заведование всем строительством Херсона, расчет на строение всех коммуникаций, даже устройство прудов и фонтанов. Прирос он к этому нездоровому месту, к этому еще только вырисовывающемуся новому городу его отчизны, без которого уже себя и не мыслил.

Отец-то его проделал путь из далекой Африки в Константинополь, а потом в Петербург, где и стал крестником самого Великого Петра, его арапом. Знания инженерные приобрел царский арап во Франции и считался тогда одним из лучших фортификаторов и строителей России. Однако после смерти Петра судьба гнала его все дальше и дальше от Петербурга. Сначала в Казань, а потом уже в настоящую ссылку – в Тобольск, Нерчинск, Кяхту.

Из опалы Ибрагим, или, как чаще звали его, Абрам, возвратился, не утратив знаний и хватки. Елизавета сделала его комендантом Ревеля. А потом был он и выборгским губернатором, новым директором Ладожского канала, строителем Кронштадтского порта и, уйдя в отставку, долго жил в своем имении Суйда, чертил проекты, которые посылал даже Екатерине. И вот недавно его не стало, умер в 1781 году.

«Пора, пора его заменить в Суйде», – мрачно подумал генерал-цейхмейстер. С Потемкиным не заладилось. Иван Абрамович его за великие планы, размах, энергию уважал, но за сумасбродство, бешенство, а также за вялость и леность, наступающие часто тогда, когда надо действовать, светлейшего не любил.

Потомок эфиопских князей, сын духовно родственного Петру Великому фортификатора и гидротехника, участник славной Чесменской битвы, сподвижник самого Спиридова, он ни перед кем не хотел склонять головы. Пусть знатные вельможи кичатся своим прошлым, оно у него тоже есть. Но он сам делает свою жизнь, служит Отечеству так, что потомкам не будет стыдно.

Хотел уезжать, но доложили: «Пришел французский негоциант Антуан, просит принять». Этого купца он любил за веселый нрав, деятельность, умение завязывать знакомства, серьезное отношение к торговле с Россией через южные порты. В Херсон Антуан прибыл при содействии Потемкина с большой партией французских товаров, пройдя турецкие рогатки.

Войдя в комнату, Антуан обворожительно заулыбался, распространяя какой-то немужской приятный аромат и, по-видимому, заметив, что генерал был не в духе, остановился, развел руками и сказал по-русски:

– Иван Абрамович, не нато сердиться. Много хорошо. Будем торговля. Будем дружба. Спасибо. Бардзо дзенькую. Дякую! – И, довольный собой, громко засмеялся.

Иван Абрамович улыбнулся, подал руку, задержал свой взгляд на одежде и громко пророкотал:

– Молодец, Антуан! Успехи есть. Язык учишь! Как там, в Польше?

Антуан, уже по-французски, поведал, что был принят польским королем, встретился с банкирами, которые готовы организовать в Варшаве торговый дом для коммерции через черноморские порты. Сам он закупил большую партию товаров в южной Польше и собирается вывезти ее через Херсон под русским флагом.

– Это право, ваше превосходительство, надо предоставить нашим кораблям, ибо турки только русских пускают в Черное море и выпускают отсюда.

– Пока ты ездил, Антуан, такой указ уже издан.

Иван Абрамович возвратился за стол, просмотрел несколько папок и, вытащив длинный список, прочитал:

«Сим предоставляется право, от имени ее императорского величества, поднять русский флаг на торговом корабле французского негоцианта Луи Антуана и получить пашпорт для пропуска. Оный же товары разные, незапрещенные, из портов российских черноморских должен перевозить во Францию и другие страны и сим быть полезен. На подлинном подписано:
Гр. Потемкин-Таврический».

Антуан даже слезу смахнул от столь высокого понимания его желания быть полезным и стал благодарить Ивана Абрамовича, восхищаясь той созидательной деятельностью, которую Россия на южных землях проводит.

– Ведь тут десять лет назад пустыня была, – указал он на карту за спиной генерала.

Иван Абрамович обернулся и провел рукой по русско-турецкой границе, проходившей до 1774 года между Южным Бугом и Днепром по открытой степи. Дальше, по небольшой речке Ташлык, пересекая реки Арбузинку, Мертвые Воды, Еланец, Громоклею, Висунь, Ингулец, граница подходила к Днепру около устья Каменки, к северу от Казикерменя, и дальше по рекам Конские Воды и Берда до Миуса и Дона.

Сейчас после Кучук-Кайнарджийского мира граница сдвинулась к Южному Бугу до польских рубежей.

Почти все побережье Таганрогского залива стало свободным. Там были восстановлены Таганрог и Азов. Стала строиться Днепровская и Южнобугская укрепленные линии. Россия получила право иметь свой флот на Черном море. Во время войны приступили к созданию Донской флотилии, способствовавшей завоеванию Крыма.

А до войны в 1764 году из Ново-Сербии, казацкой Новослобожашцины, Славяно-Сербии и Украинской линии части бывшей гетманщины была образована Новороссийская губерния, С 31 марта 1774 года ее губернатором был назначен Потемкин. Потом была образована отдельная Азовская губерния. А вот сейчас говорят, что их снова объединят в одно Екатеринославское наместничество. Сюда, на эти пустые доселе земли, приглашали семьи государственных крестьян, которые платили сбор, но и комплектовали гусарские и пикинерские полки. На заселение приглашали всех, даже беглых селян и запорожцев, украинских посполитых, военных нижних чинов. Беглым объявлялось «прощение», личная свобода и временное освобождение от податей. Помещичьи крепостные центральных и малороссийских губерний, прослышав о земле, стали бежать от своих хозяев. В ответ на жалобы помещиков Потемкин давал согласие разобраться и обещал бороться с крестьянскими побегами, но сам исподтишка поощрял переселенцев и беглецов и заявлял, «что являющимся разного звания помещикам с прошениями о возврате бежавших в бывшую Сечь Запорожскую крестьян объявить, что как все живущие в пределах того войска вступили… в военное правление и общество, то и не может ни один из оных возвращен быть». Землю тут раздавали щедро. Особенно если дворяне, бывшая запорожская старшина, военные чины, купцы, архивариусы, регистраторы и прочие зажиточные люди приводили с собой поселян. За вербовку награждали лиц всякого звания воинскими чинами. Кременчугский купец Фалеев за это вначале большие земли получил, а в 1779 году званье «пример майора», а еще позднее и дворянское званье.

«Ох уж эти русские купцы! – подумал Ганнибал. – Они ни армянским, ни еврейским, ни французским, ни греческим не уступают в хватке, но французы и греки обходительнее, а еврейские пронырливее, пожалуй, будут!» – И он продолжил рассказ о том, как за семь лет тут, в Причерноморье, построено десять городов. А ведь южнее Запорожья тут и был-то один городок – крепость Святого Дмитрия Ростовского, или просто город Ростов. А сейчас эвонна! В Таганроге строят верфи, восстановили Петровскую Гавань, построили Адмиралтейство. Купцы спроворили канатную фабрику, проводили знатные ярмарки, куда приезжали из Воронежа и с Волги и Полтавы, заглядывали торговцы даже из Речи Посполитой. Рос и Ростов, где тоже построили верфь. Керчь была забита купцами: из греков, армян, грузин, евреев и албанцев. У устья Берды построили бердянскую Петровскую крепость. Всем памятна была операция генерала Суворова по вывозу христиан из Крыма. Тогда, в 1778 году, чтобы лишить крымского хана денежных доходов, вот сюда, в устье Кальмиуса, вывезли греков – торговцев, ремесленников и построили город Мариуполь. А крымские армяне в низовьях Дона построили город Нахичевань. В нем уже сейчас больше трехсот каменных домов купцов, ремесленников и мещан и, что дивно, сто восемьдесят каменных лавок, крытых черепицей. Хорошо спланированы и построены города Никополь, Павлоград. Славна своими ярмарками и Луганская слобода, задумали строить в Ахтиярской бухте город и порт Севастополь. Ну а наш город растет не по дням, а по часам. И порт выстроили, и верфь, и сам город принимает все больше жителей и гостей.

– Я тут, – с гордостью сказал Иван Абрамович, – все знаю, все при мне строилось, много добились, много успели. Много и потеряли, – с горечью закончил он.

Антуан понятливо кивал головой, достал бумагу, делал какие-то пометки, рассматривал карту.

Иван Абрамович позвал денщика, приказал говорить, что больше принимать не будет и, спустившись вниз, велел ехать вдоль набережной на ярмарку, а потом к верфям и Адмиралтейству. По дороге опять помрачнел: всюду мусор, хлам строительный, нищие бродят, какие-то цыгане табор разбили на площади. «Город-то, он, конечно, город, но сколько ему еще не хватает до Тулы, Могилева и даже до Полтавы. Дороги разбиты, многие дома не достроены, грязь, болезни. Да вот и женщин не хватает…» Коляска внезапно остановилась – середину улицы загородили волы. В них уперлись две телеги, груженные кирпичом с казенного завода. «Вот и Ненасытецкий порог вроде пробили, сплав ведем, а от волов не откажешься». Волы же свой нрав имели, генерала не остерегались: стали и стоят. Крепкий невысокий малороссиянин кричал на них, цобыл, понукал, затем снял брыль соломенный и развел руками перед Ганнибалом. Тот хмурился, кряхтел и, увидев вдали команду солдат-пехотинцев, приказал занести задок телеги с бревнами в сторону, чтобы можно было проехать. Волы как будто этого и ждали. Не успела генерал-цейхмейстерская бричка сдвинуться с места, как они тоже тронулись вперед своим размеренным шагом. «Вот ведь порода», – пробурчал Иван Абрамович.

Чем ближе к ярмарке, тем оживленнее. Вокруг большой площади высятся дома и лавки купцов из разных мест России, а также из-за границы. Им бесплатно отводили земли на территории города и даже предоставили казенных мастеров для постройки домов и лавок. «Вот это дом купца Нещадова, вон Карантониса, вот Лещинского, вон Терещенко. Умелые негоцианты, все со своим подходом и товаром. Дома красивые и богатые. А вот каменные палаты с пристройками и складами купца Фалеева. Ну и оборотистый мужик! За все берется, все пробует. В двух его селах, в Вольном и Варваровке, было десять ярмарок в году. Доходы-то от торговых мест ему в карман. Правда, не все в карман, а в новые стройки, в новые дома, на закупку новых товаров. И в Херсоне фабрику поставил. Вон дом Антуана и его аккуратные лавки с цветами и птицами в клетках.

«Красиво живут французы, – по-доброму подумал Ганнибал. – А это дом еще одного француза. Правда, прибыл он не то из Петербурга, не то из Москвы. Шарль Мовэ. У него тут и цирульня, и салон для пошива одежды, и класс для обучения манерам, и маленькая лавка, и кабак или питейное заведение для господ. Тут все время толпятся иностранцы, наши офицеры, купцы. Чем-то еще завлекает… Надо проследить», – подумал Ганнибал.

Решил вылезти из коляски, посмотреть, чем торгуют купцы. Щупал шелковую ткань, сермяжное простое, суздальское сукно, ситец и китайку, полотно московское и пестрядь. Дивился золотым, серебряным и алмазным вещам, медной, хрустальной и черепянной посуде. Провел рукой но теплым крымским и решетиловским смушкам.

Радовался – откуда только не было товаров: из Петербурга, Москвы, Тулы, Польши, Цесарии, Валахии, с италийских берегов, из Лейпцига и Парижа даже! Вот тебе и Херсон! Знал, конечно, что и другая слава у него была – крепко тут надували простака и мужика. Так не зевай же! Видел, как по торговым рядам сновали скупщики, договаривались о скупке скота, рыбы, соли таврической, чтобы продать потом втридорога в других местах. Угрюмо стояли в отдалении артели мужиков, пришедших из центральных губерний и Малороссии наниматься на работу в поместья и на государственные земли.

В хлебном ряду стояли мешки с пшеницей и ячменем, повлажневший овес был высыпан на полотно и просыхал. И опять Иван Абрамович порадовался: будут семена у переселенцев. Мужики запрашивали цену, перегружали мешки на арбы, телеги, повозки.

На ярмарке узнавалось многое, результаты были налицо. Хочешь иметь урожай, покупай малороссийский плуг. Он, конечно, был тяжел, требовал трех-четырех пар волов, но северная соха тут пользы не приносила, скользила по сухой и твердой земле. Мужики держались за ручки, поднимали, кряхтели, отходили и снова возвращались. Косари толпились у кузнечного ряда, пробовали пальцем острие лезвия и, заполучив косу, отходили, бережно заворачивали ее в тряпицу. Держаки брали не все, многие делали их сами. «Да здесь серпом не нажнешь, вон какие поля вокруг Херсона. Да и ветер полуденный, как подует – надо в две недели все убрать, иначе даже солома пожухнет». Тут же продавали телеги, колеса, спицы, ярма, сбрую, вожжи из пеньки, мазь колесную, потому так пахло дегтем.

Антуан забежал вперед Ганнибала к сундукам и «скрыням», защелкал языком, стал открывать и закрывать крышки, любовался расписными донышками, пробовал щеколды и замки.

– Разрешите вот этот преподнести, господин генерал, за ваше содействие в дружбе с Францией! – И он показал на зеленый кованный крест-накрест железной полосой, удобный и милый сундучок.

Иван Абрамович подношений не принимал, но тут, потеплев, решил: «Пусть на службе стоит, для бумаг, карт и книг».

Площадь уже вся заполнилась людьми, торговые ряды все были заняты. Турецкие и греческие купцы весело улыбались, приманивали, приглашали отведать и купить орехи, каштаны, сыпали из руки в руку сорочинское пшено. Покупатели толпились вокруг больших куч лимонов, апельсинов, оливков, фиников, маслин, изюма, торговались, дивились диковинным фруктам. Мужики и бабы из северных районов долго не решались потрогать невиданные доселе желтые и оранжевые плоды. А Иван Абрамович, благодаря бога за то, что чума в прошлом году отступила, вспомнил, как лимоны, простые и маринованные, закупленные у купцов, каждый день солдатам давали и тем самым от смерти многих спасли.

Золотой ряд на ярмарке был небольшой, но народу всякого вокруг него толпилось немало. Прибыли сюда ремесленники черниговского золотого цеха. Не таясь, прямо на виду у всех, показывали они свое мастерство и товары. У входа в лавку был поднят флажок – «значик», сделанный из серебра с позолотой. На двух его языках висели кисточки-колокольчики, а в центре большой накладной медальон с изображением Святого Луки, который сидел возле мольберта и левой рукой держал весы. Нежинские золотых дел мастера были известны по всей Малороссии, и Ганнибал был обрадован, что они посетили ярмарку. «Значит, дела идут тут у них неплохо». Знал, что о прибыли лучше не спрашивать – все равно не скажут, но не удержался, обратился:

– С пользой ли для себя приехали, господа мастера?

Мастер отложил в сторону молоточек, степенно встал и поклонился, почувствовав, что гость важный.

– Как же, ваше превосходительство, с пользой. Проездом многое увидели. Может, тут и постоянно кто останется.

Поблагодарил за внимание, но о доходах промолчал, лишь предложил купить для жен дукачи, кои носили как украшение и ясновельможные панночки, и мещанки, и даже жены простых казаков, которые тут же просили продать им медальоны с «царицей» или «благовещеньем». Ганнибал указал на медаль с портретом Екатерины, где была надпись «Сея спасение веры и Отечества» и попросил выбить на обороте «19 октября 1778 года – основан Херсон». Мастер пообещал к вечеру все исполнить. Антуан же порхал от одного прилавка к другому, восхищался, пробовал дукачи на зуб и, сбавляя цену, купил уже десять медальонов с цепочками и бантами.

У свертков материи было тоже многолюдно. Офицерские жены, купчихи, разукрашенные и разодетые казачки, робкие поселянки и бойкие мещанки, молчаливые и гордые иноземки разворачивали и примеряли ткани, просили отрезать или с сомнением отходили от кусков парчовой и шелковой материи, ситцев, китайки, пестряди московской, камлота зеленого, голубого штофа, льняного полотна, разнотравья белых и цветных бумажных платков.

…Старый Достян в Херсоне бывал уже не раз. Сегодня он привез турецкий сафьяновый товар, туфли, трубки, кофе, лимонный сок, вино красное и араку, водку синейскую, мыльную глину – кил для мытья головы, нефть из Керчи для освещения. И мало ли чего привезет армянский купец из Крыма в Херсон, из Нахичевани в Екатеринославль. Слава богу, дороги спокойные, под доглядом солдат, разбоев на них вроде бы не случается.

Подошли три госпожи, выбрали красивые турецкие туфельки, посмеялись, пощебетали и ушли. Одна, самая красивая, была более молчалива и только один раз улыбнулась, когда он сказал: «Сапсем даром отдаю». Что-то знакомое промелькнуло на ее лице, но старый Достян не смог, не успел вспомнить, к его ряду подошел сам генерал-цейхмейстер Ганнибал… Кипит, шумит херсонская ярмарка… Ходят по рядам перекупщики и наниматели – хитрят, обманывают, уговаривают продать, купить, поехать сеять и жать к помещику. А сельский люд, приехав из дальних сел и поселений Полтавщины и Прибужья, из Черниговской и Курской губерний, не знает, что тут правда, а что привирает бисов торговец. И продают вроде бы не за плохие гроши свое зерно, и лен, и сало, и мед, и масло, и шерсть, а потом понимают, что за бесценок. А кто нанимается, тот и вообще не ведает, что просить: слава богу, от своего помещика вырвался. А, да черт с ним, с этим торговцем! И идет мужик вон в этот кабак, где стоит бочка с пивом, где продается крепкая горилка, где ведется добрый мужской разговор о земле, о славных наших баталиях с турками, о далеких странах и красных молодицах…

…Иван Абрамович, устав от ярмарки, но отойдя душой, решил поехать на верфь. Антуана оставил, хотелось побыть одному. Верфь сегодня была немноголюдной – сказывалась ярмарка. Но главный строитель Афанасьев был тут. Повел к кораблям, по дороге вспоминал, как в мае 1779 года был заложен первый шестидесятипушечник. И как в 1783 году был спущен первый черноморский линейный корабль «Слава Екатерины». Сейчас спуск идет регулярно, корабли пополняют южный флот.

Сколько сделано! Сколько стронуто! Иван Абрамович остановился на берегу, посмотрел в трубу на уходящий на камелях в Глубокую Пристань для дооборудования корабль, увидел два одномачтовых купеческих суденышка, идущих, наверное, из Таганрога, и с грустью вздохнул…

Да, он покидает Херсон, но город уже живет и будет жить многие годы. Забудутся обиды и горечи. Но надо будет воздать должное всем его созидателям, всем этим офицерам и солдатам, архитекторам и строителям, плотникам и каменщикам, морякам и рекрутам, крестьянам и запорожцам, купцам и лекарям – всем, кто пришел сюда в первые дни и остался здесь в домах, палатках, землянках, в сырой земле и в волнах седого Днепра… Не забыли бы потомки… не забыли бы…

 

СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ

То был первый радостный день у Марии после многих лет горя и страдания. Молодой и застенчивый господин, что часто сопровождал дочек Ряжского, подошел к ней, когда она вышла на берег Днепра, и сказал:

– Вы всегда такая печальная. Можно вам подарить это солнце, чтобы оно согрело ваше сердце?

Не привыкнув слушать такие речи, она тем не менее улыбнулась и тихо сказала:

– Солнце дарить нельзя. Оно всем надобно.

Больше ничего и не было сказано, потому что позвали ее на завтрак, но весь день был какой-то радостный и светлый.

Жила Мария в семье Викентия Павловича Ряжского с того давнего летнего утра, когда на нее наткнулся казачий разъезд. Как сквозь сон помнит, пропал тогда Андрий, сгинул, а она, закаменевшая в своем горе, перебралась неведомо как на правый берег Днепра. В Гнилом море, когда шли они с Андрием по пояс в воде, ее забила лихоманка да так и не отпустила. Ряжский же ехал в то время в Херсон из Екатеринослава в сопровождении казаков и по дороге осматривал все удобные бухты и балки для расположения поселений и хуторов. Выехав на утренней зорьке, увидели они на берегу Днепра, у небольшого холмика, исхудавшую молодую женщину замечательной красоты. Она посмотрела почти безумным взором на невесть откуда взявшихся казаков и сказала:

– Поставьте крест… В память…

Больше она ничего не промолвила и безропотно дала подвезти себя до Херсона, где Ряжский и оставил ее на попечении двух дочерей.

Держалась она скромно и достойно, чем покорила всю семью Ряжских. Дочери ее уже не отпускали от себя, одевали, украшали и даже водили два раза в салон Шарля Мовэ учить хорошим манерам. Мария же вела себя так непринужденно и естественно, что манеры суетливого Шарля ей были почти не нужны. Русский язык она освоила быстро. Еще отец ее научил грамоте, и она читала церковно-славянские книги. Слышала и понимала она раньше и польскую и молдавскую речь.

– Поразительные способности! Как она степенна и благородна. Никогда не поверю, что она из простого сословия, – говаривал по вечерам за чашкой кофе Викентий.

Ряжский был истинный российский вельможа. Он был богат и поэтому был независим. Образован, а посему был неглуп. Имел крепостных и поэтому был властолюбив и деспотичен. Однако о вольностях говорил благожелательно. Правда, сие вольнодумие касалось больше французов, мысли коих при императрице широко распространились.

– Послушай, сударь, что пишет сей Руссо! – И Викентий, легко поднявшись с кресла, ходил и, возбуждаясь, читал Сашеньке Руссо.

А Сашенька был в другом мире. Все эти три года он, плененный красотой и добрым нравом Марии, пытался скрывать свои чувства. Была тут и юношеская робость, и нежелание услышать что-нибудь оскорбительное о женщине-недворянке. Он участвовал в играх и праздниках дочерей Викентия, сопровождал их на балы и прогулки, читал по вечерам с ними вслух Горация и Плутарха, играл в карты, слушал музыку и все время думал о Марии. Она виделась ему и по вечерам, когда он оставался один. Высокий выпуклый лоб, черные, как воронье крыло, волосы, ровно расчесанные на две стороны и туго перевязанные внизу. Прямой, с небольшой горбинкой нос делал Марию похожей на древнюю гречанку. Высоко вырезанные ноздри слегка дрожали, трепетали от степных ветров и запахов цветов. Смотрела на собеседника она строго и печально, и лишь иногда редкая улыбка появлялась в уголках ее губ и звездочкой тихо исчезала потом в ее темных и грустных глазах. Ее пальцы были столь длинны, что сестры Ряжские надевали на них семь-восемь колец, а она снисходительно одаривала их своей простотой и податливостью. Когда она поднимала ладони вверх, хотелось встать и идти им навстречу, что-то притягивало к ним, становилось тепло и радостно. Сашенька, чтобы не выдать своих чувств, нагружал себя работой: чертил, рисовал, читал кряду все, что было в библиотеке Ряжских, а то выскакивал во двор, просил оседлать коня и уносился в херсонские степи, разгоряченный, бросался в Днепр, плавал долго и, успокоенный, приезжал. Но каждый день пред ним вставал глубокий, даже бездонный, печальный и таинственный взор Марии, ее смотрящие как бы из другого мира глаза.

Сестры Ряжские щебетали, смеялись, говорили милые глупости, замечали, что он похудел, осунулся. А Сашенька видел; видел на куске ватмана, в зеленых зарослях камыша, в лучах заходящего солнца, в играющей волне Днепра ее лицо, ее глаза, руки, волосы. Ему грезилась несравненная, сжигающая красота Марии. Он не мог больше терпеть, ждать! Не знал, к кому и обратиться, чтобы просить ее руки. Ведь родителей-то не было. Ее семья вся была вырезана во время набега крымчаков.

– Викентий Павлович, – торжественно начал он, – мне нужно сказать вам важные слова.

– Ну-ну, сударик, не стесняйся. Я знаю, о чем ты меня попросишь. Пусть будет следующий город твой. Я уже об этом думал.

– Да нет же, – досадливо перебил Сашенька. – Я не об этом.

– Так о чем же, голубчик? – с удивлением переспросил Ряжский. – О чем?

– Папа! Отец! – в один голос, перебивая друг друга, закричали, вбегая в зал, дочки Викентия. – А ты знаешь? Он любит Марию.

– Ну и что? И я люблю это чудесное божье создание, – помедлив, ответил Ряжский.

– Нет! Нет! Он предложил ей руку и сердце. – И дочери требовательно и растерянно посмотрели на отца, способного разрешить эту непонятную для них загадку.

– Зачем же и руку и сердце сразу? – попытался отшутиться тот, хотя хмурая туча поползла снизу вверх по его лицу. – Руки-то вам еще понадобятся, милостивый государь. А что до сердца, то его можно не занимать столь незначительной особой. Ведь она здесь для забав.

Сашенька покраснел, встал и в тишине произнес:

– Я люблю Марию, хочу, чтобы она была моей супругой.

Викентий хотел что-то спросить, но, увидев расстроенных и взволнованных своих дочерей, промолчал. Затем подошел к буфету, налил рюмку анисовой водки, выпил и громко сказал:

– На сие разрешение, мой друг, никакие указы не годятся. – Налил еще одну и уже неприступно и величественно добавил: – Но вам, милостивый государь, в этом случае придется оставить мой дом.

 

МИЛЕДИ КРАВЕН

Ах, как она ненавидела всех врагов Британии! Эту потаскуху Францию, ожиревшую Голландию, вислобрюхую Испанию, петушиную Швецию, напыжившуюся Австрию.

Как она презирала не умеющих ничего делать с размахом немцев, базарных итальянцев и греков. Диких турок и индусов считала ничтожеством. Она знала, что недостойны внимания просвещенной державы притаившиеся где-то за морями Китай и Япония. Но две страны внушали ей беспокойство. Маркграфиня миледи Кравен сатанела, получая вести из-за бурного Атлантического океана, где требовали независимости их неблагодарные родственники – американцы. И подлинный страх им, истинным правителям Англии, стала внушать в восемнадцатом веке Россия. Эта неизвестно откуда появившаяся на границах Европы страна уже давно тревожила дальновидных британцев.

Еще в мае 1719 года посол Англии в России предложил отозвать английских корабельных мастеров с русских верфей. «Если же не принять этой иль соответствующей меры против развития царского флота, нам придется раскаяться, хотя, быть может, уже и поздно. Еще недавно царь открыто хвастался в обществе, что его флот и флот Великобритании – два лучших флота в мире. Если он теперь уже ставит свой флот выше флотов Франции и Голландии, отчего не предположить, что лет через десять он не признает свой флот равный нашему или даже лучше, чем наш? Короче – строятся корабли здесь не хуже, чем где бы то ни было в Европе, и царь принимает все возможные меры к тому, чтобы приучить своих подданных к морю, чтобы создать из них моряков». Эти слова из донесения посла она помнила. Слава богу, Петр вскоре умер, наследники порастеряли его морское богатство. Но последние годы морская Россия снова дает о себе знать. Блестящая победа при Чесме удивила всю Европу. Торговые и военные корабли русских шныряют вокруг Англии: то в Италию, то в архипелаг, то в Турцию. Они всерьез думают торговать с югом Франции, лишая английских купцов прибыли по перепродаже железа, полотна, леса, прибывающих в Англию из северных портов России. Британцы чувствовали, что юг Европы может ускользнуть от них, приобрести независимость, усилиться. «Видеть, знать, предотвращать!» – таков был принцип дальнозорких властителей империи.

Миледи получила широкие полномочия, да ее пылкая и цельная натура не нуждалась в подпорках – она до мельчайшей своей частички была предана Великой Британии, короне и могущественному флоту. Оставив дитя, взяв с собой только арфу и золотистого скакуна сюффольдской породы, бесстрашно пустилась она в путешествие по Франции, Италии, Австрии, Польше, России и Порте.

Везде изучала в первую очередь верфи, порты, побережье. Правда, неучтивые французы не пустили ее на верфи в Тулоне, «приказав ни одному англичанину их не показывать». Записывая все тщательно в дневник и отсылая почту в Лондон, миледи с горечью отметила, что там «видела одну только наружность» строящихся кораблей. Что касается Тулона, то она записала: «Это самая лучшая гавань в свете и что корабли хотя достойны, чтобы управляли ими наши адмиралы, однако они не будут иметь никогда или по крайней мере не скоро хороших французских мореходов». В общем, она спокойной уехала из Франции, написав в письме, что «офицеры французского флота хорошие мореплаватели в теории», а когда дело дойдет до практики, то «происшествие всегда докажет незабвенность нашу в Океане, как едином защищающем оплот наш остров и нашу вольность и что мы были и всегда должны быть по происхождению жестокими и всему противоборствующими матросами».

Италия, вдоль побережья которой она проехала на яхте, вызвала еще большую улыбку и снисходительность. Дамы одеты как служанки или деревенские девушки, мужчины крикливы и нахальноваты, города неопрятны. А Венеция со своим множеством гондол, похожих на гробы, была просто гнусна. И опять, слава богу, здесь не будет долго хорошего военного флота.

Миледи, пользуясь своей красотой и арфой, проникла во все порты, верфи и высокопоставленные дома – все увидела, все узнала. Эти дикари почитали ее полубогиней и открывали двери всех салонов и тайн, когда она касалась струн.

Затем скучная Вена, со вздорными и неучтивыми женщинами, нечистые и отвратительные польские предместья, гнусные пустынные российские дороги. В дневнике она заметила: «Для меня нет ничего скучнее, чем путешествовать по такой земле, где идет гладкая равнина». Петербург же ее поразил неслыханным богатством, она с душевным беспокойством написала: «Я думала, что Россия из всех государств на свете есть одно, в котором всякому можно жить без нужды, а особенно если не покупать французских вин, модных вещей и английских товаров».

Пышные балы, грациозные ухаживания, встреча с Екатериной. Казалось, все ясно. Громадная, богатая, но нерасторопная страна. Ее надо опасаться, но не бояться. Но миледи рвалась туда, на юг, где строился новый флот, где, как ей казалось, росла новая угроза английскому могуществу. Быстро промчались ее сани и возок по России, и вот Херсон… Миледи Кравен верила в перевоплощения, и она знала, что когда-нибудь займет главное место в империи. Нет, не место королевы, та пусть себе тихо правит своим королем, место истинного правителя, вершащего всем миром и Британией. А сегодня она нанесет смертельные удары врагам британской империи. Она разведает! Она предупредит опасность! Она не даст успокоиться Европе, пока здесь, на южных землях, сидят эти дикари в европейских одеждах. Европа должна знать, что здесь обитают варвары, они хотят поглотить все европейское христианство, уничтожить храмы, изнасиловать всех принцесс, ограбить всех ростовщиков!

– И вы, Шарль, должны нам помочь! Вы должны дать, найти, продумать и придумать, наконец, такие факты, случаи, события. Вы должны заставить Европу ужаснуться от кровавых планов нашествия на Вену, высадки морского десанта в Италии, наступления на Париж!

Ее глаза сверкали, румянец покрыл белое северное лицо, она с ужасом смотрела туда вдаль, где шло великое нашествие России на Европу. Да, да, Европа должна бояться России, и тогда Британия будет продолжать править миром.

– А вы, – она холодно посмотрела на своего соотечественника, купца и судового мастера Джона, – должны перестать помогать им. В лучшем случае, за хорошие деньги стройте им такие корабли, которые разваливались бы от волн и пролетающих пушечных ядер.

Мастер сидел в кресле, развалясь и попыхивая трубкой с крепким и вонючим турецким табаком.

– Миледи! – пустил он одно кольцо турецкой дряни в потолок. – Здешний император Петр Великий почитал торговлю сильнейшей подпорою в империи. И поэтому я, английский купец, одобряюсь этой же лестной надеждой. И наш остров, который так мал по сравнению с другими государствами, есть доказательство, какая нация от торговли могущество иметь может. В то время как новые приобретенные владения, кроме попечений и беспокойства, ничего не дают, если их не оживлять торговлей!

Он пустил еще несколько колец и вроде бы с гордостью сказал:

– Мой дед строил корабли с императором Петром… Я же помогаю здесь мастерам, которые строят очень хорошие корабли. И черт возьми! – Он нисколько не церемонился, этот мужлан и, по-видимому, хам. – Мы, англичане, можем быть полезны миру, если будем уметь делать свое дело. Если вам угодно заказать себе здесь яхту, я буду способствовать этому, в другом же случае я вам бесполезен!

Он встал, заполнив почти до потолка кабинет, и, повернувшись к Шарлю, пахнул в лицо тому табаком:

– Сэр, рассказывают, у местных казаков тут был обычай рубить ухо и язык доносчикам! – Он густо захохотал. И, уже закрывая дверь, чубуком трубки показал на голову: – Мне мои уши нравятся… Ха-ха-ха… – Его хохот доносился с нижнего этажа.

Вечер был испорчен. Шарль боялся, что деньги, которые привезла миледи, могут быть востребованы. Он защебетал, попросил не обращать внимания на неучтивого земляка миледи. Побежал в комнату, принес старые кормовые списки, с которых снял копию, пока в его номерах развлекался веселый кременчугский интендант. Миледи, не глядя, забрала их.

– Мало. Надо знать все. Какие корабли строят? Как строят? Откуда лес, железо? Кто строит? Откуда такое мастерство в пушках? Сколько русских морских офицеров?

Тонкие губы миледи превратились в красную язвительную змейку, которая извивалась, завораживая и гипнотизируя его.

– Потом, вы не должны сидеть без дела! Не должны ждать! – Она вспомнила, как пышно принимал ее в невиданном дворце Потемкин. И, тяжко вздохнув, продолжала: – Надо знать, кто в фаворе. Кого оговаривать? На кого бросить подозрение? Особенно на действия князя Потемкина. Надо пускать слухи, пугать, говорить об ужасе и разбое, взяточничестве и разврате. Только не опускайтесь до самого низа, до простолюдинов, до этих хамов, которых везде надо держать в узде. Надо напугать Европу. Напугать Турцию, напугать Россию. Остановить ее движение на юг!

Ее красивые серые глаза то леденели, то покрывались туманом печали. Многое здесь, в этой необычной стране, ей уже нравилось, многое она хотела бы иметь там, у себя под Лондоном.

Еще в Петербурге она записала, что там в великой моде итальянская музыка, а «сочинения наших славных английских стихотворцев они хорошо понимают». Арфу свою она после этого забросила. Сердясь на себя, миледи продолжала писать, что женщины Петербурга и Москвы имеют черты древних гречанок, мужчины кажутся афинянами с проницательным и тонким разумом, весьма способными к перенятию языков; они скоро перенимают то, что выдумали науки и художества. Нравились ей и высокие русские мужики, миловидные сельские женщины с белыми жемчуговыми зубами, девушки в пестрых красивых платках, которых она встречала на сельских праздниках.

Нет! Нет! Не надо поддаваться чарам. Это ее привилегия – нравиться. Вот здесь смогла же вчера обворожить Корсакова и Мордвинова, которые водили ее по верфи, все показывали, без утайки, как будто ничего не боялись.

Нет! Нет! Она должна освободиться от волшебства этой страны, от ее великодушия, от успокаивающего состояния ее просторов. «А вот Джон, пожалуй, уже и не освободится», – с горькой завистью подумала маркграфиня.

 

КИНБУРН

Узким сабельным серпом рассекла Кинбурнская коса морскую ширь перед Очаковом. Слева остался Днепровский лиман, справа волны моря смешивались со спокойным потоком бугского полноводья.

По Кучук-Кайнарджийскому миру вылилась на косу русская пехота, замаячили там, в виду Очакова, пики бугских казаков, прикрытых широкой спиной Григория Потемкина, или, как называли его бывшие запорожцы, Грицько Нечоса.

Напротив Очакова возвели Кинбурнскую крепость. Правда, крепость была хилая. Крепкого ядра хватило бы, чтобы разрушить стену, а ров большой глубины вырыть не удавалось – проступала вода и размывала сделанное.

Но фортеция сия была важной и необходимой для России, ибо держала на замке вход в Днепр, где в Херсоне рос и накапливался русский флот. Приглядывались в это время и к Бугу, глубоководье которого позволяло флотостроителям и там возвести базы для построения кораблей. Здесь, у Очакова, Турция сходилась с Россией лицом к лицу. Без прокладок, рыскающих отрядов крымского хана, на которых можно было свалить вину за разбойные разведки и набеги на южные поселения Новороссии.

Кинбурн был бельмом на очаковском глазу турок. И ровно через месяц после начала новой войны, 3 сентября 1887 года, несколько турецких канонерок и линейных кораблей, выйдя из Очакова, ударили изо всех пушек по кинбурнским укреплениям. Крепость шаталась от турецких ядер, но и русские артиллеристы били отменно. Несколько пушек, расположенных на насыпном валу крепости, раскалились от непрестанной пальбы, посылая одну за другой бомбы в турок. Ядра ломали мачты и реи у грозного линейного корабля. Тот, казалось, должен был стереть своими 54 орудиями дерзкие пушчонки, но они продолжали отвечать гиганту. И вот одно ядро проломило палубу, другое моментально нырнуло вслед за ним, и уже кипящая раскаленная бомба добралась до порохового погреба. Взрыв поднял вверх все, что недавно было грозной и устрашающей силой. На догорающие обломки, взывающих о спасении раненых и уже безмолвно плывущих мертвых солдат, моряков и янычар медленно и тихо, как бы накрывая саваном, падал сорванный с мачты турецкий флаг.

– Прегордый паша оказался в облаках, поклонился Кинбурну и упал стремглав назад, – бросил на другой такой же жаркий день жестокую шутку генерал-аншеф Александр Васильевич Суворов.

В этот день он сам был на крепостных стенах и валах, у солдат и казаков, на редутах и складах. Двум фрегатам и четырем галерам, конечно же, снова дали отпор. Но генерал-аншеф видел, что пушки на этот раз расположены невыгодно, кавалерия при тяжелом всаднике увязнет в песке, а тот не дает сильно укрепиться, зарыться вглубь. Принимал меры… Требовал. Добивался исполнения. Чванство и трусость сдавались не везде. Особо же возмущал его бездействующий флот. Вельможный и боязливый вице-адмирал Мордвинов, командующий Херсонской эскадрой, команды на выступление и поддержку Кинбурна не давал. «Что скажет фельдмаршал Потемкин? Ведь недавно разметало штормом Севастопольскую эскадру Войновича. Потемкин был в отчаянии и остервенении. Два фрегата погибло! А тут можно тоже все потерять. Зачем предпринимать действия, если нет указания? Нет, нет. Надо дослужиться до пенсии. Спокойно. Чепуха, что победителей не судят. Победителей и сражающихся за победу судят чаще и строже, чем побежденных! Подожду указания», – нервно думал вице-адмирал. И вдруг на глазах всей эскадры галера двадцатипятилетнего мальтийца Джулиано де Ломбарди кинулась в бой.

«Да постойте! Это же та галера «Десна», которую избрали для путешествия по Днепру венценосной императрицы! Может быть, на это покровительство рассчитывал мальтиец, верно служивший русской короне?»

Сигнал о возвращении не был дан, и галера ворвалась в ряды турецких кораблей. Турки панически боялись брандеров – кораблей-поджигателей, а находчивый мичман придал своему кораблю вид брандера. Турецкие корабли ретировались. Закрыв рукой окровавленное ухо, возбужденный и радостный, возвращался Ломбарди к эскадре. Мордвинов, успевший навести справки о том, что мальтиец никакими связями не обладает, обрушился на непослушного, упрекая его в ненужном риске и неподчинении.

– Арестовать! – шумел он. – Отдать под суд! Корсар он, а не воин!

Суворов узнал об очередном наказании смелого человека и тут же направил реляцию Потемкину, назвав его героем. Потемкин отреагировал быстро. «Оказывается, флот тоже может воевать. Наградить!» Да! Позавчера мальтиец был героем, вчера – преступником, а сегодня мичману Джулиано де Ломбарди по указанию Потемкина присвоили лейтенантский чин. Неисповедимы пути господни. А человеческие?

Наблюдатели доложили генерал-аншефу и начальнику обороны крепости генерал-майору Ивану Реку, что турки в Очакове и пригородных садах суетятся, ведут какие-то учения, роют землю и учатся возводить ретраншементы под руководством французских консультантов. Из Стамбула прибыла отборная пехота янычар. Суворов крякнул и сказал вроде бы не о том: «Французов надо учить, а то зарвутся!»

С утра тридцатого сентября подул свежий ветерок, легкая волна била с одной стороны в косу, с другой было спокойно. И из этого спокойствия выходили один за одним турецкие корабли, разворачивались и били изо всех бортовых орудий. Крепость дрожала, осыпались стены, летели камни и песок. Левая стена дала продольную трещину. Ядра врывались и за крепостную стену, разбивая окна и мостовую. По приказу основная часть пехоты отошла от крепости на север. Туда почему-то стал высаживаться первого октября десант с пяти турецких судов. Десантники высаживались как-то неохотно, казалось, их выталкивают с кораблей. Они несмело постреляли и трусцой побежали в атаку на редуты Муромского полка. Русские солдаты дали залп и с громовым «ура!» кинулись вперед, сбоку ударили бугские казаки. Схватка была короткой. Большинство атакующих редут побросало оружие, другие подняли руки вверх, а возглавлявшие колонны янычары кинулись в воду и поплыли к кораблям, которые поспешно поднимали паруса, не дождавшись отчаянно взывавших к ним, отошли к Очакову.

– Отряд отвлекающий. Собрали разных… – хмуро сказал вестовому, прибывшему от Суворова, командир Муромцев. – Султанскую гвардию приберегают.

Русские солдаты и казаки с любопытством смотрели на пленных. А те сразу разделились на три группы. Одни говорили понятные слова и показывали на себя: «Болгарин! Черногорец! Не хочу быть мухамеданином! Приму снова нашу веру!» И срывали с себя чалму, бросая ее под ноги. Вторая группа почти вся упала на колени и молилась пророку, покорно ждала свиста сабли над головой. Молящиеся были черны от земли и солнца. Еще недавно они пасли овец и пахали землю. Воевать не умели и не хотели. Помилует ли их враг? Навряд ли. Они-то знали, что в Турции невольников не милуют. В лучшем случае галеры или рудники. Может, аллах и пошлет их туда?..

Всех повели на север к Херсону, где ждала их работа и пища…

Третья группа стояла понуро и обреченно молчала. Лишь тяжелые вздохи вырывались из груди крепких мужей. К ним медленно подъехал казачий атаман и старшина, подковылял и старый Щербань, что был сегодня здесь у казаков.

Атаман покусал ус, потрогал плеткой шею коня, быстро поднял ее верх над головой впереди стоящего молодца и тихо опустил.

– Ну, шо им зробыть, батько? – обернулся он к Щербаню.

Тот обошел его, прошкандыбал перед угрюмо застывшей толпой и обратился вроде бы ко всем:

– Ну шо? Помогли вам чертовы нехристи! Получили вы вольность запорожскую обратно?

Казаки молчали. Лишь днепровский ветер, что прилетел из давно не виданной и милой Сечи, трепал их чубы и оселедцы, может быть, последний раз.

– Я ось шо скажу, ясновельможные паны! – обернулся он к сидящим на конях казакам. – Як що осталась у них совесть казацкая и вера православная, то пусть падут они на колени и попросятся в бой против нехристей! И пойдут в бой, в самое пекло, и искупят свою вину перед верой и батькивщиной. А бой там будет сегодня великий и кровавый!

Из-под Кинбурна шел какой-то тревожный и грозный гул, слышались отдельные выстрелы пушек и раскаты залпов и дикие завывания, захлебывающиеся в криках «ура!».

Запорожцы попадали один за одним на колени и глухо, сдавленными голосами запричитали:

– Простите, братья! Бес попутал! Кровью искупим!..

Не мешкая, крикнул им атаман:

– Так становитесь, бисовы дети, в ряд, берите зброю и бегом все к Кинбурну!

И лишь один не упал на колени, не склонил голову, а отошел в сторону и яростно и твердо крикнул:

– А я вашей Катьке служить не буду. Нехай вольность запорожскую вернет! Турки не помогли, то, может, ляхи або австрияки помогут! А скорише всего новий Пугач прийдет. – Он бросил об землю свою шапку-бырку, рванул рубаху на груди: – Рубайте!

– Ты, хлопче, до сих пор горячий, та неразумный. Вольности не вернешь, а батькивщину загубишь. Запроданцем станешь… – тихо и грозно ответил ему старый Щербань.

Не окончил он говорить, выскочил из-за его спины высокий старшина, Что уже и дворянское звание успел получить, ударил со всего маху турецкой саблей, и покатилась на Кинбурнскую косу буйная и непокорная казацкая голова. А казаки и старшина уже гнали коней во всю мочь к Кинбурну, где уже несколько часов шел тяжелый бой. И лишь старый Щербань остался здесь, у зарослей ивняка, он копал неглубокую могилу, чтоб похоронить бывшего запорожца. «Эх, Микола, Микола, казав я тоби, не найдешь воли в чужих краях! Тут надо шукать».

И если бы мог еще думать казак, то порадовался бы своей последней удаче: схоронили его на родной земле родные руки. Положил у невысокой ивы на вечный покой своего бывшего побратима и земляка Миколу Ижака старый Щербань, и только налетающий из степи ветер будет петь ему украинские песни и медленно засыпать его могилу песком, пока не исчезнет, не сровняется она с низкой приземистой косой.

 

РАНЫ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Из трюмов и с палуб турецких кораблей сыпались воины. То была отборная пехота. Перед отправкой в Очаков они прошли улицами примолкшего Стамбула и склонили головы на очах грозного султана. Сейчас же их очи сверкали ненавистью к неверным, нахально и нагло расположившимся напротив острых минаретов Очакова. Отважный и смелый Эюб-ага, что вел их в бой, пообещал большие награды и подарки из подвалов и складов Кинбурна и Херсона, который они намеревались взять одним броском. Да и не из-за подарков воюют они, а чтобы отомстить за оскорбление султана. Неистовы и безжалостны османские янычары. Их отвага беспредельна, вера безмерна, они беспощадны к неверным червям, к этим еще не плененным рабам. Но, покидая корабли, следует опасаться – эти гяуры имеют неплохие ружья и артиллерию. А тут еще подпочвенная вода не дает возможности скрыть благородное тело в вырытых ложементах. Пришлось бросать на бруствер мешки с песком, ставить рогатины, привезенные с собой.

Совершив высокую молитву во славу всевышнего, янычары трусцой побежали на стены Кинбурна, неся в одной руке лестницу, в другой – оружие.

Те, кто держал лестницу в левой руке, правой сцепил рукоятку сабли. Те, у кого была занята общей ношей правая рука, в левой несли ружье или пистолет.

Молча бежали вперед смелые воины, под ногами шуршала пожухлая трава, скрипел песок, и лишь хриплое дыхание, вырывавшееся из бегущей толпы, отлетало в сторону моря.

А генерал-аншеф Суворов заканчивал богослужение в Кинбурнской церкви. Уже два раза подходил к нему адъютант, сообщал, что турки продолжают беспрепятственно высаживаться на берег. Генерал-аншеф оба раза турнул беспокойного посланца офицеров, стоящих у выхода, показывая всем видом, что он истово молится и просит ему не мешать. И только, когда уж совсем взволнованный Иван Михайлович Рек, командир кинбурнского гарнизона, подошел и вполголоса, без воинского этикета и с тревогой сказал:

– Александро Васильевич! Турки укрепились, продолжают десантироваться и пошли на крепость! – Суворов склонился к нему и, хитро прищурившись, прошептал крестясь:

– Да это же хорошо, батюшка, хорошо! Я об этом бога молю, чтобы все высадились. Тут-то мы их и прихлопнем!

…Янычары двигались молча. Крепость холодно и мрачно смотрела на них зрачками пушек с высокой каменной стены. Генерал-аншеф три часа назад приказал стащить их все сюда, на западную сторону, откуда бежит эта молчаливая орда. Через пять минут все сто пушек точно наведут свой смертоносный взор на тех, кто еще через мгновение остановит свой бег навсегда.

– Вот теперь, батюшка, пора! – махнул Суворов командиру артиллеристов, в напряжении ожидавшему сигнала. Гром и дым хлынули с зубчатой стены навстречу атаке. За дымами, из-за крепости, помчались казаки и гусары, врезавшись во всю молчавшую толпу. Эюб-ага, конечно, смел, но неосторожен и первым был пронзен казацкой пикой. Вот уже штыки пехотинцев Ивана Река сверкнули впереди конницы, и, бросая длинные лестницы, янычары освобождали свои руки. Кто для того, чтобы перехватить оружие, кто для того, чтобы, резко размахивая ими, помочь в быстром беге к оставленным недавно ложементам.

Теперь заговорили турецкие корабли, окутавшись артиллерийскими дымами. Полуголые пушкари вели яростный и довольно точный огонь по русской наступающей пехоте. Да и трудно было не попасть в плотные ряды солдат, медленно продвигающихся по сузившейся косе, за рассеянными, но все уплотняющимися в ощетинившееся ядро турками. А к берегу подходили все новые и новые лодки. Из них выскакивали разгоряченные дервишами, которые призывали к уничтожению неверных, рвущиеся в бой янычары. Русские дрогнули. Турецкое белое оружие, которым они искусно владели, засверкало над головами опрокинутых конников и пехотинцев. Ядра неслись в тех, кто шел на смену. Одно из них свистнуло перед Суворовым, скрыв его в вихре вздыбленного песка. Когда пыль рассеялась, стало видно, что лошадь с раздробленной головой лежит, подмяв под себя Суворова. Мгновение, и генерал-аншеф выдернул ногу из стремени, вскочил и, выхватив шпагу, закричал солдатам Шлиссельбургского полка:

– Вперед, ребята! За мной!

Те, только что пятившиеся назад, остановились и медленно потрусили вперед. Несколько турок, оказавшихся вблизи, глазам не поверили: впереди цепи русских солдат бежит с золотой нашивкой генерал. «Уж не сам ли это главный русский паша?» Оставив захваченных у спешенной русской кавалерии лошадей, они кинулись к генерал-аншефу. Но и солдаты увидели, что генерал в опасности, и по вязкому песку бросились на выручку. Быстрый и цепкий янычар слегка, как бы пробуя, ударил саблей по шпаге Суворова. Второй раскрутил веревку, привязанную у пояса: велик соблазн притащить за собой русского пашу. Третий заходил генералу сзади. Выстрел поразил занесшего саблю – гренадер Степан Новиков был меткий стрелок. Его штыковой прием был смертельным для другого, а удар прикладом перехваченного за дуло ружья размозжил голову третьему. «Богатырь!» – лишь бросил ему Суворов, глядя, как шлиссельбуржцы вновь очищали ложементы.

Турецкие пушки с кораблей неистовствовали. Они уже не вели прицельный огонь, не жалели своих. Важно было поразить русских солдат. Картечь снесла с ног Суворова. Его уложили на плащ и понесли, но он вскочил и снова ринулся вперед. Однако силы оставляли генерала. Нелегко было и русской пехоте. Остатки ее отступали в крепость.

Юсуф-паше, коменданту Очаковской крепости, доложили: «Русские разбиты!»

– Еще один нажим, мсье паша, и султан снова утверждается на этих землях, – торопливо говорил толстый французский инструктор, непохожий на француза. – Я советую вам отвести флот от берега. Тогда доблестные воины султана не будут помышлять об отступлении.

– Они и так не помышляют об этом! – гордо и с достоинством ответил паша, зная, чем грозит поражение его воинам и ему. Но через несколько минут турецкие корабли получили сигнал к отходу.

А турецкую пехоту словно прорвало: возможно, она хотела возместить свое долго длившееся молчание и страшно кричала, визжала, выла, подступая к крепости. Казалось, пришел конец. Суворов очнулся от этого шума и, собрав в единый кулак остатки гарнизона, пехотинцев Муромского батальона, кавалеристов Мариупольского и Павлоградского полков, перед закатом солнца бросил их в атаку. Янычары не выдержали и побежали. Русская артиллерия снова била без промаха, загоняя турок на тонкое окончание косы. Генерал-аншеф забыл о ранах и был вездесущ: только что он подбадривал муромцев, отдавал приказ командиру артиллеристов, отчитывал робковатого офицера, хвалил казаков полковника Иловайского, прорвавшихся по мелководью в тыл туркам. И вот он снова ведет в атаку павлоградцев, и снова рана. Кровь хлещет, генерал, зажимая ее рукой, кричит: «Вперед, ребята! Гоните их в море!» – а сам с гренадером Огневым полощет рану в морской воде и просит перетянуть плечо рубахой есаула Кутейникова, приговаривая: «Вот, брат, загоним их в море – все заживет».

А море поглощало отходивших от косы воинов султана. Некоторые уходили в смерть молча, другие останавливались по пояс в воде и молили о пощаде.

– Храбро сражались! Молодцы! – глядя на них, сказал Суворов и в обмороке свалился с коня. А рядом на песке косы лежали закончившие свою суровую солдатскую жизнь смоленские, вологодские, рязанские парни, отданные много лет назад в рекруты. Тяжко было, голодно, холодно. Но вот появился рядом с ними генерал, который в них, низших чинах, видел людей, соратников. И отдали они здесь, на этой зыбкой кинбурнской косе, все, что имели, свою жизнь, во имя того, чтобы возвратилась на эти издревле русские земли Россия. А там, на Смоленщине, уже и не ждут их невесты и друзья, только старая мать всматривается в калеку солдата, бредущего по дороге: не ее ли Ваня возвращается, отслужив царице и еще кому-то.

…Утром Юсуф-паше было плохо. Болела голова, жар застилал глаза. Он уже чувствовал прикосновение к шее султанской сабли и вглядывался в орошенные кровью пески Кинбурнской косы. Там, видел он сквозь подзорную трубу, выстроились в парадное каре перед крепостью русские солдаты. Золото хоругвей и шелк знамен обрамляли войска. Четырнадцать турецких знамен были свалены у палатки Суворова, казалось уже забывшего о ранах и восседавшего на небольшом стульчике перед своими солдатами. Воистину – раны у победителей заживают быстрее. А солдаты хриплыми голосами не то пели, не то кричали сегодня кем-то впопыхах сочиненные слова:

С предводителем таким Воевать всегда хотим. За его храбрые дела Закричим ему «ура!».

Потом этот куплет обрастет словами и станет песней сопровождающих Суворова чудо-богатырей. «Ура-а-а!» – неслось далеко, спугивая чаек и заставляя рыбу уходить вглубь. Генерал-аншеф, помахивая ручкой, додиктовывал реляцию Потемкину о проведенном сражении. Он хотя и не резко, но утвердительно тыкал пальцем перед адъютантом: «Пиши: Победа совершенная! Поздравляю Вашу светлость. Флот неприятельский умолк… В покорности моей 14 их знамен перед Вашу светлость представлю». Развернувшись на стуле, как бы с укором к стоявшим рядом чинам, додиктовал: «И в низшем звании бывают герои», предлагая наградить всех солдат, офицеров и казаков, захвативших турецкие знамена, проявивших мужество.

…Ветер, который сегодня дул от Днепра, доносил Юсуф-паше слова торжественной и победной молитвы русскому богу. Паша злобно скосил глаз и сказал французскому советнику:

– Ваши шпионы бездарны и тупы. Они ни в чем не разобрались. – Устало добавил: – Впрочем, и мы тоже.

И ему представилась его голова, торчащая на пике перед султанским дворцом, провожающая потускневшим взглядом уходящих в очередной поход янычар.

 

ГУБЕРНАТОР

Турецкое ядро с воем и уханьем пронеслось над головой пригнувшегося светлейшего князя Потемкина. Уже за спиной он услышал глухой удар и резкий вскрик.

Обернулся, увидел белое лицо и лужу крови, из которой безуспешно пытался встать всегда аккуратный и четкий Иван Михайлович Синельников, генерал-губернатор Екатеринославского наместничества. Два подбежавших гренадера под руки, почти бегом потащили враз поникшего губернатора в сторону русского лагеря.

Свита боязливо переминалась вокруг светлейшего князя, тот в ярости помахал кулаком в сторону крепости и поскакал обратно. Рекогносцировка не состоялась.

Губернатор сражался за жизнь стойко, терял сознание и снова приходил в себя. Вот опять поплыло… Из глубин памяти вспыхивали лица, донесения, встречи. Кто это?

Да, да. Правитель канцелярии князя Потемкина Василий Степанович Попов, который всегда внимательно читал все его письма и давал ход многим просьбам… А посему Иван Михайлович старался знакомить правителя со всеми нуждами края, писал подробно, надеясь на помощь при светлейшем.

Вот и сейчас он сообщает ему о своих заботах: о пикинерах, несших обязанность пограничной новороссийской стражи, о привлечении к пограничной службе казаков, раскольников, о вызове из-за Дуная в пределы России запорожских казаков, о покупке в Польше леса для построек в разных городах и селах края, о сохранении драгоценных сосудов и украшений закрытой после упразднения Сечи Покровской церкви и о борьбе с «заразительной болезнью» – чумой, поразившей Елисаветград, Кременчуг, Крылов и другие места.

«Я теперь выписываю к себе, – извещал он ранее Попова, – Самойловича, дабы он всмотрелся в здешние кременчугские болезни, которые хотя много неусыпным старанием пресекаются, однако же, не видя конца, должен опасаться наступающей осени и сырых погод…»

«…Теперь, благодаря бога, все жители и на Остров Днепровский вывезены здоровые и болезнь не оказывалась пять дней, а только управляюсь с колодниками, которые обыкновенно чищивали домы от мертвых… и потому, как видно, залезло к ним сие зло, несмотря на все чинимые и крепкие предосторожности из давних времен. Кажется мне, хотя бы чертова была чума, то с такою яростью, с какой гоняемся за нею, зарежем без ножа. Воров из острога, где было ея гнездо, вывел в поле, корсиканцев, притащенных из Херсона и таскающихся по городу, перевел на Днепровский остров, а гарнизонных и мастеровые роты, со всей их рухлядью, выветриваю и питаю».

В забытьи видел, как людом наполнились южные земли, росли города, сельские поселения. Прокладывались дороги, задымили первые фабрики, сошли со стапелей Херсона первые русские корабли, построенные для Черного моря здесь, в Таврии, а не на Дону. Повезло еще, что полюбил этот край Потемкин. В злобе на негрубое, но твердое отстранение от ложа императрицы переключил бешеную энергию свою на земли эти. Убедить решил царицу, доказать делом, что вернее у нее друга нет. Друга не бездельного, а пекущегося о ее благе, расцвете отечества. Она ему земли и крепостных жалует, но и он ей этот цветущий край преподнесет. Затраты были большие, много денег уплывало невесть куда, поговаривали в Петербурге, что Новороссия – плод фантазии и химера Потемкина.

Попов рассказывал, как упорно боролся светлейший с этими слухами, написал императрице: «Я, матушка, прошу воззреть на здешнее место, как на такое, где слава твоя оригинальная и где ты не делишься ею с твоими предшественниками; тут ты не следуешь по стези другого». Знал, как завидовала Екатерина делам Петра; что ни начинала – все, оказывается, при нем делалось.

«Здесь же Великий не успел, – руки на Балтике были двадцать один год связаны».

Всем было ясно, что показать бы надобно вертопрахам весь товар лицом, отстоять перед петербургскими наушниками край. Но как дело покажешь? Все только начинается, строится, в лесах стоит. Умело надо показать. Убедить царствующую, разжалобить, растопить в любви и преданности. Наговорить комплиментов, здравиц. Сказать, что только ее воля, сила, мудрость, предвиденье и разум позволили осуществить столь великое дело. А затем все делать по-своему. Тогда и приехал он, Синельников, в Петербург по вызову светлейшего. Получил тут тщательную установку, где устроить дороги, поставить каменные мосты, насадить плантации, открыть кирпичные и черепичные заводы, вырыть колодцы, заготовить материалы, соорудить временные дворцы и триумфальные ворота, где будет проезжать по заранее составленному маршруту государыня. Во все губернии полетели гонцы.

– Шлите рекрутов, выделяйте мастеровых.

Давались разрешения на переезд и заселение земель раскольникам, даже беглым мужикам, выдворенным из Польши. Этих обещали не возвращать бывшим хозяевам… Хотя и новые были не лучше.

Россияне, малороссы, лифляндцы и поляки, хорваты и греки, немцы и славяне – всем находилось место на сих обширных землях. Вспоминал, как еще раньше, в 1781 году, по просьбе светлейшего переселил полторы тысячи корсиканцев, наводивших страх на херсонских и екатеринославских рынках разбойным видом. А Шведскую колонию он организовал возле города Казыкерменя, на Днепре, привезя с острова Даго тысячу человек шведов. На строительство определили двенадцать полков, а для фабрик выписывались с Урала, Подмосковья, Олонца, Петербурга мастеровые люди. Потемкин, конечно, помогал, хотя и мешал здорово. То обуяет его великое желание кунсткамеру построить, то дворец в восточном стиле. А то пропадет у него ко всему интерес, впадет в меланхолию и держит планы и проекты строительства. И все желающие строители ждут долго, когда им место отведется, да и казенные строения стоят тогда без движения, а то субсидии задержит. Все-таки это все проходило, удавалось преодолеть и меланхолию. Но не хватало рабочих рук, строителей, мастеров. Хоть и присылали рекрутов из Орловской, Курской, Калужской губерний, хоть выселяли полтавских и черниговских мужиков и закрепляли запорожцев, но этого было мало. Не хватало мужиков. Да и чума, плохой провиант, недогляд косили людей и без того в негусто заселенном наместничестве.

А Потемкин требовал от него широкого размаха во всем. Особенно внимательно следил он за строительством Екатеринослава. Город начинал строиться на речке Кильчени непутево. Место было низменное, ежегодно заливалось весенней водой: уносило строительные материалы, жители страдали от гнилостных испарений и вони. Понадобился высочайший указ, чтобы перенести его на правый берег Днепра, на место бывшего селения запорожских казаков Половицы. По замыслу князя, Екатеринослав должен был превзойти со временем Северную Пальмиру. От Синельникова требовал: «В Екатеринославе должен быть университет, музыкальная академия, академия художеств, ботанический сад, двенадцать различных казенных фабрик, гостиный двор. Надо, чтобы в центре были городские Пропилеи с биржей и театром посередине, городские палаты во вкусе греческих и римских, дома инвалидов, губернаторский, вице-губернаторский, дворянский дворцы. Архиепископия, колодцы, фонтаны и плотины. Несколько православных и неправославных церквей. А над всем этим возвышаться должен собор Преображения Господня на один аршин длиннее, чем собор Петра в Риме». Правда, и средства были отпущены немалые. Только единовременно двести тысяч рублей пришло в губернскую кассу. Для возведения городских зданий была установлена из особых чиновников «экспедиция построения города». Не ожидая завершения академий и училищ, были вызваны с высочайшей оплатой историограф де Гюень, профессора Ливанов и Прокопович, художники Неретин, Захарченко и Бухаров.

Особенно заботился губернатор, зная интерес императрицы, о музыкальной академии, куда выписали самого знаменитого Сарти. С указанием «отвесть высокую квартиру» и исполнить «все его распоряжения касательно музыки». Тот за это обязывался учить музыке и сочинять музыкальные пьесы, так надобные в этом крае для утверждения победного духа.

В этом полузабытьи генерал-губернатор вдруг понял, что его заботам, замыслам и стараниям по организации, устройству и заселению края приходит конец…

А как хорошо начиналось! Как хотелось ему добиться, чтобы сей край расцветал! Всем казалось неожиданным его назначение вместо Тимофея Ивановича Тутолмина, которому было поручено волею императрицы в 1784 году соединить две обширные губернии, Новороссийскую и Азовскую, в одно громадное наместничество с Екатеринославом во главе. В оное входили сверх того и Екатеринославская, Херсонская и Полтавская губернии, пятнадцать отдельных и один особый уезд, Мариупольский-Таврический. Наместничество же фактически организовал в то время бригадир Синельников. Кем только он не был за это время, какие только обязанности не исполнял! Называли его и охранителем края, колонизатором степей, начальником комиссии по продовольствию переселенцев из разных стран в Новороссию, начальником заготовления провианта для русской армии, главным управителем всех соляных и литейных сборов и, наконец, строителем городов, в особенности самого города Екатеринослава.

Скрип телег, крики строителей, шум повозок, суета приемных отодвинулись куда-то в уголок сознания. Он открыл глаза и увидел склонившегося над ним личного врача Потемкина Массота: «Надо оперировать. Коленный облом».

– Попросите Александра Васильевича.

У изголовья раненого сразу встал его шурин Стрехов.

– Отчет денежный запиши. (Губернатор губернатором, а и у самого долги немалые.)

В завещании и начал с этого: «Расплатиться», потом для души: «Построить церковь в собственном селе Николаевке». И о будущем: «Воспитать детей, не жалея денег, племянницу выдать замуж за хорошего человека».

Потемкин, который заходил через каждые пять минут, не глядя подписал завещание, рядом поставил свою подпись игумен Моисей.

Почти десять минут диктовал отчет о суммах, израсходованных на продовольствие армии, переселение колонистов, устройство Екатеринослава. Все суммы держал в голове. Сердился, когда Александр не понимал их происхождение.

Устало откинулся, и снова пригрезилась та встреча…

…Светлейший ежедневно присылал письменные наставления, требуя от усердного и деятельного слуги отечества решительных мер к украшению встречи Екатерины. Видел себя тогда: как несется он по наместничеству, заслушивает, поддерживает, рассматривает проекты. И шлет князю жалобы на нехватку рук, промедление с утверждением планов, задержку денег, на которые он мог закупить и перевести материалы через длинные степные пространства к местам построек. В Новороссию тянулись рекруты, шли солдатские полки, ехали живописцы и архитекторы.

Императрицу надо встретить достойно. Светлейший в последнем письме пригрозил: «Не сумеешь показать – все потеряешь». И, видимо, уже с грустью и доверием дописал: «Да и я тоже». И уже строже закончил: «Отечество потеряет. Замедлят рост Новороссии. На танцы деньги уйдут».

А Екатерина не ждала окончания приготовлений. После зимних балов в Киеве, ранней весной, со свитой, послами на восьмидесяти галерах, разукрашенных амурами и наполненных музыкантами и певцами, отправилась вниз по Днепру на шхуне «Десна». Синельников встретил ее у местечка Крылов и последовал за ней в Кременчуг. Оттуда и началось шествие по Новороссии.

Обрывалось сердце, перехватывало дыхание, когда не успевали докрасить заборы, перевезти с места на место хор крестьянский, разбегалось согнанное из разных деревень стадо. Да и с придворными отучился говорить, все сдерживал себя, внутреннюю боль усиливал. Раньше на просторах наместничества не стеснялся: говорил крепко, уверенно, любил и прикрикнуть. Здесь даже на денщика только глазами метал – не давал воли. Особая мука началась, когда в тридцати верстах от Нового Кодака императрица встретила графа Фалькенштейна с небольшой свитой. Посвященные знали, что то был австрийский император Иосиф II. Они сели вдвоем в один экипаж и направились обратно к Новому Кодаку. О чем шел разговор двух вершителей великих империй, Синельников не знал, но встречу закатил отменную, со смыслом. Императрица уже подъезжала к Новому Кодаку, а солдаты бегом, на спине, на носилках, уносили от сверкающих деревянной желтизной дворцов остатки досок, бревен и извести.

Екатерина весело махала рукой, показывая Иосифу на украшенную гирляндами всевозможных цветов и золотых колосьев Триумфальную арку. Из золотых букв на ней было выложено: «Твоя от твоих тебе приносящих». Чего-то стесняясь, надпись не перевела.

У арки на коленях уже стоял князь Потемкин, протягивая императрице хлеб-соль. Отсюда, из Нового Кодака, проследовали в село Половицу, где воздвигался город, долженствовавший прославить имя ее, – Екатеринослав.

Вся Половица представляла громадный склад строительного материала: известь, алебастр, множество камней, кирпич. Все громоздилось вокруг домов, сараев, заводов, а берега Днепра были покрыты плотами леса.

Там, где Днепр поворачивал с востока на юг, на широком и возвышенном полуострове среди майской зелени и цветов была устроена царская палата с походной полковой церковью. Здесь после литургии поцеловала крест и, неудобно держа камень, почти уронила его в будущее основание храма Преображения. Поправила ногой и попросила сделать то же Иосифа II, Потемкина и Синельникова. Архиепископ Амвросий святой водой покропил всех. Императрице преподнесли дары Новороссийской земли. Она восхищалась гончарными тарелками, серебряной чеканкой, тонкой вышивкой, чучелом чайки и особенно чулками, тонкими до того, что их можно было вложить в скорлупу грецкого ореха. Адъютант князя стоял, опустив глаза. Он-то знал, что за сими чулками светлейший посылал в Париж.

Гром пушек, грохот ружей сопровождали кортеж до Ненасытецкого порога, где был назначен царский обед. Тут в своем имении под Днепром Синельников, хотя немало уделял внимания столу, поразил всех великолепием цветов. Императрица просила рассказать, как удалось создать такой разноцветный ковер, как растут столь пышные розы. Синельников красок не жалел, все выводил из новороссийской природы и земли. Потемкин удовлетворенно постукивал указательным пальцем: «Умен, тонок губернатор».

Отобедав и расположившись на крытой веранде, императрица стала смотреть на спуск галер через порог. Сначала пустили рыбачью лодку-дуб и особое судно полковника Фалеева. В дуб село пять рыбаков-запорожцев с кормчим Беляем. Рыбаки перекрестились и бесстрашно ринулись вперед, пройдя благополучно одиннадцать уступов. В двенадцатом лодка качнулась и исчезла в море брызг. Императрица с испугом взглянула на Потемкина: как, разве они погибли?

Князь встревожился: жертв здесь не хотелось. Но он, Синельников, уже показывал на плывущих вдали рыбаков. Был позван Беляй. Высокий, сильный, он с вызовом взглянул на императрицу, остальных, делал вид, что не видит. Пожалован был пятьюдесятью рублями и с облегчением выпровожен. Показалось, что через порог пройти не столь трудно. Потемкин и принц Де-Линь решили спуститься на судне Фалеева. Императрица призвала к благоразумию. Царские галеры провели каменский лоцман Моисей Полторацкий и его помощник Непокрытенко. Полторацкий тут же стал дворянином и пожалован землей.

Караван императрицы проследовал на юг. Промелькнул калейдоскоп: слобода Хортица, станица Томаковка, город Никополь, станица Базавлук, слобода Еланская Грушевка, слобода Носковка, река Каменка, город Бериславль, село Никольское и Херсон. Следование обратно было более скромное, но не менее обременительное для губернии. Императрица осталась довольна, можно было продолжать начатые дела, шептуны на время отступили…

Вспомнил свои последние заботы: письма Попову, чтобы похлопотал об ассигнованиях на поиск различных руд, о посылке учеников четырех местных казенных училищ в Петербург для обучения скульптуре, помощи в ликвидации большого весеннего наводнения на Днепре, об отпуске двухсот пудов соли в Белоруссии, о повышении прибыли от почт, мостов и извозов. Тогда же он просил Попова о награде Быстрицкого за перевод с латыни, о результатах умных записей секретаря Якимова, которому поручен был князем Потемкиным перевод «Илиады». Благодарил за спасение Акимова от отрезания ушей и наказания кнутом. «Нужно здесь учить многих, но от погубления спаси нас господь бог. Губить людей прилично безумным боярам и богачам, а нам не соответственно». Тяжела ноша губернатора, пытающегося выполнить указы императрицы, законы державы, волю светлейшего, пожелания его помощников. Надобно же соблюдать интересы дворянства, не погубить другие сословия, заботиться о войске, науке, искусстве, землепашестве, корабельном деле. Честь дворянина блюсти, взятку изживать и лихоимство. То тут, то там обнаруживалась глупость, воровство и подкуп. «Пресекая сие, другое порождаешь», – уже без надежды исправить думал Синельников.

…После операции губернатор, обозвав врачей жидами-мучителями, шутя просил отрезанную ногу в спирту отослать жене, понюхал табаку и скончался.

В церкви крепости Кинбурн у лимана, в виду Очакова, погребли губернатора нового наместничества.

Потемкин закрыл глаз. Слезы лились одна за другой. Черная повязка и та стала мокрой.

– Лишился правой руки, потерял лучшего друга, а отечество – героя-воина и честного слугу.

 

ХРАМ БРАТСТВА

Связуйся крепче, узел братства, Мы счастливы, нам нет препятства…

Письмо от 10 мая 1782 года

Милая Екатерина Ивановна!

Сие письмо прошу держать втайне, ибо я не имею права о том, что пишу Вам, говорить никому. Однако же, если меня не будет, сохраните его для потомков и для понимания, во имя чего я жил…

Сообщаю Вам в великой тайности, что вот уже несколько лет я состою в Кронштадтской масонской ложе Нептуна.

Некоторых из господ, с коими я там состою, ты знаешь по встречам в офицерском собрании, на балах и у нас дома в Петербурге.

Моим наставником и командиром на этом пути был адмирал Самуил Грейг. Человек смелый и твердый. Я тебе о нем писал после Чесменского боя.

Поистине это бесстрашные рыцари, думающие о пользе всех людей… Оказалось, что в последние годы меня долго испытывали, убеждаясь в моей храбрости и честности. И вот сейчас я готовлюсь подняться на новую ступень этого нашего Храма братства… Был учеником (сие первая ступень), совершенствовал свое сердце; ныне готовлюсь стать товарищем (сие другая ступень), где обязан совершенствовать ум.

Сердце мое всегда Вам принадлежало, но разум свой я подчинил прекрасному братству. На всю жизнь мне запомнился обряд, коим я был приведен в лоно сих великих людей. Долго я сидел в темноте, а затем ввели в светлый зал, где стены были расписаны садом и воздухом. Свод потолка – звездное небо. Толстая, голубая, шерстяная завеса отделяла ложу от сада. Широкий золотой шнур обвивал все колонны и образовывал на востоке большой узел. Там же, на востоке, на возвышении стояло кресло мастера стула. И над ним ореолом золотые лучи искусно сделанного солнца. Перед креслом ромбический стол и на нем развернуто Евангелие. Посреди ложи наш масонский, писанный красками ковер. Кругом по установленному обряду братья.

Слева от мастера вице-адмирал Барш и врач Цуберт. У них через плечо красные струйчатые ленты с зеленой каймой, на которых сверкали золотые шестиугольные звезды, на шее кресты из финифти. Белые запоны подбиты красным бархатом. На адмирале Спиридове лента с серебряной мертвой головой. Говорят, они представлены еще в более высших ложах. На столах и скамьях для братьев завесы из мягкой шерстяной ткани голубого цвета. На алтаре и кресле мастера ценный бархат. Все завесы и все покрывала окаймлены золотой бахромой. Ложа освещена. В ней сверкает огромное хрустальное солнце и стеклянные звезды, освещенные изнутри. По краям вокруг алтаря горят свечи. Золотом сверкает вышитый наш знак ложи Нептуна.

В моей душе до сих пор звучит торжественная песня:

О радость, о любовь, о свет! О мудрость кроткая благая, О дух, зри тройственный завет. Престол, ковчег, святых святая, Расторгнув мудрости покров, Зри связь и сущность всех миров!

Дорогая Екатерина Ивановна!
Егор.

Поистине меня озарил великий свет, когда я держал в руках небольшую, переплетенную в бархат книжечку-обрядник, повторяя высокие слова о служении ближним. Я был позван к тому, к чему давно стремился, – на тяжелый и славный подвиг любви ко всему человеческому, на подвиг забвения собственного «я», на подвиг жизни для и ради других.

Я понял, что все человеческое выше государства, что звание гражданина мира достойнее звания гражданина государства, что для подвига и любви нет различия между эллином и иудеем, что равно достойны позора и тунеядец, пьющий в раззолоченных чертогах из хрустальных стаканов, и мелкий сутяга-крючок, взявший взятку два рубля ассигнациями.

Отныне я возвышен Духом и ухожу от рабства страстей.

Еще раз прошу Вас не показывать это письмо никому, ибо одной тебе доверяю я сию великую тайну. Летом обещаю приехать в отпуск к тебе в именье.

Письмо от 20 июня 1785 года

Дорогая Екатерина Ивановна!
Егор.

Умоляю Вас, не пишите мне больше ничего хулительного о моих увлечениях и служениях масонам. Не уговаривайте меня и не увещевайте. Я и так нарушил наш Устав, посвятив Вас в мои тайны. Делать этого я не мог под страхом смерти. Но и не посвятить Вас в свою жизнь не мог. Для кого же все это? Для кого же я живу на этом свете? Смею уверить, что во имя нашей любви! Но во имя этих наших чувств я и Вас прошу молчать, не писать ни слова об моем служении братству. Будем с Вами говорить об этом только при встрече, как в прошлом году.

А выгоды житейские от сего я вдруг решительно стал чувствовать. Кто-то вдруг представил мое дело к дальнейшему повышению по службе, хотя и срок не вышел. У нас это принято. Уже все члены ложи имеют награды, хотя мне кажется, что не для этого в оную ложу вступали.

Взошел и я на новую ступень – стал товарищем. Прием был не столь торжественный, как раньше. Было больше темноты и песен. Я переоделся в орденскую одежду, побывал в черной храмине, такой комнате, где стоял гроб и лежал череп, и потом в обрядовой комнате принесено было пятисвечное паникадило и товарищеский ковер. За пятисвечием шествовал с обнаженной шпагой обрядоначальник, а за ним четыре брата несли ковер. Я принес присягу, получил лопаточку, ключ, запоны, и после этого сам Мастер пригласил воззреть на ковер и внимать иносказительным изображениям, на нем начертанным. А внутри рамы ковра, окаймленного бахромой, были и блестящая звезда, и солнце, и луна, и звезды. И орудия, необходимые для строителей Храма Соломона: прямоугольник, отвес, перпендикуляр, циркуль. Молоток Великого Мастера, лопатка, чертежная доска, столб и три окна на восток, запад и полдень.

Я уперся глазами в Дикий камень, и Мастер, увидя это, сказал: «Да, да! Сей камень – символ чувственного человека в первой степени, и Хаос, из которого все произошло во второй! Он может быть очищен, обсечен, приготовлен и сглажен. Поступайте и Вы равномерно со своими склонностями, взглядывая на него!»

Я кивнул, хотя, скажу честно, не очень мне хорошо стало. Как бы почувствовал, что от меня отсекают куски и сглаживают. И так ведь могут потребовать и мои братья, чтобы я и Вас не любил?

Ну этого никогда не будет! Екатерина Ивановна! Не бойтесь и не думайте об этом. А в остальном все идет как прежде. Ходим в море, стережем Санкт-Петербург, сопровождаем императрицу в прогулках по заливу. И говорят, скоро будем воевать со шведами.

Целуй всех деток. Даст бог, скоро свидимся. Письмо спрячь.

Письмо 21 января 1789 года

Дорогая Екатерина Ивановна!
Егор.

Долго не писал. Идет война. Были морские бои со шведами. Сейчас, слава богу, затишье. Много полегло наших моряков и офицеров, да скончался и мой бывший покровитель, царство ему небесное, адмирал Самуил Карлович Грейг. Сие было 15 октября еще прошлого года на корабле «Ростислав». А погребли его в соборе на Вышгороде в городе Ревеле. Над могилой воздвигли великолепный мавзолей и устроили траурную масонскую ложу. У его гроба один из членов ложи говорил, что к нему мирное любвеобильное масонство обращалось с любовью и радостью. Он был слишком велик и чист, – вещал член ложи, – чтобы заниматься лентами и безделушками, он выбирал истинную цель – добродетель и совершенство! «Мирное масонство, неподвижное и немое от горести, проливает слезу благодарности на прах адмирала!»

А я же не мог пролить слезу. Потому что за несколько дней до этого поссорился с адмиралом и подал прошение о переводе на южный флот. Самуилу Карловичу наедине я сказал, что не для того вступил в сию ложу, чтобы получать награды и почести, а для того, чтобы служить людям и Отечеству. В нашем же братстве, сдается, мы печемся больше о благе друг друга!

Так, по его реляции, из числа капитанов отряда Спиридова, отличившихся при Гогландском сражении, награждено было более половины членов ложи Нептуна: Адинцов, Муковский, Денисов, Брейер, а другие столь же храбрые капитаны и низшие чины наград не получили. А история с донесением Павла Ивановича Голенищева-Кутузова, генерал-адъютанта, члена ложи. Самуил Карлович послал его с донесением к Екатерине II о победе в Гогландском сражении, а патент о его храбрости в этом сражении подписал второй масон Астафий Адинцов. Ведомо, что вестнику победы дают награду, а герою – двойную!

Знаю я и благороднейших и честных масонов, из коих один ныне в Шлиссельбургской крепости сидит. Но те, с кем я имею дело, – орудие чужой воли. Мне уже не раз бросалось в глаза, что некоторые наши масоны связаны деловыми отношениями с иноземцами и нередко оказывают им существенные, хотя по виду и невинные услуги, а вступив в общение интересов, становятся покорными орудиями инспираторов в самых разнообразных комбинациях. Вследствие этого я стал замечать, что продвижение по службе, новое назначение зависит только от принадлежности к секте. Некоторых же недалеких командиров выдвигают, чтобы ими заслонить место, предназначенное для способных, но не масонов. Я увидел, как преобразуются у нас целые подразделения с целью дать ход нужным течениям, хотя выставляются иные, часто высокие мотивы. Я видел, как некоторые командиры делают крупные ошибки и совершают обидные для подчиненных действия безнаказанно, ибо они масоны. А морские чины, честные и благородные, храбрые и мужественные, в своем продвижении задерживаются. Грейг и Спиридов отстраняют их под разным предлогом. Я понял, что под покровом песнопений и пиршеств, некоторых благородных дел более скрытно и глубоко проводили внушения, исходившие от отдаленных руководителей. В то же время искатели выгод благодаря масонским связям устраивали свои дела, делали карьеру, служа попутно целям иноземной политики.

Особо меня поразила и открыла глаза тайная переписка адмирала Грейга с нашим врагом – шведским герцогом Карлом Зюдерманландским, которую я, как доверенное лицо, должен был перевозить.

Я сказал ему, что изменять Отечеству не желаю, но и вере масонской присягу дал, и посему пусть он меня отпустит на южный флот, где начинается война с турками, и я там буду честно воевать, свое морское дело делать.

Самуил Карлович кричал, что я изменил Храму братства, что я не знаю, что Карл Зюдерманландский тоже масон. А в некоторых государствах делать дело невозможно, не будучи масоном. И переписку он вел с ним, чтобы уменьшить «свирепость войны».

Но почему же свирепость войны только их двоих должна касаться? Мне сие отступление от евангельских заветов любви к ближнему казалось нарушением всякой нравственности и порядочности.

Самуил Карлович кричал, что я буду наказан. А я знал, что масон может быть сильно наказан за отступление от правил, и ответил ему, что смерти не боюсь, выдавать его не буду, но клятву, императрице данную, не нарушу и Отечеству хочу служить честно, без сговора с врагом! А затем повернулся и вышел. Сказывали, что к вечеру адмиралу стало плохо и на следующий день он умер. Не смею приписать себе столь серьезную утрату, ибо Самуил Карлович был Мастером Стула и собой мог владеть как хотел. А я, может, во всем этом ошибаюсь, напустил туману под влиянием всех этих гробов и черепов.

Рапорт свой я все же через сорок дней повторил. А ныне получил направление на южный флот, в город Херсон, где недалеко в бухте на речке Ингул для нас строят новый корабль, куда я определен как капитан-лейтенант.

Заехать к Вам в имение, наверное, не удастся, и я буду Вас ждать по весне уже на новом месте.

С низким поклоном и добрым чувством к человеку, вылечившему меня от слепого верования к тем, кто пытался овладеть моим умом. Сердце же мое всегда Отечеству и Вам, Катенька, принадлежало, что и спасло меня от погибели.

 

«ВСЕМ ДОВОЛЬНЫ…»

Звери алчные, пиявицы ненасытные, что крестьянину мы оставляем? То, чего отнять не можем, – воздух. Да, один воздух.

Здесь, под Очаковом, Николе Парамонову жилось не так уж плохо. Не сыпались поминутно палочные удары, пинки, тычки, как при перегоне из Польши и на стройке всяческих украшательств по дороге царицы Екатерины.

Из Польши, где они так-сяк, но жили, русских поселян увезли силой, как нарушивших закон беглецов. Обратно их повезли не к «своим» помещикам, а погнали под конвоем на далекие южные земли, где рабочих рук не хватало. Когда кто-то попытался бежать, привязали всех попарно к длинным жердям и гнали так баб и мужиков до самой Малороссии. Унтер ругательских слов не жалел, да и плеть у него в дороге не отдыхала. Так многие на обочине и остались лежать навсегда – не выдержали. Остались лежать под Гомелем жена Николы и ребеночек. Надорвались и враз за сутки сгорели.

Под городом Екатеринославом их расселили в рабочей слободке, объявив, что отныне они будут казенными крестьянами, а не помещичьими и неустанно обязаны трудиться во благо госпожи императрицы.

Весь усохший от усталости Никола мог бы этому и порадоваться – помещичьих издевательств он натерпелся и в России и в Польше, да не с кем было словом переброситься. Хотя и другим думалось, что тут вздохнут спокойнее…

Но вздыхать им не дали. С раннего утра до первых звезд рыли рвы, копали канавы, мостили дороги. Сказывали, сама императрица собирается сюда ехать. А куда ехать-то? Голая степь да недостроенные поселки. И все-таки думали: пусть едет, матушка, может, их голос услышит, им легче будет.

А те дни поездки Екатерины врезались в память. Два раза видел ее тогда Никола, правда, издали. Поразился богатству и пышности тех, кто ее сопровождал. Откуда все это?

– Из мужицкого пота накапано, – прохрипел ему тогда Ефим Никонов, сосед по койке. Волос на лице и голове у него почти не было, ходил он опустив глаза и только иногда зыркал, как бичом опоясывал, своими темными глазами. – Загребают все, дерут с нас три шкуры и жиреют с этого. А тут портки еле держатся… – И он захрипел, заухал, заходясь в скрипучем кашле. В передыхе выхаркнул: – Отшибли все изнутри, сволочи!

Никола не понял, кто отшиб. Лишь позднее, отхаживая лежащего на груди Ефима, увидел на спине багровые рубцы и синие полосы, рваную истерзанную кожу и с состраданием спросил:

– Кто же тебя так?

– Дворянские сынки да офицеры. Они нашего брата не жалеют. Порют насмерть. – И Ефим замолчал надолго.

Никола вспоминал часто суматошный день встречи царицы. Перед этим они в спешке на дальних пригорках раскрашивали, подбеливали избы, или, как тут они говорят, хаты. Когда посыпали желтым песком дорожки у пристани, подивились, как за три дня село изменилось, даже выросли новые деревья. Потом поняли. Хаты подновили здесь, у воды, а те задние, ютящиеся по холмам, только разрисовали, деревья же из соседнего яра вырыли да посадили. Забор по берегу за одну ночь поставили и покрасили.

– Балакают, шо тут машкарат будут показывать! – поделился новостью бойкий чернявый малороссиянин, что везде успевал, да еще при этом распевал веселые и грустные украинские песни.

– Да они по всей России ряженых царице показывают, украшают нашу голь, а у мужика задница вся в рубцах, испорота. Вот бы ее царице-то и показать! – захохотал Ефим.

Все от него опасливо отодвинулись: «Услышат ведь, услышат царские уши!»

От соседнего дома бежал унтер и махал кулаком… «Уже знает?» Подбежал, запыхавшийся:

– Чего ржете?! Вон еще сколько дел! Императрица приезжает завтра. Бегом тащите камень – цветы обкладывать!..

А на следующий день они все помылись у колодца, получили белую полотняную одежду. И стояли в отдалении от пристани, где должны были, как только царица сойдет на берег, кланяться и кричать: «Спасибо тебе, матушка! Всем довольны!» Ближе к воде стоял хор, собранный из всех соседних церквей, а совсем рядом с Днепром красивой стайкой стояли малороссийские девчата в своих цветастых одеждах и в венках.

За цепью солдат на пристани толпились высокие военные чины, купцы, священники и несколько разодетых дам, махавших складными дощечками. На холмах спокойно паслись стада коров и овец.

Когда показались корабли, из-за холмов ударили пушки. Никола оглох от грохота и из-за голов, шляп, солдатских шапок почти ничего не видел и не понимал где кто. Только слышал крики «ура!» да величальную молитву-песню, которую затянул хор.

Толстая барыня сошла с корабля, и тотчас рухнули перед ней купцы и управители, староста и даже священники. Никола понял, что это и есть царица, но смотреть было некогда – унтер, сдерживая голос, шипел: «Ниже, ниже кланяйтесь, болваны. Да кричите громче!»

Толпа мужиков разноголосо зашумела: «Всем довольны, матушка!..» Но царица уже садилась снова в корабль. Чернявый малороссиянин подмигнул сбоку: «На зеленом рогу обедает…»

Череда судов еще не скрылась с глаз поселян, а офицеры бегом погнали солдат, рекрутов и мужиков к другой стороне излучины Днепра, откуда, отобедав, часа через два должна была показаться императрица. Людей обгоняли ошалевшие от шума лошади, ревущие недоеные коровы, тревожно блеющие овцы: скоту на луг надо было прибыть еще раньше. Перед взором императрицы все должно было дышать спокойствием и благополучием. Мужики и дышали, но со злостью, люто поглядывали на унтеров и офицеров, сгонявших людей и скотину в кучи.

Здесь, на этой стороне излучины, деревня тоже была украшена. «Як писанка», – бросил вездесущий украинец.

Через час порядок установился, но флотилия вышла из-за мыса лишь к вечеру, когда стоявшие на солнцепеке люди совсем падали от усталости. Несколько раз пробовали садиться, но унтер поднимал девок окриком, а мужиков кулаками и палкой.

Галера притормозила, и царица вышла на палубу, помахала платком поселянам. Показывала стоящему рядом с ней господину стада, новую красивую деревню – дивясь, верно, богатству и изобилию в крае.

– Пошто царицу-то обманывают? – с недоумением спросил Николай. – Ведь и так есть что показать. Вона сколько наворотили…

Мужики молчали, а Ефим хмыкнул только. Вечером, когда остались одни, он как-то странно посмотрел на Николу и сказал:

– А я тебя, парень, сразу узнал. Не вывела тебя судьба к добру от Анисьина креста…

Николу как молния ударила: вспомнил Феодосия, его избу и заросшего волосами мужика, что читал тайное письмо от царицы мужикам, а потом повел беглецов в Польшу. Сказал Ефиму, что похож он на того самого мужика Гаврилу.

– Похож-то похож. Да не тот, – с печалью ответил Ефим. – Я вот тоже, как ты, думал, что царица нас защищает. А она сама мужиков боится да помещиков блюдет. Ты слышал, чтобы мужика от пана да господина спасли царским именем? Нет. И я тоже. А вот это, – он еще раз повернулся к Николе изуродованной спиной, – нашему брату перепадает, да все по высочайшему указу. – Ефим помолчал, подбросил в костер кизяка и задумчиво продолжил: – Ты думаешь, Пугачев – царь? Да нет. Он наш мужик, казак. Здесь у запорожцев был, на Дону, на Яике свой человек. Хотел мужицкое царство сделать. Военачальник царский Суворов – другие-то не смогли – изловил и привез в Москву…

Ефим долго молчал, потом осмотрелся по сторонам и хрипло зашептал:

– Доподлинно известно, сбежал Пугачев в Сибирь и там готовит новую силу из мужиков. Так что махнем, Никола, за Волгу, воля оттуда придет!

Но не махнули они никуда. Запороли Ефима вскоре, когда стал он кричать, что кормят их тухлой солониной, а деньги на провиант офицеры проигрывают в карты. Николу же послали в Херсон на верфи корабельным мастерам помогать, а когда война с турками началась, то снарядили команду Кинбурнскую крепость укреплять и достраивать… Здесь он и в атаку ходил, с турками рубился, хотя нравилось ему больше с топором да деревом возиться.

 

КЛЮЧ ОТ МОРЯ

От зоркости турецких янычар в Очакове зависело спокойствие Стамбула. Каждый вечер, поворачиваясь в сторону столицы Блистательной Порты, крепостные караулы приносили клятву беречь спокойствие ночного великого города.

Правда, не раз в прошлом летели головы у начальников охраны, когда запорожские «чайки» выныривали из темно-синих глубин Черного моря у стен Трапезунда, Синопа и самого Стамбула. Но тут не всегда были виноваты караульные. Они честно и преданно служили своему султану. Казаки были удачливее и хитрее. Это была земля их предков, щедро политая кровью. И она берегла их, скрывала белыми густыми ковылями, высокими днепровскими и бугскими камышами, выводила балками и ярами далеко за зоркие дозоры турок.

Помнится очаковским стенам, и не раз, штурм быстрых чубатых казаков и склоненные османские знамена перед армией фельдмаршала Миниха в 1739 году. Однако через два года по Белградскому договору развалины крепости вновь отошли к туркам.

…1788 год. Идет вторая при Екатерине русско-турецкая война. Очаков возвышается неприступной крепостью. У его стен безуспешно топчется армия Потемкина. Порта не оставит этот город, янычары не поднимут руки. Ключ от Черного моря должен быть в руках у султана.

Скоро долгожданный штурм. Его давно ждут здесь – в армии, на флоте. О нем уже распускают шуточки там, в Петербурге. Светлейший не любил подсказок, знал, что, когда Суворов почти ворвался с гренадерами-фанагорийцами на крепостные стены, можно было ударить и взять крепость. Но он не собирался делить славу. Вот сейчас, кажется, все готово. Потемкин нахмурился и отогнал докучавшую мысль о жертвах, потерях и раненых, коих могло и не быть. Нет, Очаков должен быть взят по его плану. Князь любил все делать, подчеркивая первородство, или историческую обоснованность своих идей или идей Екатерины, принадлежащих ему. С этой целью и выписывал он историков, специалистов по странам, которые могли прозревать века, да и запись вести его благодеяний и исторических свершений. Ермил Глебов, который прибыл из Москвы после окончания Университета, нравился князю. Он умело увязывал дела светлейшего с высшей волей и провидением, а также кропотливо изыскивал исторические факты о землях, завоеванных и предназначенных к заселению.

Вечером Потемкин позвал его. Он не хотел больше заниматься рассмотрением диспозиции. Все ясно. Фортуна покажет. А сегодня пусть сама история возьмет его под сень своих крыльев.

– Ермил! Ждем твой сказ о море. Но прежде еще раз прочти из херасковского «Чесмесского боя».

Херасков, бывший попечитель альма-матер Ермила, о своей поэме говорил, что в сем сочинении «все написанное есть живая истина, исключая стихотворных украшений».

Глебов обошел князя и стал с правой стороны, дождался, пока тот не вытащил бархатную тряпочку, бриллианты и начал их чистить. Знал, что это успокаивает князя. Четко продекламировал:

Как пламенна гора, всходяще солнце блещет, Кровавые лучи в Средземны волны мещет И понту бурному как будто говорит, Что вскоре в воду кровь сраженье претворит.

Князь перестал чистить украшения, постучал пальцами по столу. Глебов продолжал:

О россы, россы! Вам казалося в сей час, Что в море двигнулась вся Азия на вас…

Ермил читал долго, громко и с ударениями. Потемкин хмурился. Он дивился героизму чесменцев, но подвиг графа Орлова ему казался преувеличенным, не стоящим поэмы. Заключительные слова:

Не жаждешь крови ты злодея своего, Спокойства жаждешь ты отечества всего; Через победы нам драгого ищешь мира, Дождись его и пой, моя усердна лира! —

заставили задуматься о своей миссии, о будущих днях, штурме, победе. Он стряхнул думу и приказал Ермилу:

– Сказывай о море.

– Сие море, ваше сиятельство, известно в древние времена как море Русское, еще в девятом и одиннадцатом столетиях его так арабы и персы именовали. А предки наши из Киевской Руси считались искусными мореходами и воинами. Здесь с греками не только воевали, но торговлю вели, рыбачили, о чем в древних договорах с Византией сказано: «Русы да не творят зла херсонитам (грекам то есть), ловящим рыбу в устьях Борисфена – Днепра».

Ермил держал в руках указку и протянул ее на карте вниз, южнее от Очакова.

– Вот сей остров, ныне называемый Тендрой, ранее звали Белобережье, а сей остров Березань – святого Елеферия. Восемь веков назад здесь, у древнего Борисфена, в устье было основано славянское поселенье, знаменитое Олешье, важный форпост Руси и первого нашего флота на сем море колыбель. Здесь, в Олешье, строили русы караваны легких и прочных судов и уходили с товарами на Дунай, в Царьград, Корсунь, Корчев (нынешняя Керчь). Отсюда ходили через Азов в Хвалынское, ныне Каспийское море, до персов. Сюда приходили за хлебом из италийских земель, из Генуи и Венеции. А у сего лимана, который запирается Очаковской крепостью, море и степь в один узел собираются. И кто им владеет, тот на Черном море и в Причерноморье хозяин. Наши предки сей лиман от слияния Буга и Днепра недаром Великим называли. Еще Аскольд и Дир, древние киевские князья, собрав войско и посадив его в Киеве на суда, спустились вниз по Днепру, вышли в Черное море и, к ужасу и изумлению греков, явились под Константинополь. Буря помогла грекам спасти город. Но не раз еще древние славяне, собирая до двухсот судов, спускались к греческим землям. Олег уже в 907 году собрал две тысячи судов и достиг Босфора. Вход в Босфор был загражден цепью, но это не остановило смелого князя. Он вытащил свои суда на берег, поставил на колеса, поднял паруса и, благоприятствуемый попутным ветром, пошел в обход цепи, к стенам Царьграда, как звали русские Константинополь. Греки предложили мир, и в знак примирения Олег прибил щит на вратах града.

В 935 году русские суда ходили с греческим флотом в Италию. Потом все снова перемежалось войнами и миром. Князь Игорь спускался по Днепру, подходил к Босфору и Боспору Киммерийскому. Число его судов доходило, может, и до 10 тысяч. Преемник его Святослав сделал шестой поход русских в Черное море и даже в Преславле на Дунае свою столицу обосновать хотел, как середину его государства! Воцарившийся в то время в Греции император Иоанн Цимисхий выступил против Святослава и окружил его в крепости Доростол. После двухмесячной осады Святослав решил: пробиться силою или погибнуть сражаясь. При этом он сказал малочисленной своей дружине те замечательные слова, кои, вот уже восемь веков передаваясь из одного поколения к другому, сделались драгоценным достоянием нашей истории, словами, переданными древней летописью: «Не посрамим земли русских, но ляжем костьми, мертвые бо срама не имут». Жестокое сражение завершилось миром. Русские обязались не воевать с Восточной империей и не входить в Болгарию, а Цимисхий, пропуская их к себе в Киев, обещал всех русских, которые будут приезжать в Царьград для торговли, считать друзьями.

На Днепровских порогах печенеги напали на истомленную голодом дружину Святослава, и здесь, на Днепре, он и погиб.

Ермил опустил указку и, постукивая ею по столу, как бы привлекая увлекшегося блеском бриллианта князя, продолжил:

– Сей великий муж хотел соединить в одно целое великий род Славян, и тогда бы они ныне не страдали под пятой турок и немцев.

После смерти Святослава русские не ходили в морские походы десятки лет. В 988 году великий князь Владимир Святославович пошел с войском на судах из Киева к Корсуню, или Греческому Херсонесу, к богатому торговому городу в южной части Тавриды, недалеко от бухты Ахтияр, где наш флот ныне стоит. Перекопав водоводы, овладел Корсунем, затем отправил послов к императорам византийским Василию и Константину, требуя руки их сестры Анны. Императоры недолго сопротивлялись, а Владимир к ногам Анны сложил свое язычество, и в стенах Херсонеса, в церкви святого Василия, совершилось это великое для Руси событие. Так что Таврия – сия древняя земля была колыбелью российского христианства. И тогда же возвратился Владимир на судах в Киев и крестил народ свой. Союз с греками укрепился, и русские корабли плавали через Босфор и Дарданеллы в Архипелаг до острова Лемноса. Хотя были еще и другие походы, где обе стороны немало истребили друг друга и кораблей… Зато развивалась и торговля. Знание шло и просвещение греческое. Русские суда приходили в Константинополь для торговли из Новгорода, Смоленска, Любеча, Чернигова, Вышгорода, кривичи и лужане рубили однодеревные суда и по вскрытии Днепра приводили их в Киев. В апреле месяце весь русский флот собирался у Витичева, пятьдесят верст ниже Киева, а оттуда шел до порогов, коих раньше было меньше. У первого порога, Ессупи, чрезвычайно узкого и весьма опасного, по причине сильного падения воды часть русских выходила из судов, отыскивала босыми ногами на дне те места, где меньше находилось камней. Оставшиеся в судах брались за шесты и, упираясь ими со всех сторон, следовали по направлению, указываемому передовыми вожатыми. По переправе все садились в суда и следовали далее. Так преодолевали пороги Островун и Ульвари, Гелондры и у самого большого – Неясытя, названного от гнездившихся на нем птиц – пеликанов, или неясытей, предстояли наибольшие труды и опасности. Тут часть русских выходила на берег в виде охранного войска от печенегов, а другая выгружала товары и отдавала их нести скованным невольникам. Опорожненные суда посуху волокли или несли на плечах тысячи шагов и спускали в воду. А вслед за ним были еще пятый и шестой пороги – Баруфорс, или Вулнипрох, и Леанти и Варуци, и заключительный, наименьший, Ополный.

Русские суда доплывали до Карийского перевоза, где обыкновенно переезжали через Днепр корсунские купцы, возвращавшиеся в Русь, и печенеги, ехавшие в Корсунь. Перевоз этот, находившийся за мысом Кичкасом, был небезопасный от печенегов. И поэтому русские, приближаясь к нему, изготовлялись на всякий случай к бою. Так плыли они до острова Святого Георгия (нынешней Хортицы) и далее до острова Святого Айферия, или Ельферия (нынешней Березани), лежащего за Днепровским лиманом, несколько далее того места, где ныне стоит Очаков. На Хортице и других островах русские останавливались для приношения жертв, бросали жребии, гадали, а у Березани уже в открытом море чинили и оснащали свои суда. На это они не решались ни в Днепре, ни в разливе его дельты, или лимане, из опасения печенегов. Окончив работы, они шли вдоль берега до Дуная, болгарских рек и первого греческого города Мессемврия, и до самого Дуная сопровождались дикими печенегами.

И такая торговля была столь выгодна для наших предков и столь сильно процветала на этом море, что оно долго было называемо Русским, подобно тому как Балтийское от разъезжавших по нему варягов называлось Варяжским. Корабли русов были прочны. Кстати, до сего времени неясно, происходит ли сие название от греческого карабия, карабос или от русского слова «кора», «короб».

Ибо еще и у Аскольда, Олега, Игоря сплетались корабли из ветвей и обшивались кожей. Но позднее они делались из нарубленного леса, их подводная часть выдалбливалась из одного дерева, а потом уже набиралась из досок. Это и нынче делают на Волге, и запорожцы на Днепре. Греки называли приезжавших в Черное море русских по виду их судов «дромиты», а это происходит от слова «дромон», означавшего продолговатую ладью, какие и нынче у запорожцев были. В пятнадцатом веке на Волге, да и сейчас на Днепре и Буге, берега были покрыты лесами, в которых росли липы такого объема, что, по словам путешественников-очевидцев, из одного дерева можно было выдолбить лодку для помещения восьми или десяти человек. Так что однодеревные были и в прямом смысле. Ладьи, набойные лодки, струги и челны были открытые, без палуб, а изобрели крытые суда при великом князе Изъяславе Мстиславовиче. В 1151 году при нападении на Киев князя Андрея Боголюбского он на ладьях сделал палубы, которые скрывали под собой гребцов и были помостом для вооруженных воинов, бросавших в неприятеля стрелы. Суда эти, удивлявшие и современников, имели по большому веслу у кормы и у носа так, что могли двигаться вперед и назад не поворачиваясь.

С татарским нашествием известия о торговле и тесно связанных с нею плаваньях русских на Черном море совсем исчезают. Татары приходят в Крым. Турки занимают Константинополь. И даже когда пало ордынское иго на Руси, продолжали свирепствовать на ее южных границах турки и крымчаки. Грабили города, палили села, уводили в полон русских, малороссиян, ляхов, волохов да всех, кто попадал под копыта сим разбойникам. Оттесненная ляхами, литовцами и татарами, Русь до сего времени со времен стародавних лишь один поход морской совершила, когда крымский хан Девлет Гирей в 1558 году Москву пожечь собирался. Царь Иван князю Вишневецкому и окольничьему Адашеву приказал наказать хана.

Адашев же с тысячами детей боярских, казаков и стрельцов построил на Днепре близ Кременчуга суда, поплыл в устье, где взял два турецких корабля. Один у Очакова, другой у Кинбурнской косы. Затем высадился он на косе Джарыглач и две недели делал поход по Крыму, освобождая пленных христиан, забирая стада и награбленную татарами добычу. Он беспрепятственно возвратился в Днепр, останавливался на острове Березань. Через пятьсот лет после похода Владимира Ярославовича к Царьграду это был первый поиск русских на Черном, некогда Русском море, поход, увенчанный успехом и наказанием грабителей. Но более двух веков еще будут страдать на его берегах подневольные народы, будет литься христианская кровь, будет торжествовать захватчик и разбойник!

Ермил перевел дух, огляделся. Сегодня светлейший иностранцев не приглашал. В палатке сидело несколько высших офицеров из свиты князя, его денщик и запорожский сотник со старым казаком Щербанем, перекинувшим кобзу через плечо и внимательно слушающим Глебова. Тот взглянул на запорожцев и продолжил:

– Уже освободилась Русь от ордынского ига, а Украину непрерывно терзали крымские набеги. 1516, 1537, 1575, 1589, 1593, 1640, 1666, 1667, 1671-й – в эти годы совершались страшные набеги. Каждый раз забирали в плен крымчаки пять, восемь, десять, пятнадцать и даже пятьдесят тысяч невольников-славян. Пленные давали богатство владельцу и десять копеек в ханскую казну. У каждого крымчака было по нескольку пленников, которых употребляли для залога, подарков, обмена. Все восточные рынки снабжались из христиан. Особенно усилились набеги, когда Крым попал под влияние Оттоманской Порты. Пленных продавали в Бахчисарае и Гезлеве. До тридцати тысяч невольников в год продавалось в Кафе. Этот город был ненасытным и беззаконным торжищем. Пленников отсюда везли в Грецию, Египет, Палестину, Сирию, Анатолию. Русских продавали дешевле. Они были ненадежны: часто бежали. Разводили их по рудникам, каменоломням и галерам. На галеры, или, как их называли здесь, каторги, садили только русских и казаков. Пять-шесть гребцов держали одно весло. Их хлестал злой надсмотрщик, омывали волны, но они не могли встать со своего места, прикованные к нему до смерти. Ни сна, ни отдыха, вечная гребля и смерть. Отселе каторга ныне звучит как самое изнурительное и безвыходное наказание. Сотни славян, как писал французский путешественник, побывавший в Марокко, убивали для забавы.

Потемкин, слушавший до этого не перебивая, потемнел лицом, стукнул кулаком по столу: «До каких пор!» Бриллианты отлетели в сторону, денщик кинулся поднимать их и тихо положил на стол.

– А ты что скажешь, казак? – повернул свое око к Щербаню Потемкин.

– А то молвлю, ясновельможный пан Грыцько, что пороги те по-нашему не так назывались. А Кодацкий и Сурский, Лоханский, Звонецкий, Княжин, Ненасытец или Дед-порог Вольнинский, Будиловский, Тавложанский, Литний и Останний Вольный. А здесь у Голты до Ингула пролегал старый Чумацкий шлях в Крым. У Станислава переправу держали раньше турки да татары. Но потом запорожцы его опановали и уже не упускали из своих рук.

Но то была и жестокая переправа. Раньше шли по ней со скрученными руками наши деды и прадеды. Вели тысячи полонянок. То был «белый ясыр». В белых платках шли на продажу невесты и жены украинских селян, матери казаков. Мой дед бежал из неволи и рассказывал, как вели их, связав сыромятными ремнями, в полон. Под руки продевали деревянные шесты, на шеях были веревки, концы которых держали в руках конные хозяева. Дед казал, как окружили всех полоненных цепью и хлестали нагаями и бичами и гнали по нашей сухой, черной, выжженной степи. Тут же убили его ослабевшего от раны брата. Таких всех, кто был без сил, убивали. Гнали их почти бегом, и за Кызыкерманом у реки Конских Вод, в урочище Кара-мечеть, поделили бандюги ясыр между собой. Но перед этим всим им поставили каленую железную печатку. Кричали жинки, на виду женихов и мужей насиловали их. Тут мабуть и родилась ця сумна писня. – Щербань тихо тронул струну:

Под явором зелененьким С татарином молоденьким…

А потом гнали их в Кафу, других в Кинбурн и Очаков.

Вы не поверите, паны, що з ними робили. На площади их ставили друг за другом. Потом подходил покупатель, осматривал зубы, руки, ноги, чтобы не было рубцов, бородавок, шишек. Девушек и мальчиков кормили и, набелив, нарумянив, продавали для султанских гаремов. Других мальчиков туречили, то есть обрезали, обучали языку и обращали в мусульманскую веру. Из них и робыли самых злых наших ворогив – янычар. Старых продавали на десяток для развлечения молодым шыбеникам. Те учились на них стрелять, убивали их камнями, вырывая якирцами икры, подрезали подколенки, заживо бросая в море.

Диду поставили тавро на лбу и продали в каменоломни, где робыв вин с утра и до поздней ночи. На ночь его с другими опускали на веревочной лестнице в темный колодец. Кормили редко мясом дохлых животных с червями. Рубаха была и кафтаном, и постелью, и штанами. Дед веру не оставил, но видел уже и знал, что если они клянут господа бога – молчи. А если сдумаешь вслух своего бога возблагодарить, то сразу же обрежут. А если против их бога противное что скажешь, то немедленно изрубят. Дед убил надсмотрщика и бежал… Бежал он ночами по всей Туреччине, скрываясь от пастухов, военных отрядов и людей. Тащил он с собой топор и веревки. Тяжко было ему, схудав до костей, но знал, что будет море. И когда вышел к его волнам, заплакал. Заплакал и зажурився. Далеко еще. Но высушив слезы витер з Украины. Срубил он плот, затянул его веревкой, сделал из рубахи парус. Звездной ночью оттолкнулся он от проклятого берега. И бог ему помог. Плыл на попутном ветре, не умер – попадалась рыбка чилик. И через пять дней доплыл до степи. Но и тут таился, пока не дошел до Буга, где у меня был зимовник, та погубили все бусурманы.

Грустно стало в палатке. Снял Щербань с плеча выдуманную богом и святыми людьми кобзу и, вроде бы и не было никого рядом, затянул с тугой, доверяя только ей думу.

Зажурилась Украина, що ниде прожиты, Вытоптали орда киньми маленькие диты, Ой маленьких вытоптала, великих забрала, Назад руки постягала, пид хана погнала…

Все слушали, не перебивали простую речь казака: «Не оскорбил ли чем князя?» Но Потемкин приблизил к себе запорожцев недаром. Переименовал, правда, их, чтобы не вызывать возбуждения царского двора, в бугских и черноморских казаков. Знал, что то были верные и добрые воины, и слушал он их песни, присказки, думы всегда с интересом и вниманием.

– Спасибо, казаче. А ты про море закончи!

– А я скажу, светлейший, с поры татарского нашествия русское мореплавание стало уменьшаться и перекатилось на север в Новгород, на Балтику, в Белоозеро, в Мурманское море (мурманы – так норвегов там называли), в Белое и Студеное моря. И было оно стеснено. После уничтожения ига ордынского Россия как монархия становилась могущественной державой, но в сравнении с обширностью ее пределов и средств она была бедна мореходством и несравненно беднее, нежели в первые века своего существования. Лишь после покорения Казани и Астрахани Россия получила выход в Каспийское море. Но устья Днепра и Дона сторожились крепостями турков. Азов и Очаков находились под властью султанов, и стал недоступным проход для русских судов в Черное и Азовское моря. Но особенно страшно то, что здесь, на этих землях, страдали, исходили кровью наши братья, Малороссии сыны и другие славяне.

Ведомо, что Петр Великий впервые увидел море в 1693 году. Ступив на палубу настоящего морского корабля, он заболел мореходством, а морская стихия уже не отпускала его сердце и разум. После второго путешествия по Белому морю Петра никто не мог остановить. Он решил приступить к построению русского флота.

В России тогда было два морских берега: Беломорский и Каспийский. Понятно, что Петр устремился к Белому, ибо оттуда можно было плыть в Англию, Голландию и другие державы. В Москве не все это понимали…

Потемкин приподнял голову и, зыркнув одним глазом вдаль, буркнул:

– А для чего понимать? Лучше зады греть да девок щупать… Продолжай.

Ермила кивнул:

– Петр не мог посягать тогда и на Балтику. Там была первостатейная морская и военная держава. А первый поход на Азов показал, что надо строить флот военный. Петр написал в октябре 1696 года Боярской думе, что «воевать морем зело близко есть и удобно многократ паче нежли сухим путем». 20 октября Боярская дума приняла «статьи удобные», которые начинались словами: «Морским судам быть». И сию дату можно считать началом, от которого сей большой и боевой флот пошел строиться. А уж Петр ни денег, ни сил для флота не жалел.

На верфях в Преображенском, Воронеже, Козлове, Добром и Сокольском закипела работа, строили галеры и струги. Выстроенные в Преображенском галеры перевозились в Воронеж в разобранном виде и здесь собирались и отправлялись к устью Дона. Весною года 1696-го в Воронеже были спущены на воду два корабля, двадцать три галеры, четыре брандера, много стругов. Гребцы были вольные, были и каторжные. Флот принес викторию. Надо было утвердиться на всем Азовском море. А для этого следовало создать на нем флот и построить гавань, ибо говорил Петр I: «Гавань – это начало и конец флота, без нее, есть ли флот или нет его, все равно».

Двадцать седьмого июля, после взятия Азова, Петр стал на лодках объезжать побережье. Как гласит легенда, на одном из мысов, или, как их здесь называли, рогов, вечером горели костры, то пастухи на таганах варили пищу. И здесь, на Таганьем Рогу, и решили соорудить гавань для первого в России регулярного военно-морского флота.

12 сентября 1698 года Пушкарский приказ постановил: «Пристани морского каравана судам по осмотру и чертежу, каков прислан за рукою итальянской земли капитана Матвея Симунта, быть у Таганрога… а для бережения той пристани на берегу сделать шанец, чтоб в том шанце ратным людям зимовать было можно». Так возник Троецк на Таган-Роге, будущий Таганрог.

Блестящая виктория над Швецией одержана была после многих поражений благодаря созданному русскому флоту, шведы до Полтавы на Неве, Ладоге в море бежали от русских. Однако же в Европе сие отклика не вызвало. Все помнили Нарву. Одни англичане опасаться стали, и их посол просил отозвать корабельных мастеров.

После двадцать седьмого июня 1709 года, после блестящей Полтавской битвы, все державы европейские проснулись от спячки и вдруг узрели на востоке Европы великое государство с первоклассным флотом, который свою мощь подтвердил в победах у Гангута, в Каспийском походе и в действиях на далековосточных морях.

Прутский поход Петра закончился неудачей. Цена была заплачена дорогая. Пришлось отказаться от Азова, отступить от Крыма. А планы были обширные. Уже тогда французский посол Лави говорил о чрезвычайной выгоде торговли через Черное и Средиземное моря, ибо англичане и голландцы всю торговлю из Архангельска захватили в свои руки и товары переправляли в Марсель втридорога. Но сию миссию осуществить в начале века не удалось.

Усилия Петра I и позднее полководца Миниха нам возвращали Азов и Очаков, но по враждебной фортуне они снова переходили под руку султанов. И вам, ваше высочество, надлежит сию миссию истории вновь взять на себя, народы славянские от уничтожения спасти, а к ногам императрицы сей ключ от моря русского положить…

…Может, не так и не то говорили ученый муж и простой казак, но тогда ветер с теплого южного моря уносил вдаль на север слова, растворял их в протяжной песне русских солдат и бугских казаков, а серая черноморская волна окутывала их брызгами и тащила за собой, уходя от берега в ночную тьму.

 

ОЧАКОВСКАЯ ЗИМА

Огонь, в волнах неугасимый. Очаковские стены жрет. Пред ними росс непобедимый И в мраз зелены лавры жнет; Седые бури презирает. На льды, на рвы, на гром летит. В водах и в пламе помышляет: Или умрет, иль победит.

Березань высилась над Лиманом. Пушки этой небольшой крепости на острове доставали до Кинбурнской косы и не давали ни выйти в море русским галерам, ни высадиться егерям у стен Очакова.

Если Очаков – ключ к дверям в Черное море, то Березань – защелка от этих дверей.

Много лет укрепляли ее османы. Возвели крепостные стены, вырыли глубокие ямы, заполнив их водой из колодцев Очакова. Пленные невольники вырубили в каменистой почве пороховые и провиантские склады, на крепостные укрепления вытащили пушки. И ощетинился неприступно остров в сторону Буга и Кинбурна.

Несколько раз пытались после разгрома янычар на Кинбурнской косе овладеть Березанью русские моряки и солдаты, и все безуспешно.

Потемкин выходил из себя, свирепел, когда говорили о зорких наблюдателях Березани, о невозможности взятия «сией ничтожной фортеции». Свирепел и понимал, что, не возьми он Березань, Очаков тоже не сдастся.

Заладили дожди, говорят, будет холодная зима. Не превратится ли он, светлейший, тут, под Очаковом, в снежную бабу – посмешище для императорского двора? Настроение его ухудшалось, он малодушничал и даже плакал. Но дни шли. Дожди прекратились. Князь оживился, стал встречаться с окружающими. В его землянке снова затолпились иностранцы. Особенно любил предаваться утехам вместе с Потемкиным принц де Линь – австрийский представитель при главнокомандующем. Сын известного полководца, он немало поездил по Европе: был австрийским посланником в Париже, Петербурге. Коронованные особы ценили принца за остроумие, легкость характера, начитанность. Иосиф II давал ему важные поручения, Фридрих Прусский консультировался, а Екатерина взяла его с собой в знаменитую поездку по Новороссии. Но принца тянуло сюда, к этому «гордому сатрапу Востока». Он испросил назначения быть комиссаром при осаде Очакова и делал «всяческие наблюдения» за поведением князя.

Поклонившись при входе в землянку, принц внимательно посмотрел на светлейшего и, выразив на лице участие, спросил:

– Почему вы так грустны, князь?

– А то, батюшка, грустно, когда бог бьет, а не турки.

Принц решил похвалить Потемкина, вызвать на откровенность.

– Вы, князь, на моих глазах исполнили десятки дел, подписали ордеры, отдали распоряжения, отчитали виновных. Простите за откровенность, я вижу главнокомандующего армией, ленивого по наружности, однако трудящегося беспрестанно. Этим вы отличаетесь от многих русских командиров. Но мне кажется, что вы недолюбливаете иностранцев… Многих офицеров иноземных попросили оставить службу.

Князь настроился на разговор не сразу. Он, по обыкновению, раскладывал на бархате драгоценные камни разными фигурами, любуясь их игрою и блеском. Затем внимательно посмотрел на парик принца и не спеша ответил:

– Верными чести и делу иностранцами дорожу. Не люблю вредных щеголей и педантов на службе военной. Им кажется, что регулярство состоит в косах, шляпах, клапанах, обшлагах, в ружейных приемах. Занимая себя и солдат такою дрянью, они не знают самых великих вещей. Завиваться, пудриться, иметь косы – солдатское ли сие дело? У солдат камердинеров нет. Туалет солдатский должен быть таков, что встал – и готов!

– Вы правы, князь. Солдаты от ваших изменений много облегчений получили. Хотя вы заставляете быть все время начеку свое войско. Правда, сегодня я видел в лагере маркитанток и бочки с вином, молдавских скрипачей и малороссийских кобзарей. Не решили ли вы дать отдых солдатам?

Потемкин лениво потянулся, поежился – принца принимал в одной рубашке, но в дорогих, вышитых золотом туфлях и медленно, в надежде, что принц запомнит и запишет, ответил:

– Чтобы человек был совершенно способен к своему назначению, потребно ему столько же веселия, сколько и пищи. И тут наипаче надлежит помышлять о солдатах, кои без того часто подвержены великим трудам и отягощениям, тратят бодрость и силы сердца. Унылое же войско не токмо бывает неспособно к трудным предприятиям, но и легко подвергается разным болезням.

Землянка Потемкина могла показаться в эти дни мирной обителью, где князь предавался утехам и беседовал с музами, сочинял мадригалы дамам и переводил церковную историю аббата Флери. Могла бы, если бы не ежедневные рапорты о болезнях, голоде и смерти в русских полках. А князь не спешил на штурм, утверждая, что он бережет солдат. И тут ударили жестокие, невиданные в здешних местах морозы, закружили вьюги, задули буранные ветры. Еще сотню лет будут называть потом на Украине суровые морозы «очаковскими». «Русские принесли с собой жестокую зиму», – сокрушались в терпевшем такой же урон очаковском гарнизоне турки. Но у них-то хоть стены сдерживали ветер, а здесь, в степи, с севера и востока от крепости, укрыться было негде. Камыш срезали и пожгли за несколько дней. В палатках и шалашах стали рыть норы. Холодно, голодно, неуютно.

Солдаты зароптали: «Пошто ждем? Умрем от хвори и мразу. Надобно бы Суворова призвать, как в Кинбурне. Очаков давно взяли бы».

Потемкин мрачнел, сердился, молчал целыми днями. Знал за собой вот эту робость перед окончательным решением. Сам он смерти не боялся, был смел и храбр, составляя планы, но когда надобно было их исполнять, то волновался до крайней степени, решение откладывал, не мог ни на что решиться. Вот только что сбили артиллерией бастионы крепостные на левом фланге. Но он все не давал приказ к штурму, не решался. Да и нельзя было: Березань отсекла бы все попытки ворваться со стороны моря, сторожила залив, из Гаджибея постоянно подвозили припасы, а французы продолжали укреплять крепость, устанавливали мины.

Но вот неспешные старания князя все же привели к тому, что выкупили планы очаковские у Франции, а главного инженера-фортификатора Лафита, по просьбе французского посланника в Петербурге Сегюра, отозвали. Ушел от Березани и флот, по данным греков, на зимние стоянки.

Однако Потемкин приказа на штурм не давал. Сидел в палатке снова один – думал. Услышав осенним вечером звук украинской кобзы, князь встрепенулся и крикнул адъютанту Попову, находящемуся за стенкой:

– Что же мы с тобой раньше думали? Зови ко мне Харитона Чепигу и Антона Головатого!

Тех нашли не сразу, зато успели накрыть стол, поставить французские вина, водку, закуски, положить фрукты и печенье. Но вот и они – эти славные запорожские рыцари! Да не запорожские ныне они, а просто «верные казаки». Сие вкрадчивое название дал им Потемкин, ходатайствуя перед царским двором о восстановлении боевых отрядов запорожцев. Знал, что после Пугачева к казакам недоверие, сам боялся запорожского буйства и вольнодумия. Но тут, перед лицом османов, понимал, что казаки – самые опытные воины, знают в степи каждую балочку, у моря каждую бухточку, у Очакова каждый холмик. Разрешил собрать кошевому атаману Белому войско «верных казаков». А те, натерпевшись мытарств, настрадавшиеся и нагоревавшиеся, задвинули подальше свою обиду, осудили тех, кто ушел за Дунай к туркам, – снова стали под боевые знамена против старых врагов. Особенно старался помочь Потемкину в создании нового войска Антон Головатый, войсковой судья. Хитрый из хитрых, умный из умных, получивший свое прозвище от казаков не случайно. Не жалел он ни зарытого про запас золота для петербургских вельмож, ни клятвенных заверений в верности для самой Екатерины. Много сделал Антон Головатый, чтобы «вытащить из подозрения» запорожцев, дать им в руки зброю и вновь показать, как полезны и славны они для народа православного.

И вот сегодня позвал Потемкин Головатого и избранного недавно, после смерти Белого, кошевого атамана Харитона Чепигу для серьезного и важного разговора. Те вошли, крепкие, широкие, и просторная зала изысканной землянки сразу превратилась в маленькую комнатешку. Князь обнял казаков и сразу, не спрашивая ни о чем, не дав излиться в словах преданности и признательности, сказал:

– Ежели не перережем снабжения продовольственного, что из Гаджибея поступает, и не возьмем Березань – отступить придется на зимние квартиры. И Гассан-паша с вашими собратьями-изменниками, считай, победу одержит…

Потемкин подошел к столу, налил по бокалу французского вина, придвинул его к запорожцам и закончил:

– Так вот. Можете вы взять со своими запорожцами Березань, что обстреливает наши приступы, и пожечь склады и магазины в Гаджибее?..

В землянке стало тихо. Запорожцы переглянулись. Головатый потрогал усы и задумчиво произнес:

– Це дило треба разжуваты…

Чепига согласно кивнул. Потемкин, который ждал немедленного ответа, рассердился. Ему хотелось, чтобы «верные» ему казаки не задумываясь дали ответ. Но знал и их нрав – приказом тут не решишь. Скажут нельзя, и не заставишь. Не скрыв неудовольствия, буркнул:

– Ну идите разжуйте. И приходите с ответом. Да вот и стол вас ждет.

Атаман и судья немного потоптались, посмотрели на налитые чарки и с достоинством вышли из землянки.

Потемкин подошел к столу, взял хрустальный стакан и, медленно поцеживая вино, с тревогой думал о запорожцах. После пугачевского бунта в запорожских казаках видел он на Украине очаг неспокойства и опасности для его многочисленных имений и крепостных. Именно он послал генерал-поручика Петра Текелли, бывшего австрийского подданного, разрушить Сечь. Но он же и понимал, что сейчас в войне без запорожцев ему будет туго… Знал он, что тайный советник при Екатерине Безбородко распространял везде слух об опасной «страсти князя к казакам»…

Адъютант перебил его мысли:

– Уважаемые господа казаки вас спрашивают.

С нетерпением князь встретил их, повел к столу, проворчал: «Вот тут и пожуем». Ждал слова от кошевого атамана, но Чепига, хоть и старший в войске, был более сдержанный и скромный воин. В княжеских покоях он испытывал неловкость, молчал, а Головатый не смущался, подмигнул князю и, поискав глазами крепкий напиток, взял чарку водки. Перед тем как выплеснуть ее себе в рот, склонившись к князю, негромко сказал:

– Ну шо ж, ваша светлость, пожалуй, возьмем… – И, уже вытирая усы, смоченные в бокале, простенько спросил: – А чи будет крест за то?

– Будет! Будет! – повеселел Потемкин. – Вы только возьмите.

Турецкий часовой на березанской батарее посмотрел в предутренний туман, повернул ухо к Кинбурнской косе. Тихо и спокойно. На высокой выступающей из воды орудийной башне было холодно. Часовой засунул руки в рукава, наклонил голову, дохнул внутрь халата и, когда распрямился, замер от ужаса: прямо на него, перешагивая через зубья башни, двигался запорожский казак…

Из холодной морской измороси вынырнули перед березанской батареей казачьи «дубы». Двое казаков стали на корме, еще один вскочил на плечи, а третий, засунув за пояс пистолет и веревку, кошкой прополз по спинам товарищей и шагнул за крепостную стену… Турецкие бомбардиры едва успели сделать два выстрела, как были перебиты и связаны. А казаки повернули орудия на крепость и ударили по ней сверху. Снизу же из лодок палили маленькие пушчонки и мушкеты. Несколько янычар повисло в проемах крепости, остальные прятались за стенами, по которым взбирались казаки. К острову спешили русские канонерки, разворачивались вблизи фрегаты…

Келледжи-Осман, двухбунчужный комендант Березанской крепости, запросил пощады. Потемкин не торговался, пообещал сдавшимся свободу и, выпроводив «депутатов» паши, стал ждать окончательного ответа. Прислушался, идет ли бой. Но слышны лишь были завывание ветра да какой-то гвалт возле землянки.

– Узнай, кто там! – крикнул он адъютанту.

Тот, вернувшись через мгновение, сообщил, что его хочет видеть «с важной вестью» оборванный и грязный казак.

– Не подослан ли из Очакова, ваша светлость?

– Пусти, – велел князь.

В землянку, сдерживаемый солдатами, ворвался потный, грязный и окровавленный казак. То был Щербань, светлейший даже не узнал его. Рубаха на старике висела клочьями, на лице запеклась кровь, одна рука была на перевязи, седой его оселедец весь был замазан глиной и землей. Казак приложил здоровую руку к сердцу и, поклонившись, громко крикнул:

– Узялы!

– Что такое? – не понял князь.

– Та узялы Березань!

Вестнику победы полагалась награда, но как такого наградить? Потемкин с досадой сказал:

– Что же такого ко мне прислали? Что, лучше тебя не было там?

Казак недобро зыркнул, потом ехидно прищурился и не задумываясь ответил:

– Та булы, мабуть, и лепши за мэнэ, та тых к лепшим послали, а меня, ледащего, до твоей милости, пан Грыцько Нечоса.

Потемкин уловил злое остроумие, не обиделся – вестник победы все-таки, и велел подать чарку водки да вручить серебряный рубль казаку.

Подоспел и Головатый. Лихо бросил ключи от крепости к ногам светлейшего и запел громким голосом:

– Кресту твоему поклоняемся, владыко!

– Получишь! Получишь! – захохотал князь и обнял судью.

День кончился совсем хорошо. Прискакал гонец от Чепиги и доложил, что провиантские магазины с мукой, пшеном и овсом под Гаджибеем запорожцами сожжены. Казалось, судьба Очакова была решена.

Но еще месяц держался город. Еще месяц надеялся Потемкин, что сдастся истощенный гарнизон. Долго вглядывался в мрачно возвышающуюся над крепостью неприступную Гасан-башню. Правда, на ней реже появлялся его соперник – паша.

– Доколе будет безумствовать? Доколе? – обращался Потемкин к Попову.

Василий Степанович молча собирал разбросанные по землянке клочки бумаги, рассматривал их на свет: князь имел привычку – ночью или за игрой в карты – писать задания и мысли.

По землянке сыпануло снежной крупой. Доложили, что лед сковал весь лиман. Даже старые казаки не помнили, когда он замерзал полностью.

Светлейший князь решился! Штурм назначил на 6 декабря – в день святого Николая, покровителя всех странников, путешественников и моряков. Знал, что в народе сего святого любили, считали почему-то не таким строгим и докучливым.

Потемкин накануне объехал войска, долго стоял под огнем турецких пушек. Вечером зачитали его приказ:

«Истоща все способы к преодолению упорства неприятельского и преклонению его к сдаче осажденной нами крепости, принужденным я себя нахожу употребить наконец последние меры. Я решился брать ее приступом.

…Ласкаюсь увидеть тут отличные опыты похвального рвения, с которым всякий воин устремится исполнять долг свой. Таковым подвигом распространяя славу оружия российского, учиним мы себя достойными сынами Отечества…»

По зачтении было объявлено, что город отдается, после взятия штурмом, на три дня в руки солдат. Кровожадная война и нравы века являли свое лицо в неприкрытости.

Ранним утром по зеленоватому льду, по снежным заносам, балкам и по незащищенному чистому полю неходко побежали к крепости солдаты. Первая колонна вышла еще до света, и вот слышен уже впереди лязг холодного оружия, хлопки выстрелов. Громкое «ура!» охватило со всех сторон крепость тяжелым обручем. Потемкин пришел на левую батарею, сел на лафет, повернул ухо к Очакову и, повторяя: «Господи, помилуй! Господи, помилуй!», распоряжений не отдавал – все было уже в руках солдат и офицеров. А те без страха, в ожидании обещанного князем трофея, шли на штурм, желая быстрее закончить это невыносимое сидение под крепостью, под пулями и саблями противника. Судьба выбирала среди них тех, кто навечно останется лежать здесь, в холодных ветреных степях, а кто пойдет в новые походы, будет сражаться вместе с самим Суворовым, добывая себе раны и славу отечеству.

…Николай Парамонов бежал со всеми солдатами в первых рядах. Их, плотников, обозных ездовых, не обученных к стрельбе рекрутов, послали в атаку с лестницами, которые они должны при приближении к крепости поднять и помочь забраться по ним на окруженные клубами дыма стены солдатам и егерям. Сзади, выбивая дробь, сгрудившись вокруг знамени, быстрым шагом шли барабанщики и музыканты. Флейтисты, казалось, рассекали воздух своими звуками на две части. Та часть, которая осталась за ними, была спокойной, морозной и туманной, а другая, куда устремлялись по ветру их пронзительные звуки, наполнялась тревогой, горячим пороховым дымом, криками.

Здесь, с лимана, крепостные стены были, говорят, более доступны для штурма. Но говорят… а кто попробовал штурмовать отсюда, когда и лиман почти никогда не замерзал раньше?

Крепостные башни вспыхнули пушечными зарядами, огоньками ружейных выстрелов. Пули до атакующих еще не долетали, но ядра падали под ноги, выбивая хрустальные ледяные фонтаны и проделывая бреши в рядах атакующих. Бреши тут же заполнялись наступающими из вторых рядов. И вот, когда должна была взмыть ракета – сигнал на общий штурм, из нижних прибрежных ворот крепости с шумом, гамом, криком и свистом вывалилась навстречу наступающим толпа янычар и конных всадников, «изменных казаков»… Сейчас все это сшибется, закружится в морозном вихре, окрасит кровью ледяное поле.

Пушки ударили последний раз, расчищая дорогу контратакующим очаковцам. Ядра сбились в одну кучу и раскаленными угольями врезались в лед. И тот вдруг треснул. Небольшая сначала щель расширилась, черной змеей разлома разделяя русских и турок. И вот уже неприятели, готовые нанести удар, поднявшие саблю, отводящие назад ружья для молниеносного штыкового удара, отдаляются друг от друга. Тех из них, кто впереди, беспомощно глядят на раскрывающуюся перед ними бездну. А кто напирает сзади, уже становятся опаснее врага, толкают первых в пучину. Передние сопротивляются, падают на колени, оборачиваются, хватают за шинели, халаты, жупаны своих товарищей и увлекают их вместе с собой в холодную морскую бездну. Лошади заскользили, пытаясь остановиться, всадники не успевали вынуть ноги из стремян и низвергались вместе с ними. Через минуты она наполнилась тонущими, молящими о спасенье людьми, обезумевшими лошадьми, плавающими плюмажами, чалмами, шапками.

Последнее омовение в очаковской купели соединило «верных» и «неверных», тех, чьему войску суждено было победить, и тех, кто был обречен на пораженье. Турок хватал запорожца за оселедец, солдат – за пояс халата очаковца, всадник – за шею лошадь – и все в этом смертельном объятии уходило под лед, на мягкое, илистое дно лимана.

Оставшиеся в живых попятились, отошли на несколько шагов от ледяной могилы. С ужасом глядели они на пустеющую яму и только хрипко, прерывисто дышали. А флейтисты позади русских войск, еще не понимавшие, что случилось, продолжали бойко звать в атаку…

Османы повернули и молча побежали в крепость.

– Лестницы! Лестницы! – вдруг очнувшись, закричал секунд-майор Калентьев.

Никола понял его сразу и стал показывать своим оцепеневшим товарищам, что надо перебросить лестницу на ту сторону трещины… Лестница выгибалась, медленно поскрипывала, ползла над пучиной, но вот уткнулась в противоположный край и замерла. Зыбко, ненадежно. Никола подозвал солдата, чтобы он поддержал лестницу, и ступил на шаткие рейки, потом присел и пополз на четвереньках. Полз медленно, скользили и соскакивали выданные недавно легкие сапожки-ботины. Внизу злой темнотой ходила холодная волна. Когда до противоположной кромки льда осталось несколько саженей, услышал бульканье под собой. Что-то темное вынырнуло рядом и захлюпало по воде. Никола хотел перекреститься, но руки сжимали лестницу, потому только выругался громко. Снизу прохрипело: «Та це наш солдат! Спасай, сынок, дида Щербаня!» Никола влез на лед, укрепил конец лестницы, а потом, сняв пояс, бросил его застывшему у льдины казаку. Подтянув немного, схватил старика за жупан и выволок на ледяную кромку. А мимо уже бежали переползшие по лестнице солдаты.

– Спасибо, сынку! Как звать-то?

Никола не ответил, скинул рубаху, запахнул на голой груди шинель:

– Нам сейчас жарко будет, а ты переоденься.

Солдаты уже перетаскивали от полыньи послужившие переправе лестницы, волокли их к стенам крепости. Никола подбежал к своим, тоже схватился одной рукой за лестницу и, обернувшись к казаку, крикнул:

– Плотник я, Никола! Никола Парамонов меня кличут!

Щербань посмотрел ему вослед и пробормотал:

– Ну так оцэ, мабуть, ты и е святой Мыкола. Все зробыть можешь, з ворогом бьешься та людей спасаешь… – И, натянув рубашку, медленно потрусил к крепости.

Очаков пал.

 

ЗРЮ ГОРОД…

Степь. Глаз не задерживался ни на чем. Только в зыбком зное иногда извивался нагретый воздух да суслики, по-местному ховрашки, перебегали дорогу. Дорога-то, правда, не была пустынной. Группу выехавших из Херсона инженеров и офицеров то обгоняла карета какого-то озабоченного генерала в сопровождении казаков, то они сами обгоняли идущих ровным строем солдат, проносились мимо медленно ползущей колонны оборванных рекрутов. В стороне тащились телеги с ребятишками и бабами. На некоторых стояли большие неотесанные гробы. У дороги то здесь, то там стояли грубые, наспех сбитые кресты. Тяжело давалось освоение этих степей…

Сухо, знойко, жарко… Ах, как хотелось Сашеньке ощутить прохладу родной рощи, услышать шум дубравы, вспомнить молодость свою! Да и не Сашенька он ныне, а Александр Васильевич, и на висках, если не подкрасишь, седина пробивается. Юность далека… А город свой еще не построил, не воплотил замыслы ни свои, ни учителя своего Чевакинского. Хотя домов возвел немало, и портовые, и торговые здания строил, и даже крепостные сооружения. И в Таганроге, и в Херсоне, и в крепости святого Димитрия, и в родном Новгороде, и даже в Петербурге купцу Кожевникову спроектировал хоромину и пронаблюдал строительство, и в Подмосковье усадьбу дворянскую… Теперь Александр ехал с надеждой все свои мечты, знания и опыт приложить здесь, на строительстве нового города, который замышлялось построить на месте слияния двух полноводных рек – Ингула и Буга. Как ни хотелось ему прохлады и тихого спокойствия, он готов был все променять на вознесенные ввысь, вышедшие из его мысли каменные творения.

– Это будет мой город, город моря, степей, город державной России и ее творцов…

Попутчики были разные: один молодой, словоохотливый офицер Ланцов, другой неторопливый и мрачноватый священнослужитель Карин.

Матвей Иванович Карин изыскивал и описывал в Новороссии древние христианские ценности на предмет восстановления и поклонения им. В беседах часто упоминал имя князя Щербатова, чувствовалось, разделял взгляды этого поклонника домостроевской старины. Порядки в государстве ему не нравились, говорил о повреждении нравов, о хамстве, о лихоимстве и мздоимстве, охвативших страну, а особливо новый край, где не пекутся о благочестии, смирении и еще быстрее, чем в Петербурге, разрушают вековечные устои поведения.

– Грешно, отвоевывая наши земли у нехристей, христианские порядки там не устанавливать.

Козодоев, правда, не знал, что это за христианские порядки, потому поинтересовался, как священник относится к строительству на юге. Карин ответил туманно:

– Воздвигнутое божеским разумением сему и служить должно.

Справа мелькнул и лег ровной лентой Буг. Остановились у большого колодца. На несколько минут, не отрываясь, поеживаясь и кося глазом, припали к деревянным колодам, наполненным водой, кони. В стороне стояли, покорно пережидая очередь, волы, нагруженные мясом. Невдалеке шла перебранка солдат с рекрутами, стремившимися прорваться к колодцу. Унтер-офицер громким ругательством утихомирил толпу. И уже извиняюще-объясняющим тоном обратился он к офицерам:

– Водопой, господа… силы тут вроде на исходе. Не знают, что эллинг уже рядом.

И впрямь скоро впереди показались группы строений. Ребристые стены эллингов и выступающие на них плотины, длинные крыши мастерских связей, казармы, склады. Везде горы бревен, штабеля досок. Что-то бахало и ухало у берега, из парильных печей вырывались клубы пара, обдавая запахом сосны и дуба. Группа рассредоточилась, кто поехал прямо к эллингам, кто к знакомым офицерам, кто в комендантскую. Александра пригласил заночевать молодой офицер.

– Здесь, в Спасском урочище, на бывшем хуторе Фабра, под прикрытием военной команды подполковника Касперова спокойно и уютно. Австрийский купец построил уютное гнездышко, все в винограде, деревьях. Но татары его разорили, и с тех пор все ушло в казну…

Словоохотливый попутчик рассказал, что еще в восемьдесят восьмом году генерал Кутузов сообщил Потемкину о том, что устье Ингула может привлечь российский флот и судостроителей. Сам Фалеев, известный в Новороссии хозяин и организатор, бывший кременчугский купец, которому светлейший князь безгранично доверял, был определен в строители новых эллингов. Фалеев поначалу был недоволен местом, но ослушаться не решился. Год назад здесь инженер-подпоручик Иван Соколов произвел разбивку места под строительство эллинга. Да не одного, а двух, составил смету и рабочие чертежи. А сегодня, видите, сколько настроено!

Настроено-то было не так много, но чувствовалось, что еще год назад здесь шумели только камыши.

Утром Александр Васильевич поехал представляться Михаилу Леонтьевичу Фалееву, обер-штер-кригс-комиссару нового города Николаева. Тот принял его в доме, который отличался от прочих красотой отделки и основательностью. Денщик величественно, явно заимствовал у коллег светлейшего князя, указал на дверь. Александр четко зашел, приготовился представиться и в нерешительности остановился.

– Входи! Входи!

Одетый в турецкий халат, крепкий, с коротко постриженной головой, седеющий мужчина оторвался от толстой книги, внимательно посмотрел на него и махнул рукой с зажатой кистью, указывая на стоящее рядом кресло:

– Параду не держу. Входи без докладу. Знаю, прислан город делать, верфь возводить, порт строить. Садись, думать будем.

Не забыл спросить, чей родственник. Это было надо, чтобы не налететь сгоряча на сановитого или со связями. Такого лучше подальше от дела, поближе к наградам да почестям.

– Я дела делатель, – медленно втолковывал он Саше. – Архитектурой я утешаюсь и балуюсь, а украшение мое – строительство. Вот изучаю, что отсюда взять можно. Сообразно этой природе и предназначению южных городов. – Фалеев придвинул толстый том альбома, в котором были сделаны чертежи и рисунки лучших италийских зданий и храмов.

– А вы, Михаил Леонтьевич, – аккуратно присаживаясь, спросил Александр, – как видите этот город? Для какой надобности, кроме эллингов, строить здесь его будем?

Фалеев придвинул банку с огурцами, наклонил, отпил рассол.

– Ты кофей пей. А я вчера долго с французскими купцами торговался. Голова болит, – хитро зыркнул, – но кое-что выторговал. Турки-бестии все закрыли, не дают торговать. Вот уж погоним из Измаила – дело наладим. Светлейший задумал Екатеринослав второй столицей, а мы ему тут две жемчужины в ожерелье: Херсон и Николаев. Торговать будем, в южные моря ходить. Там товару много. К Италии будем ближе, Франции. Англия наше полотно, железо им втридорога продает. А сколько христиан под турками страдает? Ведь они нашей помощи от истребления ждут.

Фалеев заволновался, встал, подошел к английскому глобусу, нашел Средиземное и Черное моря.

– Здесь зрю город, откуда Россия будет посылать корабли, – он стукнул ладонями по глобусу, – и сюда, и сюда. Город должен быть для строительства, торговли, военных дел приспособлен. Не забыть должно о науках и искусствах, а вперед всего о коммерции. – Последнее слово выделил голосом. Чувствовалось, этот род деятельности он ставил выше других. – Как думаешь, каменные все дома строить или какие из дерева? По образцу немцев или французов? Может, коих из турок привлечь, среди них мастеровитые есть. Вон их у меня несколько тысяч. А что из великих наших российских и малороссийских городов взять? Я начал город строить. Сейчас светлейший приглашает лучших и честолюбивых. Военного инженера Князева, архитектора Старова и тебя. Приступайте и планируйте красиво и на века. Сможете? А мы все сделаем. Тут все в моих руках, а эти руки, – он поднял вверх два жилистых кулака, – все могут.

Александру простота и неравнодушие, взволнованность кригс-комиссара понравились. Он поинтересовался, как дела со строителями, работниками и мастерами. Что думает по поводу будущего города светлейший князь.

– Светлейший князь человек великой амбиции и беспокойных замыслов. Не знаю, что он еще задумал. Но я знаю, что край этот знатного будущего. А людей надо сюда. Идут рекруты из Орловщины и Брянщины, Костромской и Ярославской губерний. Беженцев из Сербии и Черногории принимаем, немецкого колониста ждем, волохам и молдаванам дело даем, турок крещеных не обижаем. Но не хватает. За каждого рекрута платим четыреста рублей серебром, а помещики сбывают самых слабых или разбойных. Потемкин уже жаловался матушке о том, что они мрут большим числом, не доходя до места. Да и деньги кормовые воруют. Вот недавно поручика одного погнал под турецкие пули. Из Кременчуга шестьсот тридцать шесть рекрутов гнали по этапу, а сто девяносто девять умерло. Все кормовые деньги присвоил.

– А говорят, ваше превосходительство, у вас тут, в Новороссии, много беззакония и воровства.

Фалеев помрачнел, нахмурился. Глаза из серых стали зелеными, почему-то похожими на глаза ночного кота.

– У нас беззакония не больше, чем в других местах. Да, иные вельможные господа миллионы присваивают, а на нас, делающих дела, все сваливают. Известно: правители все святы, лишь исполнители лихие супостаты. Конечно, можно ничего не делать, пользы от тебя никакой, и денег не брать.

«А зачем и брать-то? – про себя подумал Саша. – Лучше разве от этого дела?»

– С деньгами-то себя свободней чувствуешь, – как бы отвечая на его мысли, продолжал Фалеев. – Свободнее в деле чувствуешь, боязни меньше и дела больше. – Брови его нахмурились, он на глазах превратился в неприступного чиновного командира.

Александр, желая загладить неприятный разговор, поинтересовался делами на верфи. Но Фалеев говорить уже не хотел.

– Давай, братец, располагайся подомовитей. Даю тебе помощников. Встречайся с Князевым – и с богом. – И он вяло махнул рукой, как бы выпроваживая Александра.

 

ЧУМА

Черные хлопья сажи и ленты дыма протянулись над городом. Тоскливый колокольный звон провожал души усопших солдат, рекрутов, первых жителей Николаева.

…Усталый заросший солдат подталкивал штыком в спину согнувшегося каторжанина. Тот упирался, не хотел заходить в землянку. Казалось, и мешковина на колоднике топорщилась, не желая опускаться туда, где пухли и синели покойники. А мертвецы были уже везде. Одни падали прямо на улице, другие успевали доползти до койки. Третьи шли к лекарю. По городу ползли слухи, что болезнь распустили или немцы, или турки, или евреи. Но им особенно не верили. Немцы и евреи сами болели, а пленные турки, принявшие и не принявшие христианство, почти все вымерли. Доктор Браун просил всех больных не бояться болезни, не злиться и больше пить теплой воды с петрушкой. А что это такое и где ее взять, петрушку-то эту? Смерть простерла свою руку над городом. Ни дикие атаки приземистых конников, ни яростный абордаж разбойных корсаров, ни прицельный огонь вражеских бомбардиров не уносили столько жертв, как эта злобная и неотвязчивая чума.

…Никола Парамонов лежал на соломе. Серая тряпка отделяла его половину, от семьи Семиных. Он не знал, есть ли кто там живой, – сил позвать не было.

Пахло кизяковым дымом, перегоревшими тряпками, кислыми щами, которых уже третью, а может и больше, неделю никто не варил…

Тогда он пришел с верфи и сразу почувствовал: нелады. Антонина не подымалась, слабо махнула рукой: «Хворь». Он тормошил ее, вливал в рот воду, брызгал, а она виновато улыбалась и шептала:

– Прости, Коленька! Ухожу! Ванятку и Мишеньку не забывай. Может, выживут.

Парнишки ревели, не давали подумать, что же делать. А делать уже ничего было и не надо. Антонина последний раз тихо улыбнулась, сказала: «Не поминай лихом» – и закрыла глаза. Никола завернул Антонину в рогожку и, тяжело ступая, повез на двухколесной тележке на кладбище. На кладбище было полно людей. В церкви службы почти не служились, иногда только шло отпевание богатых горожан. И святой отец, говорят, не уходил из-под открытого неба – непрестанно покойников отпевал перед храмом. Вот и тогда он тихо попросил положить всех усопших в ряд. Большинство было в рогожах. Недаром в городе говорили: «Сыграл в рогожу». Некоторые в полотняных мешках и только двое, чуть поосторонь, небольшой военный чин и купеческая жена, в гробах.

Старухи в черных платках перешептывались:

– За грехи! За грехи!

Высокий седой старик резко выкрикивал!

– Обычаи забыли! Девок распустили! Лекарей завели!

Поп посмотрел на них строго, поднял руку и затянул поминальную…

С кладбища Никола пришел в каком-то полусне, бил жар. Дверь в землянке же поддавалась, и он, толкнув ее, упал вниз, не приходя в себя. Сколько времени лежал он так? Где сыны? Хотел позвать, но из горла вырвался хрип. В землянке было тихо. Кто-то потопал у двери, слегка приоткрыл, сплюнул и пробормотал в темноту:

– Нету никого.

Никола еще раз попытался что-то сказать, и опять только какое-то бульканье вырвалось изнутри. Дверь закрылась… Однако через минуту снова распахнулась, и ободранный лохматый каторжник, из-за спины которого торчал штык, сделал два шага в глубь землянки. Он негромко сопел, схватил за веревку, разделявшую две половины, и рванул ее с силой. Тряпица упала, слабый лучик света из оконца под крышей скользнул по Николаю. Каторжник увидел его и, сняв с плеча крюк на деревянной палке, ткнул возле плеча. На этот раз Никола застонал. Каторжник без удивления сказал:

– Живой, гляди-ка.

И, схватив за ноги, потащил по лестнице. Голова Николы билась о ступеньки, и солнце, которое появилось, вспыхнуло и исчезло в его глазах.

– К Самойловичу, к лекарю надо, – скомандовал солдат. – Подождем, когда подвода подъедет. А то я думал, тут уж никого нету. На той неделе двух малых ребят и деда увезли…

Николу, особо не беспокоясь о его шишках, бросили на телегу. Со всех концов города: с военной и рабочей слободки, из Богоявленского и Водопоя, со Спасского ехали телеги, возки, дрожки.

Все они двигались сначала в одном направлении, потом несколько повозок с больными, еще живыми, но потерявшими сознание, несмотря на запрет лекаря, поворачивали к госпиталю, а те, кто ехал в свой последний путь, притормаживали, замедляли ход, выстраиваясь в длинную вереницу у узеньких кладбищенских ворот…

У госпиталя группа солдат и их женок бережно снимала больных, не стыдясь сраму, обдирала одежды, окатывала их холодной водой и клала на длинные серые полотна, накрывая сверху такими же.

Доктор и его помощники ходили вдоль рядов, смотрели хворых, вливали в рот какие-то горькие лекарства, отчего многих трясло и выворачивало. Другие обмазывали больных уксусом, прикладывали припарки. Сказывали, что главный доктор Самойлович не спит неделями. Днем и ночью горели у госпиталя костры, топилась сера, гасилась известь, кипели котлы, варилось белье, сжигалась одежда умерших, разводился уксус, обливали холодной водой. Отсюда уходили команды на уничтожение мышей и крыс, сжигание соломы, обходили землянки и дома, у которых ставили часовых, чтобы больные не общались.

Самойлович сказывал, что надо делать прививки против болезней. Но опыты ставить было некогда, надо было спасать, спасать, спасать.

…К вечеру поток больных несколько уменьшился, но не прекращался колокольный звон, провожая в дальний путь души усопших и напоминая живущим об опасности и испытаниях, которые их ждут. К утру и он стих. И тогда из оврагов Ингула белой лентой бинтов бесшумно потянулся туман, заглушив стоны и хрипы, затянув и перевязав светлыми повязками несчастный и больной город.

 

КАЗНА ПАШИ

Двадцатидвухлетний капудан-паша Гуссейн был недоволен. Он только что приступил к командованию Черноморским флотом, а ему уже присылают в помощь эту старую лису Саит-бея. Он, Гуссейн, знал, что Саит-бея всегда посылали с особыми поручениями. Неужели султан Селим III не простил ему первого неудачного столкновения с Ушак-пашой у Керченского пролива? Да, он тогда отступил, но увел с собой все поврежденные суда. И вот нынче, когда он привел их в порядок, наладил снасти, запасся порохом и снарядами, собираясь на решительную схватку, приезжает этот трехбунчужный паша. Он и капитан-бея-то, то есть полного адмирала по западным меркам, получил не за морские победы, а за выполнение каких-то особых поручений при прежнем султане.

«Рано, рано разочаровываешься во мне, мой дорогой шурин Селим!» – мрачновато и со злобой к посланнику думал, разглядывая карту, капудан-паша. Он решил снова подойти к Керченскому проливу и оттуда, пользуясь августовскими ветрами, пойти на Ахтияр, где и уничтожить корабли Ушак-паши. Об этом и было объявлено на утреннем совете. Капитаны молчали – знали, что говорить преждевременно. Совет надо было закрывать, но свое слово не сказал еще Саит-бей, а он только вчера приехал из Константинополя. Гуссейн вынужден был спросить его мнение о решении.

– С помощью аллаха и наших друзей, – медленно и рассудительно проскрипел Саит-бей, – мы узнали, что из Херсона через десять дней выходит несколько новых судов неверных. Надо уничтожить их, чтобы они не соединились с флотом Ушак-паши в Ахтияре, или, как называют, русские, Севастополе!

Капудан-паша сразу почувствовал, что старик прав, но чтобы не оставить за Саитом поле совета, громко сказал:

– Наш великий султан имеет тысячи глаз и ушей даже в стане врагов. Мы все обязаны ему, нашему повелителю, мудрыми решениями. Завтра берем курс на Днепровский лиман!

Когда все разошлись, Саит-бей тоном, не терпящим возражения, почти приказал Гуссейну:

– У Крыма задержимся на одну ночь. Возьмем груз.

Капудан-паша не выдержал и спросил:

– Какой еще груз?

Саит-бей пожевал губами, поправил чалму и терпеливо, как бы объясняя малому ребенку, ответил:

– Ценный.

Гуссейн обиделся. Его второй раз за сегодняшнее утро отшлепали, как мальчишку. Хорошо хоть, что сейчас не присутствуют капитаны. «Ладно, я покажу в бою, как надо сражаться во славу султана, а этот старикашка еще попросит помощи, он не знает еще мощи Ушак-паши. Его не спасут ни тайные поручения, ни секретные грузы».

Несколько дней быстро и скрытно двигался турецкий флот к Кинбурнской косе, затем вечером сделал разворот строго на север и остановился вблизи берега. После полуночи к «Капитание», где поднял свой флаг Саит-бей, подплыло несколько шлюпок. Тяжелый груз из них принимало сразу несколько наемных матросов-абабов. Погрузились к рассвету и тут же подняли паруса. К вечеру вся эскадра заходила за небольшой остров Тендра и остановилась в виду небольшой крепости Гаджибей. Капудан Гуссейн нервничал – завтра надо совершить бросок к устью Днепра и там перехватить и уничтожить херсонские корабли, пока Ушак-паша сидит в своем Севастополе. Заснул поздно…

Гром пушек сбросил его с постели.

«О шайтан!» Из утреннего тумана на турецкую эскадру наплывали русские корабли. Ядра их пушек ломали мачты, разрывали паруса, крошили шлюпки, разбивали медную обшивку фрегатов.

Гуссейн сразу понял, что надо уходить. Ушак-паша сбивал своей артиллерией корабли турок в кучу, ломал их линию, подойдя близко, бил из всех пушек. К вечеру турецкая эскадра была растрепана и рассеяна. Еще один артиллерийский удар, и эскадра пойдет ко дну. Всевышний увел солнце за горизонт, и стремительно, как это бывает только на юге, наступила ночь. С рассветом началась погоня. Гуссейн хотя и чувствовал холодок на шее от встречи с султаном, не без злорадства подумал: «Пусть этот старик, набивший трюмы, попробует уйти от русских. Я советовал ему разделить груз…»

«Капитание» Саит-бея зарывалась носом в волну у мелководья Кинбурнской косы, и адмирал с тоской подумал, что уже не догонит трусливого Гуссейна. Вот уже окружен следовавший за ним 66-пушечный «Мелеки Бахри», и на нем затрепетал бело-голубой флаг русского флота.

Саит-бей взглянул вдаль, где едва были видны паруса убегавшего негодяя Гуссейна, посмотрел на стаю русских кораблей, окружавших его еще недавно лучший в турецком флоте 74-пушечный красавец, и подозвал к себе капитана. Тот, разгоряченный боем, командами, которые он подавал артиллеристам и матросам, не сразу понял, о чем говорил старый паша. А тот зло и сердито, поглядывая на русских, приказал выбрасывать за борт взятый в Крыму груз. Капитан пытался возразить, показывал, что надо чинить паруса, ставить заново снасти, отстреливаться от наседавших русских. Но Саит-бей нетерпеливо взмахнул рукой, и через несколько минут черные от пороховой копоти матросы выкатывали на палубу бочки, выносили лари и мешки. Они с недоумением осматривались, куда все это девать. Саит-бей протянул руку и саблей указал вниз, на море. Фонтаны брызг покрывали идущий на дно груз. У одного матроса, поднимавшего тяжести, ящик выскользнул из рук, упав на палубу, раскололся. Под ноги почти обезумевшим людям посыпались золотые монеты, слитки, драгоценные камни.

Моряки отступили цепенея: откуда среди ужаса, среди дыма, грохота и крови этот золотой поток, эти извивающиеся цепочки и холодные финифтяные кресты, как попали им под ноги серебряный поднос, змеей скользящая по палубе, сверкающая холодными алмазными глазами, как гюрза, сабля? Бирюзовые камешки и жемчужные орешки катились под ноги, забивались в щели между досок, сыпались в люки зловещей манной небесной.

Один из офицеров паши вдруг вырвался из оцепеневшей толпы и, подбежав к куче тускло светящегося золота, запустил в нее руку и стал набивать карманы монетами, сыпать за пазуху камни, наматывать на кисти ожерелья. Паша выстрелил почти в упор. Матросы бросились врассыпную, а у его ног на палубе растеклась лужа крови. И Саит-бей увидел, что слева, застилая солнце, выходил на удар корабль самого Ушак-паши «Рождество Христово».

Залп почти распорол «Капитание». Она загорелась. Саит-паша выбросил белый флаг. На русскую шлюпку он едва успел сесть, озверевшие матросы перли на штыки и ятаганы охраны. На корабль Ушак-паши его подняли на руках, ноги отказали. Громадный адмирал хмуро посмотрел на обезноженного турка, брезгливо повел носом и перевел взгляд на пылающую «Капитание». Взрыв бросил вверх все, что было раньше гордостью турецкого флота. «Капитание» рассыпалась горящими искрами пороховых трюмов, пылающими остатками парусов, шипящими обломками рей. Взметнувшиеся к небу изумрудные, алые, синие камни, неношеные ожерелья и стертые золотые монеты падали в волны вместе с изогнувшимися в последнем мгновении жизни моряками.

– Господин адмирал! – торопливо докладывал переводчик. – Тут шут турецкого паши сказал, что они везли большую казну и сокровища из старых крымских захоронений.

Ушаков хрипло засмеялся и показал денщику подзорной трубой на плавающие обломки.

– Вот под ними, Яков, не виданные тобой, да и мной богатства лежат. – Он помолчал и добавил: – Кто с морем дружит, тот свой клад найдет. А сейчас что жалеть. Мы себе еще добудем, а султан потерял его навсегда. – И, решительно повернувшись к паше, пригласил его отмыться и отобедать в своей каюте.

 

ИСТИНА ДОРОЖЕ…

Фалеев весь из себя вышел. «Да как можно сметь! Сам князь повелел здесь, в Спасском, город начинать строить. Вот и дворец светлейшего уже возведенными стенами напоминает о его воле. А эти…» – хотел было обозвать, унизить, да нынче всем архитекторам званья воинские присвоены, не дают без их воли никакие строительные дела вершить.

На чертежах было четко видно, что город делится на три части: адмиралтейство, городское поселение, военную слободку. Адмиралтейство строилось, и на планы были нанесены уже возведенная адмиралтейская контора, магазины, секретная, такелажная, столярная, кузнечная и прочие мастерские.

От строительства крепости после взятия Очакова отказались – оборона города переносилась на юг, но мало ли что могло быть, поэтому Мастерские связи, соединенные друг с другом, образовывали крепкую крепостную стену. Да и Потемкин приказал вначале «строить замком».

Слева от адмиралтейства расположились ряды военной слободки, выше рабочей – там размещались каменные и деревянные казармы, бараки и землянки. А в правом углу чертежа, у устья Ингула, и был сделан план городского центра, о котором развернулся спор.

Фалеев стоял близко к развешанным чертежам. За ним, тихо постукивая маленькой указкой по ребру ладони, задумчивый и собранный Иван Егорович Старов. Архитектор он был отменный, себе цену знал, но в разговорах не куражился, любил выслушать собеседника, мнение чужое принимал. За ним по двое, по трое стояли все отвечающие за план и строительство архитекторы и инженеры.

Хмурился Иван Иванович Князев. Хоть и видел, что Старов взял за основу своего плана его «чертеж располагаемого при устье Ингула города Николаева с адмиралтейством, укреплениями и двумя предместьями – воинским и гражданским», сделанный им еще в прошлом году, но после сегодняшнего дня будут говорить, что город строился по плану архитектора Старова. Первородство отдавать не хотелось.

Рядом с Князевым непоседа и говорун Викентий Андреанович Ванрезант, а за ним целая группа инженеров и архитекторов, ведущих строительство адмиралтейства, морских и цивильных сооружений.

Изящный и спокойный военный инженер Франц де Волан, напряженный и взволнованный архитектор Александр Козодоев, мощный и неподвижный Вакер, инженер-капитан Кирилл Неверов, улыбающийся доброй улыбкой капитан Петр Неелов и большой мастер по строительству портовых сооружений Портарь, появившийся то ли из Греции, то ли из Молдавии, еще несколько сосредоточенных молодых людей из не утвержденной ордером, но существующей «канцелярии строения».

Сегодня решалась судьба их трудов, утверждался план города. А от него в будущем отступать было нельзя, за это даже управители карались, и сам губернатор не всегда решался без высочайшего разрешения изменить его. Но и план мог быть не принят, мог быть отвергнут, не утвержден светлейшим или его ревностным помощником Фалеевым.

Вся эта пирамида людей, у вершины которой стояли Фалеев и Старов, замерла, застыла, окаменела в ожидании решения.

Иван Егорович Старов, присланный в Николаев по высочайшему указу, холодно выслушал кригс-комиссара, в словесную перепалку не вступил: Фалеев тут царь и бог – в спорах дело можно погубить. Но от принятого решения не отказывался. Склонился над чертежами и еще раз, осмотрев на бумаге место, где Ингул впадает в Буг, обратился к окружавшим архитекторам:

– Что скажете, господа?

Поддержи они сейчас главного управителя и строителя города, и получат новые назначения, награды и заказы. А архитектор без заказов что птица без крыльев: не взлетит и не увидит землю с высоты. Да заказами и сам кормится, семью содержит…

Александр Козодоев стоял за Князевым и, испугавшись затянувшейся паузы, как-то непочтительно отодвинул полковника в сторону, громко и запальчиво заговорил:

– Город недаром Усть-Ингулом назывался вначале, ибо тут у переправы на возвышенном месте ему стоять надлежит. Тут все дороги из России перекрещиваются, тут адмиралтейство возвышается… – И чтобы не обидеть княжеский выбор, закончил примирительно: – Светлейшему же приятнее в удалении от шума в своем Спасском дворце время провести.

Фалеев с удивлением подумал: «Как сей еще не имеющий крупных чинов архитектор перечит воле княжеской – мало судьба, знать, била» – и значения его словам не придал. Остановил взор на де Волане, зная, что Потемкин к нему благоволит.

Инженер, одетый в изящный военный костюм, который не казался мундиром, а более походил на щегольское платье петербургских модников, потрогал тонкие усики и, наклонив голову к кружеву, выдвинувшемуся из-под расстегнутого стоячего воротничка, тихо, отделяя слово от слова, сказал:

– Так. Город… есть – лучше здесь ставить… Опасность меньше… Лучше здесь… У Ингула. – И отступил, занявшись изучением своих отполированных красивых ногтей.

«Француз проклятый, – подумал Фалеев, – ему-то терять нечего, уедет себе, а тут…»

Кирилл Иванович Неверов с мнением Старова не согласился, а может, преклонился перед мнением князя, отметил достоинства выбора на полуострове в Спасском: образуется выход в Ингул, легко подвозится лес, много воды, место здоровое.

Гранитная пирамида архитекторов начала как бы раскалываться, трещать и терять свою монолитность, но большинство все-таки поддержало главного архитектора: «Лучше начинать возводить город в районе адмиралтейства».

Фалеев хмурился, зыркал на Князева, ревность того к Старову известна, ожидал поддержки.

Князев обошел вокруг стола, чтобы не просить Старова дать дорогу, сурово оглядел собратьев.

– Древние говорили: Платон мне друг, но истина дороже. С Иваном Егоровичем мы не большие друзья. – В напряженной тишине все украдкой взглянули на Старова, у которого губы, казалось, исчезли от покрывшей их бледности. Князев продолжал: – Однако же истина такова, что город надо строить здесь, на плато возле устья Ингула. Там, в Спасском, может и Буг залить и от дорог центральных дальше. Поддерживаю… Да и сам это планировал, чтобы здесь двумя главными улицами Соборной и Адмиральской центр на Соборной площади сотворить. – И уже резко и требовательно закончил: – А улицы надо шире, чем в Херсоне, делать, чтобы три «кареты могли разъехаться и волы с длинными бревнами развернуться смогли. Город же морской и флотский, и тут архитектуру корабельную и цивильную надо соединить.

У Александра сердце отчего-то запрыгало, ему вспомнился дорогой учитель Чевакинский. Чувствовал: пришло его время, его город. Фалеев же понял, что зодчих и военных инженеров не сломал, не убедил, не покорил, и сразу успокоился – место-то хорошее выбрали: «Архитекторы сами и ответят. Да и светлейший разрешил в письме изучить место, где выгоднее и удобнее город строить». Посмотрел на уже слегка порозовевшего Старова:

– Говори!

Тот откашлялся, с улыбкой в уголках губ сказал:

– Город будет сотворен по плану регулярной застройки. Начнем строить сообразно замыслу и вдохновению без времянок, сразу на века…

Александру эти слова не показались напыщенными и бахвалистыми, знал, сколь строг и придирчив в исполнении Иван Егорович. Хотя в краешек сознания заползали видения бараков и землянок для низших чинов…

Старов закончил буднично:

– Прошу подписать согласие на сей план соавторов – военных инженеров Ивана Ивановича Князева и Франца де Волана, а также других господ архитекторов и инженеров.

 

ДЕНЬ НЕВЕСТ

Спали в бараках и землянках неспокойно. На веревках весело хлопали выстиранные с вечера белые рубахи и порты. Многие сходили к цирюльнику и теперь спросонья трогали тыльной стороной ладони лицо: не остриг ли шельмец всю бороду, не отхватил ли волос лишку. Кургузой немчурой перед девками представать не хотелось. Солнце только тронуло забугские степи, а все селище задвигалось, закряхтело, закашляло, захмыкало, закрякало с прибаутками, потянулось с хрустом, как бы прочищая голоса и расправляя мышцы. День-то сегодня был праздничный, но какой-то тревожный, стыдливый. Его лучше было ожидать, чем начинать. Ведь все в жизни могло измениться у свободного мастерового, адмиралтейского работника, одинокого рекрута. Неделю назад Фалеев велел объявить всем неженатым и вдовым работникам, вольным, наемным, крепостным и даже беспаспортным беглым, коих прикрепили к Адмиралтейству, что в город Николаев прибывают триста пятьдесят ядреных девок, из коих триста будут отданы в жены.

Мужики заволновались. Женского полу многие давно не видели. Женки рекрутов, что работали в казармах, огородах, в руки не давались. Кои – честь блюдя, кои мужиков своих боялись. А тут сразу триста! И кому же они достанутся?

По землянкам, баракам, шалашам пошел ропот, догадки, волнения. Вчера Фалеев уточнил:

– За исключением самых ледащих и больных, все утром приглашаются на конец военной слободки у церкви на Ингуле. И там, кто сможет, схватит свое счастье в обе руки!

Чуть свет город потянулся к площади перед адмиралтейством.

– А ты шо ж, Коля, не идешь? Не захворив? – участливо спросил Павло Щербань, спокойный и красивый парубок, что сбежал от своего прижимистого миргородского полковника. И попал в крепкие руки адмиралтейских мастеров.

– А нады они мне, я уже старый! – ответил всегдашний заводила и крикун Никола Парамонов.

Много воды утекло с тех пор, как ушел он из далекой псковской деревушки с благословения отца Федосия. Немало горестей и потерь было на пути, но оставался Никола таким же дерзким и упорным.

Павло потоптался, товарища покидать было неудобно, но и дивчину встретить можно было хорошую.

– Ни, Микола, може, то моя доля. Заведу семью, хату построю. Детям ладу дам. Он уже я скики умию, их научу.

– Ну иди, иди, може, и вправду чему научишь, – повернувшись к стене, с иронией бросил вслед ему Никола.

Постепенно барак покинули все его обитатели. На душе Николы стало горько и обидно. «Неужели им мало на одного этой горемычной жизни? Неужели надо детей заводить, их калечить? Вон сколько их в могилах лежит от хвори и плохой пищи». Никола поворочался, позлился на себя и товарищей, на унтера и старшину. Недобрым словом вспомнил помещика, адмиральского начальника. Дальше и выше гневаться он не решился и как-то совсем спокойно подумал: «А может, оно вместе и легче?»

…На широкой площади собрался весь город. Цепочка солдат отделила толпу парней и мужиков от неспокойно стоящей в пятистах метрах кучки девушек и молодиц. Часть из них в пятнастых платках рыдала и норовила прорваться сквозь солдатский строй. Несколько девчат, одетых в белые полотняные до пят рубахи, молча молились. Слева с любопытством толпились семейные мастеровые, вместе с женами и ребятишками. Бабы плевались семечками, ехидно посмеивались. Мужики ухмылялись, примеривали расстояние. Чувствовалось, прикидывали силы. Жены заходили спереди: не рванули бы сдуру-то.

Справа у длинной палатки, в которой был накрыт стол с закусками, водкой, брагой, волосским вином, высился помост. На нем Фалеев спорил с двумя мастерами.

– Вы мне, господа хорошие, эллинг подавайте, а не деньгу качайте. Светлейший ждет.

– Никак нельзя так, Михаил Леонтьевич. Эллинг построим. На нем корабль закладывать надо, а затем строить его. Вот тут нам и нужны будут, – и один из них стал загибать пальцы, – шлюпочные, мачтовые, купорные, конопатные, такелажные, парусные, машинные, весельные, блоковые, якорные. – Он поднял вверх два кулака. – Загибай дальше, Дмитрий! Фонарные, компасные и другие устройства. Так-то вот, Михаил Леонтьевич.

– Ты что, Петрович, думаешь, все будем делать тут? Из России привезем, из Петербурга, от Демидовых с Урала, из Липецка.

– Ну всего, батюшка, не привезешь. Надо здесь научиться делать. Секретным мастерством надо овладевать.

Подошел прапорщик и доложил:

– Все собрались. Святой отец ждет в церкви. Писари книги подготовили. Всех сразу запишут.

– Ну что ж, начнем с богом! Пойди объяви, чтоб хватали бережно. Платьев не рвали. И сразу за солдатский строй и в церкву.

Офицер молодцевато развернулся. Подошел к мужской толпе, велел построиться в две шеренги. Высоких поставил во вторую. Коротко, но с крепким выражением рассказал, как бежать, пригрозил для острастки кулаком, чтобы не бесчинствовали.

Шеренги напряглись, искривились, передние припали на одну ногу. Резко заиграл рожок. И, как белая волна, стремительно стронулись с места мужики. Вот строй уже изломался. Кое-кто из задних оказался впереди, несколько человек, сбитых или споткнувшихся, лежало в клубах пыли. А женская толпа, издав разноголосый вой, кинулась врассыпную. Три девки, то ли потеряв ориентир, то ли решив бесстрашно броситься навстречу судьбе, побежали вперед к молчаливо несущейся мужской ораве. Другие, голося, бежали в степь, хотя некоторые сразу приотставали, то ли сил, то ли желания убегать не было. Вдруг наперерез толпе сиганул лежавший в ямке заяц. Ну косой! Неужто приглядывал с ночи невесту! Вслед за зайцем откуда-то сбоку большими скачками выскочил Никола и, огибая мужиков одного за другим, погнался за какой-то одной ведомой ему девкой.

– Высмотрел, зараза! – крикнул, задыхаясь, Осип Одноглазый, отставший уже на добрый десяток метров от остальных.

И вот уже взяты в полон некоторые – больше из молодиц. Плачут девки, схваченные железными руками мастеровых, а других, бережно поглаживая, спокойно уводят за солдатскую цепь. На вершине бывшего женского холма кутерьма: здоровая и мясистая девка отталкивает и разбрасывает охочих.

– Не хочу за вас, за волочаг да охальников!

И с отчаянья или с норова крикнула прихрамывающему Осипу:

– Иди сюда, голубок, я тебя давно жду.

Осип осторожно и безмолвно последовал под ее руку, а она обхватила его и горделиво вывела из кучи ошарашенных соперников.

– Ну и баба! – восхищенно, пересохшим и хриплым от быстрого бега и волнения голосом крикнул кто-то.

– Была баба, а сейчас мужняя жена будет, – горделиво ответствовал Осип, пропущенный под руку Евстольей, уже представившейся будущей женой.

Брачное поле пустело. Пятнами лежали на нем несколько девичьих платков да мужских порванных рубах. Девкам-то приказа не давали одежду беречь. Да еще две ленточки голубыми змейками уползали с ветром в степь за убежавшей хозяйкой.

Большинство полонянок уже тихо шли за солдатскими цепями к воротам церкви. Некоторые уже познакомились, шли согласно и спокойно, другие отвернувшись друг от друга; у одних девки тихо улыбались, опустив глаза, у других плакали и подвывали. И лишь одна, с черной косой, с безумными от страха глазами, билась и вырывалась из рук здорового детины-корсиканца, наверное, из бывших матросов, с серьгой в ухе. Видя, как горько рыдала и задыхалась пленница, Козодоев, чувствовавший себя неловко и постыдно на этом празднике, подошел к Фалееву и попросил:

– Отпустите ее ко мне в кухарки или горничные. А жениха она найдет позднее, по сердцу.

Фалеев махнул рукой корсиканцу:

– Отпусти! Пусть идет к барину!

Глаза у моряка засверкали, рука потянулась к месту, где обычно висел нож.

– Отпусти, говорю! – нахмурился Фалеев. – Я тебе из следующей партии отряжу лучшую.

Тяжело всхлипывающая девушка не знала, что делать. Радоваться ли спасению? Печалиться ли новому хозяину? Александр подошел, достал белоснежный платок, вытер ей слезы и участливо сказал:

– Возьми эту сумку и иди с денщиком в дом архитекторский. Там поешь и жди меня. Проводи! – махнул он денщику.

– Браво, архитектор, вы облегчили участь бедной девушки. Во всем этом скотском празднике один светлый выбор.

Александр недоверчиво посмотрел на Селезнева, не зная, произносил ли он эти слова по своему постоянному состоянию иронии или серьезно, с сочувствием. Подошедший к Фалееву прапорщик доложил, что пятнадцать мужиков остались без девок, требуют, чтобы им разделили одну девку на двоих. Три девки убежали в степь и до сих пор их не найдут.

– Тем, которые требуют, всыпь несколько тулумбасов. Ишь развратники! Девок найди. К нам на огороды определи. Там шустрые нужны… Господа, прошу на венчанье!

В церкви у писарей, регистрирующих пары, очередь проходила быстро. Священник торопливо надевал скованные по этому случаю из якорного железа кольца, обмахивал троеперстием и переходил к другим. Вот и последние. Под деревянными сводами установилась тишина. Батюшка тихо кашлянул и неожиданно громко и торжественно повел:

– Венчаются рабы божии мастеровые люди и девы разные российские! Чтобы ни смерть, ни язва не приближались к вам, чтобы счастье у вас было, радость и детки и чтобы работали и трудились вы достойно во славу нашего величества, премилостивейшей государыни нашей и бога всемогущего! Нарекаетесь вы мужем и женой! Аминь! – Священник поднял руки вверх, еще раз приковав внимание, и тихо закончил: – Теперь поцелуйтесь – и с богом!

Цепкий, звонкий поцелуй раздался в церкви, отозвался эхом в ее куполе. Закружился вспугнутый белый голубь и растворился, вылетев к небесной голубизне…

Фалеев, в палатке уже, поднимая тост за новое прибавление горожан, скосив глаза в сторону Селезнева, сказал:

– Некоторые думают, что это человеческому естеству противопоказано, но этим они просто всякое вольтерьянское вольнодурие поддерживают. К чему это приводит, мы уже во Франции видели, – с металлом в голосе продолжал он. И, снова потеплев: – А что те, кто девку раньше видит, всегда ею доволен? Так и тут мы благость и понимание проявили. Ускорили это знакомство, в святом храме по-божески благословили. И тем быстрее подрастать будет потомство во славу нашей матушки императрицы! А любовь, она придет. Люди все молодые. Это когда старцы обольщают, то противоестественно! А тут все во благо, – и, словно вспоминая что-то, сам смутился. И уже с хитринкой и радушием, призванным растопить неловкость и напряжение, возникшие за столом, закончил: – Предлагаю двадцать шестое сентября впредь считать днем невест. А город для его доброй славы называть тоже городом невест! За сие и выпьем!

 

КОМИССИЯ

Фалеев знал, что мало построить, надо еще сделанное, как товар, показать с лучшей стороны, рассказать о трудностях, об особенностях, о новшествах, способствующих улучшению качества кораблей. На это времени не надо жалеть и представить окончание строительства как большую победу мастеров, строителей и, конечно, тех, кто возглавляет их. С утра он ходил по верфи с группой офицеров и чиновных лиц, прибывших на спуск первого корабля с николаевских стапелей из Петербурга, Ясс, Екатеринослава, Херсона и Севастополя. Одни из них скользили безразличными взглядами по ребристым деревянным тушам кораблей, застывших на береговых стапелях, другие придирчиво приглядывались и прислушивались к его словам. А он старался не то чтобы приврать, но поживее и поярче рассказать о новом корабле и испытываемых нуждах и трудностях, вопреки которым они завершили строительство.

Рядом с ним шли корабельные мастера Верещагин, Афанасьев, Михайлов, Малый, Щербак и Соколов.

Андрей Соколов тоже, заразившись уверенным настроением Фалеева, старался все объяснить и втолковать приехавшим обсерваерам – так, он слышал от деда, называли при Петре I инспекторов, проводивших надзор за кораблестроением. Рядом со «Святым Николаем» на стапелях стояли еще несколько недостроенных кораблей в разных стадиях, и он объяснял последовательность работы, искусность набивки шпангоута, брусов, расставленных с небольшими промежутками друг от друга.

– Набор этого скелета, – показывал он, – покрывался досками снаружи и внутри. Промежуток между шпангоутами – шпация – был нужен для вентиляции и предохранения дерева от гниения. Замки или шипы соединили два слоя дерева на шпангоуте. А вот здесь, где шпангоут находит на киль, он соединяется брусом-кильсоном. Снизу, – нагнувшись, Соколов попросил взглянуть на киль, – прибиваются доски, то есть фальшкиль, чтобы предохраняться при посадке на мель. – У краеугольных креплений, видных внизу заложенного корабля, долго объяснял, что это раскосины, соединяющие борта корабля и укрепляющие его во время качки и удара волн.

– А как же все сие запомнить, куда что прибить и в каком порядке? Ведь поди что не учтешь, корабль и потонуть может? – с удивлением спросил яссец.

– Милый человек, – воскликнул Соколов, – корабль надо знать и чувствовать! Все обмеры в уме держать, и остойчивость – главное в нашем деле. Ведомо, что при тяжелых грузах – пушках, рангоуте, – наверху находящихся, остойчивость была невелика и завал бортов внутрь совсем ее малою при крене делал. Так недавно, в 1782 году, англицкий линейный корабль «Король Георгий», наклоненный для ремонта, опрокинулся, и погибло 900 человек команды.

Он снял шляпу, выражая сочувствие английским морякам, и дальше ровным спокойным голосом продолжал:

– А вот палуба поддерживается бимсами, которые крепятся на лежачих или висячих концах. Они-то нам всякие беды и создают. Надо уметь крепить, выбрать самое крепкое дерево. Сейчас заменяем железными, кои надо умело выковать. И вообще соединить от днища до палубы корабль воедино надо уметь, – в этом большая мудрость корабельного мастера.

Фалеев увидел, что ясский офицер заскучал, два раза зевнул, прикрывшись перчаточкой. Севастополец же и петербуржец, наоборот, слушали внимательно и глядели придирчиво. Екатеринославский посланец, чувствовалось, думает о сытном обеде. Фалеев посмотрел по сторонам – два дюжих молодца держали щипцами окончание железного штыря, два других поочередно били молотом по нему.

– Сим они, – продолжал Соколов, – раскатывают «на холодную» другую часть круглого болта, коими все части корпуса соединялись. У строящегося корабля весь нос был забит большим числом кусков дерева. Сие – составной дейдвуд, и его толщина почти два с половиной метра.

Яссец зевнул еще раз, а екатеринославский офицер в нетерпении забарабанил пальцами по портупее.

– Эй! – позвал Фалеев всматривающегося в узкое отверстие мастерового. – Пойди сюда.

Тот не спеша подошел. Фалеев хлопнул его по плечу:

– Из самого Петербурга выписали. Антон Шароев. Никто не может лучше его сей длинный болт через толщу дейдвуда в нужное место пробить. Таких мастеров брызгасами называют, за то им еще со времен Петра двойная порция вина полагается. А он у нас главный брызгас. Скажи господам, как ты сему научился?

Брызгас поправил волосы и, окая по-северному, медленно ответил:

– Да дедушко мой еще корабли строил в Архангельске. Отец в Брянске при походе Миниха на Очаков канонерки строил и переправлял в Днепр, а я, считай, уже полсотни кораблей строил в Олонце, Петербурге, Херсоне и здесь, на Буге. Разное мастерство имею и веду свой род от знатного русского корабела Феодосия Скляева. И всю жизнь не пил… – с некоторым вызовом закончил брызгас.

Фалеев завел офицеров на палубу готового к спуску корабля и дал им оглядеться.

По всей верфи кипела жизнь. Плотники, отделочники, кузнецы, брызгасы, пильщики, обрубщики махали топорами, били молотами, стучали долбнями, водили вверх и вниз пилами, передвигали уже сбитые части. Размеренно тащили бревна и доски волы, а мужики, рекруты и пленные турки катили бочки и несли мешки. Казалось, этот поток не остановится, не затихнет, не даст соединиться кораблю с водой.

– Вниз, вниз, господа, на батарейную палубу, там уже все готово.

В полутемном помещении с прорубленными для пушек отверстиями пахло свежим деревом и стружками. Когда идет бой, здесь из-за дымного пороха ничего не видно, бомбардиры задыхаются и, чертыхаясь, на секунду стараются прильнуть к крышкам орудийных портов, где сделаны круглые отверстия.

Севастополец подошел и резко подергал подвесные кровати моряков, где нижние чины спят во время переходов.

– Вот тут, – вел быстро их Фалеев, – каюта для боцмана и артиллерийской старшины. Офицеры вот там, под полуютом в своих каютах. А камбуз туда – под верхней палубой. В трюм, господа, я вас не поведу, хотя там небольшой коридор для осмотра, а также примыкающие к переборке бомбовые и пороховые погребы, провиантский склад, водяной трюм, парусная, тросовая, плотницкая, отливные помпы и разные кладовые.

– Да тут целый дворец! Не хватает только башен.

– Были и башни, – вмешался Соколов, – но в начале века от них отказались. Не гулять на таких кораблях ездят, а воевать. Хотя купцы до сих пор это делают, а у нас только на носу может быть украшение, да и то нечасто.

Херсонский строитель промерил высоту и недовольно спросил, как будут выходить корабли в море.

– Да не на камелях, как в Херсоне, а своим ходом, – ехидно бросил Соколов. И уже мирно добавил: – Хотя большим придется и таким способом двигаться.

Фалеев вел всех в кабину капитана, где приезжих и гостей ждал знатный обед.

Но дотошный адмиралтеец из Петербурга постоянно останавливался, дергал обшивку, заглядывал во все закоулки, просовывал пальцы в зазоры, стучал по балкам, прислушивался к отдающемуся звуку.

Фалеев видел, что этого не проведешь, но он и не собирался этого делать – надеялся на своих мастеров.

– Все ли дерево пропариваете? – вдруг неожиданно резко спросил адмиралтеец у Соколова. Мастер хотел ответить, что, к сожалению, не все, но Фалеев быстро кивнул головой.

– Все, все стараемся. Только на щиты да в каюты на топчаны – сырые.

Адмиралтеец недоверчиво покосился на него и вдруг показал на корабельный нос:

– А тут все сквозными железными болтами скрепили или, как в Воронеже, гвоздями да деревянными нагелями?

Все вспомнили, как еще в ту турецкую кампанию, да и в эту, некоторые построенные из сырого дерева и сбитые гвоздями корабли при сильной качке не выдерживали, доски расходились, появлялась течь, кницы лопались, и бимсы выходили из мест крепления к шпангоуту. Корабли часто ремонтировались и нередко уступали в быстроходности турецким, построенным французскими строителями. Известно было и то, что команда часто болела, не хватало воздуха, пища быстро портилась, вода загнивала. Фалеев и его мастера знали это и день и ночь слали письма, реляции, гонцов, чтобы везли и везли из Смелы лес, чтобы закладывали его в сушилки, чтобы из Тулы, Липецка и даже Москвы и Петербурга шли всякие инструменты, болты, парус, канаты и, главное, медные листы. Вот уже десять лет, как обивают корпус некоторых кораблей медными полосами, корабль заскользил быстрее, ракушки и водоросли не тормозили его ход, да и на ремонт – обчистку надо было становиться реже. А медь и железо присылали с далекого Урала, с демидовских заводов.

«Видит, видит дотошный адмиралтеец, что не все по доскональным чертежам и таблицам сделано. А сам бы попробовал здесь строить!.. Приходилось оборачиваться и придумывать, что чем можно заменить. И оборачивались, и придумывали. И не хуже прочих, а лучше будет первый корабль, построенный здесь, в Николаеве». Фалеев громко крякнул, пригласил всех отобедать в каюту капитана.

– Завтра превеликий праздник! Такого еще красавца наш флот не видел! – уверенный, что нисколько не хвастает, громыхнул он и распахнул дверь в капитанскую.

Адмиралтеец, не входя, пошевелил губами и обратился не к Фалееву, а к Соколову:

– А вы, сударь, судового строителя Катасанова знаете?

– Ну как же не знать сего знатного инженера? У оного и иноземцы учатся, а не токмо мы, русские строители.

– А коли знаете, то должны ведать, что построенный по его проекту стопушечный «Ростислав» и корабль «Победоносец» самые лучшие и крепкие наши суда. И на оные надо равняться.

Соколов подумал и с торжественностью ответил:

– Господин Катасанов вельми ученый и искусный мастер, математик, механик, и нам у него не зазорно, а почетно учиться. Тут же на далеком от столицы полудне, в Херсоне и Николаеве, мы тоже не чутьем только, а точными расчетами многое сумели и к морской силе отечества лучшие корабли прирастили, новые правила применили и мастеров многих вырастили. И «Святой Николай», я думаю, тому подтверждение!

В каюту все зашли почти сразу, став шумной и единой толпой.

 

ЧЕРВОНА ХУСТЫНА

Вечерний сумрак постепенно вытеснял из комнаты дневной свет. Серая темнота калачиком свивалась по углам. Мария улыбалась чему-то, тихо пела и осторожно колыхала детскую коляску. Детей нянчила и кормила сама, без няньки-кормилицы, не как принято было в господских домах.

Пела она старую и протяжную степную песню «Козаченьку, куды йдешь?», которую дома от отца слышала часто и запомнила на всю жизнь. В песне дивчина обращалась к казаку – неужели он не жалеет ее, отправляясь в дальние края? – а тот с грустной удалью просил ее прижаться к нему еще раз.

– Я бэз тэбэ загыну. Як ты пидэшь в чужыну… – Ой не плач же, дивчино, нэ журысь Та й до мого сэрдэнька прыгорнысь.

Мария пела о том, как прошла осень и весна, а все не было весточки от казаченька. Она сделала паузу, опустила голову и с печалью в голосе повела:

А як жито зацвило. Прыйшла вистка у село: Не вертаться вжэ до тэбэ козаку – Заснув в стэпу вин, сэрдэга, до вику…

В прихожей кто-то громко потопал, несмело прикоснулся к ручке двери и потянул ее на себя.

– Прошу вас, – позвала Мария и привстала.

Дверь совсем отворилась, и в нее немного боком продвинулся невысокий седой казак. Он сдернул шапку, огляделся и внезапно замер, увидев Марию.

Руки его вскинулись вперед и сразу как-то безвольно упали вниз. Жадно, с молчаливой мольбой, боязливой радостью, готовой раствориться в подступающей откуда-то из глубины печали, устремился глазами к Марии. А она вопросительно улыбнулась и спросила:

– Вы к господину Козодоеву?

Казак опустил голову, горестно вздохнул и снова посмотрел на нее.

– Та ни, я до тебе, Мария…

Рука Марии потянулась к кресту, она захотела перекрестить его как наваждение.

– Та нэ трэба… живый я… живый…

Мария стала оседать на лавку. Ее побелевшие губы шевелились, но не могли вслух произнести заветное имя Андрия.

– Я же на левом берегу залышився – крымчаки за нами скакали. Тебе штовхнув в човен та в Днипро. Ты в лихоманке была…

Мария смотрела на него широко раскрытыми очами и молчала. Сквозь какой-то седой туман до нее доносились слова:

– А мене татары схопылы и на галеры до туркив. Там я десять рокив и був под дощами та батогами. Спасибо солдатам Потемкина – вызволылы в Очакови… – Андрий помолчал, справился с волнением и закончил: – Я до бугских казаков сразу же подався и тебе шукаты став. А вчора мени сказалы, шо тут в Мыколаеви сама красыва жинка у архитектора живе. Я подумав, шо то, мабуть, ты… – Он опустил взгляд свой и показал на кроватку: – А то твой?..

Мария молча кивнула. Казак как-то сразу сгорбился, потом взял в горсть свои усы и, покашливая, сказал:

– То мени приговор… Соловей спивае, покы дитей немае… Я тебе, Марие, не виню! Спасыби, шо жива… хай щастыть тоби…

Мелькнула в его голубых глазах слеза, соскользнула на усы, и сглотнул казак теплую соленую влагу, что не могли выбить из него никакие жестокие кнутобойцы на турецких галерах и каторгах. Медленно нагнулся он к полу, поднял красную косынку, упавшую с Марииных плеч, прижал к щеке.

– Хай буде на память мени ця червона хустына… Прощай, Мария! Не поминай лыхом…

И он вышел, заставив себя не взглянуть на Марию, и уже не слышал, как, потеряв сознание, мягко упала она на лавку…

Вскоре на Кубани, среди переехавших туда запорожских казаков, пошли слухи о каком-то таинственном всаднике, бесстрашном и отчаянном. Ходил он с отрядом таких же сорвиголов, а иногда и один на самые опасные вылазки и атаки, всегда обвязав шею красным платком. Искал ли тот казак славы или смерти – никто не знал, но говорят, осталась у него на Украине любимая, которая ушла к другому. Ну так вот, может, и он хотел уйти из жизни или от воспоминаний. Но, казалось, та далекая любовь и оберегала его от вражеской пули и сабли, от неприятельской хитрости и засады. И уходил он из боя всегда невредимый и даже не поцарапанный. Десятки лет потом гуляла слава о том боевом казаке с красным платком, или, как говорили казаки, с червоной хустыной. Может, и не было его давно в живых, а слава жила-была. И истории о его подвигах часто рассказывали при свете ночных звезд и степных костров. Чутко прислушивались тогда все: а не выскочит ли из темноты отчаянный всадник, не взовьется птицей над костром, который бросит свои отсветы на плотно повязанную красную косынку.

Хоть и не в обычаях было у старых казаков говорить о любви, но молодые этого обычая не придерживались и над сим безответным чувством не смеялись. Девчата восхищались таким рыцарем, а молодые казаки втайне гордились им, ибо могли сказать какой-нибудь строптивой гордячке, что тоже могут умчаться на край земли под пули, если она не будет благосклонна в своем внимании к ним. В общем, говорят, до сих пор там на Кубани, где опасность, всегда бывает такой всадник с червоной хустыной.

 

ВЕТЕР

Ветер вырывал щепки из-под топора, бросал горсти опилок на плотников, протягивающих под козлами пилы вниз, забирался под просторные рубахи мужиков у ворота и выскальзывал в их рукава, как только они начинали поднимать руки.

Поднявшееся высоко солнце не жгло. Казалось, оно отдало эту землю во власть освежающему и веселому дыханию. А ветер, теплый и радостный, приносил с собой солоноватый запах моря и возбуждающую горечь лимана. Покружив по закоулкам верфи, обежав все постройки и склады, потрогав белые, непросмоленные ребра корпуса, скользнув по палубам, он нырял в еще не закрытые трюмы. И, словно остерегаясь, что его законопатят, закроют, запечатают в эти узкие коридоры и ямы, прихватив с собой запахи краски, каленого железа и горячих углей, с облегчением убегал дальше в степь, где перешептывался с овсами и поглаживал пшеничную косу поля. Порезвившись, он утихал в ярах и балках, свившись клубком у подножия старого дуба…

А на всхолмленном берегу Ингула толпился народ. Как всегда, в центре был Фалеев, рядом с адмиралтейцами, ясскими посыльными Потемкина, бородатыми поставщиками, мелкокрылой стайкой офицерских жен. Чуть сбоку выделилась группа иноземцев: купцы, мастера, гувернеры и лекари. Первые держались попроще, перебрасывались репликами с русскими торговцами и мастерами, громко хохотали, вспоминая различные торговые и строительные конфузии. Хорошо оплачиваемые гувернеры стояли неприступными статуями. Они никогда не смешивались с этой обычно пьяной русской толпой и ждали, ждали, когда прикопят здесь денег и уедут в свои уютные городки, где будут рассказывать страшные сказки об этих непомерных российских пространствах, о жестоких зимах, варварских нравах и довольно миленьких девушках. Шарль мягким шагом переходил от одной группы к другой. Он сам не знал, к кому он принадлежит: к негоциантам или лакеям. Все перепробовал.

Жены строителей, рекрутов, моряков стояли справа. Многие поддерживали круглые животы, другие уже были окружены маленькими ребятишками. С утра до вечера ходили на работу мужики, возвращались поздно, а что делали, только вот сейчас виделось. Какую махину взгромоздили, сколько досок прибили, мачт поставили, как расшили, разукрасили! Из боков корабля грозно торчало несколько пушек – остальные потом поставят; на носу трепетал белый с синими полосами флаг.

Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! Топор Павла выбивал подпорки ласково и бережно. Сам он улыбался и был радостен и просветлен. Какую красоту в жизнь выводит. Увидят его корабль в разных морях и странах. Чудно. Да и пожалуют всем за труды. И жене достанется на платок и шубу, и сынам гостинцы, и сам славно погуляет.

Трах! Трах! Трах! Трах! – со злостью и руганью вышибал деревяшки Никола. «Наехали! Набежали! Смотрят. А где были, когда дети умирали? Когда чума всех морила? Вон дама в кружевах стоит, а его жену мешком накрыли, когда умерла… Наехали… Набежали… Ведь напоят, поди, за это сегодня. Напьюсь и, может, рвану куда-нибудь: на Дон или в Сибирь, там, говорят, не так над мужиком измываются…»

«Вот и свершилось!» – натужно думал Фалеев. Голова болела. Контракты подписывал вчера, с комиссией ходил, офицеров принимал. Сколько бессонных ночей, дум! Заверений в достоверности и точности выбора места для строительства кораблей! Сколько подарков петербургским и екатеринославским чиновникам! Сколько усилий, чтобы привезти сюда мастеров из Олонца, Петербурга, Воронежа! Сколько потерь и жертв от голода, мора и войны здесь, на этих безжизненных еще недавно пространствах! И вот сейчас хлопнет днищем о водную гладь красавец фрегат «Святой Николай». Перестает быть озером турецких султанов Черное море. Херсон, Таганрог, Севастополь, а вот теперь и Николаев стали базой русского южного флота. Россия открывала «окно» на юг, в теплые страны и моря!

Тук! Тук! Трах-трах!

…Александр Козодоев смотрел на покоившийся парус корабля, на трепещущие флаги. Его усталое тело наполнялось какой-то внутренней радостью, и волны воспоминаний нахлынули на него здесь у приготовившегося к выходу на свой корабельный бал фрегата. Вот и учитель Чевакинский, так мечтавший соединить корабельное дело и архитектуру, был бы доволен, что здесь, в этом полуденном городе, заканчивает он свою жизнь, здесь родился его первый сын, здесь он строит и созидает. Не очень-то поклоняется знати. Так как сюда она не едет. Здесь надо работать. Даст бог, еще многое здесь построим.

Тук-тук! Трах-трах!

– Завтра этот корабль будет моим домом, – радостно сказал пышной и веселой даме капитан Трубин. – Сколько пришлось уже поездить и повидать света, Екатерина Ивановна! Помните, как я вам писал из Амстердама и Лиссабона, дорогая? А сейчас Херсон будет второй Амстердам. А тут можно город подобно Лиссабону построить. А ведь то было первое русское корабельное путешествие вокруг Европы! А потом славная Чесма и этот поцелуй, – слегка дотронулся он до рубца, полумесяцем лежащего на щеке. – А уж как мы выбрались из дальней Балтики и Бейрута, и уму непостижимо!

И, видя, что находящиеся рядом жены офицеров прислушиваются, приосанился, принялся рассказывать про красивых испанок, неаполитанок, турчанок.

– Нет, русские моряки везде пройдут. И сейчас уже ясно, что Петр истину рек, когда говорил, что то государство, которое сухопутное войско имеет, – одну руку имеет, а которое и флот имеет – обе руки имеет. Мы тут, в Ахтиярской бухте, в Днепро-Бугском лимане, этой второй руке сейчас силу придали. Ее жилы кровью кораблей морских наполняем.

Тук-тук! Трах-трах!

Беспокойно ходил вдоль рядов иноземцев Шарль. Подзавернул и к русским. Но каким-то холодом повеяло от них.

«Может быть, знают?» Постарел он. Сведения никакие сейчас не передает. Хоть бы совсем забыли. Россия обеспечивает ему жизнь: становись вначале цирюльником, затем музыкантом, учителем, советником. Тут можно хорошо заработать. Если не зевать да поворачиваться, пока эти тугодумы русские да малороссияне поймут, что не больше их знаешь, ты уже богат и можешь в другой город переехать. «Пожалуй, здесь, в Николаеве, надо осесть, да прекратить эти шутки с послами. Да, да, живу здесь! Или, если создадут город чисто торговый, туда перееду. Тепло, море, фрукты…»

Старый Щербань попросил, чтобы со Слободки сегодня его привезли на повозке.

– Эх, диточки. Хочу хоч раз подывиться, як корабли велики у нас на Украини спускают на воду. «Чайки» сам робыв топором, а такого велетня не бачив!

Катится светлая старческая слеза по разбежавшимся морщинам. Вспоминается шорох запорожских лодок и короткая схватка на крымском берегу при освобождении пленных. Выплывает веселое запорожское гулянье, треск бубнов и голос украинской сопилки, мелодия молдавского скрипача и перезвон русской балалайки. Весело было! А потом были тихие ночи на зимовнике, когда, казалось, уже ушел от боев и сражений казак, пестовал свою жену и любимую дочку. Вон та панянка на нее похожа… До сих пор видит он тот сипящий аркан, слышит дикий крик дочери. До сих пор не может простить себе срубленного дуба. Э-э, старый казаче! Да и не казаче он, а мешканец, то есть житель города, подрастает уже новая дочка и два сына, и не казаки они, а корабелы будут. Бо кто же в этом посаде будет? Мастера да моряки. Морские люди, як кажуть…

Тук-тук, трах-трах!

 

В НОВОГОДНЮЮ НОЧЬ

Нет, ты не будешь забвенно. Столетье безумно и мудро…

В доме архитектора Козодоева поздним вечером в конце 1790 года собралось немало народу. Были инженеры, средних чинов морские начальники, офицеры, ученые землемеры, священники, лекари. Публика невысоких родов и званий, но в достойных чинах и достойная более высоких чинов. Ибо собрались тут в основном те, кто владел науками, знаниями, мастерством и был склонен к любомудрию. Вначале все слушали игру на клавикордах и пение из Баха, Генделя, Глюка, русских композиторов Фомина и Хандошкина, а затем в небольшом зале танцевали. Оркестра, правда, большого не было, но солдаты-музыканты, молдавские скрипачи да пара дудочников в сопровождении флейтистов играли хорошо. Женщины были слегка недовольны незвучностью музыки, но отменное старание в танцах морских офицеров и лекарей прибавило им настроения. Станцевали вначале менуэт и монимаску, потом котильон. Затем жены и дочери удалились в дамскую половину, а мужчины затолпились у столов с закуской и напитками, другие сели играть в карты. Несколько человек поднялось в кабинет Козодоева посмотреть книги да поговорить о политике.

«Без этого женатые мужчины не могут, – рассуждал про себя прибывший на зиму в Николаевское адмиралтейство для присмотра за ремонтом Егор Трубин. – Иным из них в меняющихся политических обстоятельствах грезятся семейные дела, а в разрешении европейских конфликтов, умелом замирении ищут они примеры для собственных решений».

Архитектор Козодоев интересовался политикой с точки зрения своего ремесла – придется ли ему строить сооружения военные или цивильные.

Инженер Селезнев, начитавшийся Руссо, Даламбера, Вольтера, жил в предчувствии, что мир вот-вот изменится. Вольтер был его кумиром. Он выписывал его книги из Франции, просил друзей присылать все, что издает известный всей читающей России издатель Новиков. Трудно было получать сюда, в далекие от столиц земли, журналы и книги, но зато какой это был праздник для него и еще двух-трех его приятелей! Московские друзья Селезнева прислали в списках главы сочинений Радищева. Как можно так смело и тонко писать!.. Как отважился на сие дворянин? Что будет с ним? Хотели, говорят, голову отсечь, а сейчас в Сибирь сослали. Весь мир растревожен. Освободились от иноземного гнета Северные Штаты Америки. Во Франции народ взял Бастилию, свергнут король. Селезнев ждал больших изменений и в России, правда, не знал, откуда они придут.

Матвей Иванович Карин, или, как все его называли, отец Матвей, наоборот, новизны не любил, был горячим поклонником князя Щербатова, обличавшего «вольтеризм» и разврат, идущий от иностранцев. Он считал, что дух народный и дух православный составляют могущество государства. В новых землях ему многое не нравилось, и он не скрывал этого, хотя тянулся к тем, кто, по его мнению, честно служил отечеству, ибо считал, что только крепостью оного можно утвердить боголюбие и благочестие.

Шарль Мовэ попал сюда случайно, ему хотелось быть при Фалееве, капитане порта Иване Овцыне, городничем Якимовиче, других местных высших военных и морских чинах. Но туда его не приглашали, и пришлось немало постараться, чтобы попасть на Новый год в эту компанию. Сведений он вот уже почти два года никуда не передавал, но такова уже натура – не мог удержаться, чтобы не подслушивать и не запоминать, хотя и чувствовал себя опустошенным, как сдутый пузырь. Да и о политике он имел свое суждение: надо служить тому, кто сильнее. А для этого надо знать, кто ныне в силе. А всякая высокая философия нужна только тем, кто на ней зарабатывает.

Библиотека у Александра Козодоева была небольшая, но подобрана со смыслом. Два шкафа целиком были отданы архитектуре, чертежам, заложенным в папки, трудам италийских, французских и русских архитекторов, альбомам с рисунками наиглавнейших сооружений мира. В двух других шкафах были исторические и философские сочинения, книги популярных жанров. Были здесь и пьесы господина Фонвизина, Княжнина, «Россиада» Хераскова и стихи его кружковцев, оды Гавриила Державина, романы Федора Эмина, сочинения Михаила Ломоносова, Антиоха Кантемира и Александра Сумарокова. Там же стояли аккуратно переплетенные журналы «Зеркало света», «Собеседник любителей русского слова», «Лекарство от шума и работ», «Утренний свет», «Покоящийся трудолюбец», «Адская почта», «Трутень», «Беседующий гражданин» и «Всякая всячина». Их Александр собирал много лет и возил за собой.

Трубин повертел в руках небольшую книгу Карамзина «Мои безделки», лежавшую на столе, и одобрительно протянул:

– Мда-а, сие издание в малом формате способно служить карманной книгой, и посему без сомнения им будут довольны читатели всех сословий.

Остальные принялись листать разложенные на столе толстые тома. Шарль Мовэ оценивающе рассматривал лишь корешки: некоторые золотого тиснения, другие тускло мерцали серебром, большинство книг выглядели небогато – такие уважения не вызывали.

– Читающая публика наша своих писателей не всегда чтит. Мне сказывали, что в Москве дворяне, офицеры, профессора и студенты сейчас ночами могут спорить о «Новой Элоизе» Руссо и «Вертере» немецкого пиита Гёте. А ведь совсем недавно зачитывались Юнгом. Не было дома, где бы о нем не спорили, не выбирали в качестве советника. Особенно его «Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии». Он был подлинный друг несчастных, их утешитель, – похваливал друзьям свои книги Александр. – Вот он у меня рядом с «Грандисоном» Ричардсона и «Векфильдским священником» Голдсмита. Тут же и «История Жиль Блаза» Лессажа и «Приключения маркиза Г…» Прево д'Экзиля. Ну и, конечно, Вольтер. Вот его «История сокращенная о смерти Жана Каласа» и «История крестовых походов». В оных сей писатель учит человека любви и благотворению, ненависть к «бесносвятию», по-французски фанатизму, внушает…

Отец Матвей, спокойно листавший «Дон Кихота», преобразился, пошел пятнами и с несвойственной лицам духовного звания скороговоркой выпалил:

– И как можно доверять свой разум сему растлителю! Он имел способы прельщать и употребить их во зло, раздувая сребролюбие, зависть, недоброхотство, мщение, безбожие, нетерпимость. Весь вольтеризм – только кощунство, бурлацтво и похабности. И наше юношество надо оградить от этой опасной чумы. Простой, неученый наш народ любит читать басенки, нежли важные сочинения. А сие мудрословие надо держать взаперти.

Селезнев сощурился и без всякого такта перебил:

– Отец Матвей считает сие чумой, а держать крестьян в неволе великим человеколюбием почитает. Ему Вольтер опасен, дабы через него у российских любомудров не услышался зов к свободе и братству, что ноне во Франции раздается…

– Ну хватит, господа, давайте о другом, – перебил их Трубин. Он-то недавно был в Петербурге и знал, что уши главы Тайной экспедиции кнутобойца Шешковского слушают везде. А попасть в его руки даже он, не боящийся ничего на свете, не хотел. Истязать тот был мастер, не жалел даже женщин. – Не знаю как вам, а мне сия книга кажется прелюбопытной, и даже нижние морские чины у нас на корабле ее читали. – Он достал с полки стыдливо задвинутую Козодоевым вглубь книгу Матвея Комарова «Обстоятельства и верные истории двух мошенников: первого – российского славного вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, со всеми его сысками, розысками, сумасбродною свадьбою, забавными разными песнями и портретом его; второго – французского мошенника Картуша и его сотоварищей», полистал ее и, обращаясь почему-то к Шарлю, объяснил: – Сей герой с солдатским сыном Камчаткой навел ужас на Москву, занимаясь вначале воровством и мошенничеством, а потом, поступив на службу в полицию, действовал и как полицейский ограбитель. Ванька Каин, в быту Иван Осипов, подкупил несколько комиссий, кои разбирались в его деле, посему автор и пишет: «…дело сие обыкновенное, потому что если мы с прилежным вниманием рассмотрим все человеческие деяния, то несумненно увидим бесчисленное множество примеров, что воры, мошенники, злые лихоимцы, бессовестные откупщики, неправедные судьи, грабители и многие бесчестные люди роскошествуют, благоденствуют и в сластолюбии утопают, а честные, разумные и добродетельные люди трудятся, потеют, с трудностьми борются, страждут, а редко благополучны бывают…»

Шарль тоже не подхватил опасного разговора, у него были свои резоны опасаться Шешковского, и решил обратиться к победным событиям дня.

– Что, господа, известно, как европейские газеты встретили падение Измаила, который 11 декабря взят Суворовым?

– Что газеты! – оживился Трубин. – Все европейские кабинеты, призвавшие под свое покровительство Порту, оглушены. Англия везде козни строила, ныне готова в перемирии посредничать. Сказывают, императрица на сие ответствовала английскому министру. «Король ваш хочет выгнать меня из Петербурга. Я надеюсь, что он в таком случае по крайней мере позволит мне переселиться в Константинополь».

Шутке, понимая ее язвительность, все посмеялись.

– Европа! Европа! Да ведаете ли вы, судари, что Россия вся обнищала! Голод! Мор! Земли не родят. Налоги возросли. За малейшее неповиновение и несогласное слово – отлучение от службы и подозрения. Неужели нам мало уроков? Ведь мы себя просвещенной нацией считаем, а в отношении к своим подданным выглядим как восточная деспотия! – снова со страстью включился в разговор Селезнев.

– Вот сейчас господин инженер верно говорит, – уже спокойнее, чем в предыдущий раз, начал отец Матвей. – Однако грехи наши начались раньше. Повреждение храмов идет еще от Петра Великого, от излишней перемены, им учиненной. Это он, подражая иностранным народам, тщился ввести не только познание наук, искусства и ремесел, новое военное устроение и торговлю, но и суетное вокруг себя великолепие. Позднее, при Елизавете, та роскошь двора пагубно повлияла на общественные нравы. Ну, а Петр Федорович уж все пороки обнаружил – сластолюбие, и роскошь, и пьянство, и любострастие. И сегодняшние нравы ой как не безупречны! Князья, царствующие особы так вверяются своим любимцам, что свое мнение теряют и рассуждения в конце месяца имеют разные от начала его…

Все как-то примолкли. Речи ревностного божьего поклонника были резки и не сообразовывались с благами, которые он имел от имения, церковной службы и преподавания богословских наук.

– Вы, отец Матвей, потому так говорите, – обратился к нему Александр, – что на вас великое влияние князь Щербатов оказал. Однако если ему следовать, то мы от всего европейского отказаться должны, снова бороды отрастить да кафтаны боярские надеть.

– И не страшно, мой сударь, наденьте русские одежды… А то подивитесь, в чем дамы ходят, на себя посмотрите! – Присутствующие в кабинете с усмешкой переглянулись друг с другом, а отец Матвей продолжил: – Кто в сией губернии хозяин?.. Все бывшие купцы, в дворяне пролезшие, казацкие старшины, дворянство получившие, да недоучки и выскочки, дворянским званьем пожалованные. Крестьяне сюда бегут, казаков-мятежников простили, инородцами земли заселили…

– Полноте, Матвей Иванович, неужто не видите, как сей край развивается. Неужто не видите, как за пятнадцать лет земли подняли. Ведь держава целая. Поля заколосились, хлеба множество появилось, торговля расцвела, города великие поднялись: Херсон, Екатеринослав, Севастополь, Нахичевань, Таганрог. Да и наш Николаев скоро вознесется ввысь, вширь раскинется. А флот русский? Сие все – подвиг народа и отечества, а вы к повреждению нравов относите!

Селезнев, стоявший у окна и смотревший на бугские просторы, повернулся к Козодоеву, не скрыл своего несогласия с ним:

– Стоит ли, Александр, забывать, сколько в этих местах крестов по дорогам? Да и не крестов чаще, а могильных холмиков. Дерева на кресты нет. А мало ли здесь из казны да от людей разворовано? Ведь вы, стройкой занимающиеся, знаете, сколько велик хаос и беспорядки. И любовь к державному устройству слабнет, когда рядом с тружеником и воином процветает мздоимец и вертопрах…

Козодоев смешался. Знал и это, но видел и дела сделанные. Что дальше будет, домыслить не мог. Надеялся на лучший мир для его детей, для дела и для отечества. Подошел к подносу, где стояли бокалы, наполненные красным, местного изделия вином.

– Однако, господа, пора поднять тост за год уходящий и за год грядущий. Перед тем как выпить, прошу вас сказать несколько слов о веке нашем, ведь мы вступаем в последнее его десятилетие. Смогут ли соотчичи в будущем понять нас, посчитают ли они великим то, что нам сегодня кажется таковым, есть ли гений, сегодня не познанный нами, кто будет считаться позором нашим и славой у потомков?..

Свечи в комнате заколебались, по лицам гостей прошли блики, таинственное и серьезное настроение овладело каждым, все задумались, обратив взор куда-то внутрь или, наоборот, перенеся его вдаль, в неведомые грядущие века, как бы испрашивая у себя или потомков ответа на вопрос: что есть их время?

Люди одного века, они понимали его по-разному.

– Господа! Предлагаю восславить наш великий XVIII век. Сей век дивной волшебной фантасмагории. Век оглушительный, ослепительный и обворожительный. Век ломки и стройки непрерывной, замыслов неимоверных, проектов фантастических!

– Я поднимаю бокал, чтобы скорее прошел век богохульства, забвения обычаев предков и скотского поношения истины и божественной воли…

– Я за век противоречий, век подвигов великих и страстей мелких, интриг темных и доблестей славных. Век людей, не боящихся опасностей, игравших битвами и приходивших в отчаяние от холодного приема и неблагосклонной улыбки…

– Не вижу надобности пить за век рабства и насилия, взяточничества и лихоимства!

– Нет, господа, надо похвалить век, девизом которого было «авось» и «как-нибудь». «Авось» – сбывалось. «Как-нибудь» – удавалось. Выпьем за век своенравнейших фортун и несбыточных удач, за всех красивых и обольстительных женщин!

– Сие был век великих людей. Будут ли они в будущем?

– Это век, когда Россия осознаёт самое себя, постигает свое величие и наверняка скоро поймет, что надо жить по-новому, без тирании и гнета… За Россию, други!

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ С ПОБЕДОЙ

С наполненными ветром парусами спокойно и неспешно шел русский флот вдоль румелийских берегов к Хаджибею, Лиману и Севастополю.

Вся эскадра постепенно собиралась из районов преследования неприятеля, которого только бог и ночная темнота спасли от полного уничтожения. Но и так победа была великая, и только гонцы, прибывшие в Варну от князя Репнина, спасли турок сообщением о заключении перемирия между империей Российской и Портою Оттоманскою. Ушаков дал команду поворачивать домой. Первой шла группа линейных кораблей и фрегатов, особо отличившихся в бою: «Святой Павел», «Федор Стратилат», «Преображение», «Святой Георгий», «Святой Николай», «Мария Магдалина» и другие. Флагманский «Рождество Христово» Ушаков на сей раз поставил в центре всей линии, чтобы сигналы с него были виднее. В арьергарде шли бывшие доселе в резерве «Нестор Преподобный» и бомбардирское судно «Иероним». Несколько крейсерских судов непрестанно совершали развороты, то приближаясь к устью Дуная и Днестра, то отходя в сторону от основной колонны, чтобы обозреть морские просторы. Капитан-лейтенант Егор Трубин, уже больше года плавающий на кораблях Черноморского флота, бодро и легко выбежал на палубу. Калиакрийская победа, казалось, всем добавила силы и свежести. Егор посмотрел на оливкового цвета берега, напоминавшие ему о плаваньях далекой уже теперь юности в Средиземном море. И первое, когда он дивился всему, что попадалось ему на глаза, и второе, когда познал он жесткость войны и смерть друзей, и понял окончательно, что дело морское – его призванье, а служение Отчизне – его долг.

Здесь, на Черноморском флоте, под командованием Федора Федоровича Ушакова он окончательно утвердился в том, что честь и слава отечества – превыше всего. Он служил императрице, но она была так далека и недосягаема, что почти и не думал о ней, произнося ее имя как заклинанье и привычную молитву. Здесь, на флоте, его окружали собратья-офицеры, нижние чины, без которых не была бы одержана ни одна победа. За смелость Егора на флоте полюбили, недавно поручили плаванье на бригантине «Феникс». На ней он ходил почти до берегов Анатолии, когда надо было разведать: где флот, куда двигаются вражеские войска? Снимал он с мелей и русские суда, брал на абордаж одиночные турецкие корабли, пленил несколько легких кирлингачей. А за все это неожиданно получал призы, то есть деньги от проданного с кораблей имущества. Вот и сейчас, замыкая колонну, еще в виду Варны, увидели они притирающийся к берегу турецкий транспорт. Егор приказал ему оставаться на месте, сделал предупредительный выстрел. Приблизившись, с группой солдат перескочил через борт на палубу. Турецкие моряки уже побросали оружие в кучу. Худой и высокий капитан стоял, скрестив руки, показывая всем видом, что теперь его ничто не интересует – он полностью в руках всевышнего. На корме столпилась группа закутавшихся людей. Подбежавший к ним солдат рванул за черное покрывало и, присев от неожиданности, тонким голосом крикнул:

– Братцы, бабы!

Егор подошел, посмотрел: «И впрямь женщины».

– Куда везете? – спросил строго у капитана.

Тот молчал. Черный клубок женской толпы вдруг зашевелился, и из него, уже опустив покрывало, вышла, сверкая черными ночными глазами, девушка. Она торопливо, чтобы не перебили, быстро заговорила:

– Нас везли в гаремы. А у каждой из нас годеник – жених. Отвезите нас в Добруджу, там наши села!

Егор стоял, пораженный ее юной красотой. Девушка, восприняв его молчание за нежелание отпустить, сложила руки на груди и что-то говорила, мешая болгарские слова с русскими, турецкими…

– Как зовут-то тебя, красавица?

– Росица, Росица, – сразу поняла и ответила она.

– Оружие на корабль! Транспорт отпустить. Женщин накормить, поворачиваем на север, у Каменного мыса остановимся, перевезем их на шлюпке.

Турки, не ведая о перемирии, с удивлением смотрели на ушедших русских, довольствовавшихся столь малым. У поросшего низким кустарником мыса бригантина бросила якорь, спустили лодку. Девушки прыгали в нее, поддерживаемые моряками, отпускавшими веселые шутки. Росица отделилась от толпы, быстро побежала к Егору, погладила его по щеке и краешку губ:

– Девойка будет поминать тебя. Ты красив и добр.

Он успел попридержать ее ладонь и слегка коснулся губами. Неуловимо легким движением Росица скользнула вниз и через мгновение уже махала ему из лодки. Так и уплыла она за каменный пояс, унося прелестный запах роз, трепет светлого платка и наполненные благодарными слезами глаза.

– Зря упустили полонянок. Наша добыча – и разделить поровну согласно морскому уставу, – с вызовом сказал кто-то за спиной. Егор резко обернулся и с бешенством выкрикнул:

– Вы сродственных братьев в крепостные запишите, сестер похоти своей заставите служить!

Оторопевший мичман отпрянул с его пути, когда он быстро направился в свою каюту, где, минуту постояв, достал журнал и вывел: «Дорогая Екатерина Ивановна…» Попугай, следовавший за ним много лет, вдруг захлопал крыльями, прервал мысль и явственно произнес слово, бывшее несколько дней у всех на устах: «Ка-лиакрия! Калиакр-рия!»

Никола сосредоточенно орудовал топором… На корабль он пришел как корабельный плотник. Раньше его заставляли, но он отказывался, не хотел покидать семью. Сейчас же стало невмоготу. Понукания, окрики, наказания мастеров, офицеров-строителей были уже невтерпеж. Возражал. Но начальство неповиновения не только не любило, но и не терпело. И когда врезали ему пятнадцать линьков за пререкания с офицерами, чаша терпения переполнилась, и он вызвался пойти на «свой корабль», как называл теперь «Святой Николай». Во время боя он должен был помогать заряжающим, подтаскивать бомбы и заряды, помогать тушить пожары, а после боя исправлять с другими умельцами самые опасные повреждения до того, как корабль придет в порт, на верфи и ремонтную стоянку.

Несколько дней назад сюда, сбив перегородку и оставив дыру в палубе, попала турецкая бомба… Никола аккуратно подрубил края в дыре, отмерил доску, положил ее сверху и хлестко вогнал гвозди в хорошо просушенный дуб.

«Калиакрия!» Это слово он долго не мог произнести и запомнить. «Ненашеское какое-то, воронье!» Боя того он почти не видел. С рожком боцмана оказался на нижней палубе. Клубы порохового дыма застилали все перед глазами, и только когда открывались порты, гарь стягивало и перед ним мелькали почему-то красные, покрытые потом спины заряжающих, растрепанный офицер-бомбардир и болтающаяся на одном ремне сорванная взрывом солдатская койка. Дым разъедал глаза, изнутри все выворачивало, хотелось пить. Казалось, ничто не могло перекрыть рев пушек, и вдруг какой-то надземный гром разверг темень над их головами, и они увидели красное светило, прорывающееся к ним сквозь мачты, паруса и верхнюю палубу. Вслед за этим он услышал дикий крик, к нему метнулся его друг по соседней койке, Иван. Да не сам метнулся, а от него отделилась рука, стукнулась о Николу. Помощь Ивану уже, пожалуй, была не нужна. Его душа вылетела, наверное, со струями порохового сизого дыма в блеснувшую голубизной неба дыру. Сегодня все позади. Обернутых в саван после молитвы опустили в море здесь, у берегов Румелии. А живым выделено по рублю за победу. На палубе, отгороженные веревками, сидели снятые с турецких кораблей пленные. Матросы, еще вчера с остервененьем стрелявшие по врагам, сегодня беззлобно подходили к ним, протягивали куски хлеба, воду. Никола показал на кисет и протянул худому бритому турку. Рослый боцман, который сегодня не сквернословил, не давал зуботычин, снисходительно бросил:

– Да нешто он это возьмет? Они нехристи. Не пьют и не курят, – и пососал свою маленькую, обитую серебряным ободочком трубочку. Турок, однако, не отказался, взял щепоть табаку и положил в рот, закрыв глаза. Потом встал, показал часовому, что хочет сплюнуть, и вдруг, разбежавшись, перескочил через борт в шлейф белых волн, идущих от носа корабля. Часовой сдернул с плеча ружье и стал торопливо искать дулом то появляющуюся, то исчезающую голову. Но боцман положил громадную руку на его плечо и с грустью прохрипел:

– Не стреляй. Зачем грешить? Не в бою. Куда ему плыть-то…

Корабль шел на восток, и пловец исчез в вихре брызг и волн.

– Хватит распускать шкоты! По местам! – уже грохотал немного смущенный боцман.

Взбудораженные моряки расходились, и кто-то тихо сказал:

– Ишь как домой захотелось к матке да батьке. Может, и детки есть.

Никола с радостью и тоской подумал о своем пахнущем молочком сынишке, коего, наверное, привезет в Севастополь теплая и ласковая жена, ставшая его суженой там, в Николаеве, в день невест.

Вздрогнул, вспомнив прикосновение отлетевшей к нему руки друга, и понял, что судьба под Калиакрией даровала нашему флоту победу, а ему жизнь.

…Федор Федорович любил постоять в одиночестве на верхней палубе. Его собеседником и спутником тогда была лишь подзорная труба, которую он, что-то приговаривая, разворачивал то на берега, то вдаль к горизонту. Вот и сейчас он достал ее из кармана и навел на мыс, за которым должна была показаться небольшая крепость Гаджибей. Здесь, у Тендры, удалось ему в сентябре 1790 года разгромить турецкий флот, здесь же в прошлом году принимал он на борту светлейшего князя, объявившегося главным командующим Черноморским флотом. Тогда Ушаков соединился с гребным лиманским флотом Де-Рибаса, и в близости Гаджибея, «поправив возможные повреждения и устроив флот для виду в лучшем порядке», принял генерал-фельдмаршала и великого гетмана, князя Потемкина-Таврического. Потемкин заприметил Ушакова еще при сражении при острове Фидониси, когда командующий Войнович вел себя трусливо и нерасторопно, а командир авангарда бригадир Ушаков храбро и умело. Войнович был злопамятен и ревновал Ушакова. Но авторитет того рос, росло и мастерство. В ордере от 14 марта 1790 Потемкин написал: «Не обременяю Вас правлением адмиралтийства, перепоручено Вам начальство флота по военному употреблению, а как я сам предводительствовать оным буду, то находиться Вам при мне, где мой флот будет». Предводительство, конечно, было, решали вопросы, шли указы, ордера, гнали посыльных, но в морском просторе уже никакой гонец не мог помочь. И тут Федор Федорович преображался, был собран, отдавал четкие приказания, давал точные сигналы. Турецкие линии, выстроенные по примеру англичан и французов, рассыпались, флагман терял управление, корабли бросались врассыпную.

Потемкин в прошлом году после тендрской победы был радостен и весел. Он был доволен своим выбором, и здесь, у самой оконечности империи, мог ответствовать всем шептунам и неверам:

– Одержаны великие морские победы, создан боевой флот, под его крылом выросли большие военачальники и флотоводцы. Поистине Росс стал непобедимым!

Светлейший взошел на палубу, обошел строй моряков, поприветствовал, поблагодарил офицеров за службу. Здесь же, на палубе, отслужили обедню. Батюшка хотел показать свое искусство, развернуться надолго, но Потемкин нетерпеливо дернул плечом, и они удалились в каюту Федора Федоровича.

– Люб, люб ты мне, чертушка Федор, да и царица, – так немного по-старинному назвал он Екатерину, – тебя жалует! Сразу после получения известия с прибывшим генеральским адъютантом Львовым приказала провести молебен, дать залпы из ста одной пушки и подняла за своим маленьким столом… – Потемкин заливисто захохотал, – он у нее почти на триста персон… тост за Черноморский флот и тебя! – Князь прошелся по каюте, посмотрел на карту, иссеченную синими линиями, остановился перед сидевшим Ушаковым, достал из внутреннего кармана бумагу. Понюхал ее, развернул и положил перед Ушаковым. – Читай!

Федор Федорович неторопливо начал:

– «Друг мой сердечный, князь Григорий Александрович!»

Потемкин зашел за спину и из-за плеча нетерпеливо приахивал:

– Ах! Ты понял, Федор Федорович! Понял, дорогой мой контр-адмирал!

Ушаков читал вслух, чтобы не впасть в излишнюю интимность, не коснуться тайно того, чего не положено знать:

– «Я всегда отменным оком взирала на все флотские вообще дела; успехи же оного меня всегда радовали, нежли самые сухопутные, понеже к сим исстари Россия привыкла, а о морских ее подвигах лишь в мое царствование прямо слышно стало». – Ушаков с недоумением обернулся на Потемкина, хотел спросить: «А как же Гангут, Гренгам – сии славные морские виктории Петра?» – но светлейший махнул рукой – читай дальше! – «Черноморский флот есть наше заведение собственное, следственно сердцу близко. Контр-адмиралу Ушакову по твоей просьбе орден Св. Георгия второй степени и даю ему 500 душ в Белоруссии за его храбрые и отличные дела».

Потемкин выхватил письмо и дочитал:

– «Спасибо тебе, мой друг, и преспасибо за вести и за попечение и за все твои полезные и добрые дела; я к тебе пошлю… прибор кофейный золотой для потчевания пашей, кои к тебе приедут за сим для трактования мира. Я надеюсь, что за действиями морскими и когда увидят, что сухопутные войска идут, они скоро за ум возьмутся, а лесть покинут… Прощай, мой друг. Бог с тобой».

Князь закрыл свой глаз, тихо постоял и торжественно сказал:

– Ты понял, дорогой друг, что ты великой чести удостоен и будешь первым в чине генерал-майора или тем более контр-адмирала награжден этим орденом. У тебя, Федор Федорович, да и у Суворова, – нехотя признался князь, – ключ от мира с Портой!

– Нелегко, нелегко будет нам, ваше сиятельство, сей ключ вырвать у них из рук. Флот наш все еще слабый. Надо новые корабли строить, команды обучать, офицеров у нас все время забирают то на север, то в штабы, конторы адмиральские. Надо бы им побольше дать пороху понюхать!

Потемкин сам любил дело, но и он не ожидал, чтобы вот так, без благодарности за доверие, за награду, за прочтение письма императрицы, без пышного слова в свой адрес, хотя изрядно ему надоевшего, Ушаков перейдет к потребностям флота. Князь погрустнел, кивнул контр-адмиралу, попросил написать рапорт ему или письмо Попову. Федор Федорович не замечал тени на лице Потемкина и продолжал излагать просьбы…

– Да ты, батенька, все сразу хочешь решить. А на это время надо. Давай будем заканчивать. Худо что-то мне.

Легкая зыбь действительно замутила свиту, да и самого князя, и он заторопился.

Ушаков запоздало отблагодарил светлейшего у трапа, и тот, не злобясь, пожал руку и обнял контр-адмирала,

– Ждем новых викторий, Федор!

…А виктории легко не давались, приходилось ругаться с интендантами, спорить со строителями, наказывать нерадивых и чванливых, требовать деньги на свежую провизию, заставлять выбрасывать старые бочки, проводить экзерциции с утра до ночи с моряками, бомбардирами, офицерами. Учил стрелять «скорострельными спышками», давать точные сигналы, моментально раскрывать паруса, быстро перестраиваться в походе. Денег не имел, но платил за все умелое: за храбрость, за точность.

Каждое действие по уничтожению и взятию неприятельского корабля расписал, сколько стоит. Свои деньги отдавал в казну на оплату, занимал у других. Да что деньги! Готов был для России на все. Крепился перед лицом вельможного невежества, сановитого чванства и чиновного хамства. Для отечества сжимал он волю в кулак, сражался неистово, стремился только к победе.

И вот Калиакрия! Калиакрия! Калиакрия! Битва у мыса звучала победной музыкой в его ушах. Она полновластно утверждала русский флот на Черном море. От Анапы до Гаджибея, от Кубани до Дуная плавали корабли под андреевским флагом. Великая страна поручила выход к югу, к старым и известным центрам торговли и культуры, к Риму и Дамаску, Константинополю и Неаполю, Кипру и Венеции. Россия распахнула окна на полудень!