Бомбардировщик класса «Пи-175» выходил на посадку.
Все шло как обычно. Пилот уменьшил стреловидность крыльев, и самолет скользил над пальмами, теряя высоту.
— Шасси! — закричал в микрофон наблюдатель. — Он не выпустил шасси!
Командующий воздушным соединением кинулся к открытой двери. Увиденное заставило его оцепенеть от ужаса; самолет, заходивший на посадку, был с полным бомбовым грузом.
— Шасси! — голос наблюдателя в динамике звучал хрипло. — Пилот девятой «бис», вы забыли выпустить шасси! Шасси, вы слышите?!
Те, кто видел момент первого соприкосновения бомбардировщика с посадочной полосой, никогда не забудут этого зрелища. Аэродром содрогнулся, и в то же мгновение самолет был уже высоко в воздухе; последовал еще удар, еще…
Аэродром ожил. Завыли сирены, и аварийные машины устремились к бетонной дорожке. Из ангара выскочил какой-то человек с топором в руке, и догнав пожарную машину, ловко вскочил на подножку. И тут раздался первый взрыв.
Генерал находился метрах в ста от самолета, когда увидел, что пламя уже сбито. Человек из ангара бил своим топором по плексигласу фонаря… Еще мгновение, и пилот выбрался наружу. Он был совершенно невредим и, по-видимому, в полном сознании. Вот он спрыгнул с дымящейся машины и шагнул к человеку с топором. Тот всхлипнул и, отбросив топор в сторону, обнял его разбитыми в кровь руками. Генерал повернулся и побрел к своей автомашине. Штабной офицер догнал его, забежал вперед и, поймав его взгляд, вопросительно поднял брови.
— Вы видели бомбы? — спросил генерал.
— Это потрясающе! Корпуса срезаны как ножом… Даже начинка видна… Пилота приведите ко мне… И того парня с топором. Кстати, кто он?
— Уиффлер, техник из седьмого отряда.
— Как это вышло? — спросил генерал.
Пилот стоял перед ним, широко расставив ноги. Из-за его плеча выглядывал техник с забинтованной головой.
— Я вас спрашиваю, как это вышло? — еще раз повторил генерал. — Вы просто забыли выпустить шасси?
— Просто забыл, генерал, — сказал пилот, не опуская глаз.
— Вы будете освидетельствованы, и дай бог, чтобы вас признали невменяемым.
Пилот засмеялся. Ом стоял, все так же расставив ноги, и, широко раскрыв рот, смеялся в лицо генералу.
— Довольно! — попытался оборвать его смех генерал. — Как только вернется ваша эскадрилья, вас будут судить…
Пилот шагнул к столу и четко, будто рапортуя, сказал:
— Эскадрилья уже вернулась, генерал. Это я — эскадрилья. Я один… Вы до сих пор не поняли? Солнце сошло с ума, генерал, понимаете? На моих глазах — все! Все сразу! Я шел замыкающим, это меня и спасло… Это было не пламя, это был свет. Эскадрильи больше не существует.
Он повернулся спиной к генералу и, коснувшись забинтованной щеки Уиффлера, тихо сказал: «Пойдем…».
Это был старый, очень старый человек. Обезобразившие его лицо шрамы — пять глубоких белесых борозд — постарели вместе с ним.
Генерал пододвинул к нему одну из фотографий.
— Мне посоветовали обратиться к вам. Это самолеты… Вы понимаете?
— Лицо… — сказал вдруг человек со шрамами и близоруко наклонился над фотографиями.
— Да, лицо… Я надеюсь, что вы возьмете это дело на себя. Пилоты отказываются выполнять свои обязанности. Стоимость самолетовылета подскочила вдесятеро.
— Лицо… — вновь повторил его собеседник.
— И это пятно на лбу. Вы обратили внимание? Это не дефект съемки. Темное пятно повторено на всех кадрах.
— Я промахнулся! Старик тогда крикнул, и у меня дрогнула рука… — Последнюю фразу человек со шрамами сказал на незнакомом генералу языке.
— Не понимаю, — сказал генерал. — Вы берете этот случай на себя?…
— Беру, — ответил его собеседник и одним движением руки смел фотографии в ящик стола. — Так как сказал ваш пилот? «Солнце сошло с ума?» — Эффект бешеного Солнца, — вот вам, генерал, и наименование операции. Но все пополам, генерал…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вот уже вторую неделю стоял в этом экзотическом порту советский сухогруз «Степняк-Кравчинский». Держали неполадки в судовом оборудовании. В пароходстве, поверив великолепным характеристикам, рекомендовали на сухогруз, в качестве радиста научного работника, автора многих исследований в области электроники, которого вдруг, видите ли, «позвало» море. И сейчас капитан ожидал появления этого «академика», как его скрестили матросы, с ворохом претензий. А вот и он, ну, конечно, с блокнотом под мышкой и с дымящейся матросской трубкой в зубах.
— Капитан, — закричал «академик», карабкаясь по трапу. — Я, кажется, нашел, черт возьми!
Капитан грустно улыбнулся: каждое утро начиналось с объявления очередной находки в области теории устойчивости колебательных систем, а вчера, кажется, «академик» открыл принципиально новый способ представления фазового пространства.
— Вы понимаете, — заговорил «академик», быстро перелистывая блокнот, — на основании только одного вида нарушений на экране я сделал с виду очень простые, но логически тончайшие предположения о граничных условиях возбуждения жестких колебаний… Черт, опять эта проклятая трубка. — «Академик» попытался зажечь спичку о подошву своего башмака, но попытка окончилась полной неудачей: стоя на одной ноге, «академик» поскользнулся и, падая, выпустил из рук блокнот. Бесценное собрание высоконаучных выводов очутилось за бортом и после секундного колебания отправилось в темно-бурую глубин залива. Капитан не без злорадства заметил:
— Это символично… На этот раз вы возьмете в руки паяльник и приступите… Э, да вам повезло!
С легкой лодчонки, крутившейся вокруг корабля с самого утра, соскользнуло чье-то гибкое тело. Капитан наклонился и ясно увидел стремительное движение уходящего в глубину пловца. Вскоре тот вынырнул и поплыл к своей лодке, на корме которой сидел его товарищ, завернутый по плечи в какое-то синее одеяло, наряд в этих широтах не такой уж редкий.
— Эй, кэптен! — закричал ныряльщик, размахивая мокрым блокнотом.
Лодка подошла к трапу, но, к удивлению капитана, на борт поднялся не ныряльщик, а человек в синем.
— Капитан, — крикнул боцман. — Он не отдает бумагу, только говорит, капитану отдам.
Капитан спустился вниз.
— Говорите по-французски, по-английски? — быстро спросил человек в одеяле, прижимая к груди мокрый блокнот.
Настойчивость нежданного гостя нравилась капитану все меньше и меньше, а гость заговорил громко и настойчиво, но с такой быстротой, что капитан повернулся к мостику и крикнул:
— Французский знаете?
— Конечно, что за вопрос! — заторопился «академик», не сразу найдя выход на трап. — Я весь к вашим услугам, капитан.
Говоря эти слова, «академик», спускавшийся по трапу с чисто сухопутной грацией, поскользнулся и очутился на палубе несколько быстрее, чем ожидал. Капитан провел гостя в салон и, оставив его наедине с «академиком», радостно перелистывавшим свой промокший блокнот, распорядился, чтобы кок приготовил кофе. Когда он вернулся, гость что-то оживленно говорил «академику».
— Вы знаете, капитан, этот человек рассказывает очень интересные вещи. Он, оказывается, вот уже три дня пытается найти предлог, чтобы попасть к вам. У него какое-то важное сообщение. Что-то очень-очень важное.
— Но почему он не обратился к нашему консулу? — спросил капитан. Спросите его, спросите.
— Я не мог, не имел права, — сказал человек в одеяле.
— А откуда вы? — спросил капитан. — Вы отлично говорите по-французски…
— Он объяснил, — сказал «академик». — Наш гость учился во Франции, он, кажется, даже бакалавр. — Гость кивнул. — Потом он вернулся к себе. Сейчас он солдат, вы понимаете?
— Не понимаю, — твердо сказал капитан, хотя уже догадался, откуда пришел гость.
— Я оттуда, — сказал гость и показал рукой на один из иллюминаторов по правому борту. Капитан непроизвольно «сориентировался»: там, куда показал худенькой рукой человек в одеяле, был северо-восток. И именно там шла сейчас затяжная война, стоившая многих и многих жертв. Значит, оттуда…
— Пришлось пересечь государственную границу, не так ли? — спросил капитан.
— Два раза, — уточнил охотно гость.
— Дорого бы я дал, чтобы получить полную уверенность в ваших словах, — откровенно сказал капитан. — Что-нибудь вроде документа не помешало бы.
— Пассепорт? — переспросил «академика» гость. — Но у нас нет официальных документов. На всякий случай мне дали вот это.
Гость развязал тонкими пальцами узел и освободился от одеяла. На нем была темная куртка, довольно потрепанная, но тщательно выглаженная. Откуда-то из-под воротника он достал тонкий листок рисовой бумаги, на котором было что-то написано, а сбоку приклеена его фотография. Капитан попытался прочесть написанное. Это ему удалось без особого труда: буквы — латинские, но буква «т» преобладала столь значительно над всеми остальными, что он не решился прочесть имя своего гостя вслух.
— Очень хорошая фотография, — сказал капитан. — И я всей душой хотел бы вам поверить, но осторожность, вы понимаете? Вас могли выследить. Вас могут задержать после того, как мы расстанемся. Это все чревато большими последствиями. Наконец, где гарантия, что эта прекрасная фотография выполнена не в разведывательном отделении с целью компрометации советского торгового флота? Смягчите при переводе, — вполголоса добавил он, не глядя на «академика», но гость уловил смысл слов капитана.
— Компрометр? — быстро спросил он.
— Не сердитесь, — сказал капитан. — Но я могу ожидать всего, даже того, что у вас в кармане спрятана граната.
— О, да! — улыбнувшись, сказал гость. — Граната. Конечно…
С этими словами гость достал из кармана куртки какой-то длинный цилиндр, снабженный на одном конце блестящей скобой, и бережно положил его на стол. «Академик» едва заметно откинул голову и быстро взглянул на капитана.
— Сейчас, сейчас, — сказал гость.
Он крепко прижал цилиндр к столу и точным движением рассоединил цилиндр на две части, протянув капитану полую металлическую трубку. В правой руке у него осталась самая настоящая граната, которую гость спрятал в карман.
— Вот это я и хотел передать вам, — сказал он, показывая на цилиндр в руках капитана. — Он запаян, но я рекомендовал бы держать его в прохладном месте.
— А что в нем? — спросил «академик».
— Фотопленка. Только фотопленка, — быстро пояснил гость. — Вы, вероятно, знаете, мы часто сбиваем самолеты. Из ружей, из пулеметов. — Гость двумя руками схватился за рукояти воображаемого пулемета, и кисти его рук задрожали уверенно и часто. — Но у нас есть потолок. Три, четыре километра — высоты, недосягаемые для нашего оружия. Четырнадцатого ноября над нами пролетел самолет-разведчик. Мы не стреляли. Бесполезно, но он вдруг упал. В его передней части мы нашли оборудование для фотосъемки и в нем непроявленную пленку… При просмотре через проектор мы наблюдали странную картину… Мм не поняли ее, как ни старались. Но для нас многое стало ясным, — гость взволнованно закурил. — Налеты на нас в последнее время стали реже… Вы понимаете?
По утрам мы встречали самолеты вместе с солнцем. Да, вместе с восходом солнца. А теперь — теперь по-другому…
— Если я вас правильно понял, то самолеты не долетают?
— Да, они исчезают в пути… — Гость наклонился над столом и едва слышно сказал: — Они вспыхивают в воздухе… Но мы тут им при чем. Это происходит не над теми районами, которые мы контролируем. Остальное содержится в этой кассете.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Начинайте, — сказал голос, и утреннее небо далекой южной страны заполнило экран. Внизу оказался частокол гибких стволов пальм с сорванными листьями, решетчатые клешни радиолокаторов, сеть антенн над низенькими строениями. И сразу же откуда-то снизу вылетела стрела реактивного бомбардировщика и исчезла вдали.
— Пи-175, - определил вполголоса кто-то из сидящих в переднем ряду. — Маневренная машина…
— Вот еще один…
Теперь самолеты взлетали один за другим, а небо ушло куда-то вниз. Исчезли локаторы, пальмы, здания, скользнула назад кромка берега, и океан дугой прочертил горизонт.
— Можно определить высоту, — сказал тот же человек, который назвал тип бомбардировщика. — Что-то вроде… Ого, как идет!
Самолет стремительно поднимался. Вот он пробился сквозь слой легкой облачности, и небо приобрело темно-синий оттенок. Теперь в поле зрения киноаппарата была вся эскадрилья.
— Он идет замыкающим? — голос сзади.
— Да, на расстоянии километров пяти, не больше.
— Снижаются…
— На горизонте материк!
— Резко сбавил скорость… Как ваше мнение?
— Да. Но что это?!
Желтый свет залил экран. Он был настолько ослепителен, что комната осветилась. Это длилось секунду, другую. Казалось, глаза успели привыкнуть к свету. Экран вдруг погас, но на нем звездами вспыхнули точки взрывов. И сразу же скользнули вниз — видимо, самолет, с которого велась съемка, стая набирать высоту. Другого объяснения не было: красный диск восходящего солнца появился в углу экрана. Вслед за ним — черта горизонта,
Все сидели молча.
— Мне показалось, — сказал тот же голос, который приказал начинать демонстрацию фильма. — Может быть, мне показалось…
— Да, действительно.
— Я вижу лицо.
— Да, да.
— А сейчас, как на негативе, стоит только закрыть глаза.
— Прокрутить бы еще раз.
— Нет, нужен фильтр. Темный фильтр,
— Попросите киномеханика.
Зажегся свет. В комнате человек семь, в форме и штатском. Тот, кто отдавал распоряжения, в штатском.
И вновь то же небо. Сквозь фильтр оно кажется теперь вечерним. Стремительный взлет самолетов, вот одни, второй, третий… Быстрые призрачные тени. И, наконец, ослепительный свет,
— Остановите! — резко выкрикнул руководитель группы.
Изображение застыло. Во весь экран теперь возникло лицо человека, видимое во всех подробностях. Лицо улыбающегося скуластого человека, в его темных волосах застыли сияющие точки: вспыхнувшие самолеты эскадрильи.
— Еще кадр!.. Еще… Стоп!
Лицо на экране дрогнуло. Поползла вверх бровь. И вдруг на лбу, ближе к левому виску, появилось то ли отверстие, то ли пятно. Экран погас.
— Вы заметили пиджак? — спросил кто-то. Самый обыкновенный пиджак, надетый на голое тело.
— Нужно сделать фотографии с каждого кадра.
— Само собой.
— А точка на лбу?
— Может быть, дефект пленки?
— Зажгите свет, — приказал руководитель группы. — Совещание продолжим в моем кабинете.
На стекле, покрывавшем письменный стол, стоял знакомый уже нам оцинкованный цилиндр.
— Прочтите еще раз сопроводительную записку капитана корабля.
Тот, к кому была обращена просьба, достал из папки листок с густо напечатанным текстом.
…«Двадцатого января был вынужден принять на борт посетителя, который вручил мне, для дальнейшей передачи, кассету, содержащую, по его словам, документальный материал», — читал человек с папкой. Когда он окончил, посыпались восклицания:
— Это началось в ноябре?
— Для нас тут нет ничего нового. Мы знали, что в ноябре была впервые сорвана атака двадцать седьмой эскадрильи.
— Но кто доставил пленку? Что за люди?
— Совершенно необъяснимая история!
— Во всяком случае, это не ракетное оружие…
— Не торопитесь с выводами.
— Показать бы все это Сизову!..
Руководитель группы взял в руки кассету.
— Ясно одно, — сказал он. — Изображение человека, появившееся в момент уничтожения эскадрильи агрессора, — вот главное содержание присланного нам фильма, вот чего мы не знали. Что же касается всей этой истории в целом, то объяснять необъяснимое — дело для нас привычное. Сейчас нам принесут отпечатанные фотографии. Это первый материал, с которым мы начнем работать. Случай из ряда вон выходящий, но мы знаем, на какой риск пошли те, кто решился доставить нам кассету с фильмом. И ответить на это мы можем только самым пристальным вниманием ко всему, что может помочь анализу событий…
Дверь бесшумно отворилась, и человек в черном халате молча пронес через весь кабинет кипу фотографий. Так же молча разложил их на письменном столе.
— Это все? — спросил руководитель группы.
— Нет, здесь только часть. Завтра выполним другим способом, будут более контрастные.
— Спасибо и на этом, — задумчиво сказал руководитель группы, просматривая фотографии. — А почему по краю каждого кадра идут надписи? — спросил он человека в халате.
— Дело знакомое, — ответил тот. — Это название операции, разумеется, кодовое… «Эс. Джи. Эм.» — видимо, первые буквы какой-то фразы или согласные какого-то слова, известного тем, кому сие ведать надлежит, а дальше номер кадра и еще какие-то номера…
— И все-таки надо показать Сизову, — сказал кто-то из присутствующих. — А вдруг?
Начальник архивного отдела Управления Сизов начал свою службу на одной из далеких погранзастав. Он уже готовился демобилизоваться и отбыть в родное село на Кубани, как неожиданно в нем открылся талант столь удивительный, что начальство предложило ему остаться на сверхсрочной.
Во время самодеятельного спектакля Сизов, раздав в зале подшефной средней школы с десяток томиков Гоголя, не глядя в текст, читал на память любую страницу, которую ему называли. Преподавательница литературы восторженно аплодировала Сизову, а начальник заставы посмеивался в усы, полагая, что тут не обошлось без радиопередачи из другой комнаты. Назавтра он вызвал к себе Сизова, чтобы особо поблагодарить за удачное выступление. К его удивлению, Сизов заявил, что никаких технических приспособлений не было и что он все сам помнит.
С этого дня в жизни Сизова наступила резкая перемена. Ему поручили надзор за безопасностью целого ряда особо важных пунктов. Со скучающим видом он стоял у выхода с перрона, и толпа приезжих текла мимо него нескончаемым потоком. Оперативная группа ограничивалась проверкой документов только у тех из приезжих, на кого незаметно указывал Сизов. Он безошибочно узнавал людей с нездоровым любопытством к всякого рода объектам военного значения.
Нет ничего удивительного, что с самого начала работы с архивными материалами Сизов указал на целый ряд моментов, связывавших два или три, казалось бы, различных дела в одно. К описываемому нами времени он окончил юридический факультет, но к самостоятельной следовательской работе, так и не приступил: новое начальство нашло, что Сизов придает архивному отделу небывало действенный характер. День за днем, он просматривал пыльные папки с делами, и каждая строчка, каждый документ запечатлевались в его необъятной памяти навсегда. Таков был человек, который на следующее утро принялся за просмотр уже известных нам фотографий.
— Мы, конечно, не ждем от вас помощи, — прямо сказал руководитель группы, — но так уж повелось, что без вашего веского слова и начинать непривычно.
— Не ждете помощи? — улыбнулся Сизов. — Почему? Не знаю, Откуда у вас эта фотография, но лицо на ней мне знакомо. Дело, правда, очень старое, архивное дело в полном смысле этого слова, я его просматривал пять лет назад.
— Вы не ошибаетесь?
— Нет. Это старое дело… Больше того, фотография прямо взята из того дела. Хотя… у меня нет полной уверенности. Будто бы фон другой? Но вы сами посмотрите.
Через полчаса Сизов принес папку, содержащую материалы двадцатилетней давности. Перебрав десяток фотографий, содержавшихся в деле, генерал натолкнулся на фотографию человека с простреленным виском. На обороте значилось:
«Горбунов Афанасий Петрович».
Это было то же лицо, только с закрытыми глазами. Сизов оказался прав: фон был другой, фотографии тут же были переданы для сравнения, и к вечеру пришел ответ экспертов, подтвердивший предположение.
Папка, принесенная Сизовым, оказалась только приложением к обширному делу в нескольких томах, часть из которых находилась вне стен Управления, и Сизов обещал доставить их к одиннадцати. В толстой папке было много фотоснимков.
Вот первая фотография, изображающая большую группу офицеров в мундирах царской армии. Подложка твердая, со старинным вензелем на обороте, поверх — писарской вязью — список офицеров. Ряд, место в ряду, воинское звание, фамилия. Двадцать один офицер. По-видимому, штаб. Руководитель группы расследования непроизвольно пересчитал лица на фотографии, их оказалось двадцать два. Пересчитал еще раз и опять получил то же число. В конверте из черной фотобумаги оказались снимки сгоревшей избы и обширного подвала, во всю длину которого протянулись крылья самолета устаревшей конструкции. И, наконец, целая серия судебно-медицинских фотографий, среди которых был и снимок человека с простреленной головой.
— Так кто же такой Горбунов? — вопросил руководитель на очередном совещании группы расследования. — Ничего достоверного, ничего…
— Живы ли участники дела? — спросил один из присутствующих. — Поговорить бы с кем-нибудь из них…
— Кому-то светит длительная командировка, — заметил второй.
— Верно, — согласился руководитель. — Вот вы, Козлов, и отправитесь. Если обнаружите хоть что-нибудь интересное, немедленно сообщите, и мы выедем всей группой. А пока я предлагаю составить полный список всех, кто принимал участие в этих событиях. — Он положил руку, на стопку дел. — Фамилию, характер участия и краткую характеристику. И вот еще что…
Напомнили мне эти листки Рубежанск первых послевоенных лет. Особенное было время, трудное время. Только-только отменили карточную систему, волна за волной прошла демобилизация миллионов вчерашних солдат из рядов Советской Армии, и люди страстно, именно страстно, восстанавливали и строили наш мир, нашу советскую жизнь. Но дело не только и не столько в построенных корпусах заводов и институтов. Дело не только в восстановлении материальной стороны мирной жизни. Что всего важней, — кто бы мог ожидать? — именно в те годы зародились и окрепли многие замечательные научные идеи, осуществленные в последующие годы с таким блеском нашими учеными, нашим народом. Мне дороги то время и те годы, как бы трудны они ни были… Может быть, еще и потому, что тогда я был несколько моложе, чем сейчас, — руководитель провел рукой по щетке седых волос.
И вдруг узнаем, что где-то в Рубежанске есть узелок, развязав который, мы, быть может, раскроем всю картину. Может быть, в одном из институтов Рубежанска разрешена какая-то грандиозная задача, причем исследователи сами не знают всех побочных результатов своей работы,
Я не хочу никому из вас навязывать своих догадок. Разбирайте тома, товарищи, и изучайте. Часа через два мы сведем все в таблицу, и станет ясно, кого и о чем расспрашивать.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В Рубежанске Козлова ждали. Список был уже изучен, и почти против всех фамилий, были проставлены крестики синим карандашом да два или три вопросительных знака.
— Иных уж нет, другие странствуют далече, — сказал сотрудник отдела, показывая на синие кресты и красные вопросительные знаки. — В живых и на месте бывший помдиректора по хозчасти Зайцев, но и он на пенсии, Чернышев болеет и только изредка консультирует. Да вот еще Дейнека Юрий Васильевич. Его можно увидать в любой момент. Завтра и устроим вам встречу.
Институт, в котором работал Юрий Васильевич, располагался за городом. Место было живописное. Вокруг — старый сосновый лес, невдалеке, за крутым обрывом, река, скованная льдом. Машина прошла как раз по краю этого скалистого обрыва и завернула в широкую аллею. В конце аллеи виднелись корпуса научного городка.
Лейтенант позвонил из проходной в отдел кадров, и их тотчас же пропустили.
Главный корпус произвел на Козлова внушительное впечатление обилием света и воздуха, простотой и изяществом мощных железобетонных конструкций. Начальник отдела кадров ожидал у входа и проводил Козлова в свой кабинет.
— Вас интересует Дейнека? — переспросил он Козлова. — Отличный работник, один из наших лучших специалистов. За полтора десятка лет — ни одного конфликта с сотрудниками…
— У нас нет к нему ни малейших претензий, — сказал Козлов. — Мне нужно кое о чем расспросить его, только и всего.
— Ах, так?…
— Не сомневайтесь. Он проходил свидетелем по очень давнему делу, мне кажется, еще до организации вашего института, а вот сейчас создалась необходимость некоторых уточнений. Кстати, в вашем институте, конечно, есть просмотровый зал? Тогда вот что… Я пройду к Дейнеке сам, а вас попрошу организовать закрытый просмотр одной пленки.
— Закрытый для кого?
— Для всех, — сухо сказал Козлов, — кроме Дейнеки.
— Будет сделано.
— Я вернусь вместе с Дейнекой минут через тридцать. Пусть ваш киномеханик проверит к этому времени аппаратуру.
— Весь к вашим услугам, — сказал Дейнека, садясь рядом с Козловым.
— Я приехал из Москвы, Юрий Васильевич, по делу, которое вас, вероятно, удивит. Меня просили узнать, что вы помните о некоем Горбунове Афанасии Петровиче… Дело давнее, я понимаю, что вопрос для вас неожиданный.
— Да, давнее, очень давнее. Но меня не удивляет вопрос… Афанасий Петрович был человек особенный. Не скажу, что каждый день, но уж через день я вспоминаю его по самым различным причинам. Я, например, ему многим обязан в своей работе.
В этот момент комнату перерезан широкий цветной спектр. Свет шел от потолка семью яркими полосами. Юрий Васильевич подбежал к двери и крикнул:
— Миша, Славик! Начинайте заветную!
Юрий Васильевич вернулся к своему гостю и, проведя рукой по жиденьким светлым волосам, спросил:
— Так почему же вы заинтересовались Афанасием Петровичем?
Козлов не успел ответить. Дверь широко открылась, и большой стол на роликах медленно въехал в комнату. Он весь был установлен рядами пробирок в пластмассовых штативах. Распоряжался всем Миша. Вот от стола протянулись к электрическому щиту провода. Козлов обратил внимание, что стол был установлен поперек цветной полосы и красный свет упал на первый ряд штативов с пробирками.
— Вы обязательно должны присутствовать при эксперименте? — спросил Козлов Юрия Васильевича.
— Не обязательно. Миша, а где Славик? — спросил он неожиданно строгим голосом.
— Его не будет сегодня. Славка занят автоматизацией конвейера штаммов.
— Ну, тогда ты сам здесь командуй.
Козлов поднял с пола портфель и вышел на лестницу. По другую сторону площадки располагались лаборатории. Юрий Васильевич попросил обождать и, пройдя мимо него, быстро одел- ся. Сквозь полуоткрытую дверь Козлов увидел несколько осциллографов и в деревянном станке большую собаку, опутанную сетью проводов.
В главном корпусе все было готово. Козлов усадил Юрия Васильевича в пустом зале, а сам ушел в комнату киномеханика.
— Заправьте эту пленку и будете свободны, — сказал Козлов киномеханику, доставая из портфеля катушку.
Козлов запустил киноаппарат и прильнул к окошку. Мелькну- ли силуэты самолетов, пальмы, здания. В середине зала одиноко белела голова Юрия Васильевича. Вот пленка окончилась. Козлов торопливо перемотал ее на свою бобину и прошел в зал. Юрий Васильевич неподвижно сидел в темноте.
— Момент взрыва вы видели? — спросил Козлов.
— Да, лицо…
— Это Афанасий Петрович Горбунов?
— Несомненно.
— Я привез фотографии, снятые через фильтр, хотите взглянуть? — спросил Козлов, раскрывая портфель.
— Нет, — быстро сказал Юрий Васильевич. — Не нужно…
— Что вы обо всем этом скажете?
— Я их ожидал…
— Вы догадываетесь, что это за аэродром?
— Да, это форт-фляй… Атака четырнадцатого ноября.
Козлов почувствовал, что у него задрожали колени. Непроизвольно присел на стул.
— Да, четырнадцатого… откуда вы знаете?
— Теперь знаю.
— И вам все ясно?
— Далеко не все…
— Это вы, Юрий Васильевич? Это вышло из стен вашей лаборатории?
— Да… Но это моя внутренняя уверенность, вот здесь… — Юрий Васильевич смутно белевшей рукой показал на свою грудь…
— Меня интересует… — начал было Козлов, но Юрий Васильевич не ответил. Он сидел перед серым прямоугольником экрана, и картины прошлого одна за другой возникали перед ним с удивительной ясностью. Когда же это началось? Чуть ли не с первых же дней в Рубежанске. Больше двадцати лет назад…
Последуем же за Юрием Васильевичем в то далекое от сегодняшнего дня время. Мы имеем некоторую возможность дополнить его воспоминаниями и теми эпизодами, участником которых он не был. Ну таких добавлений будет очень немного. Итак, мы начинаем…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
— Лишь бы не трупы… Только бы не трупы! — думал Юрий Васильевич, поднимаясь по крутой каменной лестнице Рубежанского медицинского института.
Вряд ли Козлов узнал бы в этом молодом человеке суховато- го, осторожного ученого, которого он оставил в кинозале наедине с воспоминаниями. Широко ступая через ступени лестницы — иной раз через две — Юрий Васильевич уже миновал третий этаж, как вдруг ему навстречу застучала каблуками девушка в белом халате: она несла деревянное блюдо, прикрытое марлей.
— Привет даме в белом, — взмахнул рукой Юрий Васильевич, отступая в сторону, чтобы пропустить девушку. Но она сделала движение в ту же сторону, что и Юрий Васильевич, и он грудью натолкнулся на блюдо в ее руках. Легкий сквознячок приподнял марлю и… Юрию Васильевичу вдруг стало нестерпимо жарко, ком подступил к горлу… Девушка внимательно посмотрела на Юрия Васильевича и испуганно спросила:
— Что с вами?
— Да, так, ничего… — медленно ответил Юрий Васильевич, пропуская девушку, но та остановилась прямо против него.
— Может быть, вам помочь? Да вам плохо! — затараторила девушка, но Юрий Васильевич вдруг бросился вверх по лестнице, пробежал длинный коридор и, вбежав в лабораторию, быстро повернул ключ в замке. Один раз и второй. По другую сторону двери остался мир медицины, осталось это страшное, страшное, страшное блюда, зиявшее перед его глазами всей полнотой красок: и потрясающей белизной, и нестерпимой желтизной, и бездонной багровостью застывшей крови. Да, на блюде лежал мозг, человеческий мозг, в этом не было сомнения!
А четвертый этаж просыпался. В левом крыле помещалось общежитие студентов, из туалетной комнаты уже доносилось:
А на черной лестнице хлопали чьи-то туфли. Это силач Нападенский выжимал «за локотки» желтоклювых вместо гири. Загудела дверь кафедры гистологии. «Опять Захар ключ потерял, — догадался Юрий Васильевич. — Все, открыл». Мерный топот донесся в открытую форточку: не работу топали военнопленные японцы. Юрий Васильевич выглянул в окошко, увидел ленту асфальта, густую зелень, красный флаг над зданием обкома и надо всем темно-синее безоблачное небо.
Столовая помещалась в полуподвальном этаже, но в этот час дня сквозь небольшие окна било такое ослепительное солнце, что Юрий Васильевич невольно зажмурился.
— Прокофий Иванович, получите блюда, — крикнула повариха в замасленном халате. К широкому окошку поспешил человек настолько странный, что Юрий Васильевич, засмотревшись на наго, столкнулся со студенткой, несущей полные тарелки горячего супа,
Все столики были заняты, кроме одного, за которым важно восседал похожий на мальчика доцент. Юрий Васильевич его уже знал, то есть знал, что это доцент и заведующий кафедрой, и вежливо ему поклонился.
— Садитесь сюда, — радушно указал доцент на стул. — Вам подадут.
— Я уж сам, — сказал Юрий Васильевич, — меня ведь тут не знают.
— Тоня! — начальственно сказал доцент-мальчик. — Подайте нашему новому ассистенту.
Странный человек, получавший свои «блюда», обернулся на голос и посмотрел на Юрия Васильевича.
Доцент, с видимым огорчением расставшись с подливкой, залпом выпил стакан компота и, взглянув на часы, обронил:
— Спешу на вскрытие. Приятного аппетита.
— И вам также, — невпопад ответил Юрий Васильевич.
Странный человек приковылял к его столу и со стуком поставил прямо посредине ведро с кашей, потом так же ковыляя, вернулся к окошку и принес поднос, весь уставленный тарелками. Тарелок было двенадцать. Человек этот казался горбатым, но он не был горбат; он казался низенького роста, но у него был мощный торс и могучие руки. Большая голова, волосы коротко острижены, не густы, черны, с сединой. Лет ему было никак не меньше пятидесяти. Лицо исполосовано рубцами, а правой ноздри и вовсе нет.
— Новенький? — спросил он Юрия Васильевича. — С кафедры физики.
— Да, с физики… Ассистент, — добавил Юрий Васильевич и поймал себя на том, что звучание этого ученого слова все еще приятно для него.
— И сколько положили?
— Еще точно не знаю, — сказал Юрий Васильевич.
— Косую с четвертаком, — дело известное, — заметил его собеседник. — Северные-то тю-тю, сняли.
— А вы что, ждете кого? — спросил Юрий Васильевич, окинув взглядом дымящиеся тарелки.
— Нет, — коротко ответил тот. — Все мое.
Юрий Васильевич принялся за свой суп, а когда поднял глаза, то увидел, что его сосед, вооружившись какой-то огромной ложкой, опустошал с неимоверной быстротой тарелку за тарелкой. Юрий Васильевич оглянулся, думая, что такое чудо не могло не привлечь всеобщего внимания, но все были заняты своими делами, и Юрий Васильевич догадался: для других это не в новинку. Доев суп из последней тарелки, сосед пододвинул к себе ведро с кашей.
— Верхушечку съем, а остальным поужинаю, — будто в раздумье заметил он.
— Это болезнь такая? — спросил Юрий Васильевич осторожно.
— Нет, — не без гордости ответил его сосед. — Я — едок. Слыхал, может быть? Посмотрел я на тебя, человек молодой, вот, думаю, может, будет мне напарник, в ты, как курица; три зернышка — и сыта. Вот это мне очень неприятно.
— Я и представить себе не мог, что это все вам, — Юрий Васильевич показал на тарелки. — И все вам одному…
— Э-эх! — выдохнул сосед. — Да разве это еда? Так, подьедочка. Охота начнется, вот тогда еда! Я ведь до сорока уток в день стреляю. Кого хочешь спроси… — И после продолжительного чавканья добавил: — Так ты ко мне заходи, я тут живу, в институте. На втором этаже видел табличку «Мастер точной механики»? Это я и буду, Ганюшкин.
Он протянул свою узловатую руку через стол, и Юрий Васильевич робко ее пожал.
— Тебе без меня все одно не прожить. Я это вижу точно. Идеи-то есть? А?
— Есть, — сказал Юрий Васильевич. — Есть идеи… Вы понимаете, есть данные о том, что человеческий мозг излучает сверхдлинные радиоволны. Это чрезвычайно любопытно, вы представляете? И мне совершенно срочно нужно сделать катодный осциллограф…
Юрий Васильевич захотел развить свою мысль, но Ганюшкин, не дослушав, заковылял к выходу из столовой.
Юрий Васильевич выловил алюминиевой чайной ложечкой единственную абрикосину, плававшую в компоте, машинально разгрыз косточку и некоторое время сидел с осколками во рту — этого, вероятно, ассистенту, делать не полагалось. Демонстративно достав пачку папирос «Казбек», Юрий Васильевич направился к двери.
— Ассистент Дейнека? — услышал он чей-то голос. Юрий Васильевич обернулся. Перед ним стоял паренек лет двадцати с рыжим пухом на голове. Вытерев рукавом гимнастерки рот, паренек порылся в нагрудном кармане и извлек оттуда пару листков.
— Это вам, — сказал паренек, — а это — вашему шефу.
Юрий Васильевич развернул листок. На папиросной бумаге черным по белому значилось нечто удивительное.
— Вы понимаете, — сказал пареньку Юрий Васильевич, — я физик, так сказать… У меня нет частей человеческих трупов.
— А я курьер, — строго сказал паренек, — мне приказали вручить всем ассистентам, и я вручаю. Да, еще вас ждут в партбюро.
В дальнем конце коридора показалась худая фигура в расстегнутом пиджаке и высоких черных валенках.
— Ворона! — где тебя черти носют? — выкрикнула фигура и вновь скрылась.
— Бегу, лечу! — крикнул в ответ курьер и убежал.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Юрий Васильевич приоткрыл дверь кабинета. На фоне окна четко выделялась фигура парторга Петра Ивановича.
— Входи, — коротко бросил парторг Юрию Васильевичу. — Давно ждем.
Кроме Петра Ивановича, комнате находился еще один человек.
— Федор Никанорович, — представился незнакомый.
Юрий Васильевич присел на стул и закурил. Закурил и Федор Никанорович.
— Мы ждали вашего приезда сюда, товарищ Дейнека, — сказал парторг. — Очень нам нужен в институте человек, который был бы, так оказать, на «ты» с физикой. У нас десятки проблем ждут вашего слова, вашего вмешательства. Нет ни одной кафедры, не заказавшей какого-нибудь нового физического прибора, вокруг которого уже планируются исследования. А из нас, медиков, редко кто обращается с физическим прибором более сложным, чем электрический чайник.
— Вы меня пугаете… — сказал Юрий Васильевич. — На «ты» с физикой! Шутка сказать… Таких физиков во всем мире раз, два — и обчелся.
— Мы понимаем, что физика весьма обширна. Такое же положение и в медицине…
— И потом, у меня у самого есть идеи, — робко проговорил Юрий Васильевич. — Оказывается, параметрический резонанс объясняет, почему возможен резонанс внутри клетки, он… — Юрий Васильевич еще что-то хотел сказать, но Петр Иванович перебил:
— Никто тебя в монтера или радиотехника превращать не собирается. Идеи твои обсудим, и работай. Посоветоваться даже не с кем, вот что. Твой заведующий кафедрой тоже не физик. Он кандидат наук, но химик. Вот мы поговорили с Федором Никаноровичем и решили использовать тебя как можно более рационально. Ведь навалятся на тебя со всех сторон…
— Шутка сказать — физик в медицине, — заметил Федор Никанорович, подняв палец кверху.
— Да, без физики никуда, — сказал Петр Иванович, шурша листком бумаги. — Вот посмотри, — Петр Иванович провел листком по стеклу, и листок плотно к нему прилип. — Это что, атмосферное давление или электризация?
— И то и другое, — ответил Юрий Васильевич. — Если быстро его отрывать — давление, если медленно, а листок все-таки прилипает, тогда — электризация.
— Ничего, — сказал Петр Иванович. — Дело у тебя пойдет… Но я на твоем месте обязательно подружился бы с Федором Никаноровичем. Наш, можно сказать, Шерлок Холмс.
— А чем, позвольте спросить, вы занимаетесь, Федор Никанорович?
— Главный судебный эксперт области, — ответил за Федора Никаноровича парторг.
— Судебно-медицинский эксперт, — поправил его Федор Никанорович.
— Нет, — покачал головой Юрий Васильевич. — Это не для меня…
— Вот так-так, почему же? — спросил Федор Никанорович.
— Я трупов боюсь, — сказал Юрий Васильевич. — Даже когда по коридору иду, стараюсь по сторонам не смотреть.
— А что же у нас по сторонам такое страшное? — спросил Петр Иванович.
— Ну, через стекла видно, там, где двери, стеклянные. Банки разные, кости.
— Это он про кафедру нормальной анатомии говорит, — догадался Федор Никанорович. — А известно ли вам, Юрий Васильевич, что мы не имеем отсева студентов вот по этой причине? Не имеем. Ну, раз в два-три года, не чаще.
— Привыкают, — согласился Юрий Васильевич.
— Не привыкают, а приучаем, — заметил Петр Иванович. — Вы что думаете, приходит к нам студент, и мы его сразу в анатомический зал? Тогда половина разбежится назавтра же. Мы понемножку. Сперва кости. И долго кости. И говорим ему о том, какую роль играет в кости тот или иной выступ, та или иная впадинка. Потом, месяца через четыре, начинаем понемногу препарировать мышцы, а к февралю и разговоров уже нет, даже наоборот, приходится иногда поправлять за несерьезное отношение к делу.
— Но можно и по-другому, — заметил Федор Никанорович.
— Сразу в воду?
— Вот именно, — подтвердил Федор Никанорович. — Сразу. Вы же мужчина!
— Да, нужно себя проверить, — сказал Юрий Васильевич.
— Вот и отлично. Я над вами возьму шефство. Как будет какое-нибудь интересное дело, приходите.
Резко застучал звонок.
— Это на совет, — сказал Петр Иванович. — Сегодня Горбунов диссертацию защищает, ты обязательно иди, Юрий Васильевич. Пусть всего не поймешь, но нужно входить в жизнь института. Да и всех увидишь.
— Себя покажете, — добавил Федор Никанорович.
— Что вы? Я буду нем как рыба.
В комнату стали входить незнакомые люди. Сразу стало шумно. Юрий Васильевич вышел из кабинета и остановился возле столика вахтера, разглядывая входивших людей. Ученые советы в мединституте посещали почти все врачи города — были среди них и военные врачи из госпиталей. Одни приходили послушать выступления на совете, другие — посудачить с приятелями или приятельницами. Но все были оживлены, в каком-то приподнятом настроении. Высокий полковник — на погонах чаша со змеей — пронес большой букет цветов. Юрий Васильевич догадался, что букет предназначается диссертанту, и почему-то подумал: а вдруг не получит этот самый Горбунов степени, куда денут букет?
— А вы, дедусь, тут многих знаете? — спросил Юрий Васильевич у вахтера.
— Я-то? А всех, — спокойно ответил вахтер. — Всех преподавателей, всех студентов, всех директоров, какие тут были, уборщиц тоже всех. Я тут, сынок, скоро шестьдесят лет работаю.
— Сколько? — удивился Юрий Васильевич.
— А шестьдесят, — так же спокойно сказал вахтер.
— Так институту-то, кажется, двадцать пять?
— Ну, так что, будто я не знаю, сколько институту! Я все знаю. Все знаю… Гляди, директор! — бросил он Юрию Васильевичу и вытянулся в струнку.
В парадную вошел высокий человек в кожаной куртке на молниях. Его небольшая голова покоилась на мощных плечах атлета.
— Как служба, отец? — спросил директор вахтера.
А тот совершенно преобразился. Грудь колесом, каблуки вместе, носки стоптанных сапог врозь, даже под крючковатым носом дыбом встал реденький прокуренный ус.
— Служу народному здравоохранению! — рявкнул неожиданно громко старик.
— Молодца! — серьезно сказал директор и, коснувшись локтем непроизвольно вытянувшегося перед ним Юрия Васильевича, прошел мимо, к своему кабинету.
— Наш-то не в духе, — заметил вахтер. — Я все знаю… Тут, если послушать хочешь, в старое время кадетский корпус помещался.
По коридору прошел уже знакомый Юрию Васильевичу человек валенках, тот самый, что накричал на Ворону.
— Дед, — сказал он сипло, — чтоб был порядок! Ты у меня понял?
— Как есть понял! — бодро ответил вахтер.
Человек в валенках заметил Юрия Васильевича, внимательно на него посмотрел и спросил;
— Студент? Какого курса?
— Я не студент, — ответил Юрий Васильевич.
— А что тут стоишь, женским полом интересуешься?
— Я на кафедре физики работаю.
— Та-та-та, — обрадовался вдруг человек в валенках. — На кафедре физики? Новый ассистент. Как тебя, Декека? Ну да, Декека! Знаю, знаю… — Мягко ступая, он пошел дальше.
— Зайцев это, — доверительно сказал вахтер, — Аполлошка. Ба-альшой человек! Такой сукин сын, что не приведи господь и помилуй.
Он поднял голову и, что-то прошептав про себя, включил звонок. Юрий Васильевич поспешил на второй этаж.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Зал был уже полон.
— Юра! — позвал Дейнеку Захар, ассистент с соседней кафедры, указывая на место рядом с собой. — Иди к нам… А чего? — продолжал он, когда Юрий Васильевич пробрался к нему на последний ряд. — Нам видно, да нас не видно, можно и почитать и словом перекинуться. Ты как, книжку захватил? Нет. Тогда твое дело табак, придется слушать.
К трибуне просеменил человек небольшого роста и, почти исчезнув за ее краем — Юрию Васильевичу была видна только блестящая лысина рядом со сверкающим графином, — быстро-быстро заговорил, время от времени демонстрируя аудитории документ за документом.
— Мы все, товарищи, знаем Афанасия Петровича. Он, можно сказать, наше детище, воспитанник нашего института. Диссертант представил нам свою биографию, прямую, как стрела, товарищи. Без всяких, так сказать, ответвлений. Родился он в простой крестьянской семье, в глухом таежном селе, которое даже, говорят, не нанесено на каргу. Пятнадцати лет был призван Рубежанским военкоматом, так как произвел впечатление вполне сложившегося юноши. Трижды был ранен. Находясь в 311-м госпитале на излечении, обратил на себя внимание любознательностью и готовностью помогать медперсоналу в его нелегком труде по уходу за ранеными. При непосредственной помощи профессоров нашего института Семенова и Пасхина сдал экстерном за среднюю школу и, я бы сказал, молниеносно закончил Рубежанский мединститут, сдав все положенные экзамены в два с половиной года.
Те из нас, товарищи, кто видели Афанасия Петровича за микроскопом или препарированием, в химической лаборатории или у постели больного, хорошо знают его чрезвычайную, поразительную трудоспособность, его предупредительное, гуманное отношение к больному, его постоянное стремление знать все, что может помочь ему, будущему врачу, спасти человеческую жизнь. Признаться, многие из нас были разочарованы, когда Афанасий Петрович избрал для научной специализации кафедру нормальном физиологии. Его успехи в общей хирургии заставляли думать, что перед нами будущий хирург. Но представленная работа и отзывы оппонентов говорят о том, что Афанасий Петрович сделал правильный выбор.
Как секретарь ученого совета института могу подтвердить, что документы полностью соответствуют известным положениям министерства, а личность диссертанта по своим деловым и политическим качествам вполне приемлема… — докладчик помолчал и вдруг добавил совсем другим голосом: — Симпатичнейший человек Афанасий Петрович!
Юрий Васильевич толкнул локтем зачитавшегося Захара и спросил:
— Хвалит-то его как! Это что, правда?
— Афоня — железный парень, — коротко ответил Захар перелистывая страницы.
А защита между тем шла своим чередом. Раздвинулся занавес за столом президиума, и все увидели, что прямо на стене развешены многочисленные графики м увеличенные микрофотографии. Диссертанту дали слово, и он, волнуясь и торопясь, заговорил на таком латинизированном языке, с таким обилием медицинских терминов, что Юрий Васильевич слушал, слушал, да и махнул рукам… Но зал, видимо, что-то понял, м все захлопали, когда Афанасий Петрович кончил говорить. После диссертанта выступили оппоненты, каждый из них прочел по листочку-отзыву.
— Все уже? — спросил Юрий Васильевич у Захара. — Идем по домам.
— А голосование? — спросил Захар. — Да и Афоню поздравить нужно. Ты шутишь — степень получить!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В общежитии научных работников, где Юрий Васильевич получил комнату, было уже тихо. Титан еще шумел, и Юрий Васильевич, попивая горячий чаек с кетой, мысленно вновь переживал очередной день в институте. Был этот день удивительно пестрым. «Прожил, будто во сне, — подумал он. — Люди какие бывают разные. Ганюшкин и Горбунов, Зайцев и Ворона… А завтра воскресенье, как хорошо. Можно пойти на Адун покупаться, говорят, вода еще теплая.
Юрий Васильевич допил чай. «Вымыть или не мыть?» — раздумывал он, поворачивая стакан, как вдруг в дверь постучали.
— Кто там? — спросил Юрий Васильевич, подойдя к двери.
— Откройте, — отозвался чей-то знакомый голос. — Свои.
Юрий Васильевич открыл дверь и увидел судебного эксперта, а рядом с ним пожилого милиционера в форме.
— Не спишь? — спросил Федор Никанорович, проходя в комнату. — Это хорошо… Собирайся, пойдешь с нами.
— А куда? Куда так поздно?
— Беда времени не знает, — сказал Федор Никанорович. — Ты ведь сам хотел…
— Что случилось? Я сейчас, сейчас. — Юрий Васильевич торопливо надел пиджак, поискал глазами кепку.
— И случилось, и поможешь мне. Вы познакомьтесь, это мой старый друг. Пострепалов Александр Лазаревич. Товарищи, нужно спешить.
Ночь была безлунная. Редкие фонари двумя гирляндами уходили вдаль, к Адуну. Только третий этаж обкома был все еще освещен. Федор Никанорович, постукивая папочкой, шел впереди, будто указывая дорогу. Милиционер, шурша плащом, шел рядом с Юрием Васильевичем, время от времени затягиваясь папироской. Вот и вход в учебный корпус. Федор Никанорович постучал палкой в дверь, и ее тотчас же распахнули, видимо, их ждали.
— Федор Никанорович пожаловал, значит, будет полный порядок, — радостно заговорил Зайцев, похлопывая неизменным треухом по колену.
В конце коридора, как раз напротив актового зала, где была защита диссертации, помещалась лаборатория нормальной физиологии. Сквозь щель в двери пробивался свет. Дверь открыл высокий студент в сапогах и белом халате не по росту. Из-за его плеча выглядывал Ворона. В длинной и узкой комнате у окна стоял стол, а на нем лежал какой-то человек, удивительно большой, как показалось Юрию Васильевичу. Голова его была запрокинута, рубаха на груди расстегнута, ноги в стоптанных ботинках повернуты носками внутрь. Он, конечно, был мертв, этот человек… Федор Никанорович приподнял руку, и она со стуком опустилась на стол. Юрий Васильевич попятился к входной двери.
— Чем колол, Писаренко? — спросил у студента Федор Никанорович.
— Кофеин, камфору, но все бесполезно, — ответил Писаренко, собирая у стеклянного столика шприц.
— А кто первым вошел? — спросил молчавший до сих пор милиционер, медленно снимая плащ.
— Это ему наш Ворона смерть констатировал, — сказал Зайцев. Ворона молча кивнул головой.
— Так как, Ворона, было дело? — спросил у него Пострепалов и достал планшетку.
— Я тут гулял по коридору, — неуверенно начал Ворона. Но Зайцев его перебил:
— Нюшке мешал зал убирать, Я на этот счет строг, а тут просмотрел.
— Ну, я к двери подошел, — продолжал Ворона, — и слышу: «Ж-ж-ж-ж». Попробовал дверь, а она на запоре. Тут я запах учуял. К Зайцеву в кабинет, а у него как раз суббота, тогда — за комендантом. Открыл комнату, а он уже все. И подойти страшно, потому что крючок от тросика у него за воротник зацеплен и искры сыплются, ж-ж-ж… Синенькие, маленькие. Тогда комендант свет вырубил, а я крючок снял и стал дыхание делать.
— Товарищ Ворона, — спросил Федор Никанорович. — Какой тросик был снят?
Ворона подбежал к аппарату и показал на укрепленную наверху трубку. К ней через блоки подходили тросики, по которым поступало высокое напряжение.
— Высоко, — сказал Федор Никанорович.
— А я стул взял и зацепил, — сказал Ворона.
— А ну, снимите.
Пострепалов, заполнявший листок дознания, поднял голову:
— Напряжение тут какое было?
— Тут до семидесяти тысяч вольт, — сказал Юрий Васильевич.
— Значит, он умер сразу же, — спросил Федор Никанорович.
— Наверное. Это как молния.
— Закопать его надо в землю! — горячо зашептал Вороне Зайцев.
— Темный человек, — сказал ему Ворона.
— Точно я говорю, в землю. А то в это… в как его?
Юрий Васильевич прислушался к спору и вдруг узнал человека на столе: то был Афанасий Петрович.
— Это Горбунов? — пораженно спросил он и с хрипом втянул в себя воздух.
— Да, — коротко ответил Федор Никанорович, — Горбунов.
— Это он только что защищал, каких-нибудь несколько часов?…
— Он, он.
Федор Никанорович подошел к столу и долго смотрел на запрокинутую голову. Потом взялся двумя руками за ворот рубахи и с треском разорвал ее до конца. Была в этом движении досада, что вот так непонятно, вдруг, ушел из жизни человек, а жест сам по себе был обидно обыденный: хозяйки так рвут на тряпки старое белье…
— Пиши, — куда-то в пространство сказал Федор Никанорович, и Пострепалов торопливо достал новый листок бумаги. — Пятого сентября сего года в помещении Рубежанского медицинского института в три часа ночи, — медленно диктовал Федор Никанорович, — мной, главным судебным экспертом области, произведено судебно-медицинское исследование трупа гражданина Горбунове Афанасия Петровича, двадцати четырех лет. Исследование произведено в присутствии представителя горотдела милиции А. Л. Пострепалова и понятых… Запиши товарищей, потом подпишутся. Да оставь место для предварительных сведений. Так. Теперь наружный осмотр. Исследование проводилось на месте происшествия, поэтому труп в одежде. Одежда целая, чистая. Ворот пиджака и рубаха со стороны затылка обожжены и прорваны. Окоченение ясно выражено во всех группах мышц. Роговицы глаз прозрачны… В правом кармане, в правом кармане…
Федор Никанорович достал сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его.
— Это по твоей части, — сказал он Пострепалову.
— Неужели записка? — спросил тот.
— Да, «прошу в смерти моей никого не винить»…
Федор Никанорович передал листок Пострепалову.
— Текст машинописный, — сказал он с каким-то облегчением. И подпись на машинке.
— А вскрывать мы его сейчас не будем, — неожиданно сказал Федор Никанорович. — Вечером… — и, обращаясь к одному Пострепалову: — Не могу…
Все вышли из лаборатории и стояли молча, глядя, как Пострепалов опечатывает дверь. Так же молча спустились вниз по лестнице. «Только не трупы… Только бы не трупы» — мысленно повторил Юрий Васильевич свою ежедневную мысль и понял, что сегодня он перешагнул какой-то рубеж.
На улице Федор Никанорович повернул налево, к Адуну, Юрии Васильевич поплелся за ним следом. Уже занималось утро следующего дня.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Федор Никанорович и Юрий Васильевич пересекли площадь имени Волочаевских дней и уже подходили к лестнице, спускающейся к Адуну, как вдруг показалась странная процессия. Это был взвод моряков-пограничников во главе с офицером, плотно окруживших скрюченного, тяжело ступающего человека, в котором Юрий Васильевич сразу же узнал мастера Гамюшкина. Один из моряков тянул на тросе складную алюминиевую лодку. Когда процессия поравнялась с ними, Федор Никанорович спросил:
— Что, с охоты, Прокофий Иванович?
— Не с охоты, а на охоту. Ружья сзади несут, — ответил Ганюшкин.
То, что произошло затем, оказалось совсем уж неожиданным. Офицер сделал быстрое движение рукой, будто пытался схватить кого-то невидимого за шею, и два моряка тут же оказались за спиной Юрия Васильевича и Федора Никаноровича.
— Позвольте, — сказал судебный эксперт, — тут какая-то ошибка.
— А-атставнть разговорчики, — приказал ему офицер и, обращаясь к сутуловатому старшине, коротко бросил: — Ашмарин, обыскать!
Юрий Васильевич почувствовал, как чьи-то, даже через одежду шершавые ладони скользнули по его бокам, ногам, креп- ко постукали по груди. Потом та же операция была проведена с улыбающимся Федором Никаноровичем.
— Вы ошиблись, товарищ лейтенант, — сказал Федор Никанорович, но тут старшина извлек из заднего кармана его брюк небольшой черный пистолет и протянул его лейтенанту.
— Ага! — сказал лейтенант, — отставить улыбочки!
От подъезда старинного кирпичного здания отошла грузовая машина защитного цвета и, развернувшись, остановилась перед лейтенантом. В кузове машины стоял фанерный ящик, в каких обычно развозят хлеб.
— А ну давай, ребята, поможем, — сказал лейтенант, и Юрий Васильевич вдруг почувствовал, что его заталкивают в узкую дверку головой вперед. За ним последовали Ганюшкин и Федор Никанорович. Три или четыре моряка уселись на лавочку против них, и машина тронулась.
— Слушай, Ганюшкин, — начал было Федор Никанорович, но знакомый уже старшина строго сказал:
— Разговорчики! — и шевельнул автоматом.
— Нет, это просто смешно, запихали в какой-то ящик, — опять начал было Федор Никанорович, подпрыгнув на сиденье, так как машина пошла по булыжной мостовой.
— Ты что, слов не понимаешь, — вновь оборвал старшина. Какие сами, такие и сани. Мало я вас перевозил.
Грузовик остановился в совершенно незнакомом районе, где-то за городом.
Юрий Васильевич оглянулся и увидел, что грузовик стоит против четырехэтажного дома, над одним из подъездов которого укреплена стеклянная доска с какой-то надписью, а сверху ясно видна пятиконечная звезда.
— Пошли, — сказал лейтенант, и вся группа вошла в подъезд дома. Они прошли по коридору, и Юрий Васильевич заметил табличку: «Красный уголок». Потом их ввели в просторную комнату, и сразу же захотелось выпить стакан холодной воды, хотя бы такой, какая была налита в графин перед дежурным офицером, сидевшим за перегородкой. Юрий Васильевич оглянулся на Федора Никаноровича и увидел, что его глаза под припухшими от бессонной ночи веками чему-то улыбаются. «Нашел время радоваться! — раздраженно подумал Дейнека. — Влипли в какую-то некрасивую историю». Он вновь с жадностью взглянул на то место, где стоял графин с водой, но его на месте не оказалось: Ганюшкин, протянув руку, схватил за горлышко, и вода, брызгаясь и булькая, исчезала в его глотке.
— Нужно разрешение спрашивать, гражданин? — строго сказал дежурный офицер и схватил Ганюшкина за руку с графином. Но тот почему-то весь напрягся и насупился, а вода все булькала, пока не вылилась без остатка. Ганюшкин медленно поставил графин на место, а дежурный уважительно на него посмотрел:
— Силен, — сказал он. — Но нужно спрашивать разрешение.
— Кур-пур? — спросил его Ганюшкин. — На кой мур?
Дежурный офицер вытаращил глаза. Юрий Васильевич улыбнулся: он хорошо знал, что первая встреча с Ганюшкиным хоть ко- го приведет в удивление.
— Май пудл лайт, он дык-и-зол, — быстро произнес Ганюшкин.
— Вы что, иностранец? — спросил дежурный офицер.
— Иез, сер, — сказал Ганюшкин.
— Да, да, он иностранец. — Раздался из-за спины голос того лейтенанта, который их привез на грузовике. Лейтенант появился откуда-то из боковой двери, и тотчас же за ним послышались грузные шаги. Майор в форме погранвойск быстро подошел к дежурному, мельком взглянул на задержанных и расхохотался:
— Ты опять штучки выкидываешь, Ганюшкин?
— Вы его знаете? — спросил лейтенант. — Он же…
— Докладывайте, докладывайте, что остановились? — сказал майор. — Батюшки, да никак вы и Чернышева задержали. Федор Никанорович, — развел руками майор, — ты уж прости нашего петушка…
— Разрешите обратиться, товарищ майор, — настойчиво заговорил лейтенант. — Отобрано оружие. Иностранной марки. Да-да, вот у этого вашего знакомого.
— Верни оружие, верни, — сказал с ленцой майор и, сев на стул, с которого при его появлении встал дежурный офицер, знаков показал, что нужно усадить задержанных. Стулья появились тотчас же.
— Ну, докладывай теперь, лейтенант. Где вы этого фокусника отыскали?
— Задержали у пятого быка северной стороны в ноль часов тридцать четыре минуты. Пристал прямо к быку, привязал к скобе линь и не отвечал на окрики патруля. Демонстративно удил рыбу. На ломаном русском языке заявил, что он гражданин Сан-Франциско и может ловить рыбу, где ему заблагорассудится. Лодку взяли на буксир и доставили в порт.
— Лодку отберем, — твердо сказал майор. — Дальше.
— Во время конвоирования эти два гражданина что-то ему закричали, на что он ответил им какой-то путаной фразой. Я и решил задержать.
— Дело серьезней, чем я предполагал, — строго сказал майор. — Удить рыбу нахально у стратегического моста, да еще привязывать лодку к скобе быка запрещено. Вам это известно, гражданин из Сан-Франциско?… Ну и как, клевало?
— В лодке есть рыба, — сказал лейтенант.
— Что молчишь? — спросил Ганюшкина майор.
— Май пудл лайт, он дык-и-зол, — выпалил Ганюшкин свою «английскую» фразу. И вдруг жалобно добавил совсем другим тоном: — Ну, вы ж меня знаете, Александр Степанович. Ведь питания не та. Я ж после обеда только и думаю, где бы пошамать по-человечески.
— Ах, «питания» не та? — грозно спросил майор. — Товарищ дежурный, отведите его к оружейникам, пусть осмотрит. Ну, оружейники знают. И пока не закончит, не кормить. Я тут по- сижу с товарищами…
— Эксплуататоры! — громко ворчал Ганюшкин, ковыляя к двери за дежурным. — Мало я на вас поработал, мало?
— Понимаю, — сказал лейтенант. — Понимаю… — добавил он, хотя по его лицу было ясно, что он ничего не понимает,
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Юрий Васильевич потом не мог припомнить, как очутился дома. Проснулся он на своей койке, когда за дверью было уже темно. С пыхтеньем прошел мимо окон общежития громадный красный автобус иностранной марки. По коридору мимо, двери его комнаты быстро протопали детские ножки, и звонко: «А я хочу гулять!».
Да, но ведь завтра с утра будет лекция, и нужно подготовить целый ряд демонстрационных опытов!
Здание института в этот поздний час выглядело довольно мрачно. Только подъезд был ярко освещен да на четвертом этажа светились окна в комнатах мужского общежития. По своему не давнему студенческому опыту Юрий Васильевич знал, что там сидят только дежурные из числа самых завзятых зубрил, а все остальные разбрелись по городу в поисках нехитрых развлечений. Вместо старика-вахтера у столика сидел одноногий инвалид и смолил гигантскую самокрутку. Ключа Юрию Васильевичу он не дал, сказав:
— А что, может быть, и ассистент, а не дам. Ступай к Аполлону Митрофановичу, — он сейчас на втором этаже, у Ганюшкина.
Юрий Васильевич не стал спорить и, быстро взбежав по лестнице на второй этаж, постучался в дверь с надписью «Мастер точной механики». За дверью послышался шум, звон стекла, потом знакомый голос спросил:
— Кого это черти носют?
— Аполлон Митрофанович. — громко заговорил Юрий Васильевич. — Мне ключ не дают, говорят, пусть Зайцев разрешит, а мне нужно готовить демонстрации к завтрашней лекции.
— Ну, чего тараторишь, ну чего? — прервал его Зайцев, и в комнате снова что-то звякнуло. — Тебя спрашивают, кто ты есть? И больше ничего от тебя не требуется.
А кто-то, кажется, Ганюшкин, добавил: «Можно открывать, Митрофаныч».
Дверь приоткрылась, и в коридор выглянул Зайцев. Редкие космы его прилипли к потному лбу, он что-то жевал, и губы его лоснились.
— Де-ке-ке-ке! — воскликнул он, узнав Юрия Васильевича. — Вот не ждали, не гадали! Гость-то какой дорогой, батюшка мой! А у нас тут посиделки, воскресные посиделки, ког… пок… — Аполлон Митрофанович помолчал, весь изготовясь к какому-то важному слову, и вдруг выпалил: — «Коллоквиум»! — и быстро втащил Юрия Васильевича в комнату, в которой за большим дубовым столом сидели уже знакомые ему лица. Как только Юрий Васильевич вошел в комнату, стол немедленно стал покрываться тарелками со снедью и какими-то бутылочками с синей жидкостью, в которой Дейнека с содроганием опознал денатурат.
— Вот напугал, — сказал Юрию Васильевичу Ганюшкин, разливая синюю жидкость по стаканам. — А мы-то думали, директор.
— Аполлон Митрофанович, поймите, мне ведь нужно приготовить демонстрации к завтрашней лекции, мне работать…
— Ах, ему работать нужно? — закивал Аполлон Митрофанович. — А мне что? Нам завтра не вкалывать? Мы что, не рабочий класс? Прокофий Иванович, — обратился он к Ганюшкину. — По- кажи ему свою рабочую руку.
Прокофий Иванович, сидевший до сих пор молча на потрепанном кожаном диване, запустил куда-то за валик руку и медленно вынес ее перед собой. На его руке, зацепившись за крючковатый мизинец, висела громадная гиря. Насладившись произведенным впечатлением, Ганюшкин так же молча отправил гирю на место.
— Два пуда, наверно? — спросил пораженный Юрий Васильевич.
— Нет, — сказал Ганюшкин, — больше… Сорок кило.
— Работа! — опять воскликнул Зайцев. — Да мы твою работу в момент сделаем. А что? Отвалимся от стола, и все по местам! Последний парад наступает! Ты нами командуй, а мы тебе враз все сделаем в наилучшем виде. Как, Прокофий Иванович, поможем молодому товарищу?
— Само собой, — ответил Ганюшкин простуженным голосом. — Вот только пусть покажет, что нас за людей считает…
И Юрию Васильевичу пришлось выпить…
— Ух, — выдохнул Юрий Васильевич.
Общество было удовлетворено.
— Закусывай, закусывай, — говорил Прокофий Иванович, подкладывая на тарелку куски розовой ароматной рыбы. — Сами ловили, сами готовили, никому не кланялись, денег не платили. Если бы не помешали, то и икорки свеженькой насолили бы.
— Вы знаете, товарищи, — неожиданно для самого себя сказал Юрий Васильевич, — у меня грандиозные планы. Человеческий мозг, несомненно, излучает инфрарадиоволны, и как это до сих пор никто не додумался? Вот я и решил сделать такой аппарат…
Юрий Васильевич некоторое время излагал суть обуревавших его идей, но, машинально отправив в рот изрядный кусок рыбы, смущенно замолк. За столом нашелся, однако, человек, прекрасно его понявший.
Зайцев достал из внутреннего кармана пиджака какой-то бланк и положил его на стол.
— Прочти, ассистент, — предложил он Юрию Васильевичу.
— Электроэнцефалограф, — прочел Юрий Васильевич надпись, сделанную чернильным карандашом в черной рамочке бланка.
За столом переглянулись.
— Так для чего ж зверь такой? — с опаской, как показалось Юрию Васильевичу, спросил его Зайцев, но Ворона поспешил щегольнуть эрудицией.
— Электро — это электро, энцефалон — мозг головной, а графо — пишу… О чем подумал, то мы электрическим способом и запишем. — Ворона нехорошо захохотал, а по выжидательной тишине за столом Юрий Васильевич понял, что разговоры об этом приборе велись в этой компании не раз.
— Товарищ Ворона совершенно правильно объяснил, — сказал Юрий Васильевич. — Электроэнцефалограф — это прибор для записи токов мозга. Очень точный и дорогой прибор.
— Еще бы не дорогой! — прервал Зайцев. — Семьдесят пять тысяч!
— Но мыслей он не записывает. Это я могу вам сказать совершенно точно. Вернее, записывает, но…
— Да ты не крути, — сказал Зайцев. — То записывает, то не записывает.
— Он записывает, это верно, но прочесть эту запись нельзя. Она в виде таких кривых, очень сложных…
— Ну, так бы и сказал, — удовлетворенно выдохнул Зайцев. — А то: мысли записывает! Даже сердце петухом запело. Выходит, и еще семьдесят пять тыщ фьють?
— Нет, почему «фьють»? Это удивительно интересное дело. Я перед отъездом из Москвы видел в одном научном журнале ряд кривых, снятых с мозга человека. Вы представляете, человеку предложили задачу, ну, скажем, умножить двадцать пять на семьдесят восемь, и вот на кривой сразу же пошли пик.
— Заработала машина, значит, — подмигнул Зайцев.
— Да, а потом музыканта попросили вспомнить музыку, и по графику пошли явно ритмические всплески, — Юрий Васильевич сделал волнообразное движение рукой в воздухе: — Вы понимаете? Будто написано та-та-там, там-та-ра-там… А потом одна женщина вспомнила, по просьбе экспериментатора, обстоятельства гибели ее дочери во время пожара, и тут же — сплошной частокол, вот смотришь на такой график, и действительно — пожар и смерть.
— Взволновалась старушка, стало быть, — заметил Ганюшкин.
— Ну, еще бы, вы представляете, что в мозгу делается, когда человек вспоминает такое?
— То-то и оно, — сказал Зайцев. — Тут-то вся и вредность… Человек хитер, Иной и не грамотен, а памятлив, пес. Будто ничего и не помнит, а как нажмут, так самого Мамая вспомнит и всю кротость его, не тем будь помянут. Это у курицы памяти нет. Так у нее память курячая.
— Это у кукушки памяти нет, — сказал вдруг старик-вахтер, о котором все за столом забыли. — Вот она, пестренькая, и летает весь век с дерева на дерево, детишков своих ищет. А курица все помнит, все помнит.
— Да я не к тому, Карпыч, — с сердцем прервал его Аполлон Митрофанович. — Проснулся ты, брат, поздно. Мы тут про такое говорим…
— Понимаю, понимаю, — вновь заговорил старик. — Я вашу братию всю понимаю. Всего видел. И не доешь и не доспишь, а завсегда перед начальством виноват. Это сейчас каждый с уважением, потому власть рабочая, а меня ведь и бивали. — Старик замолчал, привычным движением щипнул прокуренный ус и веско добавил: «Кровью умывался».
— Вон вам, — сказал Зайцев строго, поймав взгляд Юрия Васильевича. — Мафусаилов век, можно сказать, старик наш прожил, а помнит. Вот оно что страшно… Смекаешь? Приложат к его лбу аппарат электрический, а все наружу, всю можно сказать, подноготную…
— Ах, вот вы чего боитесь, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Ну, до этого еще далеко. Ученых совсем не это интересует.
— А деньги им кто дает? — строго продолжал Зайцев. — Вона, семьдесят пять косых не пожалели. Значит, в корень смотрят. Ждут. А лотом: пожалте, Аполлон Митрофанович, бриться, понимать надо! Это же у человека ничего своего не остается. Под черепушку заглядывают, а? — Аполлон Митрофанович обвел присутствующих трезвым и серьезным взглядом. — А то, — продолжал он, понизив голос, — ясновидцы безо всякого аппарата работают. У нас тут, неподалеку, на Княжей Заводи, домик имеется, так дачник один туда приехал. Такой старичок при галстучке, удочкой баловался. На скамеечке перед окошком все сидел, на солнышко любовался. «Ах, какие у вас закаты! Ах, все розовое! Ах, все красное!» Морда хитрая. — Зайцев прищурил глаза, стараясь показать собравшимся, какой именно хитрости была физиономия у дачника. — Приятель мой все мимо домика ходил по крестьянскому делу, то коровушку гнал с поля, то по воду, а он, этот-то, смотрит… Ты понимаешь, ассистент, смотрит! Ну, приятель-то мой и спрашивает: «Чего ты, дорогой товарищ, глаза-то пялишь?» — А он ему: «А я с вами и говорить не хочу».
Ворона было хотел разъяснить по-своему ситуацию с дачником, но Зайцев замахал на него рукой и значительно повторил:
— И говорить не хочу!.. А он, приятель-то мой, и спрашивает: «А почему вы со мной говорить не хотите?» А он: «Потому, что у вас нехорошие мысли!» И так голову опустил, а приятеля даже пот прошиб. Как, говорит, взглянул я на его голову, а она… пуда на два! Тяжелая, тяжелая и вся как есть лысая. А потом приезжает за этим дачником, кто бы вы думали?
— Змей Горыныч, — сделал предположение Ганюшкин.
— Хуже! Чернышев собственной персоной. И увез. На машине. А мы-то знаем, кто такой Федор Никанорович. И еще говорят, что этот старичок в самой Москве прямо со сцены мысли угадывает. Вот так посмотрит на людей, а их там тыщи, и сразу скажет, кто о чем думает.
— Послушайте, я знаю, о ком вы говорите, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Только не знал, что он у вас тут отдыхал. Это известный артист. У него повышенная чувствительность, но, конечно, не до таких же пределов… Тут все ясно, почти все, нам объясняли…
— Вот оно, — торжествующе сказал Зайцев. — Почти все, почти. Вот она где, печать премудрости Соломоновой! А мы по простоте так думаем: недаром Федор Никанорович за ним на машине приезжал, ох, недаром. Мы знаем, чем Федор Никанорович занимается, какими такими делами…
— А ты, Аполлошка, Федора Никаноровича не замай, — прервал его вдруг старик-вахтер и даже постучал тихонько кулачком об стол. — Это мой крестник, Федор Никанорович.
— Тоже родственничек объявился, — вскользь заметил Ганюшкин. — Кто же его трогает, Карпыч? Знаем мы просто, что Федору Никаноровичу человека поймать, что комару крови испить.
— Не туда гнешь, Прокофий Иванович, — не унимался Карпыч. — Он убивцев разных разыскивает, душегубов. А рабочему человеку он всегда руку протягивает. Потому нашенский он, свой. Не замай Федора Никаноровича, Аполлоша. — И старик забарабанил кулачком по стопу.
— Пить тебе, Карпыч, уже кончать надо, — заметил Зайцев. — Возраст не тот, вот и забирает.
— Да я еще тебя схороню! Видал я гусаров на своем вену. И царской службы и белой. Унтером был, перед самой японской лейб-гвардейского его величества…
— Завел, завел…
— А как по ранению сюда вернулся, так и в кашу попал, ну, каша была… Калныкова видал, вот как тебя, Аполлошка. Да японцев, да атаманов разных — не счесть! Закрою глаза, полки перед глазами так и идут, так и идут. Мериканцы были, англичане, вот в ту пору и Федора Никаноровича встрел. Ох, молодой он был — черт, ох и черт. Не вам, пьяницам, чета!
— Ну, поехал Карпыч в Крым по капусту! — прервал старика Зайцев. — Мы и говорим, черт, чего тебе надо еще.
— А когда его калныковцы расстреляли… Зверье проклятое. — Старик замолчал и стал торопливо скручивать папироску, но пальцы его не слушались. Юрий Васильевич раскрыл пачку папирос и протянул через стол.
— Не надо! — резко отвел пачку Карпыч. — Благодарствуй- те… Утром ко мне заявился, — затянувшись махоркой, сказал старик. — Под самое утро. Я только корма задавать коням поднялся. Под самое утро. Тихо так постучал. Ну, у меня сразу мороз по коже. Уноси кузовок, думаю, Карпыч, по твою душу… «Кто такой?» — спрашиваю, а сам трясусь. «Карпыч, — тихо так за дверью, — один ты?» Ну, открыл. И узнаю, и не узнаю. Стоит человек в одном исподнем, с головы до ног в крови, босиком. А морозы уже и снежок был. «Кто такой?» — спрашиваю, а у самого язык не поворачивается. А он руки протянул и пошел к печке, а сам дрожит весь… Я — дверь на запор, обмыл его, а на том хоть бы царапина! Вся кровь чужая. «Чья ж, — говорю, — кровь?» «Девятнадцать нас калныковцы порешили, — объясняет и опять дрожит весь. — Шаферов, да Кочетков Алексей, да Хабаров Андрей, Панкратов Пантелей да…»
— Да Данилушка кривой, да Лазарь одноглазый, да Никита с желваком, — вполголоса сказал Ганюшкин, но Карпыч расслышал и сразу же замолчал, а потом как-то странно посмотрел в лицо Ганюшкину.
— Ну, что уставился, будто мы энтих знаем? — прервал молчание Ганюшкин.
— Закаляев Ильюха, Бородин Дмитрий, — перечислял Карпыч, не спуская глаз с Ганюшкина, и случилось странное: перестал Ганюшкин работать челюстями, так и сидел с полным ртом. — Как не знать? — продолжал старик. — Советскую впасть самые первые у нас ставили. А караульные кто, спрашиваю. Сказал и караульных. Ротмистр командовал, тоже из наших, из забайкальских, да поручик Крестовоздвиженский. Ну, и из личной охраны самого, китайцы… Они же, кто из бедноты, в партизаны пошли, а кто из купцов да из золотишников побогаче, до Калныкова подались. Тоже зверье было…
— А как же он-то спасся? — спросил Зайцев.
— А ты у него спроси, у Федора Никаноровича, — сказал старик.
— Ну, я за метлу, снег весь смел, чтобы следу не было, и к жене Шафарова, к коммисарше, значит. Так и так, говорю, ночью идите на кладбище, к Гамлету, там с вами один человек разговор будет иметь… Весь день проспал Федор Никанорович, а ночью и пошел, я ему весь мундир атаманский раздобыл. И пошел. Ох и черт был… — Старик задумался.
— Выходит, ты, Карпыч, сам-то у Калныкова был? — спросил осторожно Ганюшкин, но старик ему не ответил.
— Я тебя спрашиваю, ты-то сам… — начал было опять Ганюшкин, но на этот раз старик перебил его.
— Сам-то, сам-то, А ты сам-то? Не по своей воле, конечно. Мы справлялись, какое такое мнение будет. Сказали идти, мы и пошли. А как же?
— Значит, его благородие господин атаман приказал…
— Да не его благородие, понимать надо, — вновь перебил Ганюшкина старик. — Комитет. Чтоб это самое, изнутри его, гада пощупать. Так-то, Прокофий Иваныч. Да ты и сам не маленький в ту пору был, должен помнить…
— Люди, какие люди! — воскликнул Ворона, обращаясь к Юрию Васильевичу. — Вы вдумайтесь, какие люди! Это же просто невозможно, какие люди! Один, заметьте, Юрий Васильевич! простой вахтер, а за ним — жизнь! Ого-го, какая жизнь! Он вам поутру ключик вручает, и вы ему не всегда спасибо скажете, а ведь это он, он… Нет, не могу,… Это же — он! — и Ворона неожиданно пропел своим приятным тенорком: — И на Тихом океане свой закончили па-ход…
— А ведь удивил старик, — заметил Аполлон Митрофанович. — Я, брат, тебя тютей считал. То-то с тобой наш директор язык почесать любит. Живая, можно сказать, история…
— Какая там история. Трещите вы все, как эти, — Карпыч лукаво мигнул в сторону Вороны, — ну эти, сороки.
Зайцев коротко хохотнул.
— Это он тебя, Ворона, поддел.
Ворона некоторое время размышлял, обидеться ему или нет, как вдруг в дверь сильно постучали и чей-то сильный голос звучно пропел:
— Эй, вы, звери, отворите, караульщиков впустите!
— Сломоухов никак! — обрадованно сказал Ганюшкин. — Ну, будет дело! Ты бы, Аполлон Митрофанович, за подкрепленьем сбегал.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дверь торопливо отворили, и в комнату шумно вошел человек весьма примечательной наружности. Был он еще не стар, но с бородой поразительной величины, иссиня-черные волосы сплелись в тугих кольцах. Ястребиный нос вошедшего оканчивался чем-то, напоминающим небольшую сливу, отчего на первый взгляд хищное выражение лица несколько смягчалось. Под густыми бровями сверкали глаза, но это были не глаза, нет, это были раскаленные угли, даже не угли, а нечто феноменальное по своей выразительности. На ногах его были охотничьи сапоги внушительного размера, поэтому человек смахивал на кота в сапогах, как его рисуют в детских книжках. Могучую грудь обтягивала видевшая виды кожаная куртка, от которой исходил самый неподдельный запах леса, запах хвои и костра, и еще чего-то совершенно уже таежного. На голове возвышалась фетровая шляпа, обвитая москитной сеткой наподобие чалмы поверх папахи, как во времена Шамиля было принято у его мюридов. В руках Сломоухов держал громадный рюкзак и большой мешок, а за плечами прикладами вверх торчали два великолепных ружья. Одно охотничье, двуствольное, а второе — невиданных ранее Юрием Васильевичем размеров — вертикалка.
Вокруг Сломоухова образовался настоящий хоровод. Так встречают студенты своего товарища, который устроился на работу в колбасный цех мясокомбината. Не было недостатка ни в восторгах, ни в знаках неподдельного радушия, ни в предвкушении чего-то необычайного. Юрий Васильевич, все еще несколько более оживленный, чем ему хотелось бы, также был подхвачен этим хороводом и бесцельно забегал по мастерской.
Сломоухова усадили на кожаный диван, и Прокофий Иванович собственноручно стянул с него сапоги: операция, доставившая гостю необыкновенное наслаждение. Аполлон Митрофанович снял с него ружья и куртку. Ворона сломя голову бросился с эмалированным тазом в коридор и тут же вернулся, расплескивая воду.
Старик Карпыч без всякого стеснения рылся в рюкзаке, время от времени извлекая из него самые разнообразные вещи: компас, шило, какие-то ножички, бесчисленные коробки, узел с грязным бельем, бутылки и бутылочки, костяные вещички, покрытые тонкими рисунками, и опять бутылочки, и опять ножики. Зайцев передал Юрию Васильевичу тяжелый пояс-патронташ с пустыми патронами и охотничьим ножом.
Это было невероятно, это были Майн Рид и Фенимор Купер, это были Хабаров и капитан Кук — и все в одном существе по имени Сломоухов. В данный момент существо это сидело на диване и внимательно рассматривало грязную воду в тазу, изредка высовывая большие пальцы ног наружу и пошевеливая ими. Прокофий Иванович и Аполлон Митрофанович стояли над ним и тоже рассматривали его пальцы.
— Ты такое видел? — спросил Зайцев, неизвестно к кому обращаясь.
— Как научился ходить, босяк! — ответил Ганюшкин. — Неужели нигде не натер? С ума сойти! Верст пятьсот отмахал?
— А тысячу не хочешь! — ответил Сломоухов. — Троих загонял, не считая женского персонала. Сидят и ждут, когда я за ними машину пришлю. Пусть подождут. Я ж часть материалов прямо с Севера направил, а потом отобрал кого повыносливей и петлей на Барею, а вы думали? Да с заходом на Старую фанзу, а потом… В мешочек-то заглянул, Прокофий Иванович? — спросил он и многообещающе улыбнулся. — Не забыл я старых друзей.
Прокофий Иванович поставил мешок на стол и достал оттуда какой-то сверток. Взвесив его на руке, спросил:
— От старого?
— Годун, годун попался, — успокоил Сломоухов. — Напоследок. Теперь спать мне не даст: «Отдай, Лександра Денисыч, папу отдай!» — последние слова Сломоухов произнес густым ба- сом в бороду, и Дейнека догадался, что в свертке была медвежатина.
— А это кто? — спросил вдруг удивленно Сломоухов и показал на Юрия Васильевича. — Где-то я его видел, где-то видел…
— Я — Юра, — протянул руку Юрий Васильевич, — Юрий Васильевич.
— Ассистент наш новый, — с обидной небрежностью бросил Ганюшкин. — Вместо Спирина.
— А откуда сами? — спросил Александр Денисович.
— Из Москвы, — поднял брови Зайцев. — Из самой!
— Я вас где-то видел… — Александр Денисович нахмурился, стараясь что-то вспомнить… — Определенно видел… Вы, простите, не были прошлый год в Риме? Так в мае, июне.
— В Риме? — переспросил Юрий Васильевич. — Что вы?
— Нет, нет, я хорошо помню, что во время нашего конгресса туда приехала группа физиков. И мне почему-то показалось, что я вас видел. Юрий Васильевич, не запирайтесь. Я этого не люблю. Понимаю — скромность, но есть же предел! Наливай, Прокофий Иванович, разгонную!
Александр Денисович поднес к губам стакан, мельком взглянув на Юрия Васильевича, слегка пригубил и застыл в неподвижности. Казалось, он не пил, но и Аполлон Митрофанович и Прокофий Иванович в восторге не спускали с него глаз, да и Юрий Васильевич с удивлением заметил, что синяя жидкость из стакана медленно, но верно исчезает в бороде Сломоухова.
— Вы знаете, Александр Денисович, вы — наша звезда! — сказал Ворона, когда Сломоухов завершил операцию с синей жидкостью. — Куда, иной раз думаю, куда уйти, улететь, кто поймет меня? А тут вы приходите на ум. Ведь вы здесь, у нас выросли до всемирных масштабов, до Геркулесовых столпов учености и славы! Из ничего, без ничего и вопреки всему!
— А! Александр Денисович, ведь растет наш Ворона, просто на глазах растет, — восхитился Зайцев. — Верно он говорит. Ведь кто к нам приезжает? Может быть, он и голова, а билет уже в кармане на обратный путь. Чемоданники, перекати-поле, Одному нужно доцента, другому — профессора. Как звание в кармане, так и фьють! Мне один так прямо и сказал; лучше я, говорит, швейцаром буду, да в Москве. Что их там, Александр Денисович, медом кормят? Не могу понять?
— А я могу… — сказал Александр Денисович, со вкусом расправляясь с огромным куском рыбы. — Могу… Я буду прям, прям, как мачтовая сосна. Вот перед нами сидит москвич, — Александр Денисович куском хлеба указал на Юрия Васильевича. — Вы где там жили, осмелюсь вас спросить?
— Я жил в Тихвинском, это…
— Великолепный район, не нужно никаких пояснений. Это не в самом центре, но это и не пригород. В нескольких шагах — широченный проспект, немного подальше Марьина роща с ее старинными прудами, с фонтаном, впрочем, он, конечно, сейчас не работает, но и он мог бы рассказать миллион историй, одну изумительней другой. Желаете поразвлечься? К вашим услугам лучшие театры, десятки кинозалов, эстрада, консерватория, наконец. Вы любите старину — вот старина: Красная площадь, седой Кремль, золотые маковки прославленных соборов. Иди, человек, вдыхай красоту, историю, науку! И все покинуть? По- кинуть все, друзей, знакомых… И стены древние и дыхание, нового века. И уехать сюда, в глушь, по сравнению с которой Саратов — второй Вавилон! Зачем? Ведь мы живем только один раз… Я понимаю, отвергаю сердцем, понимаю вот здесь, корой, только корой своего мозга, но понимаю!
— Послушал тебя, Александр Денисович, — задумчиво сказал Зайцев, — и самого разбирает: не скатать ли в белокаменную.
— Но есть, есть и в нашей стороне свое обаяние, — продолжал Сломоухов. — И оно неотразимо для людей сильных. Там, в далекой Москве, все на местах, все полочки замяты и перезаняты. А у нас — нет, здесь простор дня молодых сил и для мужской зрелости, и тысячу раз будет счастлив тот, кто, не поддавшись минутному желанию уехать, вернуться назад к удобствам и комфорту, скажет себе: здесь Родос, здесь и прыгай!
— Понял, ассистент? — наставительно поддержал Сломоухова Зайцев. — Води ушами!
Сломоухов одним движением руки отодвинул в сторону тарелки, вилки, стаканы и коротко приказал Прокофию Ивановичу:
— Карту!
Ганюшкин метнулся к верстаку, над которым в стене был укреплен токарный станок, пошарил в ящике и достал старенькую потрепанную карту, сложенную таким образом, будто ее годами таскали засунутой в голенище сапога. Прокофий Иванович растелил ее на столе и в ожидании уставился в лицо Сломоулова.
— Адун, — указал Сломоухов, — Рубежанск… Так, так… Ах, до чего карта хороша, хоть и исчеркана, варварски исчерпана!
Юрий Васильевич присмотрелся и тоже увидел, что карта исполосована синими и красными черточками и стрелами, вероятно, следами давних экспедиций Прокофия Ивановича.
Особенный интерес к карте проявил старик Карпыч. Остро вглядываясь то в один ее конец, то в другой, он что-то шептал про себя, чему-то радовался.
— Вот тут, — указал Сломоухов на какой-то пункт и выразительно приложил палец к губам. — На ружейный выстрел от Ерофеева распадка поляна. Выхожу. Посредине старый кедр, весь сухой. А рядом другой, поменьше. Я еще в тумане, а верхушка дерева на виду, и было это сегодня утром…
За столом переглянулись и еще теснее сгрудились вокруг Сломоухова, даже Карпыч перестал водить по карте ногтем.
— Сидит, — продолжал Сломоухов. — Не на самой верхушке, а чуть пониже. Либо, думаю, Филимон Иваныч, либо Марья Ивановна, Ничего, думаю, потом разберемся, а мне для чучела пригодится, старый-то филин весь молью побит… Стыдно! Стыдно мне за такие мысли! — Сломоухов гневно потряс кулаками, но все только сильней наклонились над тем пунктам, на который он указал, — Подхожу ближе, еще ближе. Вертикалочку на травку, а сам глаз не спускаю. Только это я приподнял свой штуцер…
— Промазал! — без голоса прошипел Прокофий Иванович.
— Нет, не мог «промазать», — Сломоухов откинулся на стуле, будто и не собирался продолжать дальше. — К несчастью, не мог, у меня экспресс… Только это я вскинул к плечу, корпус находился в великолепном положении, приклад как раз, ноги циркулем — колоннада! И вдруг с дерева… — Сломоухов откашлялся и голосом старика Карпыча неожиданно тихо сказал: «Не стреляй, милок»… Спокойно так, но на внутреннем волнении необычайном! Я так в траву и сел. Дедуган какой-то на дерево забрался и ночует там. Ах, думаю, раздери тебя совсем, чуть до убийства не дошел. Секундочка бы, и поминай Сломоухова, как звали. Пули-то у меня меченые, да и совесть, совесть — вот где казнь египетская… Хорошо еще в фляжке коньячок был. Отвинтил я пробочку, отхлебнул, а ноги не держат, хоть плачь. «Эй, старик, — кричу, — ты чего сидишь? А ну, спускайся вниз, потолкуем». А он молчит. Звал кричал — молчит. Ну, думаю, черт с тобой. Ружье на плечо и скорым шагом через опушку в лес. Вошел в ельничек и ожгло… Тебя, Прокофий Иванович, вспомнил…
Ганюшкин медленно приподнялся на стуле.
— Тебя, тебя вспомнил, — продолжал Сломоухов. — Да еще кое-что и еще кое-что… Хорошо, ну, залез дедуган на дерево, ничего страшного, но солнышко-то уже взошло, туман реденький, почему не спуститься? Перекусить человек приглашает — не отвечает. Оно и понятно, по тайге разный люд ходит, но все же… Дай думаю, вернусь…
— И вернулся? — трясущимися губами спросил Ганюшкин.
— Слушай, слушай, Прокофий Иванович… Поворачиваюсь и, осторожно так — на опушку. Смотрю — никого нет. Чуть голову повернул — сидит, но где? На втором, на самой маковке. Да, не мог я ошибиться, не мог! Как же это он, старый человек, — по голосу-то старый, пока спустился бы, пока поднялся бы… А зачем? Не уйду! Не уйду с места, пока не прослежу. А сам, вот почему не знаю, штуцер в сторону и вертикалочку на изготовку. Жду… Тишина кругом — птица и та молчит, вот что странно было, она ж поутру чилилю-чилилю, а тут как кто уши заложил, такая тишина. Жду.
— Птица молчит… — почему-то утвердительно повторил Ганюшкин.
— И вдруг «шурх». Глаза поднял, а на дереве никого… Упал! Нет, не упал… А это что? А над речкой, над туманом будто большой орел, хлоп, хлоп крылом и… и пропал. Разрядил я ружье в воздух, — а сам прямо на валежник повалился, бороду — в клочья, сердце — на части. Был же фотоаппарат, был же язык во рту, чувствовал же, что чудо, сердцем чувствовал, так вот тебе, вот тебе, — с этими словами Сломоухов несколько раз ударил себя по голове, приговаривая: — слюнтяй, варрава, кретин…
— Не убивайтесь так, Александр Денисович, — попытался успокоить Сломоухова Ворона. — Радуйтесь, радуйтесь, что в живых остались. Быть может, эта говорящая птица обладала громадным клювом и сверху на вас…
— Какая птица? — недоумевая, спросил Сломоухов. — Что ты, Ворона, совсем с ума спятил… Человек это был, человек!
— Ну ты, Александр Денисович, тоже не очень, — примирительно сказал Зайцев. — Обул Филю в чертовы лапти, а мы верь?
— Не веришь? — пораженно спросил Сломоухов. — Мне не веришь? Это как же понимать? Сломоухов — врет? Ну, скажи: «Сломоухов врет».
— А мне как-то трудно определить, где сказка, а где правда, — сказал смущенно Юрий Васильевич. — Конечно, про этого старичка на дереве, вы, Александр Денисович, придумали, но я слушал с удовольствием. Охотничьи рассказы, — добавил он, ожидая взрыва со стороны Сломоухова. Взрыв не заставил себя ожидать.
— Нет! Нет! Нет! И еще раз нет! — заговорил, постепенно распаляясь, Сломоухов. — Я вас не видел в Риме! Вы никогда не были в Риме! Вот единственная неправда, которую я себе позволил за все время. Но это извинительно, не так ли? И не мне вас уговаривать, не мне, человеку природы, по-детски наивному, по-детски чистому, убеждать жителя Тихвинского переулка, которому достаточно точно повернуть налево, чтобы вдохнуть в себя тлетворное дыхание Бутырской тюрьмы; человеку, ум которого изощрен в борьбе с мошенниками всякого рода; настолько изощрен, что он, скорее, склонен считать белое черным, чем черное — белым! Я, ожидал, что вы спросите: когда? Когда мы с вами, Александр Денисович, направимся на от- лов этого странного человека-зверя, а вместо этого? Что пришлось мне услышать? Нет, вы никогда не были в Риме! Ни- когда, никогда, никогда!
— Но ведь и Аполлон Митрофанович… — попробовал было защищаться Юрий Васильевич.
— Проверка! — после секунды едва уловимого колебания твердо сказал Сломоухов. — Вас проверяли. Да Митрофаныч немедленно отправится со мной, как только поймет, что я вышел на правильный след. А, Прокофий Иванович? Рюкзак пуда на четыре на спину и — вперед. Пойдешь, Прокофий Иванович?
— Денька через три и пойдем, — серьезно сказал Ганюшкин. — Дельце одно продернуть надо, с долгами старыми рассчитаться, и в твоем полном распоряжении. А как же?
Сломоухов дернул бородой в сторону Ганюшкина, как бы говоря Юрию Васильевичу: «Учись, москвич!». Юрий Васильевич обиделся и встал из-за стола.
— Я пойду, — сказал он, ни на кого не глядя. — Вы извините меня. Конечно, вы все здесь друг друга знаете, вы все свои, а я честно сказал, что думал…
— Что же это мы, а? — спросил вдруг Сломоухов. — Человека обидели? Кто посмел? Я вас спрашиваю, кто посмел?
— А пускай идет, — тихо сказал Зайцев, — Ему чего-то там начальству приготовить надо. Демонстрацию какую-то.
Ворона еще что-то зашептал захмелевшему Сломоухову, но Юрий Васильевич уже был за дверью. Карпыч семенил перед ним, время от времени придерживаясь за стену.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
— Ну, как? Видал Слономухова? — спросил Карпыч у Юрия Васильевича. — Ему кличка дадена верная… Он и дело понимает, — неожиданно серьезно сказал старик. — Все ребрам, да жохом, а дела проворачивает — страсть! Как вьюн, шмыг на Барею, с чего бы это? Теперя, про тую птицу говорящую рассказывал, к чему бы? А ведь привезет он ее, как пить дать. Ловок, бес, как увидел, так поминай как звали. Ну, а поймает — не подступись тогда. Вот он нынче на овчине спит, а брешет, как с соболей, так ежели что…
— Позвольте, Карпыч, вы думаете?
— А я его знаю, Слономухова-то. Он что-то видал, не иначе. Да и Ганюшкин что-то заспешил, это тоже хруст. — старик вдруг остановился, будто ему только сейчас пришла в голову какая-то важная мысль: — Ты карту-то видал? — спросил он у Юрия Васильевича, заглядывая ему в лицо. — У Ганюшкина-то? Знаменитая карта… Расписана как, вкривь и вкось?…
Они подошли к двери с табличкой «Кафедра нормальной физиологии», и Юрий Васильевич вздрогнул: за дверью горел свет. Первым движением его было — уйти, сразу же повернуть к лестнице, но что-то удержало его. Он не сразу поднял, что именно… Ну, ясно, там, за дверью Федор Никанорович, кому же еще, теперь скорее вниз, за ключом и не думать, ни о чем не думать, кроме как о работе… Но на двери была ясно видна пластилиновая печать. Карпыч тоже насторожился и подошел к двери.
— Ходят, — сказал он, прислушавшись. Теперь и Юрий Васильевич разобрал звук тихих шагов за дверью.
Застыв на месте, они оба прислушались.
— Показалось, — облегченно вздохнул Юрий Васильевич, но Карпыч покачал головой.
— Ходил, ходил, — сказал он еле слышно. И вдруг резко крикнул, таким же молодцеватым фальцетом, каким рапортовал директору, что он, Карпыч, служит народному здравоохранению:
— Отзовись! Отзовись, леший!
То, что произошло затем, заставило Юрия Васильевича в ужасе отпрянуть от двери. Там, в комнате, где лежал Афанасий Петрович, раздался явственный шум, будто кто-то пробежал через всю комнату, затем звон разбиваемого стекла и все сразу же стихло.
Карпыч преобразился. Он поправил ремешок на гимнастерке, медленно застегнул пиджачок, и приказал Юрию Васильевичу:
— Стой тута?
Юрий Васильевич машинально кивнул, а Карпыч быстро зашагал по коридору. Вскоре он вернулся вместе со всей известной уже нам компанией. Впереди шел Карпыч, за ним Зайцев, осторожно вышагивая в своих гигантских валенках. Прячась за его спиной, ковылял Ганюшкин, сжимая в руке молоток. Рядом с ним — Ворона. Шествие замыкал Сломоухов. В руке он держал вертикалку и шел, пригнувшись, будто крался за зверем. Туфли на его босых ногах громко шлепали, Юрий Васильевич отошел в сторону, предоставив возможность остальным облепить дверь. Зайцев присел на корточки и заглянул в замочную скважину.
— Лежит Афанасий, что ему сделается, — сказал наконец он. — Пить тебе, Карпыч, кончать надо. Не те годы.
— Молчать Аполлошка! — ответил Карпыч. — Окно-то, окно, видать?
— Окна не видать… заслоняет машина какая-то.
Сломоухов поставил вертикалку к косяку и чиркнул спичкой. Потом он поднес ее к двери, и все увидели, что пламя потянуло внутрь комнаты.
— Похоже, что окно открыто, — сказал он. — Может быть, форточка?
— А может быть, — оживился Зайцев, выпрямляясь. — Вот напугал, старый. На грех ты мастер, как я погляжу.
Зайцев погрозил Карпычу пальцем, но в этот момент из комнаты донесся не то стон, не то скрип, и вся компания, раскрыв рты, снова прильнула к двери.
— Открывай, Митрофаныч, — сказал Ганюшкин, схватив ружье. — Открывай, говорю.
Зайцев негнущимися пальцами сложил огромную фигу и поднес ее к самому носу Ганюшкина.
— Видал? — сказал он. — Мне что, под суд за тебя идти? Директора надо звать, вот что… А ну, Ворона, давай вниз, звони Сергею Ивановичу.
На электрических часах, висящих под сводами коридора, было двенадцать.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Появление Чернышева некоторое время оставалось незамеченным. Зайцев, Ганюшкин и Сломоухов в разных позах застыли у двери кафедры нормальной физиологии. Юрий Васильевич забрался на три табуретки, поставленные друг на друга, и, став на цыпочки, пытался что-то разглядеть сквозь стекло над дверью. Карпыч одной рукой держал табуретки, а второй вцепился в штанину Юрия Васильевича.
— Точно, — сказал Юрий Васильевич, — окно разбито…
— А ну-ка, товарищи, отойдите от двери, — приказал Федор Никанорович. — Слазьте, товарищ, со своих вавилонов. — Он достал из кармана ключ и отпер дверь.
Да, в комнате кто-то побывал. Большое стекло в окне было разбита. Лампы под потолком ярко горели. Афанасий Петрович лежал на столе в той же позе, в какой его оставил Федор Никанорович прошлой ночью, и все прошли мимо него прямо к окну.
Федор Никанорович перегнулся через подоконник. Как раз против окна шумело высокое дерево, и листва его поблескивала а свете уличных фонарей.
— Тут карниз, — донесся его голос. — И широкий карниз.
В это время позади стоящих у окна людей раздался тихий стон.
Его не слышал Федор Никанорович, так как по улице как раз проехал грузовик.
И вновь раздался такой же стон.
Теперь к столу повернулись все. Первым подошел Карпыч. Он нагнулся к лицу Афанасия Петровича.
— А Петрович-то живой, — раздался его дребезжащий голос. — Дышит.
— Отпустило его, значит, — оборонил Зайцев. — А чего, летаргия. Обыкновенная.
Сломоухов быстро подошел к столу, наклонился над Афанасием Петровичем. Приложил голову к его груди.
— Бьется, — сказал он. — И наполнение неплохое. Жив Афоня! Ну, а как же иначе? Чтобы меня, Сломоухова, горем встречать? Эт-того безобразия не потерплю!
Сломоухов потряс кулаками над головой и резко приказал:
— Митрофаныч, вызывай неотложку… А ты, Зайцев, давай сюда мой мешок. Там в карманчике все есть, все, что надо. Шприц, камфора, нашатырь… Быстро! — И он захлопал в ладоши. — А вас, товарищи уважаемые, мы попросим пока не мешать.
Федор Никанорович, будто очнувшись, тоже подошел к столу, осторожно взял кисть руки Горбунова, про себя стал считать пульс, не отрывая взгляда от ручных часов. Когда он поднял глаза, перед ним, по другую сторону стола стоял директор института и тоже считал пульс.
— Аритмия, — сказал директор. — Ярко выраженная аритмия.
— Пульс пятьдесят, — прошептал Федор Никанорович, не отпуская руку.
— Для мертвого не так уже плохо, — обронил директор. — А? Как находите, Чернышев?
Директор осторожно положил руку Афанасия Петровича на край стола.
— Поддержать сердце нужно, — уверенно и радостно, сказал он. — Элементарная электротравма. А вы, Федор Никанорович, панику тут такую развели. Черт знает что! И всех лишних нужно попросить из комнаты. Воздух нужен, воздух! Больше воздуха.
Директор одним движением придвинул стол с Афанасием Петровичем вплотную к окну и быстро потер рука об руку.
Из окна в комнату ворвался резкий плачущий звук. Все вздрогнули. Чернышев осторожно выглянул в окно, но звук больше не повторился, только по-прежнему шумела листва.
Когда прибыл врач из неотложки, сломоуховский шприц уже кипятился на электрической плитке.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Мы оставили Юрия Васильевича в пустом просмотровом зале наедине со своими воспоминаниями. Козлов встретился с мим назавтра и внимательно выслушал его рассказ.
— Вы совершенно правы, Юрий Васильевич, — сказал он, по- молчав, — что не торопитесь с выводами. Главное — последовательность фактов, «выстроенности» фактов, если так можно сказать, вы меня понимаете?
— Выстроенность, — повторил Юрий Васильевич. — Да, да, понимаю.
— А причины и связи, — продолжал Козлов, — мы вам отыскать поможем, верьте моему слову.
— Нет, — сказал Юрий Васильевич. — Не верю…
Козлов удивленно поднял брови.
— Не верю… Мне после просмотра вашего фильма показалось, что я смогу быстро, сразу же дать удовлетворительное объяснение, но чем дальше я уходил в прошлое, тем все становилось более и более запутанным. Я рассказал вам о событиях, которые произошли на протяжении двух суток, и как бы ни было полно рассказанное мною, кое-что я мог упустить… Вы думаете о причинах и связях и подразумеваете обычные причины и обычные связи. А они, товарищ Козлов, совсем необычны.
— Ох, Юрий Васильевич, — Козлов погрозил пальцем. — Чего-то вы недоговариваете…
— Я недоговариваю только то, чего сам не знаю, — ответил Юрий Васильевич. — Выслушайте меня внимательно… Вам, надеюсь, приходилось завтракать крутыми яйцами?
— Что за вопрос, Юрий Васильевич, — засмеялся Козлов.
— И вы каждый раз обнаруживали белок и желток, не так ли? А когда-нибудь задумывались, где в яйце спрятан цыпленок? Где у него перышки и глазки, а клювик и ножки? Где они там, когда, облупив яичко, вы находите только желток и белок?
— Яйцо развивается, это все постепенно.
— Золотые слова. Постепенно, все постепенно. Тек вот, наш земной: шар, а это, поверьте, гигантское сооружение…
— Охотно верю, — согласился Козлов.
— Так вот, весь земной шар, со всеми морями и океанами, со всеми живыми существами: летающими, ныряющими и ползающими по земле — это все только яйцо, рожденное в недрах Солнца. И нам пока дано иметь дело только с белком и желтком, находящимися в стадии бурного развития, но развития еще далеко не законченного! Вы никогда не задумывались над тем, что нужно для жизни на Земле? Что нужно, чтобы на Земле росли деревья, летали птицы, жили люди? Мы часто говорим: без воды нет жизни, без солнце нет жизни… Но жизни нет и без того элементарного состава, которым располагает наш земной шар. Что, если бы вместо кремния поверхность земного шара состояла из железа или золота, если бы наши моря были наполнены расплавленным свинцом или ртутью? Я уж не говорю о сотнях, тысячах сложнейших сочетаний элементов, нарушив которые, мы никогда не смогли бы существовать. Солнце, создав земной шар, снабдило нас всем необходимым, снабдило щедро и точно…
— Охотно допускаю, — сказал Козлов, — хотя для отчета Москве несколько не по теме… Но, Юрий Васильевич, даже если вы и правы, если все на Земле сделало для нас Солнце, то тогда сложи ручки и жди, когда все это созреет и разовьется? Вы меня, конечно, извините, но это все — философия, Юрий Васильевич.
— Вот тут-то вы и ошибаетесь, — улыбнулся Юрий Васильевич. — Вы слышали об академике Ферсмане?
— Геолог был такой, как же, слышал.
— Так вот этот геолог, а более точно геохимик, как-то задался удивительно интересной задачей: построить таблицу элементов, которые интересовали человека в различные периоды его истории. Некоторые элементы, как, например, углерод, были известны человеку всегда. Первый костер был и первым сознательным использованием способности углерода гореть, то есть соединяться с кислородом. Потом настал бронзовый веч, а значит, произошло знакомство с медью и оловом. В этот же период времени человечество знакомится с серебром и свинцом, золотом и цинком…
Вот так, шаг за шагом осваивалась таблица Менделеева, и академик Ферсман развернул этот процесс в краткой диаграмме. Казалось бы, что такая диаграмма интересна и только. Но Ферсман обратил внимание, что элементы, которые становились главными в тот или другой период человеческой истории, выбираются не случайно, что существует закономерность в выборе каждого следующего элемента, что эта закономерность связана со строением ядер этих элементов, И вот, в тридцатых годах он высказал предположение, что наиболее важными элементами ближайшего будущего станут титан и германий. Заметьте, в те годы никто не мог предвидеть бурного развития промышленности полупроводниковых приборов именно на германии и прежде всего германии. В то время не было и речи о гигантских ракетах, конструирование которых будет зависеть от наличия в стране титана, все это было в будущем, в далеком будущем.
Представьте все выгоды этого метода, что еще нет необходимости в том или другом элементе, а геологические партии уже заранее выходят на разведку того, что непременно потребуется через пять, десять или двадцать лет… Значит, и ваша, человеческая история теснейшим образом переплетена с историей возникновения земного шара. И такой подход не просто «философия», а вполне реальный метод, за которым стоит авторитет заводов-гигантов и космической техники.
— Значит, Солнце, — тихо сказал Козлов. — А не может ли Солнце непосредственно… вы понимаете?
— Вмешиваться в нашу жизнь? — подхватил Юрий Васильевич. — Может быть, может быть… Мне даже кажется, что вы правы. Я вообще, товарищ Козлов, последние года два, все больше доверяю своей интуиции. Мне иногда представляется какая-нибудь картина… То это чужой город, то далекий берег какого-нибудь моря… Да мало ли что еще. И меня не покидает чувство, что это все так и есть, что это не плод фантазии. Мне иногда кажется, что я могу привести в движение какие-то силы… Умоляю, не думайте, что это бред, я вполне нормальный человек. Вот даже сейчас, когда я говорил с вами, каким-то вторым зрением, параллельной линией образов… Да вы смеетесь надо мной…
— Продолжайте, Юрий Васильевич, — поспешил, успокоить его Козлов.
— Но, видите ли, я последнее время как-то неспокоен, мне все кажется, что, стыдно сказать, моя жизнь в опасности, вы понимаете… Нет! Я уверен, что это так! Я даже вижу человека… Он в водолазном костюме.
Юрий Васильевич замолчал и нахмурился, Козлов старался не проронить ни слова.
— А он, он чем-то со мной связан, — сказал Юрий Васильевич. — Вооружен… А впрочем, все это чепуха…
— Чем черт не шутит, — сказал Козлов, — попробуйте описать подробнее, где именно находится этот человек. Попробуйте, Юрий Васильевич.
Козлов раскрыл блокнот и сжал карандаш в руке так, что побелели пальцы.
— Он сейчас на палубе… Ага, это подводная лодка. Это, знаете где? — я, кажется, могу показать на карте.
Два дня спустя в Москве сотрудник военно-научной экспертизы вошел в знакомый уже нам кабинет и попросил позволения воспользоваться графином с водой, стоящим на отдельном столе. Он достал из портфеля прямоугольную ванночку из органического стекла и напил в нее воды. Стараясь не расплескать, он поставил ванночку на письменный стол и погрузил в воду белый прямоугольник накрахмаленной ткани. Через секунду, когда ткань намокла, на ней ясно проступили очертания лица. Это было то же лицо, что возникло на фоне горящих самолетов, только на этот раз улыбающееся и довольное. Раны на лбу не было.
— Вот все данные, — сказал сотрудник военно-научной экспертизы и протянул запечатанный конверт. — Распишитесь в по- лучении. Можно прямо на конверте.
Руководитель группы вскрыл конверт и пробежал глазами содержание листа. В нем заключалось следующее:
«Кусок ткани, изъятый из подкладки пиджака, принадлежавшего нарушителю границы в районе Приморска. Личность нарушителя неидентифицирована. Убит во время перестрелки. Легководолазный костюм и остальное снаряжение обращают на себя внимание высоким качеством изготовления и продуманностью дета- лей. Фирменных знаков и клейм не обнаружено».
На обороте была приписка рукой Козлова:
«Нарушитель высадился в квадрате, указанном Д».
Белый прямоугольник медленно вытащили из воды. Изображение на ткани стало бледнеть и вскоре бесследно исчезло.
Но вернемся вновь в прошлое. Ведь Юрий Васильевич должен был присутствовать на лекции первокурсников и помогать при физических демонстрациях…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— А теперь, товарищи будущие медики, — сказал заведующий кафедрой физики, обращаясь к аудитории в белых халатах, — наш ассистент докажет вам, что механическая работа способна перейти в тепло. Прошу вас, Юрий Васильевич.
Юрий Васильевич вышел из-за доски и взялся за молоток. Под озорные выкрики аудитории он нанес кусочку свинца два десятка сильных ударов и положил сплющенный кусочек металла на донышко перевернутой колбы, соединенной с U-образным манометром. Подкрашенная перекисью марганца жидкость тотчас же сместилась, показав тем самым увеличение давления в колбе. Софрон Григорьевич окинул аудиторию торжествующим взглядом. Лицо Юрия Васильевича тоже приняло выражение сосредоточенное и серьезное.
— Встать! — раздался вдруг голос старосты курса, здоровенного парня в клешах, выглядывавших из-под халата. Юрий Васильевич уже знал, что Фомин служил боцманом на Тихом океане и был намечен в старосты курса еще до сдачи всех экзаменов. — Эй, на полубаке! — продолжал громогласно Фомин. — Кому сказано?
В аудиторию вошел декан, правой рукой сделав знак, чтобы садились, а левой, ладонью вверх, к Софрону Григорьевичу — извинительно.
Вымуштрованный Фоминым курс продолжал стоять.
— Первый курс Рубежанского медицинского института в полном составе присутствует на лекции по физике! — отрапортовал староста. — Больных нет. Отсутствует один Селезнев.
— У меня несколько объявлений, — сказал декан Софрону Григорьевичу. И — строго Фомину: — Так что же с Селезневым?
— Сачкует, товарищ декан. Говорит, ему сперва жениться нужно, в потом уж учиться.
В аудитории засмеялись.
— А тебе дело? — выкрикнул кто-то из заднего ряда. — Унтер Пришибеев.
— Я те покажу унтера! — прорычал Фомин вполголоса. — А ну, выдь, выйди говорю!
— Фомин, Фомин, успокойтесь, — сказал декан, поднявшись на помост. — Вы не на крейсере, здесь совсем другой том нужен, — и вдруг закричал сам каким-то чужим голосом: — Почему без шапочек! Сколько я буду напоминать! Куда смотрит староста курса? Безобразие!
Аудитория завозилась, и на головах студентов сразу же оказались беленькие шапочки. Фомин восторженно глядел на декана. Сейчас он был снова в родной стихии.
— Девушка из Новинска, встаньте, — нараспев сказал декан.
Поднялись в разных концах аудитории две девушки.
— Вы сядьте, — сказал одной из них декан. — Вы в Новинске школу окончили, но родились в Барнауле. А вот с этом товарищем у меня будет серьезнейший разговор… Девушка из Новинска, ваша фамилия Лапина?
— Да, Лапина, — едва слышно сказала девушка.
— Лапина, где ваш череп?
Лапина опустила голову.
— Разрешите, товарищ декан, — прервал молчание Фомин. — Он у ней на голове, череп.
Юрий Васильевич не выдержал и громко хмыкнул, за ним расхохоталась вся аудитория. А когда смех прекратился, Лапина тихо сказала:
— У меня… у меня череп украли…
Теперь уже засмеялся и декан. А девушка навзрыд расплакалась.
Фомин одним прыжком бросился к ней. Уголком шапочки смахнул с девичьей щеки слезинку и, обернувшись к аудитории:
— Говори, кто?
В наступившей тишине яростно застучал звонок.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Афанасий Петрович попытался встать, но почувствовал, что не может приподнять голову. Будто кто-то сильный положил ему невидимую руку на лоб и осторожно, но непреклонно возвращает голову обратно на жесткую подушку.
— Сестра… — позвал он и удивился слабости своего голоса. — Есть кто-нибудь?
Дверь тотчас же отворилась. В палату вошел доктор Пасхин. И это как бы подтвердило, что все остальное только привиделось Афанасию в каком-то сне. Но доктор Пасхин был совершенно сед, а тогда — нет, тогда он не был седым.
— Лежи, лежи, — сказал Пасхин и, повернувшись на пороге, сказал кому-то за дверью: — Заходите, товарищи.
Первым за Пасхиным вошел Сергей Иванович, директор института. За ним сразу же вошли еще человек семь. Шествие замыкал Федор Никанорович Чернышев.
— Здравствуйте, — сказал Афанасий Петрович и попытался привстать.
— Ну, ну, без глупостей, — сказал Сергей Иванович.
Пасхин присел на табуретку возле Афанасия и взял его руку.
— Семьдесят два, — сказал он через некоторое время, пряча в жилетный карман часы, и столпившиеся у кровати врачи переглянулись.
— Что со мной? — спросил Афанасий. — Почему я здесь?
Директор наклонил голову.
— Почему вы не отвечаете? Мне даже показалось, что это все мне снится. В этой самой палате я уже лежал и вдруг опять. Постойте, я вспомнил… Да, да, я все вспомнил… Я вошел к себе на кафедру. И меня что-то сильно ударило. Не пойму даже что… Вот сюда.
Афанасий Петрович медленно поднял руку и показал куда-то за голову.
— Вот сюда.
— Правильно, правильно, кровоподтек есть, — сказал Пасхин,
— И это все, что вы помните? — быстро спросил Федор Никанорович, выглянув на мгновение из-за чьего-то плеча.
— Нет, — в раздумье продолжал Афанасий, — потом была боль. Один раз… и второй… и все…
— А перед этим, перед тем, как вы потеряли сознание, — извините, но не могу не спросить, — вы ничего не писали? — Сергей Иванович наклонился над Афанасием. — Значит, нет…
Пасхин медленно повернул Афанасия Петровича на бок, и над его спиной склонились все присутствующие. Кому принадлежали отдельные восклицания, Афанасий Петрович не всегда мог определить.
— Выход тока, — торжествующе сказал Сергей Иванович.
— Не похоже, — (это, кажется, Пасхин).
— Нет, нет, когда он…
— Потом, потом, — (вновь Пасхин). — Пока только смотрите. Только смотрите.
— Нет, это скорее вмешательство.
— И второпях, я бы сказал, — (кажется, Федор Никанорович).
— М-да…
— Страшного для жизни я ничего не вижу…
И тут случилось то, чего меньше всего могли ожидать собравшиеся. Рука Афанасия вдруг вынырнула где-то возле шеи, пальцы пробежали по обнаженной лопатке, и Афанасий Петрович весь как-то обмяк.
— Он потерял сознание… — сказал Пасхин, нагнувшись над ним. — Ничего, ничего, приходит в себя.
— Может быть, укол? — спросил Сергей Иванович.
— Теперь мне конец, — глухо, в подушку сказал Афанасий Петрович. — Все…
— Ничего, ничего, все позади, Афоня, — оказал Пасхин. — Сейчас мы дадим вам отличнейшего бульончику!
Пасхин сделал знак собравшимся, чтобы они вышли из комнаты.
— Что за глупость, Афоня, — заговорил Пасхин вполголоса. — Лет семь назад я предлагал вам от этого избавиться, и вы были почти согласны. Откуда такая мнительность? Без этого можно жить и совсем неплохо!
— Он здесь, он здесь, понимаете, — шептал Афанасий Петрович, — вы понимаете?
— Ах, вот что? Да, это возможно…
— Здесь он, здесь, — почти выкрикнул Афанасий Петрович.
— Но в госпитале вам ничто не угрожает, ничто… Лежите спокойно, ничего не бойтесь. Сейчас я пришлю сестру, вас покормят, и все будет в полном порядке. В самом полном порядке…
Сестра принесла бульон, и Пасхин не ушел, пока Афанасий Петрович не выпил полную чашку.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
— Нам нужно поговорить, — сказал Пасхин, поворачиваясь к Федору Никаноровичу и Сергею Ивановичу.
— Мы так и поняли, — директор быстро прошелся по комнате и сел на диван рядом с Чернышевым.
Пасхин прикрыл балконную дверь, и кабинет тотчас же наполнился запахом госпиталя, не поддающимся, как известно, ни анализу, ни описанию.
— Я расскажу вам все, что может пригодиться в дальнейшем, — начал Пасхин, усаживаясь на стуле перед диваном. — Многое вы уже знаете сами. Многого я и сам не понимаю, только так в общем. Скажу откровенно: жизнь Афанасия Петровича в опасности.
— Да, но вы сами… — начал было директор.
— Сам, сам… Речь идет не о состоянии его здоровья. Здесь мы сделаем все, что в наших силах, и дней через десять он будет играть в футбол, если пожелает. А вот что потом, после его выхода из госпиталя?
Пасхин посмотрел на Сергея Ивановича, потом на Федора Никаноровича.
— Я вижу, что вы до конца не понимаете всего случившегося. — Пасхин поднялся со стула и, протянув руку к письменному столу, взял с его края большой конверт.
— Здесь я приготовил все, чем, собственно, располагал. — Пасхин достал из конверта книжечку истории болезни и несколько листков, заполненных какими-то странными знаками.
— «Ефрейтор Горбунов Афанасий Петрович, — прочел Пасхин по истории болезни, — 22 февраля 1944 года получил сквозное осколочное ранение левой половины грудной клетки с открытым пневмотораксом и переломом шестого ребра и лопатки…»
— Картина ясная? — спросил Пасхин своих слушателей, те согласно кивнули. — Так почему же я вам это читаю? Да потому, что кому, как не мне пришлось не один раз разглядывать эти самые лопатки Афанасия Петровича. Я обратил внимание, да и нельзя было не обратить, на два симметричных выроста у края лопаток. Выросты эти имели в длину сантиметра четыре, не больше…!
— А диаметр? — спросил директор больше для того, чтобы показать, что он внимательно слушает.
— Диаметр? — переспросил Пасхин и тихо сказал: — Диаметра точно такого же, как те рубцующиеся ранки, что вы видели только что на спине Афанасия Петровича.
— Так ему кто-то сделал операцию? — воскликнул директор.
— Операцию? — усмехнулся Федор Никанорович. — Предваряемую ударом по голове вместо наркоза.
— Это еще не все. — Пасхин достал листки, исписанные фиолетовыми завитками. — Вот это, — сказал он, показывая листки, — мой дневник за те дни. Времени было мало, ну я и стенографировал все, что, по-моему, могло в дальнейшем пригодиться. Сегодня с утра я перечитал их внимательнейшим образом, и мне сразу стала ясна ценность вот этих заметок. Разрешите, я вам их прочту.
«17 мая 1944 года предложил выздоравливающему Горбунову произвести удаление аномалий лопаточных отростков, на что получил неожиданный отказ. Обратил внимание на то, что раненый Горбунов пришел от моего предложения в крайний ужас. Это тем более удивило меня, что не всех многочисленных поэтапных операциях и осмотрах он проявил абсолютную выдержку и терпение. Вечером того же дня он сам подошел ко мене и сказал: «Не обижайся, доктор, хоть и не нужны они мне, а не надо». «Как хочешь, я просто думал, что женишься, зачем жене удивляться, будто ты не как все. А так, ранение, мол, было и ладно». «А я не как все», — ответил Горбунов, и мы разошлись».
Так… Тут результат осмотра в палате легкораненых… Ах вот, вот еще. Эта запись относится к более позднему времени. Вы, конечно, знаете, что он, быстро оправившись от ранения, стал самым деятельным помощником персоналу госпиталя. Афоня сюда, Афоня, туда, Афоня, в перевязочную, Афоня, носилки! Это была не просто услужливость, нет… Но это к делу не относится.
Вот следующая запись:
«Горбунов рассказал мне любопытную историю. Будто в глубине тайги, откуда он родом, временами появлялись чужаки, охотящиеся за людьми с такими же выроста- ми на лопатках, как у него». «Я знаю, о пантах, — сказал я ему. — Но это у оленей. Тут ничего негуманного нет». «А вы видели, — спросил меня Афанасий, — как снимают панты?». «Разумеется, — отвечаю. — Сколько раз. Тут у нас неподалеку оленеводческий совхоз». «Это не те панты, — говорит Афанасий. — Вот когда спиливают рога вместе с частью оленьего черепа — вот этим пантам цены нет…». «И что же они с ними делают, эти люди?». «Не знаю… Продают куда-то на три стороны. Я почему из тайги вышел? Вот за таким ловцом пошел. А тут меня в армию забрали, я ж и про войну не знал. Ничего не знал. Грамоте в армии выучился. Мне же теперь в деревне и появиться нельзя. Скажут: «Продал Афанасий крылышки-то свои… А мы же на тебя надежду имели». Вот, собственно, и все…»
Пасхин сложил листки вместе и спрятал в конверт.
— Чушь какая-то, — сказал Сергей Иванович. — Да неужели в наше время могут найтись люди… Хотя…
— Да, в наше время разные люди бывают, — заметил Федор Никанорович, — и отваги бесконечной и жестокости хватает самой варварской. Но теперь проясняется главное. Налицо весьма определенное преступление. Похоже, что не Афанасий Петрович разыскал своего обидчика, а тот его…
— Правильно! — вырвалось у Пасхина. — Не хотел я начинать с этого. И это понял Афанасий Петрович. Понял. Он так и сказал мне сегодня: «Он здесь!» И добавлю от себя, судя по всем обстоятельствам, это сотрудник нашего института.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Карпыч обогнул скалу и медленно стал подниматься по два приметной тропке, вьющейся между камней. Наверху он отдышался и неожиданно быстро зашагал к глухому забору, окружавшему старинный трехэтажный особняк. Здесь, стоя у забора, Карпыч осторожно оглянулся и, нащупав щеколду, проскользнул внутрь заднего дворика, за которым возвышались хозяйственные пристройки особняка. Сбоку Карпыч разглядел стайку мальчишек, штурмовавших крепостные орудия времен Севастопольской войны. Когда-то эти орудия отстояли Пвтропавловск-на-Камчатке и были привезены сюда как воинская реликвия тех славных лет. Все еще величественные, отшлифованные до блеска животами поколений ребятишек, они возвышались на чугунных многотонных лафетах, грозя неведомому противнику. Рядом стояли трофейные французские и английские скорострельные пушки с железными сиденьями для наводчиков.
Карпыч бочком приблизился к одной из пушек и вдруг, изловчась, схватил одного из воителей за рукав и потащил сопротивляющегося изо всех сил мальчишку к парадной двери с табличкой: «Рубежанский краеведческий музей».
— Дяденька, пусти! — просил мальчишка, но Карпыч со словами «Не ломай реликвию!» втащил его все-таки внутрь здания.
— Директора мне, — строго сказал Карпыч, не выпуская рукав присмиревшего мальчишки. — Слышишь, старая?
Пожилая уборщица, вытиравшая пыль с громадного Мамонтова бивня, живо восприняла это приказание Карпыча.
— А ты молодой! Кто ты такой, чтоб мальчишков таскать?
— Говорю, зови директора, — настойчиво сказал Карпыч, и уборщица, тяжело топая, пошла вверх по широкой каменной лестнице, украшенной скульптурами доисторических людей и схемами, на которых, будто яблоки среди ветвей, виднелись изображения странных чудовищ.
— Кто это? — доверительно спросил мальчуган Карпыча, показывая на скелет мамонта.
— Это? — Карпыч нахмурился. — Это мамонт. Слон древний.
По лестнице, не слышно ступая, спускалась высокая худая женщина.
— Там той старик, — донесся сверху голос уборщицы. — И мальчишка с им. Слышь меня, Ирина Ильинична?
— Слышу, слышу, — ответила высокая женщина и тряхнула коротко подстриженными седыми волосами.
— Вы ко мне? — спросила она, строго глядя на Карпыча.
— Доброго здоровья вам, товарищ директор, — сказал Карпыч, кланяясь. — Прохожу это я мимо вашего заведения, а вот этот сорванец в орудию вашу как вцепится и давай ручки крутить. Ну, куда смотришь, куда? — дернул он за рукав приведенного им мальчишку.
— А там кто? — спросил громко мальчишка и даже всплеснул руками. — Рыба какая большая…
— Ты никогда не был в нашем музее, — удивилась Ирина Ильинична, наклоняясь к мальчику. Тот замотал головой. — А у нас много есть интересного. Ты каких животных больше всего любишь?
— Хищных, — чуть подумав, ответил мальчишка.
— Так у нас есть тигры! — воскликнула Ирина Ильинична.
— Живые?
— Они не живые, но как живые… Вот, ступай по лестнице вверх, а с площадки уже виден один, самый страшный.
Мальчишка осторожно стал подниматься по лестнице, то и дело поглядывая вверх. Последние ступеньки он преодолел с величайшей осторожностью, после чего раздался его восхищенный голос:
— У-у-у, какой!
Карпыч и Ирина Ильинична переглянулись.
— Ну, конспиратор, не можешь без фокусов? — сказала Ирина Ильинична.
— Как живешь, Илларион Карпыч? — спросила она, усаживаясь за письменный стол. Что это тебя давно не было видно?
— Худые вы стали, — сказал Карпыч, — кожа да кости.
— Спасибо тебе, Карпыч, очень приятное замечание.
— Кушать нужно, Ильинична. Себя переломи, а лопай.
— Не всегда хочется. А иногда и забываю. Наработаешься, промерзнешь. Тут же все лето сырость. Жду не дождусь, когда можно будет топить. А приду домой — ничего делать не хочется. Когда еще дочка была здесь, так веселей как-то было. Так с чем пришел, Карпыч?
— Ты не обижайся, Ильинична. Боюсь я…
— Боишься? — рассмеялась Ирина Ильинична так заразительно, что Карпыч невольно улыбнулся.
— За тебя боюсь, Ильинична, — сказал он серьезно. — Ты и так худая, как загнанная лошадь, а то и вовсе…
— Да что ты крутишь, говори прямо.
— Прямо, прямо. У самого сумления имеются… Ты-то помнишь дело с картой? Это когда Павла твоего расстреляли.
— Хотела бы забыть, да, видно, не смогу.
— Так я, — Карпыч наклонился к самому столу и еле слышно сказал: — ту карту видел…
— Какую карту? — побелевшими губами спросила Ирина Ильинична. — Ту самую?
— Ее.
— Но я же помню, мы ее искали!
— А нашли?
— Нет.
— То-то… Увез ее Калныков, увез.
— Конечно, конечно, нам она была еще так нужна. Постой, Илларион Карпыч, да ведь он же ее в броневике увез, мы же потом выяснили.
Карпыч оживился.
— Вот она, память-то молодая. Правильно, в броневике, а как же! Калныковские китайцы как жахнут вдоль по Синей речке. Митрофанова тогда как раз отряд стоял, и по закраине и… Так как же я — то мог забыть? А карта та самая, даже уголок оторван, это когда Калмыков в сердцах по ей нагайкой хлестнул. Примета верная…
— А где ты ее видел?
— Так, один человек показал… — нахмурился Карпыч. — Человек так себе… Да будто я его где видал…
— А какой он из себя? — после некоторого молчания спросила Ирина Ильинична.
— Такой… Урода он, вот какой. Верно, встречала его, он вот так ходит… — Карпыч вышел из своего уголка и, припадая на левую ногу и передвигая всем туловищем, показал, как ходит этот человек.
— А лицо, лицо? — спросила возбужденно Ирина Ильинична.
— Подряпано лицо… Медведь, говорит.
— Вы сказали «подряпано»?
— Ну, рубцы, шрамы по всей морда.
— Я его знаю, — твердо сказала Ирина Ильинична. — Я его много раз встречала и никакого внимания не обращала. Очень часто я видела его с лодкой, такой белой.
— Люминиевая, люминиевая у него лодка, — поддакнул Карпыч.
— А однажды, было это лет пять или шесть тому, он продавал на рынке, возле речного вокзала, тушки енотовые.
— А отчего ж, он может. Что ты, Ильинична, зверя он знает всякого.
— Да, да, — я подошла к нему и спросила, не найдется ли у него шкурки енотовидной собаки. «Нет, — говорит он мне, — матушка, шкурки все сдал», и тут он мне будто знакомым показался. В глазах что-то… Я ему тогда: «Вы меня извините, но я вас где-то видела». «А это очень даже возможно, матушка». Да как закричит на весь рынок: «Кому сала енотового? Кому лечиться? Кому жениться? Налетай, туберкулезные, налетай, болезные!..»
— Он, он самый, — сказал Карпыч, — он кабы мастером не был, так прямо кловун, шут балаганный.
— Ой, Карпыч, может, это все только твои страхи? — спохватилась Ирина Ильинична. — Карта могла быть и потеряна, и продана, да мало ли что, может, ты ошибся, хотя нет, нет, не сердись только. Я тебе верю.
— Оперативная карта была, Ильинична, чтоб ее кто продал? Слышь, Ильинична, у тебя фотографии не сохранилось, той, помнишь, что сняли с мертвого?
— Кажется, есть…
— Там же весь штаб калныковский, может, кого знакомого стретим?
— Тогда посиди тут, Карпыч. Я сейчас приду.
Ирина Ильинична быстро вышла из кабинета и вскоре вернулась с большой синей папкой,
— Вот тут калныковцы, здесь не одна фотография.
Ирина Ильинична развязала тесемочки и раскрыла папку. Среди десятков фотографий сожженных деревень, виселиц с почерневшими телами повешенных, железнодорожных станций — на перронах кучками полураздетые трупы — отыскалась и фотография, найденная в свое время среди бумаг застреленного партизанами калныковского офицера. Был на ней запечатлен весь штаб атамана. Каждый сидевший в двух первых рядах был помечен аккуратным номерком тушью, а на обороте карточки, против номерка, тонким «писарским» почерком значилось его звание и фамилия.
Ирина Ильинична достала из стола очки и вместе с Илларионом Карпычем принялась изучать фотографию. Водя сложенным ногтем по ряду усатых физиономий, Карпыч время от времени приговаривал: «Ловись, рыбка, большая и маленькая».
— Стеклышка-увеличилки у тебя нет, Ильинична? — спросил он.
Ирина Ильинична протянула ему лупу в черной оправе, и Илларион Карпыч перешел к следующему ряду.
— Вот он, — сказал он спокойно и подчеркнул ногтем чье-то лицо.
Ирина Ильинична рассмеялась.
— Ну, что ты, Карпыч, это же красавец, такой видный, холеный. Это штабс-капитан Мезенцев…
— Он, он, — настойчиво повторил Карпыч, только морда подряпана, да ногу волочит.
— Да что ты, уж кого-кого, а Мезенцева я отлично знаю. Он же меня лично допрашивал, вон недавно, когда было столетие города, товарищи из партархива зачитывали на собрании протоколы допросов, среди них был и мой. Это зверь, я была бы довольна, если бы это был он, но нет… — И Ирина Ильинична покачала головой.
— Что это ты раскудахталась, Ильинична? — сердито спросил Карпыч. — Ты возьми увеличилку и смотри сама.
Ирина Ильинична осторожно взяла из рук Карпыча фотографию, из рукава достала платочек и тщательно протерев лупу. Потом внимательно взглянула на отчеркнутое ногтем лицо и мертвенно побледнела.
— Глаза. — сказала она, — никаких сомнений. Мезенцев. — Она быстро перевернула фотографию, пробежала глазами список членов калныковского штаба.
— Здесь его нет, — сказала она.
— А понятно, — заметил Карпыч, — он же на контрразведке.
— Никаких сомнений, — вновь повторила Ирина Ильинична, перевернув фотографию. — Эти глаза трудно забыть… А я все вспоминала, где это я такие шрамы на лице видела? Но как же Федор Никанорович его не узнал?
— Разжирел Федька, — сказал Карпыч. — Ну, ничего, я как ему шепну, так живо оживеет. У него, верно, тоже с ним счеты имеются, как думаешь, Ильинична?
— Такой зверь, такой зверь, — покачала головой Ильинична. — Ты-то сам, смотри, кому не проговорись.
— Чуть было не дал маху, — дознался Карпыч. — Это когда карту-то увидел. Всего, понимаешь, Ильинична, так и затрясло.
Ирина Ильинична набрала номер на диске новенького телефона, и когда на другом конце провода подняли трубку, спросила Федора Никаноровича.
— Он на совещании, — сказала она, положив трубку. — Позвоним позже.
— Не нужно звонить… — сказал Карпыч. — Я сам вечерком пойду к Федору Никаноровичу домой.
— Будь осторожен, Карпыч, будь осторожен…
Илларион Карпыч вышел из музея и, обогнув здание, выбрался через калитку в парк.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Вечером того же дня в кабинете Шафаровой зазвонил телефон. Говорившего было плохо слышно, голос как-то странно шипел. Собеседник сказал:
— Не называйте меня по имени, Ирина Ильинична… Мне не хотелось бы, чтобы кто-нибудь случайно узнал об этом звонке. Поверьте, я сейчас в невероятно трудном положении. Нам нужно встретиться… Зайти к вам я не могу. Вы помните нашу встречу после того печального случая, который постиг вашего мужа и отчасти меня? Помните? Так вот, на том же месте, часов в одиннадцать, — говоривший помолчал и веско добавил, снимая последние сомнения. — Илларион Карпыч мне все рассказал. Дело серьезное.
Говоривший повесил трубку. Ирина Ильинична задумалась. Все вместе взятое встревожило ее чрезвычайно. Да, странный звонок, странный… Неужели дело зашло так далеко, что ей нужно идти бог знает куда, чтобы поговорить с Чернышевым? Хотя штабс-капитан Мезенцев — одна из самых зловещих фигур времен атаманщины… Ирина Ильинична вспомнила, как недавно, отбирая материалы для экспозиции, посвященной гражданской войне в этих краях, долго не могла найти подходящей фотографии: одна страшнее другой… То, что на них было изображено, была правда, но нужно щадить нервы посетителей музея…
Ирина Ильинична вышла из кабинета и долго ходила по опустевшим залам. Неожиданно ее внимание привлек стенд, под стеклом которого находились старинные японские клинки. В кармане вязаной кофточки услужливо звякнула связка ключей, и она, как-то не отдавая до конца отчета в том, что делает, открыла стеклянную дверку. Ирина Ильинична выбрала небольшой кинжал с длинной рукояткой и чуть изогнутым лезвием. Судя по времени изготовления и отметинам на клинке, оружие это не раз применялось в качества «последнего судии», Ирина Ильинична сжала рукоять, резко взмахнула кинжалом и сразу же успокоилась. «Экспонат находится у заведующей», — написала она на картонном квадратике, положила его под стекло и аккуратно заперла стенд.
Вниз по лестнице спускалась уже не усталая и расстроенная женщина. Теперь Ирина Ильинична была готова к любым неожиданностям. Больше того, ей вдруг сразу же нестерпимо захотелось чего-нибудь съесть. Впервые со вчерашнего вечера. Такова странная власть острой блестящей полоски металла над чувствами встревоженного человека.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Ходил во время оно по Адуну кораблик. Возил ссыльнокаторжных, возил соль и рыбу, переселенцев и крупный рогатый скот. Возил, пока в весеннее половодье не наскочил на камень. Сняли с кораблика все, что только можно было снять, а остальное долго вялилось на солнце и мокло под дождем. Потом от борта была оторвана первая доска. Просто так. Потом исчезла мачта. Может быть, и растаскали бы кораблик по одной доске, но некий оборотистый мужичок нанял возчиков и в две недели перевез деревянную обшивку подальше от родной стихии. И выстроил презабавный домик. Был он очень похож на кораблик с обрубленным носом и кормой: доски и через десятки лет сохранили корабельную выпуклость.
Среди жильцов, населявших в то время это сооружение, мы встретим и наших знакомых. Спардек занимал Илларион Карпыч Харламов, длительное одиночество которого было теперь счастливо окончено с прибытием его внучатной племянницы из Новинска. Да, та самая девушка из Новинска, которая была обвинена в небрежном хранении институтского черепа. Был и еще один жилец, занимавший бывший камбуз дома-корабля. Им был не кто иной, как тот расторопный старшина первой статьи, который участвовал в задержании Ганюшкина. Сегодня он рано вернулся с базы и вот ужа с полчаса поджидал девушку из Новинска, сидя на скамеечке перед домом.
Никаких особенных дел к внучатной племяннице Карпыча он не имел. Но когда девушка возвращалась из института, он всегда говорил ей: «Здравствуй, Валентина!» и снимал мичманку за козырек. Сегодня исполнялся небольшой юбилей: «Здравствуй, Валентина!» должно было прозвучать в тридцатый раз. Пора уже приглашать в кино. Но вот и она.
Наш старшина не поверил своим глазам. Рядом с Валентиной вышагивал здоровенный моряк в форменном синем кителе без погон. Старшина взглянул на него мельком и, сдвинув мичманку на лоб, опустил голову. Вот они, женщины!
Валентина между тем приблизилась, беседуя во своим спутником. Подойдя к дому-кораблю, она остановилась на пороге и сказала:
— Вот тут я и живу. Спасибо, большое спасибо.
— Прямо корабль! — Восхищенно сказал Фомин, оглядывая жилище. — Покрасить бы его. Продраить, а потом покрасить.
Валентина не стала выслушивать дальнейшие боцманские планы и ушла в дом. Третий участник этой сцены решил, что его час настал.
— Гражданин, — сказал старшина, не поднимая головы, — ты бы отсюда топал…
— Что? — спросил Фомин, и его голос приобрел один из тех семисот семидесяти двух оттенков этого местоимения, который невозможно передать на бумаге.
— К сведению некоторых штатских, — продолжая старшина, — тут стоянке запрещена. Подветрено.
— Вот что, друг, — вежливо сказал Фомин, — хочешь верь, хочешь нет. Я в игре не участвую. Переживания сегодня у ней, вот я и проводил, как начальник. По-человечеству.
— Ладно, чтобы я тебя не видел больше… — возможно, наш бравый старшина хотел еще что-нибудь добавить, но Фомин быстро подскочил к нему и надвинул мичманку на нос.
— Пусти, — выдавил из себя старшина, силясь оторвать подбородок от пуговицы на кителе, которая в него вдавилась. — Пусти, Фомин! — вдруг выкрикнул он.
— Постой, — сказал Фомин, сдергивая мичманку со старшины, — Это ты, Ашмарин? Ну да, Ашмарин, чертушка…
Далее пошли похлопывания по плечам, дружеские толчки под бок и прочие скупые проявления мужского чувства.
— Я же тебя сразу не признал, — сказал Ашмарин. — А как ты меня за кумпол зацепил клешней, аж дыхать не дал, так я и сразу: Фомина штучки-дрючки. Ну, браток, давай петушка!
Дальнейший разговор протекал уже под крышей камбуза дома-корабля. Кипел в кастрюльке кофе по-морскому. Фомин сидел на койке, Ашмарин рылся в сундучке в поисках фотографий.
— Подаю, понимаешь, документы, — рассказывал Фомин, стараясь не пропустить ни одной подробности. — Это же все Вик- тор Степанович, он с меня шкуру снимал. Учись да учись! А я ни в какую, отупел от своего боцманства, ну, никуда! И так помалу, помалу на аттестат в Приморске сдал. Ну, сразу в мореходку. А что, дело привычное. Не приняли.
— Это ж через почему?
— Не приняли… Долго со мной там калякая один.
— Ну, как же? А может, что по кадрам?
— Да нет, я ж один на свете.
— Чудно…
— И не чудно. Правы, кругом правы. У вас, говорит, товарищ моряк, окостенение мозгов, вроде. Вы, говорит, душа-то морская, а вот математики высшей не осилить. Поздновато пришли к нам. Раньше надо было…
— Раньше, — усмехнулся Ашмарин.
— Да, раньше. А я семь лет до войны, да всю войну, да на сверхсрочной — посчитай. Ну, говорю, спасибо. Служи, Фомин, воюй, Фомин. Геть! Молодца, Фомин! А тут окостенение мозгов…
— Кранты, — вздохнул Ашмарин.
— Вот-вот. А потом я так раскинул, что если я на врача выучусь, а потом опять на флот подамся? Ведь возьмут?
— Это ты здорово придумал.
— Вот и окостенение. Я как пришел в мединститут, подаю документы, так на меня декан только глянул, и я ему вроде понравился. «Кем, спрашивает, вы служили? Выправка у вас молодецкая. Боцманом? Это, говорит, очень интересно, я, говорит, читал про боцманов. Это они дудками дудят?» Потеха! «Так точно, говорю, свистят». «И ругаются еще?» «Никак нет, говорю, у нас с этим строго. Как заматюкаешься, так такого фитиля дадут, будь здоров». «Фитиля? — спрашивает. — Это интересно…» И пошел.
— Он, он кто, декан этот?
— Ну, вроде как старморнач.
— Фигура…
— А ты думал. Сдаю экзамены. Сочинение написал на четверку. Вот не встать мне с этого места! Содержание, говорят, у вас подкачало, но вы абсолютно грамотны, удивительно. А я ж шифровальщиком два года промотался. Мне что рукой писать, что ногой, головой выстукаю, что ты! Физику проскочил сам не знаю как. Малость залил товарищу педагогу. «Вы фельдшер, конечно?» «Точно, — говорю, — морской фельдшер». «Я так и думал. Физика пока не для вас». И — троечку!
Как сдал, вызывает декан и говорит: «Есть тут мнение, чтобы вас назначить старостой курса. Будет у вас триста, студентов, как думаете, справитесь?» «А чего ж, отвечаю, дело привычное». Вот пока и везу. А ты что ж, в речники пошел?…
— Брось шутить. Адунская флотилия это тебе будь здоров служба.
— Пресняк.
Друзья схватились за руки и некоторое время возились то на полу, то на койке. Когда койка треснула, хозяин камбуза и гость некоторое время хватали ртом воздух, пока не отдышались.
— Ну ладно, Фомин, ты мне вот что скажи… Ты что к Валентине имеешь?
— К Лапиной? Да ты что? Я ж от души. Плакала она сегодня, так прямо всего выворачивало.
— Да ну?
— Декан к ней за череп пристал. Украли, понимаешь ли, у нее черепушку. Это нам для изучения дают. Понимаешь?
— Кто ж украл?
— Да разве найдешь. Я ж еще народ не знаю, а народ разный, городские больше. И вот, думаю, дай провожу женщину, все веселей будет.
— Нагорит ей?
— У нас строго. Такие кости, берцовую там или локтевую — ничего, не считаются, а вот насчет черепов строго, под номерами они.
Друзья помолчали.
— Есть тут место одно, — сказал Ашмарин, — я мимо как-то проезжал, видел.
— Давай, давай, — заинтересованно сказал Фомин.
— Далековато будет. Но часа за два обернемся. Кладбище старое.
— Ага.
— А там ложбинка, овражек такой, дождем промытый. Глубокий. И те могилки, что на край попали, вода как ножом срезала.
— Зарубили, — твердо сказал Фомин. — Мы это дело провернем и прямо к декану: так и так, помощь от флотских нашей медицине.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Когда-то старое кладбище считалось местом, далеким от центра города. Теперь же город охватил его кольцом. Здесь давно уже не хоронили, и служило оно не то небольшим парком, не то местом для игр городских мальчишек. Памятников на нем и раньше было немного, сейчас же они сохранились только возле кирпичных столбов, ранее поддерживавших ворота. Побитая камнями во время многочисленных мальчишеских сражений, стояла одиноко статуя, сжимающая в мраморной руке мраморный череп. На ее подножии была выбита надпись на немецком языке, сообщавшая, что череп в руке Гамлета молчит.
Фомин и Ашмарин, встреченные у входа принцем Гамлетом, долго стояли перед ним, силясь разобрать надпись. Это удалось Фомину не без труда и настроило друзей несколько философически.
— Вот так и наши черепушки когда-нибудь отроют, — сказал Ашмарин.
— Может быть, — задумчиво подхватил Фомин. — И знает ведь парень-то этот, что череп, а спрашивает.
— Интересуется… Оно, может, и череп, а все же глаза глядели, носом нюхал, человеком был.
— А парень видный, — одобрительно заметил Фомин, кивнув на принца датского. — И на кого он похож?
— На Митьку Калабушкина, вот на кого, — тотчас же ответил Ашмарин, и вскочив на пьедестал, нахлобучил на голову Гамлета свою мичманку.
— Ну, точно Митька! — обрадовался Фомин. — Знаешь чего, мы тут в воскресенье сфотографируемся! А чего? Нашим пошлем в дивизион. Ты понимаешь, что там будет? Да если наши ребята сейчас нас с тобой увидели бы, во бы рты пораскрывали!
Ашмарин и Фомин пришли в восторженное состояние духа, живо представив себе, как их фотография с каменным чудаком посередине, как две капли воды похожим на Митьку Калабушкина, пойдет в кубрике по рукам.
— А Петро скажет, — предположил Ашмарин, — ну, дывы?
— А точно, он так и скажет!
И вдруг позади них раздался негромкий женский голос:
— Я не сомневаюсь, что ваш Петро так именно и скажет, а сейчас снимите, пожалуйста, ваш головной убор со статуи.
Ашмарин и Фомин медленно повернулись. На каменной скамеечке сидела седая женщина, держа на коленях потрепанную черную сумочку.
— Учительша, — шепнул Ашмарин Фомину и сдернул с головы статуи мичманку.
— А он кто? — вежливо осведомился Фомин, показав на статую. — Родственник вам?
— И мне тоже, — тихо сказала женщина, и в ее черных рас- косых глазах мелькнул маленький чертик.
— Всем, значит, родственник, — пояснил Фомину Ашмарин. — Вроде Адама, значит?
— Боже мой, но ведь это же принц Гамлет!
— Принц? — подозрительно переспросил Ашмарин. — Ах, принц, — протянул он. Будто понял что-то сомнительное, касающееся женщины на скамейке. — И каким царством-государством он заправлял, этот ваш принц?
— Датским государством, — охотно ответила женщина.
— А чего, датчане ничего ребята, — одобрительно отозвался о подданных Гамлета Фомин.
— Видали мы и датчан и прочих разных шведов, — заметил Ашмарин. — Пришлось мне одному в Макао на пальцах кое-что разъяснять, — Ашмарин сжал кулак и потряс им перед носом у Фомина.
— Ну, это ты зря так, Ашмарин. Гитлер, вроде, тоже эту самую Данию захватывал, так я говорю? — спросил Фомин у «учительши».
— Послушайте, молодые люди, — сказала женщина. — Что вы мелете? Неужели вы никогда не слышали о драме «Гамлет», о Шекспире?
— Слышали, — живо отозвался Фомин. — Шекспир, Шекспир… Ах, так он у нас в учебнике мелким шрифтом был напечатан.
— Ну и что из того, что мелким? — «учительша» пожала плечами. — Это величайший поэт, величайший драматург.
— А нам, кто в плавсоставе, мелкий шрифт простили, — пояснил Фомин. — Вот стишок там был, так его я выучил, это он тек начинался: «Быть… Быть…» Забыл…
— Быть или не быть, таков вопрос, — подхватила «учительша». — Что благородней духом — покоряться пращам и стрелам яростной судьбы, иль, ополчась на море смут, сразить их противоборством? Умереть, уснуть — и только; и сказать, что сном кончаешь тоску и тысячу природных мук… Как такой раз- вязки не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть? И видеть сны, быть может?
— Здорово складено, — восхитился Ашмарин. — Мы тут с другом тоже, как посмотрели на принца, так тоже про это же говорили. Правда, Фомин?
— Оно жаль, конечно, да по науке так выходит, что как умер, так и конец, — ответил Фомин в раздумье. — Вот вы, допустим, женщина, так вам трудней понять. А вот мне приходилось воевать. Посмотришь иной раз на побитых, а я их видал штабелями сложенными, так в голову и ударит: а почему это я жив? Чудно даже сделается. Вчера, можно оказать, из одного котелка вот с этим заправлялись, а сегодня он лежит, будто и не он. А каша, небось, в животе еще не остыла. Что он, у бога теля съел? Такой же парень, как и я, даже лучше, красивее, образованнее.
— Смелого пуля боится, смелого штык не берет, — высказал свою точку зрения Ашмарин.
— По-моему, это все мысли вредные. Живи, выполняй предписания, и лады. А начнешь думать, так никакого топку. Я вот тоже, как увижу, бывало, что задумался кто, так погоняю крепенько, смотришь, вроде, повеселел парень.
— Ты это умел, — сказал Ашмарин. — Не зря тебя на флоте Погонялой называли.
— Да, видно, вам Шекспир не нужен, — оказала женщина.
— Это почему же? — строго спросил Фомин. — Время придет, и до Шекспира доберемся.
— Я совсем в другом смысле. В обратном смысле. В том самом «стишке», который вы учили, ведь там есть слова: «Так трусами нас делает раздумье и так решимости природный цвет хиреет под налетом мысли бледной…»
— Так трусами нас делает… раздумье, — пораженно повторил Фомин. — Вот уж верно так верно. А я что говорил?
— Ладно, пошли, — тронул Ашмарин Фомина за плечо. — А то еще раздумаешь.
— А вы что, кладоискательством занимаетесь? — спросила женщина, заметив ручку лопаты, выглядывающую из мешка. — Тогда вам спешить нечего.
Фомин и Ашмарин удивленно уставились на нее.
— Это через почему? — спросил Ашмарин.
— Клады в полночь открываются, — серьезно сказала женщина.
— Ну, наш клад от нас не уйдет, — махнул рукой Ашмарин и, увлекая за совой Фомина, скрылся за памятником, теперь уже ярко освещенным уличным фонарем.
«Учительша» оглянулась. Вокруг никого не было. Одичавшая сирень позади скамейки отбрасывала густую тень. Ярко освещенный. будто свет шел изнутри, выглядывал из кустов принц датский и его рука с черепом. И вдруг, прямо над ухом «учительши» раздался сипловатый мужской голос:
— Ту би, ор нот ту би… Вот в чем вопрос?
Ирина Ильинична резко обернулась. За ее спиной, вынырнув откуда-то из кустов сирени, стоял скрюченный человек. Лицо его было в тени, но худшие подозрения Ирины Ильиничны подтвердились. Это был тот самый человек со знакомыми ей глазами.
— Не позволите ли присесть рядышком? — спросил он, цепко взяв женщину за локоть. — …Ведь мы знакомы, и давно знакомы, сударыня.
Ирина Ильинична крепко сжала в руках сумочку. «Бежать, бежать, это все, это конец!» — пронеслось в голове.
— Да не извольте беспокоиться, — продолжал Ганюшкин. — Я вас не обижу. Это вы меня обижаете. И не смотрите так удивленно. Явиться на свидание к мужчине вооруженной, да за кого вы меня принимаете! А кинжальчик-то музейный, государственная собственность, — продолжал он медленно, вынимая из судорожно сжатых рук Ирины Ильиничны сумочку. Хоть и расписочку оставили, а нехорошо, не ожидал.
Ганюшкин коротко рванул сумочку из рук Ирины Ильиничны и нарочито медленно положил ее рядом с собой на скамейку.
— Мы ведь с вами, Ирина Ильинична, не просто знакомы, не просто. С супругом вашим, Василием Алексеевичем, не один день говорили. Незабываемые часы, могу сказать, провел. Хвалить не буду, видывал я и покрепче, но слаб человек пред испытаниями судьбы, слаб. Вот и я здесь с вами по той же причине.
— Отпустите меня, — сказала Ирина Ильинична. Ужас, сковавший ее в первое мгновение, постепенно ослабевал. Теперь он только был где-то в кончиках пальцев, все еще сжатых в кулаки.
— Отпустить? — серьезно спросил Ганюшкин. — Отпущу. Только дайте поговорить. Впервые за много-много лет. Ведь я все в дурачка играл. Кому пистолетик, кому аппаратик, кому болтик выточить — все ко мне. Перед друзьями ближайшими молчал. Годы молчал. Да и какие они мне друзья? Мне? Ах, Прокофий Иванович, да как это ты объективчик выточил, да как это ты пистолетик починил, преотлично! А я стажировался у Виккерса, у Круппа, мне сам Захаров руку жал! В Лондоне я слушал величайших артистов, и «быть или не быть» для меня звучит в ушах на языке Шекспира. Да лучше казнь, казнь, чем годы молчания, сплошного актерства, когда проснешься и думаешь: Кто ты? Человек, рожденный для радости своим ближним, или презренный раб вчерашних рабов и хамов? Еще вчера от одного моего взгляда зависела жизнь многих, а сегодня — таись, молчи, играй свою треклятую роль…
— Но живи, — вдруг сказала Ирина Ильинична.
— Да, живи! Живи, человек, пока живется. Я ведь и сейчас, Ирина Ильинична, могу расправиться с половинкой кабанчика, есть здоровье, есть. А сколько моих недругов там, — Ганюшкин указал рукой на подножье статуи. — Вот и сейчас… как мне хотелось поговорить с вами! Вы интеллигентная женщина, в другое время при других порядках я бы вам ручку целовал, сколько слов, сколько мыслей, а привык к другой шкуре. Привык… Не мои это руки, не мои… — Тут Ганюшкин потряс своими руками перед лицом Ирины Ильиничны, и она, воспользовавшись секундой свободы, вскочила на ноги. Ганюшкин с необыкновенным проворством вновь поймал ее за локоть и вернул на скамью.
— Ах, Ирина Ильинична, ну зачем вы стремитесь меня покинуть? Зачем? Да, я сейчас смешон, неприятен, но завтра, быть может, я приду сюда совсем другим.
— На белом коне въедете, ваше благородие?
— Может быть, а почему бы и нет? Вот у вас все страдальцы перед глазами, карточки перебирали с неким унтером, я ведь знаю, я все знаю… Есть у меня одна вещица, драгоценнейшая вещица, Ирина Ильинична. Чудо-зеркальце русской сказки — забавушка, не больше… Так мои страдания не на карточке, они здесь, внутри. Сколько нужно было мне перенести, выболеть, выстрадать, чтобы дождаться красного дня. Разумеется, красного в противоположном смысле, чем вы употребляете это слово.
Ирина Ильинична заинтересованно повернула голову.
— О, теперь вы никуда не уйдете, теперь вы меня не покинете! Заинтересовались… Что ж, любопытство погубило вашу прародительницу, и вам оно впрок не пойдет, Ирина Ильинична. Но вы молодец! Вы и такие, как вы. Уважаю, приятно это вам слышать или нет, уважаю.
— Приятно, — с вызовом сказала Ирина Ильинична.
— Если бы те, кто именовал себя священным воинством, опорой отечества, патриотами России, если бы они были хоть в тысячную долю так серьезны, так преданы делу, как ваши друзья!
— Вы и сейчас серьезный противник, — заметила Ирина Ильинична.
— Благодарю. Но я — один. А где все те, кто в трудную ми- нуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто променял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевистского котла? Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: «Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек». Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня злюсь, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованый; мятый, битый, катаный, но живой и с живой надеждой. Послушайте, Ирина Ильинична, я сообщу вам благую весть… Быть может, вас коробит мой вычурный тон, но поверьте, если немой впервые в жизни заговорит, то и его речь не будет звучать естественно. Я могу вам рассказать сегодня все, всю жизнь, ваша скромность для меня вне всяких сомнений, как всех, кто обитает здесь, под землей…
Мы расстались с вами давно. Я бежал в Зарбин в том же броневике, в котором был сам атаман, это ничтожество, вообразившее, что когда в руке плетка, то ума не надо. Не буду говорить, что встретило меня там, на чужбине. Кто успел наворовать, живо указали нам, заслуженному офицерству, что существует такая неприятная вещь, как бедность. Я опустится. Мне не хотелось идти ни телохранителем к какому-нибудь местному генералу, ни в услужение к японцам, хотя, поверьте, в выгоднейших предложениях не было недостатка.
И вот как-то ко мне явился монах, грязный и вонючий лама или что-то вроде, ободранный, нищий. У него была на голове странная шапка, черная и высокая, как цилиндр. Он был забавен, этот монах… Но я почувствовал; вот она, удача. И не колеблясь, согласился на все, как пошел бы править службу огнем и мечом его императорскому величеству или его сыну, если бы ваши большевики сохранили августейшую семью. Он предложил мне вернуться. Вернуться, чтобы отыскать в глубине лесов нечто драгоценное. Я получил аванс. Но не подумайте, что я продался. О нет, другое, другое привлекло меня.
То, зачем я шел сюда, было несравненно важнее любых драгоценностей… Я пошел, я дошел туда, куда, казалось бы, никто не был в состоянии дойти, но волей обстоятельств из охотника я превратился в дичь и был пойман, и пудовой цепью прикован к железной болванке. Этакой дуре на десять пудов. И потекли годы, годы рабства.
— Как, здесь, у нас? — не выдержала Ирина Ильинична.
— Да, да, здесь… То, за чем я пошел, было рядом, но я сеял рожь, перетаскивая за собой эту трижды проклятую болванку, копал картофель, рубил дрова. Вот у меня на ноге, — Ганюшкин задрал левой рукой штанину и, вывернув руку Ирины Ильиничны, заставил ее посмотреть на темный след над краем башмака.
Как ни была увлечена рассказом Ирина Ильинична, но именно в этот момент она поняла до конца: истекают последние секунды. Выбросив вперед руку, она закричала:
— Спасите, на помощь! Спасите!
Но Ганюшкин молниеносным движением схватил ее за лицо, вобрав его в пропахшую машинным маслом ладонь, и заставил замолчать.
— Зачем вы поспешили, Ирина Ильинична? Прервать такой рассказ и в таком интересном месте? Да кто придет? Кто? Патруль тут не проезжает, случайный прохожий обойдет это место за квартал. Успокойтесь, не ускоряйте событий, и вы услышите о таких вещах, после которых будет легко умирать. Ваше дело проиграно…
Но здесь Ирина Ильинична услышала чей-то другой голос.
— У, гад! — сказал этот голос. И Ирина Ильинична, теряя сознание, поняла; это подоспели те самые моряки, которых она приняла за кладоискателей.
Фомин со всего размаху хватил Ганюшкина по голове. Ашмарин, бежавший позади, перепрыгнул через надгробную плиту и в растерянности так хлестнул матросской пряжкой по спине Фомина, что у того дух захватило. А вокруг была ночь и тихо шумела листва. Фонарь светил ярко, чуть покачиваясь на ветру, над головой принца всходила полная луна. Ирине Ильиничне даже показалось, что и луна чуть-чуть покачивается от ветра. Это было последнее мгновение растерянности. Обогнув каменную скамейку, Ирина Ильинична схватила свою сумочку и попыталась хладнокровно разобраться в ситуации. Вот Ганюшкин как-то по-собачьи тявкнул, саданул носком башмака в голень Ашмарина, и гот запрыгал на одной ноге, зажмурившись от боли. Вот уже и Фомин схватился за лицо: приземистый противник, вспрыгнув на скамейку, обрушил на его нос страшный удар. Время шло, и наши моряки поняли, что перед ними не просто хулиган, напугать которого не составит труда, а враг опасный. Значит, живыми им не уйти с этого старого кладбища, если немедленно не развернуть более серьезных действий. Но и противник не дремал. Изловив Ашмарина левой рукой за ворот, он, отбиваясь остальными тремя конечностями, методически постукивал лбом несчастного парня о каменную скамью, приговаривая:
— Это тебе, ангел мой! Это тебе, ангел мой!
Вот уже он, оставив Ашмарина, схватился с Фоминым один на один и, приподняв его за пояс, двинулся вместе с ним к статуе, и Фомину пришлось бы совсем плохо, если бы вдруг Ирина Ильинична не атаковала Ганюшкина сзади. Став на цыпочки, Ирина Ильинична хлопнула Ганюшкина своей сумочкой. Сумочка тотчас же раскрылась, сверкнув холодной молнией в свете фонаря, из нее выпал кинжал и воткнулся в песок прямо под черепом, который держал в своей руке Гамлет.
Ганюшкин круто обернулся, оставив на мгновение Фомина: ему, видимо, показалось, что нападение с тыла произвел его второй противник, но этого было достаточно, Фомин нанес ему ногой такой удар чуть пониже пояса, что Ганюшкин, оторвавшись от земли и пролетев некоторое расстояние по воздуху, шмякнулся на скамью. К сожалению, удар был значительно смягчен наличием на скамье Ашмарина, и бой вновь закипел с прежней силой. Но вот Ганюшкин заприметил воткнувшийся в землю японский клинок и метнулся к нему, чиркнув рукой по земле. Еще секунда, и в его распоряжении оказалось бы опасное оружие, но Фомин в один прыжок был рядом, мгновение — и его нога прижала кисть Ганюшкина к земле, кисть, из которой уже выглядывала рукоятка кинжала, И тут раздался чей-то задорный голос:
— Что за шум, в драки нет?
Драки действительно уже не было. Ашмарин, стоя на коленях и положив голову на скамью, казалось, спал. Ирина Ильинична сидела рядом в спокойной позе. Ганюшкин лежал на земле каким-то странным свертком, напоминающим не то плохо упакованную коровью тушу, не то вывороченный старый пень. А между столбами, когда-то поддерживавшими кладбищенские ворота, на светло-рыжих кобылах сидели два молодых парня в зеленых фуражках. Это был случайно проезжавший мимо патруль.
Теперь события должны были пойти в давно ожидаемом направлении, но Ганюшкин пришел в себя первым. Клубком свернувшись вокруг ноги Фомина, он с такой яростью впился в нее зубами, что Фомин заорал не своим голосом и попытался освободить ногу, В следующее мгновение Ганюшкин ринулся через кусты напролом и сразу же исчез из виду. Некоторое время можно было различить его хрипящее дыхание да шум и треск веток.
Фомин бросился следом, но пограничник ослабил повод и умница-лошадка преградила ему дорогу.
— Документики, браток, — сказал пограничник, придерживая Фомина за плечо. — Документики…
Пограничник привстал на стременах и вежливо улыбнулся. Лошадь тоже потянулась мордой к Фомину и задрала верхнюю губу.
— Ловить его надо, ловить, — заговорил Фомин. — Вон он женщину как! А мы его давай тут песочить…
— Не знаю, как вы его, а что он вас песочил, это мы видели. Еще раз попрошу документики.
В это время второй из пограничников спешился и подошел к скамье, держа лошадь на поводу.
— Эге, а это наш! — воскликнул он, приподняв голову Ашмарина за волосы. — Ашмарин, вроде? Ну да, из флотилии.
— Ашмарин? — заинтересованно переспросил пограничник на лошади. — А ну, давай в круговую!
Пограничники ускакали, надеясь перехватить беглеца у края кладбища. Фомин подошел к Ашмарину, тот уже пришел в себя и сейчас сидел на скамье, делая такое движение головой, будто хотел что-то с нее стряхнуть. Ирина Ильинична отошла в сторону, откуда доносилось шипенье просачивающейся воды. Молча вернулась, протянула Ашмарину мокрый платок,
— Вытрите лицо… И руки.
Даже сейчас было видно, что на левый глаз Ашмарина начала заплывать опухоль.
— Берите платок, — сказала Ирина Ильинична Фомину. — Там есть вода, приведите себя в порядок.
— Есть, — охотно ответил Фомин и, шатаясь, поплелся к водопроводной трубе в кустах. Вернулся он посвежевшим, даже причесанным. Смущенно скомкал платок, протянул Ирине Ильиничне.
— В крови он только, вы уж простите…
— Простить? Да если бы не вы, так меня уже на свете не было бы, — сказала Ирина Ильинична.
— А он кто, муж вам будет? — осторожно спросил Фомин, присаживаясь рядом.
— Муж? — удивилась Ирина Ильинична. — Почему это вы подумали?
— А чего же это он так? Я думал, возревновал вас к кому.
Ирина Ильинична рассмеялась каким-то кашляющим смехом.
— Старая я дура, — сказала она неожиданно. — Почувствовала неладное, а все равно пошла. Если бы не вы, если бы не вы…
— А мы тоже сплоховали, виновато сказал Фомин. — И кто его знал, что он такой зверюга. А будто знакомый, будто видал я его где…
— Вы молодцы, ребята. Я так за вас боялась, так боялась. Он же вас мог тут… А что я одна?
— Нет, вы тоже, тоже… Как это вы его сумочкой, геройская вы женщина.
— Вот так мы друг друга хвалим, а ведь он убежал.
— Поймают.
— Надеюсь, но бед он еще натворит.
Через несколько минут вернулись пограничники.
— Ушел, — сказал один из них, спрыгивая с коня. — На лодке ушел…
— На какой лодке? — Фомин даже рот раскрыл от удивления.
— А тут как раз под бугром Черемшанки, он сразу в лодочку, мотор завел и трата-та-та и ушел.
— Все подготовил, — тихо сказала Ирина Ильинична.
— Ну, вот что, граждане хорошие, — сказал пограничник. — Давайте собирайтесь и потихонечку, полегонечку проедем с нами. Все и расскажете. Да, а мешочек чей же? — спросил он, подняв мешок, брошенный во время драки.
— Мой, — сказал Ашмарин.
— Чего это в нем стукотит, — заинтересованно спросил пограничник и перевернул мешок. С деревянным звуком выкатились на песок человеческие черепа. Пограничник строго сказал:
— Ага! Собирайтесь, граждане хорошие.
Но на этот раз «граждане хорошие» прозвучало совсем по-другому.
Они шли прямо посредине вымощенной булыжником улицы, спускавшейся круто вниз. Фомин шел прихрамывая, держа под локоть понуро шагавшего Ашмарина. За ними семенила Ирина Ильинична, держа в руках мешок с черепами. Почему-то именно ей была доверена эта функция. Один из пограничников шел рядом, держа лошадь на поводу. Второй то заезжал вперед, то возвращался назад, осуществляя полную разведку местности. Шли молча. Уличные фонари уже окончились, но успевшая подняться луна ярко освещала эту странную группу.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Ирину Ильиничну и наших флотских товарищей доставили а то же самое отделение погранслужбы, в котором мы уже побывали воскресным утром. Старший из пограничников выложил на стол дежурного японский кинжал и два черепа, обнаружив при этом прирожденное чувство композиции. Знакомый уже нам майор Старостин даже руками развел.
— Не улики, а прямо задачник по криминалистике! — воскликнул он.
— Разрешите доложить по порядку? — обратился к нему сержант-пограничник. — В двадцать один ноль ноль мы с Григорьевым возвращались из дежурного патрулирования, по городу.
— Рано возвращались! — воскликнул майор.
— Дежурные мы сегодня по конюшне, — пояснил сержант. — Проезжаем мимо старого кладбища, а оттуда — крик. Никак, говорю, женщина кричит. А Григорьев говорит: «Точно». Ну, мы наметом и подъехали. Видим, бой идет, товарищ майор. По всей форме бой. Фонарь с улицы яркий, все видать. Вот этот товарищ, гражданский моряк, сцепился с таким… не понять с кем сцепился, товарищ майор. Сам низенький, руки до полу, прыгает бочком, — сержант очень похоже показал, как прыгал Ганюшкин, уходя от Фомина. — Обезьяна не обезьяна. Мы было за ним. А тут, смотрим, на скамейке еще один моряк лежит, совсем без чувств, а рядом женщина сидит, чуть жива. Непонятно, товарищ майор, что делать… Тут глянь — кинжал на песке. «Чей, спрашиваю, кинжал? — А вот эта гражданка говорит: «Мой». А тут Григорьев мешок тряхнул, а в нем черепов види-мо-невидимо. Эге…
— Э-ге-ге, — поправил его серьезно Старостин.
— Ну да, э-ге-ге, я и говорю. И все ж-таки мы хотели то- го поймать, второго, обезьяну. Доскакали до речи Черемшанки, а он уже на моторке наворачивает. Ну, тогда мы этих и приведи.
— Ирина Ильинична, — обратился Старостин к Шафаровой. — Мы обо всем побеседуем завтра. Не удивляйтесь, что я вас знаю, я ваши лекции слушал в партийной школе.
— Старостин?
— Совершенно точно. Старостин. А тут Федор Никанорович поднял на ноги весь город. К нему старик этот пришел, как его…
— Илларион Карпыч?
— Правильно, Карпыч, все рассказал, у нас тут полный был переполох, но куда вы пошли, никто не знал. Завтра обо всем потолкуем. — Старостин помолчал и, глядя исподлобья, спросил: — Это Ганюшкин был.
— Вы удивлены, что я жива?
— Признаться, да.
— Это они, — Ирина Ильинична показала на Фомина с Ашмариным. Если б не они… И на мое счастье, ему захотелось на прощанье пофилософствовать.
— Да, да, это похоже на штабс-капитана. Он, говорят, с философией и на тот свет отправлял. Федор Никанорович именно так его характеризовал.
Старостин встал и поблагодарил пограничников за службу.
— Поймать бы этого типа следовало, — добавил он.
— Виноваты, товарищ майор, — ответил сержант. — Да уж больно быстрый.
— А виноваты, так проводите женщину домой в пешем порядке.
Когда Ирина Ильинична и сопровождающие ее пограничники вышли, майор подошел к Фомину и Ашмарину и сказал:
— Так вот, дружки, благодарность благодарностью, а объясните-ка мне, пожалуйста, — майор взял один из черепов, — что сей сон значит?
— Медицине мы помощь оказать хотели, так сказать, от флотских товарищей.
— Это дело нехорошо пахнет, — сказал Старостин, — кладбище, конечно, скоро снесут совсем, так что пока я не вижу ничего по служебной линии, а не окажись вы на месте, пожалуй, Ирине Ильиничне несдобровать… Как думаете?
— Где уж там, — сказал Фомин и, поставив ногу на табуретку, приподнял штанину. Нога была залита кровью, а прямо на голени кровь запеклась подковкой.
— Чем это? — с интересом спросил Старостин.
— Зубами, товарищ майор.
Старостин покачал головой. Он понял, что Фомин показывает рану вовсе не для того, чтобы вызвать сочувствие.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Федор Никанорович вошел в музей и сразу же увидал Ирину Ильиничну, занятую разговором с высоким юношей в буром свитере, с большой папкой. Судя по художественному беспорядку, царившему в прическе парня, это был представитель мира искусств.
— Вы ко мне, Федор Никанорович? — спросила Ирина Ильинична.
— Да, к вам… Не проводите ли вы меня туда, где у вас выставлены старинные ружья?
Перед дубовой стойкой со старинными кремневыми ружьями Федор Никанорович стоял долго, внимательно их рассматривая.
— Это все солдатские ружья… А меня интересуют охотничьи.
— У нас есть одно, вон, в руках у охотника.
За стеклом диорамы на ватном снегу, усыпанном блестками, лежал человек в меховой одежде. Он старательно целился в чучело оленя из какого-то длинного ружья на косо срезанных сошниках.
«Так охотились в старину»
— гласила подпись под диорамой. На потемневшем от времени ложе ружья белел жетончик инвентарного номера.
— Если к вам поступает какая-нибудь вещь, какая-нибудь находка, вы записываете, при каких обстоятельствах она обнаружена? Вот, к примеру, откуда у вас это ружье?
В своем кабинете Ирина Ильинична быстро разыскала нужную запись.
— Вот, можете прочесть. Семнадцатого ноября сорок первого года получены от военкома Шабунина ружье старинное, тульской работы, ориентировочно изготовлено в конце XVII столетия, сошник самодельный кованый и паспорт, смотреть описание рукописей за номером…
Ирина Ильинична достала другую книгу, и, найдя в ней что-то, сказала:
— Да, и паспорт есть.
Ирина Ильинична вышла и долго не возвращалась, а Федор Никанорович старательно списал в записную книжку то место из инвентарной описи.
— Вот паспорт, — сказала Ирина Ильинична, протягивая какой-то старинный документ, свернутый трубкой.
Федор Никанорович осторожно развернул его. Яркими, ничуть не поблекшими чернилами по рыхлой ворсистой поверхности темно-коричневой бумаги было написано:
«ПАЧПОРТ».
Дан сей пачпорт из града Вышнего, из полиции Сионской, из квартала Голгофского отроку Афанасию сыну Петрову. И дан сей пачпорт на один век, а явлен сей пачпорт в части святых и в книгу животну под номером будущего века записан».
— Разобрали?
— Разобрал, но ничего не понял, — Федор Никанорович еще раз перечел текст: «пачпорт». С виду ерунда, а чувствуется, что писалось всерьез…
— Это бегунский паспорт, — сказала Ирина Ильинична, бережно вынув трубочку документа из рук Федора Никаноровича. Бегунский, — повторила она. — Большая редкость.
— Как так? — не понял Федор Никанорович. — Афанасий сын Петров… Да, так и есть, Афанасий Петрович.
— Вы его знаете? — удивилась, в свою очередь, Ирина Ильинична.
— Знаю, это совсем еще молодой человек. И вдруг — полиция Сионская, квартал Голгофский…
— Ну, что ж, паспорт сочинен в начале прошлого века, а выдан недавно, — Ирина Ильинична будто рассуждала сама с собой. — И ценность этого документа только возрастает. Вы, вероятно, слышали, Федор Никанорович, что крестьяне, став крепостными, долго не могли свыкнуться со своим новым положением, что они…
— Восставали, разумеется, — поспешил закончить мысль Федор Никанорович, но Ирина Ильинична покачала головой.
— Восстание крестьян — это, так сказать, коллективная форма выражения недовольства. Была и индивидуальная. Они убегали от помещика. Становились беглыми. Их ловили, наказывали, а они снова убегали. Но ловили не всех. Вот в то время и зародилась тайная организация, бегунская, как ее позже назвали. Сильная, прочная, жизнеспособная. Состояла она из пристанодержателей и проводников. Попадет беглый крестьянин в бегунскую пристань, и поймать его становится почти невозможным делом.
— Я не совсем понимаю, что представляла собой «пристань», она что, на реке какой-нибудь была?
— Нет, не обязательно. Это просто дом вдали от широких дорог, где беглый мог надеяться на помощь. Там и покормят, там и переоденут, и проводника дадут, и расскажут, как идти, с кем идти, а главное — куда.
— Так за таким домом не трудно…
— Установить наблюдение? — улыбнулась Ирина Ильинична, разгадав профессиональное возражение, сразу же возникшее в голове собеседница. — Можно… Но оно ничего не дало бы. Ни один беглый через порог дома не переступал. Как правило, пристань была связана с ближайшими лесами сетью подземных ходов, и при малейшей опасности в доме оказывались только хозяева пристани. Все остальные уходили по тем же ходам на волю.
— Но это все, конечно, была капля в море. Вряд ли таких пристаней было много.
— Немного, но были. В Ярославской губернии — свыше пятисот. И это только по данным полиции. В самой Москве было обнаружено около дюжины пристаней. И шли они цепью до Урала и до Астрахани… И некоторые пути вели в Сибирь.
— Значит, этот паспорт…
— Бегунский паспорт. Его писали в издевку над официальным царским паспортом. Но для бегунских пристанодержателей он был вполне достаточным удостоверением личности.
— Прямо настоящие подпольщики, — восхищенно сказал Федор Никанорович, — Тут тебе и явочные квартиры и транспортные пути.
— А вы как думали, Федор Никанорович? Вы что, думали, что только угнетение имеет традиции? Сопротивление раба, сопротивление угнетенного своему угнетателю насчитывает ровно столько же тысячелетий, сколько существует классовое общество. Не на пустом месте рождалась система конспирации, очень хорошо вам знакомая.
— Да и вам, Ирина Ильинична, — заметил Федор Никанорович. — Но меня сейчас интересует другое. От всего, что вы рассказали, отдает запахом столетий. Как же мог наш паренек рождения так двадцать пятого, двадцать шестого года явиться в военкомат с бегунским паспортом?
— Да, это серьезное возражение. Но мы ведь знаем, что в тайге почти каждый год открываются поселки, о которых никто не знал. Да и жители этих поселков десятилетиями не общались с внешним миром. Ведь так? Почему же не предположить, что ваш, как его, Афанасий сын Петров, не вышел из такого вот села, вооруженный музейным ружьем и снабженный бегунским паспортом. Вообще, если бы удалось побывать в таком месте, какая это была бы находка для историка! Сколько интересного и в быту и в общем укладе жизни! А песни, вы представляете, Федор Никанорович, какие там поются песни?
— Нет, но я представляю другое. Может быть, в таком заброшенном селе властвует чья-нибудь жестокая воля, ничего общего не имеющая с сегодняшним днем. И тогда, попади вы или кто другой в такое село, вряд ли его выпустят оттуда? Думаю, что не выпустили бы…
— Да, — тихо сказала Ирина Ильинична.
— Если не убьют, так на цепь посадят, — обронил Федор Никанорович.
— Теперь я поняла. — Ирина Ильинична поднялась со стула и сжала руки. — Поняла… Ганюшкин, он был там, был у них. Он мне говорил про какую-то болванку, которую он таскал за со- бой, показывая рубец на ноге. Это была цепь. Он был там.
— Да, был, — подтвердил Федор Никанорович. — Был. Но где? Где эта святая обитель?
— А ваш Афанасий сын Петров, как он значится в этом паспорте, он же жив? Почему он не расскажет?
— Афанасий Петрович жив, это верно. Но ему пришлось пере- жить такое, что выпадает на долю немногим. И вот день за днем, месяц за месяцем его здоровье стало ухудшаться. Он продолжает работать, но через силу. Говорить с ним трудно… У меня возникла мысль, Ирина Ильинична, что, если мы покажем Афанасию Петровичу его ружье, этот его паспорт? Вы понимаете? Если пойти от вещи, от чего-то очень осязаемого? Может быть, к нему вернется хотя бы желание вспомнить?
— Да, разумеется. Как только будет вам нужно, я сейчас же передам вам все. Но, Федор Никанорович, если не секрет, эти переживания Афанасия Петровича, о которых вы говорите, в чем заключались?
— Ганюшкин, — коротко сказал Федор Никанорович и встал из-за стола, собираясь уходить.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
На след Ганюшкина напали совершенно неожиданно. Как-то в выходной день Чернышев решил показать Юрию Васильевичу изобилующее рыбой место. День был весенний, но прохладный, и по дороге встречались пятна еще не стаявшего снега. На обратном пути, проезжая через Княжью Заводь, они вдруг увидели невдалеке от разрушенной церковки машину, нагруженную самолетными крыльями, грубо обрубленными топором. На сложенных горкой черных от весенней влаги бревнах сидели солдаты и лениво покуривали самокрутки.
Федор Никанорович велел остановиться.
— Спроси, не нужно ли чего, — попросил он шофера.
— Мотор барахлит? — спросил шофер, приоткрыв дверь.
— Нет, — коротко ответил солдат.
— Наш дядя Зайцев молодайку подцепил, — пояснил другой.
И тут из домика рядом с церковью вышел Зайцев в сопровождении какого-то существа, завернутого в белую шаль.
— Два крыла сгружай! — скомандовал Зайцев и слегка пошатнулся. — По сотенной на брата бабка дает. Давай, давай, ребята!
— И куда ей столько? — спросил молоденький солдат с румянцем во всю щеку. — Что она, самолет строить будет?
— А тебе какое дело? — накинулся на солдата Зайцев. — Что, утильщик больше даст?
Шофер хотел тронуть машину с места, но Федор Никанорович удержал:
— Погоди, Костя.
Розовощекий солдат встал на колесо грузовика и перемахнул через борт.
— Принимай, бабка! — крикнул он, поднимая крыло. — Будешь к сердечному дружку на аэроплане летать.
— Вот сказал, вот сказал! — тоненько рассмеялась старуха. — Сарай я ими покрою. Два крыла как раз хватит.
— Ты, бабка, свистишь чего-то, — продолжай балагурить солдат. — Небось, каждую ночь на помеле летаешь? Ты уже лучше признайся.
— А ты осторожней с крылышком-то, — по-хозяйски прикрикнула бабка. — Поцарапаешь еще…
— Трогай, — сказал Федор Никанорович, и машина, плеснув грязью на ноги Зайцеву, тронулась с места. Зайцев испуганно отшатнулся и чуть не упал, но, не выдали черные валенки, устоял на ногах.
— Любопытная бабка, — сказал Юрий Васильевич.
— Еще бы, — откликнулся шофер. — Петровна это… Я к ней всех теток своих перевозил. Лечит она от всех болезней и на картах гадает. И здорово гадает, чертовка!
— А тебе что нагадала? — спросил Федор Никанорович.
— Дальнюю дорогу и печаль через удовольствие, — ответил Костя, смеясь, и прибавил скорость.
«Лодку Ганюшкин делает, подумал Юрий Васильевич. — Алюминиевую лодку. Там он, там у бабки этой…»
Федор Никанорович повернулся к Юрию Васильевичу и спросил:
— Как думаешь, меня Зайцев не заметил?
— Зайцев-то? — рассмеялся Костя. — Да ему, видно, ужа бабка поднесла…
— Нет, вряд ли заметил, — сказал Юрий Васильевич.
Но Зайцев заметил. Назавтра он разыскал Федора Никаноровича и слезно просил никому не говорить о его проделках с самолетными крыльями.
— Человеку-то надо заработать? Скажи, Федор Никанорович, по совести скажи…
— Кто тебя надоумил, Аполлон Митрофанович, за крыльями поехать?
— Так кто ж ту кормушку не знает! Я уж с год балуюсь. Еще когда трофейные самолеты японские были там навалены. Но скажу тебе, Федор Никанорович, выгода с тех самолетов просто никакая. Одно дерево, право дело, одно дерево.
— А бабку Петровну где ты разыскал?
— А это как мы ехали мимо Княжьей Заводи, так она прямо на дороге стояла. «Вы, говорит, по самолетики?» — «По самолетики, бабка». — «Так мне крылышков не привезете сарай покрыть?» — «Чего же не привезти? Привезем…» А что, Федор Никанорович, дело какое?
— Нет, пустое…
— Ну да, у тебя да и пустое? Расскажи кому-нибудь другому. — И Зайцев побрел к выходу.
— Что вы делаете, Федор Никанорович? — воскликнул случайно присутствовавший при разговоре Юрий Васильевич. — А может быть, Зайцев знает, что Ганюшкин у Петровны скрывается? Даже наверняка знает.
— Нет, — спокойно возразил Федор Никанорович. — Ганюшкин Зайцеву не доверится. Да и я ждать не намерен. Думаю, что товарищи меня поддержат. Через час мы будем на месте.
Четыре машины уже мчались по шоссе к Княжьей Заводи. Им оставалось проехать километра три, как вдруг Федор Никанорович, сидевший рядом с шофером, наклонился к стеклу и сказал негромко:
— Опоздали…
Над Княжьей Заводью поднимался густой столб дыма. Когда въехали в деревушку, дом бабки Петровны был уже объят пламенем.
Только к утру удалось погасить то, что было когда-то жилищем. Федор Никанорович долго бродил по обугленным бревнам, на которых все еще шипела и пузырилась вода. Дом покинут и подожжен — таково было первое впечатление. Начальник вызванной из города пожарной команды старательно осматривал оставшиеся балки, все время к чему-то принюхивался.
— Керосин? — опросил его Федор Никанорович.
— Пожалуй, нет, — ответил пожарник. — Больше на авиационный бензин похоже… — И вдруг, выбросив руки, бесшумно скатился куда-то вниз. Сбежавшиеся пожарники выломали пол.
— Товарищ Чернышев, — позвал один из них. — Идите сюда.
Федор Никанорович спустился в подвал. Свет проникал сквозь щели в громадных валунах, на которые опирался венец дома. Свет был странно матовый: крыло самолета было почти целиком втащено в глубь дома, наружу торчал только его край. По крылу-то и съехал в подвал пожарник. Здесь была мастерская. Вокруг валялись инструменты, разный металлический хлам. На специальной стойке — автомобильный мотор; на оси уже укреплен бронзовый винт, лопасти которого были грубо обрублены и носили следы ручной обработки напильником. Тут же лежало и второе крыло, уже размеченное и частично распиленное. Контуры распила говорили о том, что сооружаемая в подвале лодка должна была иметь значительные размеры. В стороне стояли бачки, снятые с самолетов, возвышалась горка промасленных банок с консервами. Все подтверждало, что Ганюшкин готовился к серьезной экспедиции.
Федор Никанорович отодвинул разрезанное крыло от стены. За ним лежал комок какого-то тряпья.
— Ну-ка, посвети, — попросил он пожарника.
Пожарник равнодушно поднес электрический фонарик, луч дрогнул и заплясал над тряпьем; там, за крылом лежало все, что осталось от бабки Петровны.
Была в доме и еще одна находка. В груде лопнувших от огня пузырьков Федор Никанорович обнаружил один целый. Почему его пощадил огонь, было трудно понять. Федор Никанорович встряхнул пузырек и посмотрел на свет. Сквозь синеватое стекло в пузырьке метнулась и пропала чья-то тень.
«Отдам Пасхину, — решил Чернышев, — пусть покопается… Может быть, мне показалось…»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Домашний кабинет Памфила Орестовича Пасхина помещался в комнатке столь узкой и темной, что иначе как каморкой его нельзя было назвать. Единственная «роскошь» — настольная лампа под зеленым стеклянным абажуром в латунном кольце. Юрий Васильевич ожидал, что Пасхина, профессора, заведующего кафедрой госпитальной хирургии, эрудиция которого была широко известие, окружают книги, но книг не было. Пока Пасхин, оставив Юрия Василевича в кабинете, ушел хлопотать, чтобы им дали чаю, Юрий Васильевич небрежно развернул томик, лежавший на столе, но прочесть ни слова не смог. Строки была заполнены непонятыми буквами, похожими на распустивших усы жуков-древоточцев, нанизанных не длинные нити.
— Это на бенгали, — сказал Пасхин, возвратившийся в кабинет.
Сквозь открытую дверь донеслось:
— Муза, папка просит вскипятить чайник? Ты слышишь? У него какой-то тип сидит.
Пасхин покраснел и торопливо закрыл дверь.
— Дочери, — сказал профессор, потирая озябшие руки, — такой народ. Но они, безусловно, вскипятят, и целый чайник, вы не сомневайтесь.
В голосе Пасхина Юрий Васильевич не уловил особой уверенности. Однако не прошло и сорока минут, как дверь отворилась и на пороге кабинета появилась девушка.
— Идите пить чай, — сказала она строго.
Пасхин и Юрий Васильевич покорно последовали за ней длинным полутемным коридором. В большой и светлой столовой за столом сидели еще две девушки. Девушка, которая привела их в столовую, первой протянула руку и сказала:
— Муза.
— Юрий Васильевич, — смущенно промямлил Дейнека и церемонно поклонился.
— Мы не называем наших имен, так как не считаем, что они у нас есть, — серьезно заметила старшая, подавая гостю розетку с голубичным вареньем, — Наш милый папочка решил быть оригинальным за чужой счет, к сожалению, за наш счет. Видите ли, Егор Семенович, наш палочка увлекался музыкой…
— Нашего гостя зовут Юрий Васильевич, — перебила ее Муза.
— А ты помалкивай! — вмешалась третья девица, уминавшая бутерброд завидных размеров. — Гамма сама знает, кого как зовут.
— Да, так Сигизмунд Феофанович должен знать, что наш папочка увлекался музыкой и под впечатлением некоей сонаты нарек свою среднюю дочь Музой. Ей повезло, я считаю, не так ли Пересвет Челубеевич? Поразительно повезло!
— Что же, — не без вызова ответил Юрий Васильевич, — Муза — отличное имя, и вообще дело разве в имени?
— Я им то же самое говорю, — сказал Памфил Орестович, — но они и слушать не хотят, совсем вышли из повиновения. Так и хочется иной раз взять ложку и — прямо по лбу…
Памфил Орестович довольно энергично взмахнул чайной ложечкой, будто намеревался тут же привести свою угрозу в исполнение.
— Вы правильно заметили, что Муза — отличное имя, — продолжала Гамма, — но что касается моего имени, то это совсем другой разговор.
— Но «гамма» это тоже что-то музыкальное? — расхрабрившись, спросил Юрий Васильевич.
— Если бы, если бы, Аристарх Хрисанфович, музыкальное… Но нет, это результат еще одного увлечения нашего милого папочки, на этот раз математикой. Это такая греческая буква, Стратилат Петрович, и я удивляюсь, почему наш папочка не заглянул подальше в алфавит, почему я не «Фи», почему я не «Лямбда», почему я не «Пси», наконец? Что вы на это все скажете, Леопольд Драгомирович? И почему мою сестру зовут не «Ижица», наконец? Но нет, Мустафа Тутанхамонович, наш папочка изучает японский язык и нарекает свою меньшую дочь названием японского острова. Вот так, взял и назвал — Кюсю. Как вам это нравится?
— Но какое это может иметь значение?
— Вам это, безусловно, безразлично, уважаемый Тихон Лукич, безусловно. Кроме всего прочего, вы мужчина. А нам каково? Только мы познакомимся с молодым человеком, только он кому-нибудь из нас сделает предложение, как родители этого барбоса начнут рвать на себе волосы и умоляют его не делать глупости. Они не представляют себе в качестве невестки особу, названную в честь японского острова. Вот такие ограниченные люди, Эдвин Баядерович.
— Но меня зовут Юра, — взмолился Юрий Васильевич, которому начало казаться, что за столом действительно сидят все эти Пересветы Челубеевичи и Аристархи Хрмсанфовичи. — Просто Юра… Это когда я начал преподавать, так меня стали называть по имени отчеству, и я уже привык.
— Ах, вы уже привыкли! — воскликнула Муза. — Быстро, быстро. Скажите, Юра, вы женаты?
Юрий Васильевич пропустил мимо ушей этот прямой вопрос, уши, впрочем, у него запылали.
— Никакого внимания, — наставительно произнес Пасхин и, продолжая разговор, начатый в кабинете, сказал: — так вы теперь понимаете, Юрий Васильевич, как передаются индивидуальные различия?
— Да, ваша теория чрезвычайно интересна… Я тоже думал…
Юрий Васильевич, несомненно, сообщил бы Пасхину, о чем именно он думал, но Муза перебила его.
— Какие вы все ученые, даже противно, — сказала она. — А мы совсем темные и глупые, и с нами даже говорить неинтересно. Да знаете ли вы, кто мы такие? Сказать им, девы, или пусть умрут учеными дураками?
Девы в один голос заявили, что сказать обязательно нужно.
— Мы — парки, да, да, в наших руках все нити человеческих судеб. Вы мне не верите, Юрий Васильевич?
— Верю, верю, — с излишней поспешностью ответил Юрий Васильевич, — но вы даже представить не можете, к каким удивительным выводам мы только что пришли с Памфилом Орестовичем. Это настоящее открытие! Но вот что я хочу вам сказать, Памфил Орестович…
— Подумаешь, открытие! — воскликнула Муза. — Ну, Кюсю, принеси наше открытие. Нужно сбить спесь с этих ученых.
— Опять какие-нибудь неприличные выдумки, — вздохнул Пасхин. — Я, Юрий Васильевич, уже давно отказался от своих воспитательских обязанностей. А вот и безобразницы… Что это за бутылка? Вы что, это же мне прислал доцент Чернышев! Муза! Гамма, как вам не стыдно!
Восклицания Пасхина были оставлены без внимания. Кюсю поставила перед Юрием Васильевичем круглый аптечный пузырек, и девицы в один голос произнесли заклинание, весьма смахивавшее на «ехал грека через реку…» Юрий Васильевич заметил на пузырьке полуобгоревшую наклейку с непонятной надписью.
— Это досталось мне в наследство от бабки Петровны, — заметил Пасхин.
— Вы знали Петровну? — удивился Юрий Васильевич.
— Папка ее знал, — сказала Гамма.
— Папка беседовал с ней целых три часа. — Муза погрозила Памфилу Орестовичу пальцем. — Мы все про тебя знаем, старый греховодник.
— Понимаете ли, Юрий Васильевич, эта бутылочка может явиться предметом весьма любопытных изысканий. Я бы очень хотел, чтобы вы занялись этим вопросом. Временами там, внутри, появляются смутные образы, какой-то удивительный оптический эффект… Я думаю, что если соединить фотоэлемент с самым примитивным осциллографом, то открылась бы возможность объективного…
— Возможность! Объективность! — насмешливо повторила Гамма. — Даже слова у вас нечеловеческие. Тут что написано, на бутылочке? Что тут написано, я вас спрашиваю? «Приворотное зелье» — вот что это такое. Мы не отдадим нашу бутылочку ни за что!
— Ой, мне почему-то хочется, чтобы сюда сейчас пришел Александр Денисович. Я хочу его видеть немедленно! — Гамма даже застучала туфельками под столом. Ну же, девы, колдуйте!
— Александр Денисович, — сказала, наклонившись над бутылочкой, Муза, — мы вас ждем… Смотрите, сестрицы, вот он.
Юрий Васильевич тоже наклонился над столом и ясно увидел маленькую фигурку, на несколько мгновений показавшуюся внутри пузырька.
Гамма взяла пузырек и сильно взболтнула содержимое, а когда жидкость внутри пузырька успокоилась, удовлетворенно кивнула головой:
— Уже бежит, — сказала она, и Юрий Васильевич увидел, что фигура Сломоухова задвигалась, поднимаясь по какой-то невидимой лестнице.
— Не волнуйтесь, он сейчас будет здесь, — заверила Гамма. — Александр Денисович живет в нашем же доме, только в другом подъезде. Вот он поднимается на второй этаж… Девы, через две ступеньки шагает! Вот он у нашей двери… Александр Денисович, мы вас ждем.
У входной двери раздался сильный звонок.
— Вот и он, — спокойно сказала Гамма и направилась к двери. Из коридора послышался голос Сломоухова.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
— Заворожила, заворожила, негодница! — говорил Сломоухов, входя в комнату. — С утра, чем ни займусь, все думаю, все стремлюсь. Меня, такого бродягу, такого непоседу заворожила. День добрый, Памфил Орестович, и Дейнека здесь. Очень приятно, Юрий Васильевич, очень приятно. Но условие, условие! Железное, сверхкрепчайшее условие!
Сломоухов подал всем сидящим за столом руку и, наклонившись к уху Юрия Васильевича, объявил на всю комнату:
— Влюблен в Гамму Памфиловну, понятно? Чтоб сверчок знал свой шесток, а иначе…
— Что иначе? — хладнокровно спросил Юрий Васильевич.
— Иначе, конец всему! Вас, вас, Памфил Орестович, призываю в свидетели. Он еще спрашивает, что иначе? О, иначе, хаос, иначе замыслы мои коварные неистово помчатся и будут все нестись неудержимо, пока не поглотятся диким воплем! Моего соперника воплем, разумеется.
— По-моему, — неожиданно сказал Пасхин, отрываясь от каких-то своих мыслей, — по-моему, тут прежде всего раздастся вопль несчастного отца этих трех безобразниц, этих негодниц. Я принимаю к сведению ваши сердечные излияния, Александр Денисович, но должен вас предупредить — ваша избранница проявляет удивительную черствость, поразительное пренебрежение к задачам науки. Думаю, что вам это небезразлично.
— Не верю! — запальчиво воскликнул Сломоухов. — Я не верю! Наука, черт возьми, наука — это все для меня. Непрерывное, ежечасное горение, месяцы раздумья и торжествующий взлет че- ловеческой мысли! Да кто это раз испытал, тот…
— Погодите, — остановил его Пасхин и твердо приказал дочерям: — Ну-ка, бутылочку на стол!
Кюсю поставила бутылочку на стол, и Сломоухов нахмурился.
— Дело серьезное, — сказал он. — Тут пахнет Ганюшкиным.
Кюсю наклонилась к бутылочке и нараспев сказала:
— Афанасий Петрович… Мы вас ждем…
— Да, дело серьезное, — повторил Сломоухов, когда фигурка Афанасия Петровича появилась внутри пузырька. — Так вот почему я так стремился! Вот почему я не шел, а летел…
Сломоухов протянул руку к пузырьку, но Гамма со словами: «Александр Денисович, спокойно!» — встряхнула содержимое бутылочки. Сломоухов отшатнулся и зажмурился.
— Коварная, — сказал он.
Гамма высокомерно подняла бровь.
— Человеку, сидящему в аптечном пузырьке, не подобает прибегать к резким выражениям, — оказал она. — Просите прощения!
— Сдаюсь, сдаюсь, но, Гаммочка, это потрясающе! Вы понимаете, что можно сделать вот с этим? — Сломоухов показал на пузырек.
— Понимаем, — сказала Гамма. — Вы это намерены изучить, написать об этом научную работу и, конечно, прославиться. Не выйдет! Не вы, а мы будем вас изучать. И при малейшем неповиновении — вот так… Гамма сделала такой жест, будто встряхивает бутылочку, и Сломоухов вновь зажмурился.
— Вы взрослая женщина. Гамма Памфиловна, — сказал он, помолчав. — И вы даже не представляете, что попало в ваши руки. За этим — кровь! — выкрикнул Сломоухов. — Понимаете? Да, да, именно об этом мне рассказывал Ганюшкин. Именно об этом…
— Да о чем же? — нетерпеливо спросил Юрий Васильевич.
— Ну, знаете, это долгий разговор, Юрий Васильевич. Как-нибудь в другой раз.
— Сейчас же рассказывайте, — приказала Гамма, — сейчас же!
— О, нет. Сломоухову никто не может приказать… Никто, кроме вас, дорогая Гамма Памфиловна, вам я повинуюсь.
Началось это в тридцатых годах. Я тогда был мальчишкой у старателей. Родителей я своих не помню, слышал только, что они были из ссыльных аристократов; догадываюсь, что дело заключалось в каком-то дворцовом перевороте на самом высоком уровне. Затем ссылка в глушь. Не приспособленные к полудикому образу жизни мои родители умирают, а я остаюсь один как перст в каком-то якутском чуме, где меня подбирают старатели. По-видимому, я произвел на них впечатление прирожденной смышленостью.
Идет время, и постепенно я начинаю кое-что понимать в старательском ремесле. Золото-то в этих местах кочковатое, жильное — редкость. Промышленная разработка только-только начиналась, тут и простор смекалке, простор интуиции, я бы сказал, интеллекту. И стал я приносить нашей ватажке удачу, да какую! Говорят старики: идем на Вилюй, а я ни а какую, я говорю: «Вот сюда, да повыше, и будет, черт возьми». И раз, и два угадал, да что угадал! С этого часа — беспрекословный авторитет, в рог смотрят. Пошучу — с ног падают со смеху, бровь изломаю — в ножки кланяются. Да что там говорить, с четырнадцати лет Денисычем, величали, вот как! Народ, понимать надо…
Сломоухов разделил бороду на два кудрявых рожка и вновь задумался.
— И вот, — продолжал он, — и вот, попадаю я к некоей мамке, Редозубова по фамилии. Вы знаете, что такое старательская мамка? Нет, этого понять нельзя, невозможно! Это не женщина, это тигрица, да, тигрица, но с сердцем нежной лани. Вы понимаете? В артели старательской десять, двадцать парней, кругом на тысячи верст — никого, и — одна женщина. Она и бельишко починит, и постирает, мне, пардон, сопли утрет, а кому постарше — выволочку сделает, если там напьется не ко времени или что скроет. Совесть и честь старательская, мать родная, единственный лучик гуманности в черной яме нашей жизни бродячей, вот что такое мамка! А сама? Ест, пока кашу пробует, спит бог знает где, кто с удачи обновку купит, тому и спасибо, в общем, как говорили наши предки, вся нага и отверста…
А кругом народ разный. Знали бы вы. Гамма Памфиловна, знали бы вы, очаровательные девицы, и вы, столичный юноша, в каком аду рождался и закалился этот характер… — Сломоухов постучал себе в грудь. — Но нет, вам не дано даже представить эту удивительную атмосферу непрестанного подвига и непрерывного человеческого падения… Нет, не дано… Но мамку тронуть? Этого никому не было позволено.
И вот, бреду я как-то по краю болота, присматриваюсь: вода есть, хоть залейся, а где вода, там держи ухо востро, старатель. И вдруг стон, тихий такой стон. Подхожу ближе и за кустом можжевельника вижу сапог. Обыкновенный сапог, истрепанный в клочья и чуть так шевелится. Я еще ближе… Мать честная — человек! Весь в крови, и голова и руки, да кровь засохла корой, не разобрать лица. Я назад. Подбегаю к нашему, с позволения сказать, биваку, а там одна Редозубиха. «Мамка! — кричу, — мамка! Человека нашел». Притащили мы вместе с ней этого человека, а он и в память не приходит. Вот собрались к вечеру наши молодцы. Кто такой, спрашивают, а мы и не знаем. Долго он у нас лежал, очень долго, не мамка, погиб бы. Вот так я и нашел Ганюшкина. Стали его расспрашивать, как да что, потому что видели — человек этот не нашего, не старательского звания. Что бродяга, видно, но не старатель. А он помалкивает. «Медведь, говорит, порвал и все».
Сломоухов быстрым движением взял кусок сахара и со словами: «Удивительно укрепляет сердечную мышцу, не так ли, Памфил Орестович?» захрустел им на всю комнату.
— Вот тогда, — продолжал Сломоухов, расправляясь с сахаром, — и рассказал он мне удивительную историю. Было это году в тридцать втором. Да, не раньше. Нарвались мы на Коробейникова. Памфил Орестович, вероятно, помнит эту фамилию? Грабитель, негодяй, и — никакой романтики. Он как раз с Алдана улепетывал и старателей обирал, да и вообще всех, кто под руку попадется. Ну мы и попались. Зайцев Аполлон до сих пор под стол ныряет, если кто крикнет «Коробейников идет!» Что с нами делали, рассказ не для ушей цивилизованного человека.
Однако в живых остался: потому что спешил атаман, спешил — Сидим мы это у костра, греемся. На душе противно-противно. Труд, можно сказать, целого лета впустую. Да и так, кто без тулупа, а кто и вовсе, но это опять-таки не для цивилизованных ушей… И говорит мне Ганюшкин: «Ты, Шуренок, того, субтильного, приметил в бекеше, что меня обезьяной назвал?» «Приметил, говорю, а что?» «Знавал я его. Видно, медведь меня так умял, что и не узнал он меня, да оно и к лучшему. Дурной человек, хоть и звания благородного…» Ну, я его уговаривать, расскажи, мол, что да как. Бог ты мой, ну словно сейчас костер перед глазами… Вот точно так, как вы от меня. Гамма Памфиловна, сидел Ганюшкин, пардон, неглиже. А Зайцев все зубами стучал, которые ему Коробейников по доброте душевной оставил.
— А у вас и дверь нараспашку? — раздался вдруг с порога голос Афанасия Петровича. — Стоял он в пальто, держа шапку-ушанку в покрасневших на морозе руках.
Кюсю испуганно взглянула на бутылочку и первой бросилась к Афанасию Петровичу. Все задвигали стульями, освобождая место для нового гостя.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
— А мы тут Сломоухова слушаем, — сказала Кюсю, когда Афанасий Петрович уселся за столом. — Он нам такие интересные вещи рассказывает!..
— Врет все, небось, — равнодушно обронил Афанасий Петрович. — Известно, слономуховщина, на бобах разведенная.
— Не успел отогреться, а уже заокал тут, Афоня-великомученик, — добродушно отшутился Сломоухов. — На бобах, на бобах. — передразнил он произношение Афанасия Петровича, и все засмеялись. — Где тут пузырек? А ну-ка, взболтни его разок, Кюсю, чтобы змея, невежа, как вести себя в присутствии дам.
Кюсю накрыла пузырек салфеткой и, замотав головой, нетерпеливо приказала:
— Да рассказывайте ж, Александр Денисович, мы слушаем.
— Так, говорит мне Ганюшкин, вот этот в бекеше — из белых офицеров, и в больших чинах был, подлец. Но однажды предложили ему возглавить секретную экспедицию самого странного свойства. Будто бы где-то в тайге имеется селение, забытое богом и людьми. И есть в этом селении человек, даже не решаюсь вот так просто сказать, — с крыльями человек. Да, да с большими мохнатыми крыльями. И живет давно, лет сто или больше, так что все население этой деревушки его потомки. С крыльями никто больше не рождался, но с этакими реликтовыми наростами попадались. И будто посулили тому офицеру золотые горы. Ну, что душа пожелает, то и требуй. Секта какая-то богатейшая, ламы не ламы, но узкая-то ниточка в один из Тибетский монастырей вела. И задание было такое: либо самого летающего человека поймать, либо кого из его потомства, а не выйдет, так срезать эти самые наросты, законсервировать особым образом и доставить в тот самый монастырь.
Подобрал офицер из беглых белогвардейцев и забайкальских казаков отряд человек в семь, пошел… Шли звериными тропами, зимой, потому что селение это окружено было непроходимыми болотами и нужно было успеть все сделать до зимы, пока солнце не растопило ледяную корку над болотами.
Верст за сто от деревни на тропе нашли они первый самородок прямо на снегу, потом — второй. Потом такой, что одному и унести невозможно, с телячью голову. И тут отряд взбунтовался. Сумма-то выходила больше обещанной им, а настоящая награда ждала только того офицера в бекеше. Он их и так и сяк уговаривать — ни в какую. Требуют, чтобы назад их вел, оружием грозят, народишко тоже отпетый. А тут стал появляться летающий человек. Идут, идут, и вдруг на ветках… сидит… Но на выстрел не подпускал. Закричит по-звериному, с дерева снимется — и дальше. А на снегу опять самородок.
— Охота, как назло, стала из рук вон плоха. «Веришь. — говорит он мне, — Шуренок, зайца днями не видали, не говоря уже об олене или сохатом. Как будто кто отводил дичь от этих мест». И вдруг прибегает на стоянку этот, что в бекеше, и кричит: «Сохатого убил! Вот тут неподалеку!». Ну, двое, кто покрепче, пошли с ним. И не вернулись. Опять приходит офицер, говорит, помочь нести нужно, люди, мол ослабли, И опять никто не возвращается.
И вот те, что на стоянке осталась, расслышали выстрелы, будто пистолетные. Прошли сторонкой и видят: лежит на снегу сохатый, рядом все четверо, а начальник в бекеше пистолет осматривает, видно, заело в нем что-то, когда тех, вторых кончил. Ну, эти трое потихоньку — назад, да в разные стороны. Тут уж не до самородков. Думали, что и тот, в бекеше, погиб, в он, вот он, к Коробейникову пристал.
— Александр Денисович, — не выдержал Юрий Васильевич. — Вы же сами встречались в тайге с летающим человеком! Вы рассказывали.
— Запомнил, — удовлетворенно сказал Сломоухов. — Да, было депо…
— Расскажите, расскажите, Александр Денисович, — раздалось со всех сторон, но Сломоухов отрицательно покачал головой.
— Нет ничего интересного, милые девицы. А вот когда я доставлю этого летягу в город, тогда другое дело, тогда Сломоухов к вашим услугам. Все секреты — долой, но пока молчок. Я человек дела, прежде всего дела. Вот только подобрать смельчаков и — в тайгу.
— Простите, — сказал Пасхин, — а ваши академические обязанности позволят вам отлучиться среди года?
— Игра стоит свеч, Памфил Орестович. Вот боюсь, с деньгами будет трудновато… Нужно будет нам-то уговорить начальство, заинтересовать. Если бы только иметь хоть малейшее свидетельство какого-нибудь биолога или путешественника, тогда — другое дело.
— А вы искали? — спросил Памфил Орестович и встал из-за стола.
— Папа, ты в кладовку? — строго спросила Гамма. — Но помни, не больше одной книги!
— Искали! — воскликнул Сломоухов. — Да разве можно искать то, чего заведомо нет и быть не может.
— Мне кажется, вы слишком регламентируете вашего отца… — начал было Юрий Васильевич.
— Наши действия не обсуждаются в этих стенах! — отрезала Кюсю.
— Простите, но ведь Памфил Орестович пока наш милый па- почка, наш! И мы никому не позволим обсуждать наши воспитательные мероприятия, — заявила Гамма.
— Забываетесь, Юрий Васильевич, — строго сказала Муза. — Ой, встряхну пузырек, ой, встряхну!
— Нет, Юрий Васильевич, вы уж не сердите дам, — сказал Сломоухов. — Это небезопасно, смею вас уверить. Вот вы лучше скажите мне, мог бы я надеяться затащить вас в тайгу? Вы представляете, конечно, какое обилие приключений нас ожидает там?
— А меня как-то не привлекает ваша цель, Александр Денисович, — сказал Юрий Васильевич. — Поймать удивительного зверя, это интересно, но зверь, судя по всему, — человек.
— Ну, и что же? — ответил Сломоухов. — Ну и что же? А если удачный отлов этого существа — праздник для науки, если это удар по всем нашим представлениям? Черт возьми, поставить эволюционное учение с головы на ноги!.. Но я вижу, что не убедил вас. А вот Афанасий Петрович, вероятно, другого мнения, — вкрадчиво сказал Сломоухов, и Юрий Васильевич понял, что разговор с ним был затеян не столько ради него самого, сколько ради Афанасия Петровича. — Вы местный житель, богатырь, как вы можете сидеть в городе…
Сломоухов не договорил, в столовую вошел Памфил Орестович с маленькой зеленой книжкой в руке.
— Вот, я разыскал вам один материал, — сказал Памфил Орестович. — Послушайте…
Памфил Орестович перевернул несколько страниц и медленно начал читать, время от времени поглядывая на Сломоухова:
«Дождь перестал совсем, температура воздуха понизилась, и от воды стал подниматься туман. В это время на тропе я увидел след, весьма похожий на человеческий. Альпа ощетинилась и заворчала, и вслед за тем кто-то стремительно бросился в сторону, ломая кусты. Однако зверь не убежал, он остановился вблизи и замер. Так простояли мы несколько минут… Тогда я нагнулся, поднял камень и бросил его в сторону, где стоял неведомый зверь. В это время случилось то, чего я вовсе не ожидал. Я услышал хлопанье крыльев. Из тумана выплыла какая-то большая темная масса и полетела над рекой. Через мгновение она скрылась в густых испарениях, которые все выше поднимались от земли. Собака выражала явный страх и все время жалась к моим ногам. Меня окружала таинственная обстановка, какое-то странное сочетание тишины, неумолчного шума воды в реке, всплесков испуганных рыб, шороха травы, колеблемой ветром. В это время с другой стороны послышались крики, похожие на вопли женщины. Так кричит сова в раздраженном состоянии.
Вечером, после ужина я рассказал удэгейцам о виденном в тайге. Они принялись очень оживленно говорить о том, что в здешних местах живет человек, который может летать по воздуху. Охотники часто видят его следы, которые вдруг неожиданно появляются на земле и так же неожиданно исчезают, что возможно только при условии, если человек опускается сверху на землю и опять поднимается в воздух. Удэгейцы пробовали его выследить, но он каждый раз пугал людей шумом и криками, такими же точно, какие я слышал сегодня…»
Памфил Орестович закрыл книжку и задумчиво добавил:
— Такие же летающие люди встречались и в Китае…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
— Батюшки, вот удача! Ну что за золотой человек! — воскликнул Сломоухов. — Судя по имени собаки, это Арсеньева! Это его собаку звали Альпа, да и поэтичность описания выдает автора. Ведь сколько раз я слышал и этот плеск испуганных рыб, и шорох трав, и тишину таежной ночи, но чтобы вот так изобразить все вместе и на одном дыхании — никогда. Теперь я кум королю и сват министру. Есть свидетельство, есть! Слово за вами, Афанасий Петрович! Слово за вами! По рукам, что ли!
— Велика честь, Александр Денисович, — сказал Афанасий Петрович и зажмурился. — Где уж нам за вами угнаться.
— Ну, ну, не нужно, Афанасий Петрович. Скромность здесь неуместна. Задачи науки…
— Да какие тут задачи науки? Поймать человека и в клетку посадить, что тут за задачи науки? Зверство одно. Брось, Александр Денисович, пусть его летает…
— Да как вы можете так говорить! — возмутился Сломоухов. Чтобы я отступил? Плохо же вы меня знаете, Афанасий Петрович. Ведь я же его видел, видел! Между прочим, в тот самый день, когда с вами… — Сломоухов на секунду замялся, но остановиться был уже не в состоянии, — когда с вами произошло несчастье.
Афанасий Петрович заметно оживился.
— В тот самый день? — удивленно переспросил он. — А где?
— Ну знаете ли, это не в городе происходило, где бы я мог назвать улицу и номер дома.
— Так где же, где? — настойчиво повторил вопрос Афанасий Петрович.
— Ну, у Ерофеева распадка, если вам это что-нибудь говорит.
— Знаю распадок тот. Там старый кедр стоять должен.
— Правильно, правильно, и он как раз на нем сидел, — с удивлением сказал Сломоухов. — Ну, брат, ты здорово тайгу знаешь.
— А чего же не знать, чай, родился в ней, матушке, — Афанасий Петрович задумчиво улыбнулся и как-то по-особенному тепло сказал: — Дедушка, дедка.
— Кто? Какой дедушка? — не понял Сломоухов.
И вдруг Юрий Васильевич вспомнил: тогда, в тот памятный вечер, когда он вошел в комнату, где на столе лежал Афанасий Петрович, было нечто необыкновенное. Был звук, похожий не то на плач, не то на смех, в когда Федор Никанорович подошел к разбитому окну, снаружи тоже донесся этот же всхлипывающий звук.
— А чей же, как не мой, — помолчав, сказал Афанасий Петрович. — Мой дедка…
— Доказательство! — резко сказал Сломоухов. — Черт возьми, Афанасий, не могу тебя понять. То шуточки, то какая-то раздражительная пассивность, и нате! Величайшая загадка науки — и вдруг его дедушка!
— Он правду сказал, — заметил Памфил Орестович. — Правду. И вы, Александр Денисович, тоже сообщили нам очень много интересного и важного, не так ли, Афанасий Петрович?
— Да, подтвердил Афанасий Петрович. — Конечно. Вот только врал вам Ганюшкин. Не так оно было…
— Что было не так? — поразился Сломоухов. — Все было так, именно так. Вы просто не слышали начала.
— А не так, — упрямо повторил Афанасий Петрович. — Про какую-то бекешу там говорили. Не верно это. Сам Ганюшкин пришел к нам, в деревню нашу, Горбуновку, завлек его дедушка. Про бекешу Ганюшкин говорил для отводу. О себе говорил, змей подколодный. Ну, мы его на цепь посадили… Пока не убег. Дядю моего, Григория, убил и убег. А что своих он побил, так я кости сам видал. Правда это. И выбрось, Денисыч, глупые мысли из головы. Дедушку поймать! Да и за что? Он тебе вред какой сделал! Шишку кедровую опалит, да орешков пощелкает, тем и сыт, зверя не обидит, не то что человека, а ты его ловить… Да и я не дам, нет, не позволю…
Сломоухов наклонил голову и едва слышно спросил:
— А что ты сделаешь?
— А ничего, — оказал Афанасий Петрович и будто в шутку положил свою короткопалую руку на плечо Сломоухова. — Только не нужно!
— Ваш намек понял, уважаемый Афанасий Петрович, — сказал Сломоухов, освобождаясь от прикосновения могучей длани Афанасия Петровича. — Понял, но не согласен! Разве можно забыть, что мировая науке способна изменить свой ход, свое течение при соприкосновении с новым удивительным фактом?
— Пойдемте за мной. — Пасхин взял со стола пузырек и сказал Сломоухову: — Это будет для вас очень полезно.
Пасхин вышел первым из комнаты, за ним двинулись гости. Видимо, бутылочка с таинственной жидкостью вздрагивала при каждом шаге Пасхина, так как Юрий Васильевич чувствовал непрестанное головокружение, а посмотрев на Сломоухова, убедился, что тот испытывает нечто подобное.
Юрий Васильевич даже закрыл глаза, прислонившись к дверному косяку, когда Пасхин выливая содержимое в кухонную раковину. Сломоухов попытался ему помешать, но Пасхин встряхнул бутылочку, и Александр Денисович едва устоял на ногах.
Через минуту все было кончено.
Каково же было удивление Юрия Васильевича, когда, придя домой, он обнаружил в кармане пальто пузырек с обгоревшей наклейкой. Пузырек был опорожнен… на две трети, но того, что осталось, было достаточно для исследования. Юрий Васильевич вспомнил, что Пасхин, прощаясь, хитро подмигнул ему.
Юрий Васильевич внимательно рассмотрел пузырек. Снял наклейку, вынул пробку… Медленно наклонив пузырек, слал в граненый стакан содержимое — вода как вода, ничего особенного. Но только теперь Юрий Васильевич заметил, что сквозь темное стекло пузырька проглядывает какая-то сложная и тонкая конструкция, прикрепленная к его донышку.
Утром, в лаборатории, Юрий Васильевич раскалил изогнутый пруток и аккуратно отрезал верхнюю часть пузырька. Когда раздался характерный треск лопающегося стекла, Юрий Васильевич поднял за горлышко пузырек и остолбенел от изумления: перед ним на четырех ножках, скрепленных с донышком пузырька, стояла металлическая «луковица» с неплотно прижатыми лепестками-створками. Все было искусно выточено из кости и металла.
Далекий день промелькнул в памяти. Еще школьником Юрий Васильевич видел нечто подобное. В то время как его класс изнывал на контрольной по химии, Юра Дейнека решил не рисковать понапрасну и провести часок-другой под гостеприимной сенью старинного собора. В соборе был размещен антирелигиозный музей, и на стенде перед алтарем среди надписей с цитатами из Вольтера и Омара Хайяма Юра заметил большую бутыль, внутри которой находилась модель деревянного храма. Сквозь узкое горлышко бутыли эта модель никак не могла пройти.
Юра спросил у скучавшего за столиком экскурсовода: «А как в эту бутылку попала модель?», и экскурсовод, обрадовавшись вопросу, подробно рассказал, что весь «храм» вначале собирался вне бутылки из маленьких деталек, а потом, с помощью щипчиков, каждая такая деталька, смазанная предварительно клеем, отправлялась на свое место. Экскурсовод даже показал Юрию Васильевичу — тогда просто Юре — сохранившиеся на некоторых детальках номерки и добавил, что модель эту одиннадцать лет собирал из кипарисового дерева один монах, давший перед какой-то там иконой обет, что трудом рук своих прославит монастырь.
Несомненно, и Ганюшкин, а в том, что эту луковицу мог изготовить только Ганюшкин, Юрий Васильевич не сомневался, так же, как тот монах, собирал эту конструкцию по частям. Юрий Васильевич вооружился лупой и действительно обнаружил на отдельных деталях сооружения выгравированные резцом номерки и обозначения. И вот тогда, повинуясь инстинкту экспериментатора, Юрий Васильевич капнул несколькими каплями дистиллированной воды на верхушку «луковицы». И тотчас же вся конструкция пришла в движение: створки откинулись, и в центре показалось полупрозрачное, похожее на каплю застывшей смолы тело, Юрий Васильевич осторожно дотронулся до него и почувствовал, что предмет этот упруг, но не тверд… Скорее всего он был похож на кусочек хряща.
А когда взошло солнце, Юрий Васильевич вдруг заметил, что над лепестками «луковицы» заклубился парок… Дотронулся до одного из лепестков — горячий. Юрий Васильевич достал высокий химический стакан, с помощью ниток опустил на дно стакана всю конструкцию, затем достал из шкафа прибор Дюбуа-Реймона, дававший довольно сильные импульсы высокой частоты…
Но оставим Юрия Васильевича за этим занятием.
Пройдут годы, десятки лет… И какими бы успехами ни сопровождались плановые исследования Юрия Васильевича, его всегда влекла к себе странная «луковица» Ганюшкина.
Все вновь и вновь он возвращался к ней, пока многое не стало для него понятным.
Многое, но не все…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Свежевыкрашенный катер скользил по Адуну. За рулам сидел старшина Ашмарим, рядом с ним — Федор Никанорович. На заднем сиденье катера расположились Афанасий Петрович и Юрий Ва- сильевич.
— Пригрела бабка сердечного дружка? — сказал Ашмарин, разворачивая катер к далекому мосту. — А сам-то ушел.
— Да, ушел, — подтвердил Федор Никанорович, не отрывая глаз от секундомера, который он держал в руках. — Не надо увеличивать скорость, с такой и иди.
Катер прошел под мостом, и Федор Никанорович остановил секундомер.
— Что ж, сорок пять минут, — сказал он, — Дело ясное.
— Теперь-то куда? — спросил Ашмарин, сбавляя скорость.
— А вон к тому островку, — оказал Федор Никанорович. — Где будка собачьего поста.
Ашмарин выключил мотор, и лодка бесшумно ткнулась в берег.
— Зачем это вы время засекли, Федор Никанорович? — спросил старшина, когда все пассажиры расположились на горячем песке.
— Зачем? — переспросил Федор Никанорович. — Дело серьезное…
— Я ж хотел набавить скорость, а вы не разрешили, — продолжал недоумевать Ашмарин.
— Ты помнишь, Ашмарин, то утро, когда ваши задержали меня на площади? Юрий Васильевич еще был со мной.
— Это когда мы Ганюшкина с лодкой взяли? Так лейтенант же приказал, мне что…
— Вот я все время думал, для чего Ганюшкин к мосту подплывал, к быку привязывался и дурака разыгрывал, что он гражданин из Сан-Франциско и прочее? Вот сейчас я выяснил, в ноль часов тридцать пять минут он был у быка.
— Это точно, — подтвердил Ашмарин. — А в одиннадцать он еще находился совсем в другом месте.
— Да, — сказал Афанасий Петрович, — в одиннадцать мы были в одной комнате…
— Значит, он не случайно поехал к мосту, все, все намеренно, — воскликнул Юрий Васильевич. — Свидетели ему были нужны, что он ловил рыбу.
— А у него в лодке рыбы было порядком, — заметил Ашмарин. — Часа на два лова, если на удочку.
— Рыбы он наловил заранее, — уверенно сказал Федор Никанорович. — Все продумал… Даже записочку на моей машинке отстукал, когда она у него в починке была.
— Вот ведь карась! — сказал Ашмарин и, вскочив на ноги, тревожно огляделся, но Адун был в этот час пустынен, в на островке спокойно шумел лозняк да волновался прошлогодний камыш, стеной поднимавшийся за островом над узкой протокой.
— Эк, попался бы мне, я бы ему припомнил, как тогда нас с Фоминым на кладбище трепал.
Афанасий Петрович повесил свою одежду на колючий куст, под которым Ашмарин аккуратно разливал «Витамин С» по походным стаканчикам. Когда дошла очередь до рубахи, Афанасий Петрович с секунду колебался, но снял и рубаху.
— Что это у вас? — спросил Юрий Васильевич.
Афанасий Петрович резко обернулся к нему. Теперь его обнаженная спина была видна Федору Никаноровичу.
— Неужели отросли? — воскликнул Федор Никанорович.
Афанасий Петрович угрюмо кивнул.
— Как рога у сохатого, — сказал он. — Хоть фабрику строй.
Отростки на спине Афанасия Петровича крайне заинтересовали и Ашмарина. Он поднялся на ноги и осторожно притронулся к ним.
— Крепкие, — вздохнул он удивленно. — Ну, точно крылышки у качки.
— У какой такой качки? — спросил Афанасий Петрович.
— Ну, у этой утки, — пояснил Ашмарин. — Он молча опять протянул руку к отросткам на спине Афанасия Петровича, не тот неожиданно выкрикнул:
— Гам! — и лязгнул зубами.
Ашмарин от неожиданности отпрянул и сел на колючий куст. Афанасий Петрович хлопнул его по плечу и бросился к берегу. Ашмарин побежал за ним, но Афанасий Петрович с разгону вбежал в воду и поплыл, широко выбрасывая руки.
— Вот она, молодость, — удовлетворенно сказала Федор Никанорович. — Только что был полон предчувствий, говорил о смерти, а через минуту — вон он… Афанасий Петрович! — закричал он. — Не заплывай далеко! Слышишь?!
Время на острове текло незаметно. Все было съедено и выпито. Солнце клонилось к синеющим вдали сопкам и ветер все сильнее шумел в лозняке. Афанасий Петрович только что закончил очередную схватку с Ашмариным и, тяжело дыша, нежился на песка.
— Афанасий Петрович, — решился Юрий Васильевич, — а почему вы не такой, как все?
— Как не такой? — удивился Афанасий Петрович. — Вот вопросик.
— Ну, не как все. И эти крылышки у вас на спине, и вообще…
— И вообще… повторил Афанасий Петрович. — Откуда мне знать?… Иногда я и сам думаю; есть что-то, но зачем это мне?
— А знаешь, Афанасий Петрович, — неожиданно сказал Федор Никанорович, — я ведь тебя мертвым видел. Тогда.
— Знаю, — тихо ответил Афанасий Петрович. — Это он меня спас, дедка… Он может. Его как встретил Сломоухов у Ерофеева распадка, так с тех пор он и не садился: летел, спешил… Чувствовал старик, что со мной плохо. Он всегда так.
— А кто он? — шепотом спросил Юрий Васильевич. — Дедушка ваш?
— Нет, не дедушка… Он всем нам дедушка, всем, кто из Горбуновки. Но меня он отличал. Я его увидел еще мальцом. Встал как-то утром, а небо чистое. И солнце уже высоко. Что такое, думаю, почему? И сам не могу понять. Гляжу, дядька Григорий идет с поля и весь будто светится радостью. — «Слушай, сынок, — говорит он мне, — птички-то не поют!» Вот оно что, думаю, вот почему я удивился. Тишина такая, будто и не лес вокруг. «Будет, сегодня, будет», — говорит дядька Григорий и бегом от меня в деревню. Ну, а я за ним.
Афанасий Петрович вскочил на ноги и накинул на голые плечи пиджак.
— Побежал и я, — продолжал он. — Мужиков у нас в селе человек семь, а никого не видно… Женщины носятся из избы в избу. Кто с пирогами, кто с брагой. Вижу, собираются а избе у дядьки Григория. Ну, и я туда же, вместе с другими мальчишками… Захожу в избу, а там все прибрано, на столе скатерть белая, хрустит как сахар. — Афанасий Петрович сделал руками такое движение, будто сжал что-то хрупкое в руке. — Скатерть ту еще сто лет назад выменяли, когда на краю болота один из нашей деревни попа ссыльного повстречал. А на столе и караваи, и мед, и медвежатина, чего только нет.
Тут дядька Смурыгин — как сейчас помню, бородатый такой, по самые глаза борода — поднял чашку расписную с пивом, да как заорет: «Ай, кто пиво варил? Ай, кто затирал?» Тут все в один голос: «Варил пивушко сам бог, затирал святой дух, святы ангелы носили, херувимы разносили, серафимы подносили…» А Смурыгин опять: «А где ж тая птица? Тая птица, что летит, да в ту сторону глядит, да где трубушка трубит, где сам бог говорит?» И тут подскочила тетка Авдотья к холстине набелен- ной, что в углу висела, и холстинку-то эту в сторону отдернула… Гляжу, а там он, дедушка…
— А какой он? — едва слышно спросил Юрий Васильевич.
— Какой? Так Сломоухов вам уже расписал. Только и другой он… Поднес ему чашу пенного дядька Смурыгин, в он взял ее из рук и до дна выпил. Как ручки выпростал, так я удивился: с чего это на нем армяк надет мехом наружу? Стали к нему мальчиков подводить, а он каждому гостинец в руки, по голове потреплет и имя повторит, будто про себя, чтоб запомнить. Подошел и я. Шепнул тут ему дядька Смурыгин что-то, а дедушка головой закивал — ушки я увидел его тогда, сморщенные и черные, как грибки, морозом побитые, — и сразу меня за спину. Нащупал крылышки и весь задрожал. А дядька Смурыгин ему: «Василисин сынок, говорит, той, что семь лет как померла». — «Помню, помню», — отвечает дедушка и так на меня ласково поглядел, что я сам не свой стал: не могу понять, радость то была или тоска какая? «Какой же тебе гостинчик подарить? — спрашивает, а сам на груди своей мохнатой роется: сумочка у него там висела из лыка. «Вот, погляди, говорит, что я тебе в лесах да на горах подобрал». И достает гильзу медную, вся блестит, как солнышко; видно, начистил ее дедушка песком. Я только к ней руку протянул, а он мне другой гостинец показывает, камень прозрачный, будто водой синей налитый, так и сверкает камень. Я тогда к камешку, а тут он достает зверька махонького, весь мохнатенький, на задних лапочках стоит и на меня черными глазками смотрит, и вдруг, как засвистит зверек, да так громко, что я даже испугался. Только это я руку протянул, зверек меня как за палец хватит, так две кровавые капельки показались. А все ж схватил я хомячка и побежал с ним к себе… С того раза стал ко мне дедушка часто прилетать…
Слушавший с величайшим вниманием Ашмарин вдруг громко рассмеялся и сказал;
— Ну и здоров ты, Петрович, заливать! Чисто сказка какая!
— А как же он летать-то мог? — серьезно спросил Федор Никанорович, и Ашмарин посмотрел на него недоверчиво. — Не могу понять, крылья у твоего дедушки какие были?
— А летал он на мизинцах, — сказал Афанасий. — Мизинцы у него были не как у всех людей, а длинные-длинные. Вот, — Афанасий протянул свою руку ладонью вверх, и все с удивлением увидели, что на его руке мизинец был длинней указательного пальца на целую фалангу. — Только у дедушки он вот такой был. А перепонка тоже от лопатки росла… Как и у меня.
Ашмарин приоткрыл рот, да так и забыл его закрыть.
— Вот пойду я в лес по грибы, по ягоды, — продолжал Афанасий Петрович, а дедушка тут как тут. В село не зайдет, в ко мне прилетит. «Дедушка, — говорю, — а что, за лесом тоже люди живут? Вон, дядька Смурыгин намедни врал, лодки будто есть такие большущие, что на них лесу больше, чем на все наше село идет. Правда ли?» — «Правда, — говорит дедушка, — я их сам видел. И трубы, из которых дым идет, когда ихние стряпухи прямо на воде щи варят. Да что, внучек, дома я видел такие большущие, что дом на доме стоит, а труба на всех одна, да топят так жарко, что зимой подлетишь к трубе такой, как раз и обогрелся». — «А не та ли это трубушка, про которую дядька Смурыгин тебя спрашивал?» — «На которой господь бог играет? — засмеялся дедушка. — Бог с тобой, внучек. Это дядька Смурыгин старую песню вспомнил, что до меня еще сложена. Сколько я над землей летаю, каких чудес ни видел, а бога не встретил… И на горах высоких, где облака так и дымятся, и над лесами дремучими летал, что зимы-осени не знают, а вечнозеленые, друг на друга карабкаются и друг на друге растут и умирают. Зверей видал, что на человека похожи, да только хвосты имеют в полтора аршина и как устанут с дерева на дерево сигать, так на хвостах тех и повиснут…
Эх, внучек, были бы у тебя крылышки, куда мы только ни слетали бы. По-над облаками, где солнышко всегда сияет, все показал бы тебе, всему бы научил…» И заплакал. «И как, — говорит, — из мертвого живое сделать, и как видеть, что спрятано, потому что хоть и не дано нам с тобой знания человеческого, да зато видеть дано многое, что и от глаз и от ушей скрыто…»
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
— Да, было что-то и во мне, — сказал Афанасий Петрович. — Было… И тогда в госпитале, когда больные все меня к себе требовали, и потом, когда я проходил клиническую практику… Но хуже всего, когда приходилось точные науки изучать. Физику там, химию… Особенно физику. Учу, учу, а у самого как второе зрение: нет, нет, не так, нет, не то.
— Вы были не согласны с учебниками? — спросил Юрий Васильевич, прыгая на одной ноге, второй ногой он пытался попасть в непокорную штанину.
— И опять не так… — быстро ответил Афанасий Петрович, — Просто мне все по-другому представляется… Вот в вашей физике про поле толкуется, про электрические и магнитные, а я знаю, что их нет. И все.
— Ну откуда же вы это можете знать? — Юрий Васильевич наконец, справился с непослушной штаниной, и голос его приобрел должную уверенность. — Электрическим полем называется пространство, в котором проявляют свое действие электрические силы. Достаточно внести в это поле пробный заряд, как на него немедленно начнет действовать некоторая сила…
— А если не вносить этого заряда? — спросил Афанасий Петрович. — Тогда как?
— Мы предполагаем, что и тогда это поле есть, а как же иначе?
— Нет его там… — вздохнул Афанасий Петрович.
— Но тогда и магнитного поля не существует! — горячо воскликнул Юрий Васильевич. — И нет электромагнитного излучения, нет ни радиоволн, ни света! Света тоже нет, ведь свет…
— Есть, есть, — испуганно замахал руками Афанасий Петрович. — Что вы? Как не быть, а вот нет этого, да и не скажешь сразу, распространения нет… И опять не то я хотел сказать, вот всегда так…
— Зарапортовался, Петрович, — рассмеялся Ашмарин. Он сидел в трусах и тельняшке на борту катера, опустив ступни в бурую воду Адуна.
— Нет, погодите, Афанасий Петрович, — настаивал Юрий Васильевич. — По-вашему выходит, что нет фотона?
— Да ничего не выходит, — перебил его Афанасий Петрович. — Просто все… От Солнца ушел, к нам пришел, а лететь не летел…
— Вы полагаете, что фотон, световая частичка, не перемещается в пространстве, а энергия непосредственно, так сказать, появляется у приемника, не пересекая пространства?
— Да, — удовлетворенно сказал Афанасий Петрович, — так мне почему-то представляется.
— Но тогда где же находится эта энергия, пока частица летит к нам? Если от Солнца, так целых восемь минут с секундами.
— Это по каким часам считать?
— По земным, по солнечным, какая разница?
— А если по часам на самой частице?
— Вот вы как повернули? Да, тогда другое дело…
— Часы на фотоне не идут, стоят? Так, кажется, учит теория относительности?… Вот, Юрий Васильевич, почему мы ни- когда не видели и не увидим луча света в пустом пространстве. Все, что мы знаем о свете, это результат его действия на атомы, на молекулы, на твердые тела, все эти интерференции и дифракции мы наблюдаем только на экранах. А скажу вам больше, Юрий Васильевич, сама скорость света — фикция, ее не существует. Это просто отношение между пространством и временем. А постоянство его и есть закон природы… Мы можем и должны измерять пространство только светом, другого способа нет…
— Астрономы давно уже ввели такую единицу, как световой год!
— И правильно сделали.
— Но и вообще ваше предложение не вносит никаких изменений а картину мира… Просто вы…
— Вносит, вносит, Юрий Васильевич, это вы напрасно… Нет для природы тогда дальних и ближних пространств. Фотону нет дела до пространства, он не теряет своей энергии ни грана, а мы — мы становимся ближе к Солнцу… Что вы думаете, Юрий Васильевич, что Солнце освещает машу матушку Землю, и на этом вое кончается? А Земля? Разве она не освещает Солнце? И на Солнце есть полная картина всей жизни на Земле, и можете не сомневаться, что каждый отраженный фотон находит свое место, каждый. Все видит Солнце, все знает. Ну, а если заводится объект, который сам излучает энергию, то на Солнце происходит целая буря. «Как так, — думает Солнце, — откуда? Почему?» Вас смущает, что там, на Солнце, огненные бури, шквалы огня, что там неразбериха всплесков и взрывов? А там порядок, беспорядочный порядок, строгий, как парад, и буйный, как мятеж…
Афанасий Петрович неожиданно остановился и вдруг спросил Ашмарина:
— Как думаешь, там, на Солнце, порядок?
— Как на флоте! — ответил Ашмарин. — Завожу мотор…
И в этот момент над островом пронесся тревожно и жалобно странный крик, и крик еще не замолк, как со стороны протоки гулко прозвучал одиночный выстрел. Афанасий Петрович дернулся всем телом и упал на песок.
— Вот он, пес его дери! — выкрикнул Ашмарин и, схватив автомат, как был, в трусах и тельняшке, ринулся в кусты. Федор Никанорович подбежал к Афанасию Петровичу. Пуля попала Афанасию в голову, и темная струя крови толчком выбрасывалась на песок.
— Ложись! — крикнул Чернышев Юрию Васильевичу. — Он нас, как куропаток, перестреляет…
Со стороны протоки донеслись короткие автоматные очереди; Ашмарин наугад стрелял по камышу, стараясь вызвать Ганюшкина на открытый бой. Юрий Васильевич, охваченный нервной дрожью, присел на песке, тупо оглядываясь по сторонам. Он не чувствовал в себе ни достаточно сил, чтобы подняться и убежать, ни способности прийти кому-то на помощь. Мимо него прополз Федор Никанорович, сжимая в руке черный пистолет.
И вдруг Юрий Васильевич услышал странный свист над голо- вой, какая-то тень пронеслась над ним. Нужно было поднять голову, но он не мог шевельнуться. Еще мгновение, и прямо перед ним на песок упал большой мохнатый зверь. Ковыляя на коротких ногах — навсегда запомнилось светлое пятнышко на мохнатой ступне — он подошел к лежащему Афанасию Петровичу и всем телом приник к нему, застыв в какой-то томительной неподвижности. Потом этот зверь медленно поднялся на ноги и вдруг распахнул огромные темные крылья, легко оторвался от земли и на мгновение повис в воздухе, как огромная ночная бабочка.
Тут новый звук привлек внимание Юрия Васильевича: там, где протока впадала в Адун, затарахтел лодочный мотор, и знакомая Юрию Васильевичу дюралевая лодка вынырнула из-за кустов. Юрий Васильевич ясно видел и самого Ганюшкина. Опершись на руль, он держал в руке короткоствольное ружье. Потом быстро прицелился и выстрелил дважды. И дважды ухнул корпус стоящей у берега лодки Ашмарина. И дважды щепа и песок брызнули в черную воду. Юрий Васильевич медленно, словно во сне, поднял голову и увидел, что летающее существо стремительно скользит к Ганюшкину, а тот, не отрывая от него взгляда, торопливо перезаряжает ружье.
— Держи, гад! — раздался выкрик Ашмарина. Он поднялся во весь рост и повел яростно содрогающимся автоматом перед со- бой. Фонтанчики брызг прочертили дорожку перед лодкой Ганюшкина. Тот не обратил на Ашмарина ни малейшего внимания. Вот Ганюшкин вскинул ружье и выстрелил, не целясь, вверх, но летающее существо скользнуло над самой водой, ударило Ганюшкина в грудь, накрыв всю лодку конвульсивно содрогающейся пеленой крыльев. Ашмарин, издав какой-то звериный крик, подбежал к своей лодке, одним движением столкнул ее на воду.
Ганюшкин, все еще в ворохе вздрагивающего меха, медленно высвободил руку и, сжимая ложе ружья одной рукой, прицелился в Ашмарина. И автоматная очередь и выстрел Ганюшкина раздались одновременно. Ашмарин схватился за голову и навзничь упал в лодку. Ганюшкин тоже был ранен, голова его скрылась за бортом, и лодка пошла круто поперек течения. Федор Никанорович вошел по колено в воду и, положив дуло своего пистолета на согнутую в локте левую руку, выстрел за выстрелом опорожнил обойму.
В наступившей тишине был слышен только стук удаляющейся лодки Ганюшкина.
И смутно темнея на воде, плыл на восток распластанный причудливый силуэт.
Федор Никанорович прошел вдоль берега и наклонился над полузатопленной лодкой, в которой лежал Ашмарин.
— Юра, помогите, — сказал он, не поднимая головы.
Ашмарина уложил на песок рядом с Афанасием Петровичем. Звук моторной лодки стал едва слышен, потом затих совсем.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ
Было в рассказе Юрия Васильевича нечто такое, после чего Козлов не мог уснуть целую ночь. Конечно, его не могли тронуть ни трагичность ситуации, ни таинственный туман, окружавший действия. За свою долгую жизнь Козлов по роду службы сталкивался со многими трагедиями, а таинственность почти всегда оказывалась кажущейся. Видимо, в рассказе Юрия Васильевича был какой-то другой фокус: все рассказанное им виделось Козловым со странной яркостью. Что-то было в Юрии Васильевиче, в самом Юрии Васильевиче. Вот почему Козлов, едва пробудившись ото сна, поспешил в институт.
Юрий Васильевич, казалось, ждал его. В комнате с прозрачным потолком был теперь установлен лабораторный стол на колесиках, весь уставленный какими-то приборами. Прямо посредине стола под стеклянным колпаком-колоколом стояла странная конструкция из металла и пластмассы.
— Доброе утро, — сказал Козлов. — Я, понимаете ли, не выдержал…
Юрий Васильевич посмотрел на часы.
— Да, да, — сказал он. — Тут выдержать мудрено. Это свалилось на меня, как гора…
— Не падайте духом, Юрий Васильевич! А вы, кажется, хотели что-то проверить? Это ваша аппаратура? — Козлов показал ж лабораторный стол.
— Да, но не вся… — медленно проговорил Юрий Васильевич.
Козлов недоверчиво посмотрел на него.
— Я ожидал, — сказал он, — увидеть хотя бы небольшую электронно-счетную машину, антенну…
— Вы не ошиблись, все есть… Одну минуточку, товарищ Козлов, сейчас все будет ясно.
Взошло солнце, и поперек стола лег радужной полосой солнечный спектр.
Юрий Васильевич внимательно посмотрел на прибор с большой круглой шкалой. Раздался легкий щелчок, стрелка прибора отклонилась до конца шкалы, мотнулась раз, другой и упала. Над прибором появился и растаял серый дымок. Юрий Васильевич взглянул на часы и удовлетворенно кивнул.
— Все верно, — оказал он.
Козлов осторожно подошел к столу, прикоснулся к круглому прибору и отдернул руку.
— Горячий, — оказал он.
— Вы только осторожней, — сказал Юрий Васильевич. — Пока я в полосе спектра, осторожней!
— С чем осторожней? Вот с этим? — спросил Козлов, указывая на прибор.
— Нет, со мной, — тихо сказал Юрий Васильевич, и Козлов увиден, что полоса спектра пересекает лицо и руки Юрия Васильевича.
— Я понимаю, — сказал Козлов. — Вы проверяли, способны ли вы вызвать, даже страшно сказать…
— Дальше, дальше, продолжайте, пожалуйста…
— Вы хотели узнать, способны ли вызвать вспышку солнечной энергии в этой комнате. Так, Юрий Васильевич?
Дейнека кивнул.
— И это, я вижу, удалось вам?
— Да, в каких-то пределах… Разве увеличительное стекло, скажем, двояковыпуклая линза, не осуществляет изменение в концентрации солнечной энергии? Ласковый неяркий осенний или даже зимний солнечный луч, собираясь в фокусе линзы, жжет способен не только расплавить, но и испарить металл.
— Но там же все просто?
— Когда познаны законы оптики, просто…
— Но почему именно вам удается сделать большее?
Юрий Васильевич не ответил.
— Может быть, — продолжал Козлов, — может быть, Афанасий Петрович был потомком каких-то пришельцев из далеких миров и передал вам такую способность?…
— Я не сочиняю фантастических романов, — ответил Юрий Васильевич. — Мне выпал случай прикоснуться к необычной ситуации, к серии новых фактов, к феномену, или, лучше сказать, к новому эффекту. Но я не допускаю мысли, что разгадка этой истории связана с внеземными пришельцами. И на нашей земле, товарищ Козлов, существовали тупиковые ветви. Видимо, «дедушка» Афанасия Петровича и принадлежал вот к такой ветви человеческого рода.
— Но почему мог появиться такой человек? Откуда?
— Взял да и родился человек с крыльями, и все.
— Но, насколько я знаю, существует эволюция, все постепенно.
— Не все постепенно, — сказал Юрий Васильевич. — Иначе можно было бы предположить, что птицы были вначале нелетающими, потом у них появились выросты, и эти-то выросты постепенно стали крыльями? Так выходит, но это было не так. Крыло было своего рода скачком, и первая же птица полетела.
— Но крыло тоже совершенствовалось?
— Да, но потом. И сейчас в этой картине дорисовывается весьма существенная черточка. Возникновение новых видов до сих пор окружено загадкой. Ламарк говорил о таком процессе не иначе, как о чуде — чуде, производимом природой.
— А чем же природа производит это чудо? — спросил Козлов, и по его лицу было видно, что он мучительно стремится помять Юрия Васильевича. — Должны быть какие-то, какие-то… как там Ламарк полегал насчет этого?
— Ламарк объяснял все действием воды, тепла, света и тонких «флюидов», таких всепроникающих веществ. Кстати, в это уже любопытное совпадение, Ламарк был уверен, что именно солнечный свет, именно Солнце поддерживает и преобразует эти флюиды. Солнечный свет. Вот она, ваша «выстроенность», которой вы так хотели. Сперва человечество все больше и больше убеждалось в том, что только Солнце снабжает все живое на Земле энергией. теперь мы вплотную подошли к тому, что Солнце вмешивается в ход эволюции жизни на Земле.
Вот вы ожидали увидеть в этой комнате электронно-вычислительную машину, не так ли? И она есть, только не вздумайте искать ее здесь, в этой комнате или в этом здании. Я ждал поутру ее восхода, ждал, может быть, чуть с большим волнением, чем все остальные существа на Земле. Солнце — вот моя вычислительная машина, но это и нечто значительно более сложное и чудесное. Все, что на Земле медленно или статично — рост дерева или жизнь человека, все это отражается на Солнце в бешеной динамике вихрей и протуберанцев, в безумной пляске атомов и ядер. И все находит свой учет: и блеск росы, и плач ребенка, каждая мысль и каждое чувство…
— Это ваша догадка?
— О, нет… Нет, дорогой товарищ Козлов, не просто догадка. Что, разве природа плохо поработала на нашей Земле? Вон через окно видны ели, разве это не чудо? А птица… А человек? Человек! Разве может совершиться мало-мальски сложное действие, если нет, как говорят физики, обратной связи? Связи между исполнительным органом и управляющим, связи между рукой и мозгом; теперь мы можем оказать: между Солнцем и жизнью на Земле. До сих пор ученые были в удивлении, почему Солнце горит так ровно, что жизнь на Земле стала возможной. И ответ теперь ясен: Солнце сдерживается, стабилизируется жизнью на Земле. Давно уже замечено, что бури на Солнце отражаются у нас полосами войн, эпидемий или самоубийств. Нет, эти бури — результат активной реакции Солнца на наши земные дела и обязательно с обратной отдачей на Землю. Многое теперь следует понимать в прямо противоположном смысле…
— Но почему вы, Юрий Васильевич, получили возможность в какой-то степени управлять Солнцем?
— Вы уже задавали этот вопрос, — сказал Юрий Васильевич. — И прежде всего я не согласен в данном случае со словом «управлять». Я не управляю Солнцем, нет… В силу обстоятельств моя нервная система оказалась включенной в естественный процесс обмена информацией между Землей и Солнцем… Если какой-нибудь жучок-паучок проникнет в корпус мощной вычислительной машины и будет своими лапками замыкать и размыкать слаботочные цепи, воздействовать на емкость отдельных элементов и тем самым вызовет появление новых результатов, то можно ли сказать, что он управляет машиной? Вот я и есть такой «жучек-паучок», товарищ Козлов. И не больше… С другой стороны, почему вообще такое могло случиться? Это вопрос более сложный… Человек, с его мыслями, его мозгом — это продукт окружающей его природы, природы, в которой Солнце играет главную, первенствующую роль. Нет ничего удивительного, что продукты человеческого мозга, в исключительной обстановке могут соответствовать природным связям вот в такой острой форме, напоминающей мне как физику своеобразный резонанс…
— И все-таки, Юрий Васильевич, почему именно вы, не человек вообще, а вот — вы?
— Тут многое сыграло роль… А больше всего то направление в науке, которое я выбрал под влиянием Афанасия Петровича и всех тех давних происшествий, о которых вы уже знаете. В этой комнате я урывками занимался той странной конструкцией, которую мне передал ныне покойный профессор Пасхин. Искал, разочаровывался и снова искал… — Юрий Васильевич задумался. — Так, так, так… Я знаю, когда это происходило! — неожиданно громко выкрикнул он. — Днем в этой комнате я всегда просматриваю газеты. Прибор находился в спектре… Кое-что из прочитанного вызывало во мне острую реакцию, и в такие секунды перед моим сознанием со странной навязчивостью возникало лицо Афанасия Петровича, там, на острове, когда я в ужасе увидел, что он убит… Меня охватывало волнение, и в небе далекой страны вспыхивали самолеты. А может быть, не только самолеты?! У вас нет ли свежей газеты? — спросил резко Юрий Васильевич.
— Есть, уходя из гостиницы, я взял сегодняшнюю.
Юрий Васильевич торопливо развернул еще пахнущий типографской краской газетный лист и строго сказал:
— Так, они перегнали семнадцатый флот к берегам Тасмании? Хорошо же…
Юрий Васильевич заметно побледнел и резко взмахнул рукой. Козлов попытался остановить его:
— Я не стал бы этого делать… Кстати, Юрий Васильевич, вы никогда не задумывались над тем, куда делся этот Ганюшкин?
— Нет, — быстро ответил Юрий Васильевич. — В этой комнате нет… Хотя… Постойте! А он жив! — Юрий Васильевич закрыл глаза. — Он, знаете ли, спасся… Я вижу какой-то полигон и его, Ганюшкина. Он все еще бодр… Его окружают люди в военной форме. Я никогда не видел такой формы. Разве только в кино… Да, это он… Хорошо же…
Юрий Васильевич сделал такой же жест рукой, как и тогда, когда прочел о перебазировке семнадцатого флота.
— Вы… убили его? — осторожно спросил Козлов.
— Вполне возможно, — медленно ответил Юрий Васильевич. — Сейчас я его не вижу.
— Понимаю, — быстро сказал Козлов. — Но вот что, Юрий Васильевич… У вас ключ от лаборатории?
— Да, вот он.
Козлов осторожно сжал пальцами фигурную бородку ключа и потянул его к себе, но Юрий Васильевич только сильнее сжал кольцо ключа.
Оставим Юрия Васильевича и Козлова за этим занятием. У нас есть полная уверенность, что Юрий Васильевич расстанется с ключом от своей лаборатории. Да и как иначе? Юрий Васильевич, конечно, на ты с самим Солнцем, но…
И это правильно.
Нам предстоит сообщить, что в этот же день Козлов отправил в Москву подробную телеграмму, начинающуюся словами:
«Проверьте существование семнадцатого атомного флота. В случае, если этот флот по неизвестным причинам окажется уничтоженным двадцать второго февраля в одиннадцать часов пятнадцать минут, то прошу принять во внимание, что…»
И так далее, всего 3563 слова.
Еще мы должны добавить, что, по неофициальным данным, спустя два дня после описанных выше событий на Кладбище безымянных героев в Диаманттауне состоялись похороны весьма важной персоны. Приданный штабу глобальной разведки взвод воздушной пехоты пронес на своих плечах гроб странной формы. Он был шире на целых десять дюймов обычного казенного образца «Арми-Коффин-37/21», утвержденного после сокрушительного поражения этого государства в одной из колониальных войн прошлого столетия, и завернут в трехцветный флаг. Гроб с телом сопровождала большая группа военных.
— Какой нелепый гроб! — негромко воскликнул один из них.
— Вы, вероятно, не знали покойного при жизни? Он был неглуп и решителен, педантичен и не без размаха, несколько излишне жесток, но в наш век кто не жесток?
— Он умер?
— Вполне возможно. Определенно ничего сказать нельзя. Что можно предполагать во времена, когда само Солнце сошло с ума?
— Солнце сошло с ума… — повторил про себя его спутник. — Ах, вот что означают разговоры об эффекте бешеного Солнца!
Его собеседник почувствовал, что проговорился, и обиженно поджал губы.