Если попытаться охарактеризовать Владимира Тендрякова одним словом, приходит на ум слово «боец». Не бунтарь, протестующий спонтанно против всего, а именно боец, расчетливый, знающий на что идет, но не сворачивающий с единожды выбранного пути.

Владимир Тендряков родился 5 декабря 1923 года в деревне Макаровская Вологодской губернии. Трудно придумать столь резкое несоответствие между его фамилией, которая на местном диалекте означала «мямля», и характером будущего писателя. Его отец Федор Васильевич был убежденным коммунистом, работал народным судьей. Даже сына назвал Володей в честь вождя мирового пролетариата. Но вот свои партийно-советские гены сыну передать так и не смог. Тот странным образом с детства сочувствовал врагам советской власти — кулакам, высланным с Украины, которые пухли от голода и умирали в пристанционном скверике, считал, что неприлично быть сытым, когда вокруг люди голодают. Отец был единственным человеком, который вполне серьезно обсуждал с Володей непростые вопросы социалистической действительности, с которой тот ежедневно сталкивался.

В 1938 году семья переехала в село Подосиновец Кировской области, куда Федор Васильевич был назначен прокурором.

Школу Володя окончил за день до начала войны. Поколение 1923 года, мальчишки, которым только-только исполнилось восемнадцать лет, больше всех от нее пострадали. Подсчитано, что выжили из них всего три процента. Тем более удивительно, что из этих несчастных процентов вышло много талантливых советских писателей. К ним с полным правом нужно отнести и Тендрякова.

Он ушел на фронт добровольцем в конце 1941 года, попал в пехоту связистом, был начальником батальонной радиостанции. Под Сталинградом воевал в самый тяжелый момент, когда там было не понять, где свои, где чужие, где особисты с руками, развязанными сталинским приказом «Ни шагу назад». Тогда ему сопутствовала удача. Тяжелое ранение Володя получил при взятии Харькова в 1943 году. После выхода из госпиталя он был комиссован подчистую: левая рука была искалечена. Когда он руку опускал, пальцы разжимались, когда поднимал — сжимались.

Отправили его после госпиталя по месту жительства в село Подосиновец, нашли ему занятие с учетом ранения. Он был направлен в обычную деревенскую школу, но так как педагогического образования не имел, то вел уроки начальной военной подготовки. Через год его переводят на работу в Подосиновский райком комсомола. Он был отличным кадром для такой работы: комсомолец, грамотный, фронтовик, с ранением, да еще за словом в карман не лез. Здесь в свободное время он начинает писать. Темы, естественно, выбирает военные: близкие его памяти. Он пишет рассказ «Дела моего взвода» и даже роман «Экзамен на зрелость». В это же время проявился и еще один его талант: рисование. Особенно ему удаются рисунки, не живопись. Первым мирным летом Володя едет в Москву поступать в институт.

Тендряков давно выбрал институт, в который хотел поступать. Он прекрасно рисовал в очень своеобразной манере, без проблем поступил на художественный факультет ВГИКа. Ему прочили большое будущее на этом поприще. Одновременно с учебой он все больше пишет, и к исходу первого года обучения понимает, что его призвание — это литература. Он переводится в Литературный институт на семинар Константина Паустовского. Печататься он начал с 1947 года. Его рассказ «Дела моего взвода» вошел в «Альманах молодых писателей». Интересно, что потом он надолго отошел от военной тематики: слишком отличался его взгляд на войну от официальной точки зрения. Вернулся он к военной теме только через двадцать лет, в 1971 году, в рассказе «Донна Анна», который был опубликован еще через двадцать пять лет после сочинения. В рассказе командира роты сначала заставляют вести солдат в безнадежную атаку, а потом расстреливают за это. В нем писатель сформулировал в нескольких словах причину слепоты целого поколения: «Мне врали, а я верил!»

В декабре 1947 года в общежитии Литинститута происходит типичный для того времени случай. Чекисты пришли арестовывать Эмку Манделя, который потом станет Наумом Коржавиным, в рамках борьбы с космополитизмом. Тот стал прощаться с товарищами, поцеловал тех, кто находился ближе. У Тендрякова была двойственная реакция на тот поцелуй. Потом он так изложит свои чувства в рассказе «Охота»: «Я все еще ощущал на щеке влажный Эмкин поцелуй. Как два куска в горле, застряли во мне два чувства: щемящая жалость к Эмке и замораживающая настороженность к нему. Нелепый, беспомощный, такого — в тюрьму: пропадет. А что если он лишь с виду прост и неуклюж?.. Что если это гениальный актер?.. Не с Иудой ли Искариотом я только что нежно обнимался? Влажный поцелуй на щеке…»

Сейчас трудно представить себе причины такой двойственности, но совершенно ясно другое: Тендряков в свои зрелые годы сильно изменился и, пожалуй, мог бы броситься на чекистов в бесплодной попытке защитить друга.

Он окончил институт в 1951 году, работал корреспондентом журнала «Огонек» и писал, писал много, неистово. Его произведения стали печатать в журналах «Новый мир», «Наш современник», стали выходить отдельные книги. Он быстро стал очень известным и популярным.

В 1961 году Владимир Федорович женится на Наталье Асмоловой, дочери видного энергетика. Она журналистка, москвичка до мозга костей, не чуждая творчеству. Интеллигентная семья принимает «мужичка с Вологодчины», но жить молодой семье с родителями жены и двумя братьями в небольшой квартире было не очень удобно. Володя с Наташей снимают маленькую квартиру у своих друзей в тихом Воротниковском переулке. Владимир Федорович Москву не любит, с трудом мирится с городской жизнью, она его давит, мешает работать. А уже тогда выясняется, что главным для Тендрякова в жизни является именно работа. В этот критический момент возникает интересный вариант: купить дачу у писателя Владимира Рудного в уже очень популярном поселке Красная Пахра. Рудный в поселке с первого дня, он автор популярного романа «Гангутцы», построил фундамент одной дачи, потом продал свой пай Александру Котову, снова вернулся в ДСК «Советский писатель», уже на другой участок, возвел там дачу, но, видимо, материально не выдержал, да и в семье начались сложности. Московская квартира у него была, поэтому дачу он решил продать. С этим предложением он позвонил Тендрякову. На семейном совете решили, что вариант заслуживает внимания. На осмотр дачи была командирована Наташа. Не потому, что она лучше знала природу, напротив, отличить ель от березы она могла, но с большим напряжением, а потому что Владимира Федоровича от работы невозможно было оторвать. Он сказал ей: «Поезжай, смотри, решай!»

Поселок ее очаровал, она вдруг совершенно отчетливо поняла, что им с Володей нужно жить именно здесь. Именно тихая дача — великолепный выход для человека, у которого главное в жизни — это писательский труд.

Дача была немного не достроена, внутренняя отделка отсутствовала, были настелены только «черные» полы, но в нее можно было переехать сразу. Это стало первым весомым аргументом. Вторым были денежные условия, которые выдвинул Владимир Рудный. Дача стоила сорок тысяч деноминированных хрущевских рублей. Это была колоссальная сумма, мало кто мог выплатить ее единовременно. Владимир Рудный это учел и предложил внести оговоренный аванс, а остальное выплатить в течение трех лет по мере возможности. Тендрякову можно было доверять! Третий аргумент «за»: в поселке уже тогда жило много друзей и знакомых: художник Орест Верейский, кинорежиссер Михаил Ромм, они активно агитировали Тендрякова купить дачу и стать их соседом.

Как раз в это время выходит первый двухтомник Тендрякова «Избранные произведения», и гонорара хватает на первый платеж Рудному, отделку дачи и покупку автомобиля «Волга», правда, по доверенности, но без машины дачная жизнь представлялась затруднительной. Переезд успешно состоялся, и дача стала единственным обжитым домом для Владимира Федоровича на двадцать три года, до самой его смерти.

В кабинете на втором этаже соорудили письменный стол. Столешница была сделана из большой древесно-стружечной плиты с полукруглым вырезом в ее переднем крае. Там было место для крутящегося кресла, в котором любил восседать писатель. Такая конструкция позволяла ему, практически не теряя времени, переходить от сочинения, а писал он только ручкой, к перепечатыванию написанного на машинке: она стояла сбоку на столе. При перепечатывании он сразу проводил первую правку и редактирование своих произведений. Стол был завален книгами по темам, над которыми он в данный момент работал, остальные книги стояли здесь же, в кабинете, но на полках, рассортированные по темам: проблемы физики, астрономии, психологии, истории, литературы. Этот кабинет со столом становится для Тендрякова своеобразным алтарем: его неудержимо тянет занять в нем свое место. Он чувствует буквально физический дискомфорт, если этому что-либо препятствует. Например, он приезжает в Москву, чтобы забрать из квартиры родителей жены на выходные дни дочку Машеньку. Она учится в Москве и постоянно жить на даче не может. Тендряков заходит в прихожую, намеренно не раздевается и даже не снимает с головы ушанку. После короткого приветствия он смотрит на часы и говорит, что ему срочно нужно вернуться на дачу. Григорий Львович, его тесть, говорит ему:

— Володя, зайди, отдохни, ничего не произойдет, если ты поедешь через полчаса.

Это предложение вызывает у Владимира Федоровича плохо скрываемое беспокойство. Он снова смотрит на часы и говорит:

— Нет, надо вернуться, времени нет.

Его зовет письменный стол на втором этаже дачи. Так был устроен этот своеобразный человек.

Всю жизнь он жил по поразительно четкому расписанию. Подъем в восемь часов утра. Он еще до конца не проснулся, но уже вставал с постели и надевал для бега спортивный костюм, который хранился в котельной, носки и кеды. Костюм состоял из хлопчатобумажных трикотажных брюк тусклого фиолетового цвета, которые в народе называли «треники», и свитера. Треники были одеждой своеобразной: после первого надевания на них вытягивались колени, на которых в дальнейшем неизбежно появлялись дырки. Свитер, в котором он бегал, был пропитан потом до такой степени, что после высыхания буквально мог стоять в углу комнаты. Стирать его не разрешалось. Это было тяжким преступлением наряду с наведением порядка на письменном столе. Экипированный таким образом писатель выбегал на участок, где его дожидалась верная собака по кличке Тайга, чистокровная восточносибирская лайка, привезенная с Байкала. Пара, как единый организм, вырывалась с участка на простор и устремлялась к проходу в лес через Академическую аллею. Затем пара бежала по просеке, вырубленной в лесу под высоковольтную линию электропередачи. Пять километров в одну сторону и пять километров обратно. Твардовский называл эту просеку «тендряковской». Иногда их сопровождали и другие собаки поселка, но потом благоразумно поворачивали назад. Пробежка проводилась в любое время года и в любую погоду. Зимой Тендряков мог надеть лыжи, благо их на даче было множество. При этом каждый раз решалась проблема с угадыванием смазки, чтобы снег на лыжи не налипал и чтобы не было отдачи. Правда, Владимир Федорович считал, что при ходьбе на лыжах нагрузка на организм меньше, чем при беге, и при первой возможности возвращался к бегу по укатанной лыжне. Главной проблемой Наташи была покупка очередной пары кед, которые снашивались до дыр за три недели.

Поначалу молодежь — соседи, друзья, родственники — пыталась составить конкуренцию бегуну. Они приходили к началу девятого на крыльцо тендряковской дачи в модных спортивных облачениях, красивых китайских кедах и ждали его выхода. Когда он выбегал, они молча пристраивались за ним. Под лай собак и удивленные взгляды соседей кавалькада скрывалась из глаз. Затем начиналось досрочное возвращение спарринг-партнеров, лучшие держались за Тендряковым километра три, потом сдавались и грустно брели обратно. Владимир Федорович возвращался, успев собрать по дороге маленький букетик полевых цветов, который он неизменно вручал Наташе. На бегу он еще и обращал внимание на красоту окружающей подмосковной природы. По нему было незаметно, что он отпахал десять километров. Он еще делал гимнастику, упражнения с гантелями солидного веса, и потом шел под ледяной душ в ванную комнату.

Потом следовал завтрак: творог, кефир, какая-нибудь каша, стакан чая с 7–8 ложками сахара. Внутреннее напряжение писателя сказывалось на том, как он мешал в стакане сахар. Стакан был тонкостенный в старинном подстаканнике и раз в неделю разлетался на мелкие осколки от ударов ложечкой. Это было напряжение перед работой: он готовился идти в бой.

После пробежки, душа и завтрака Тендряков мысленно уже был за столом. На бегу он продумывал построение и содержание ближайших глав, поэтому наличие попутчиков не одобрял. Частенько, прибежав с прогулки, говорил Наташе:

— Встретил по дороге знакомую физиономию, на всякий случай не поздоровался, — скорее всего, опасался, что «физиономия» уведет его в сторону от формирующихся мыслей.

Еще больше не любил, если его отвлекали по пути от кухонного стола к письменному. Стоило Наташе задать какой-нибудь невинный вопрос, типа «Который сейчас час?», как он напрягался:

— Ты видишь, что я иду работать, а ты мне мешаешь!

— Легче ответить, чем бурчать!

Добравшись до письменного стола, он работал с десяти утра до шести вечера безотрывно, без отдыха и перерывов на еду. Это время, как и время его сна, в семье свято оберегалось. Его не звали к телефону, к нему никого не допускали. Старались не шуметь. Наташа недолгое время гордилась тем, что достала очень модный тогда чайник со свистком: он издавал довольно противный звук, когда вода в нем закипала. Это кончилось тем, что Владимир Федорович спустился вниз, снял свисток и спрятал его в карман. Повторная попытка водрузить свисток на чайник привела к тому, что Тендряков его снова снял и выкинул.

Он также терпеть не мог, когда был вынужден отвлекаться от работы, чтобы принять посетителей, кем бы они ни были: коллегами, друзьями, родственниками. Правда, иногда он это тщательно скрывал, улыбался, надевал маску радушия, что вводило посетителя в заблуждение. Посетитель неизменно думал, что легенды о тяжелом характере писателя сильно преувеличены или что для него Тендряков сделал счастливое исключение. Это было совершенно не так, Владимир Федорович непрошеного гостя готов был выставить за дверь.

Тендряков любил общаться с теми людьми, которые в какой-либо интересующей его области знали значительно больше, чем он. Именно поэтому в круг его друзей входило очень немного писателей, а были в нем в основном ученые. К их числу относились академик Петр Капица, а потом и его сыновья Сергей и Андрей, астроном и астрофизик Иосиф Шкловский, психолог Алексей Леонтьев, историк Рой Медведев. Они приезжали в гости в Красную Пахру, беседовали, спорили до хрипоты, говорили о жизни, сегодняшних проблемах, о ключевых вопросах науки. И Тендряков, в свою очередь, выступал перед учеными в Курчатовском институте, Московском университете и Доме ученых. Тогда астрономы и физики были озабочены улавливанием нейтрино, проблемами атомного ядра, теориями происхождения жизни на земле. Эти вопросы очень интересовали Тендрякова, причем он на равных мог общаться с самыми видными авторитетами в любой области. Если к нему в гости приезжали друзья в субботу вечером, он спускался к ним из кабинета, все садились за стол, наливали первые рюмки, а потом все застольные разговоры сводились к спорам о смысле жизни, о месте человека на земле, о том пути, по которому пойдет наша страна.

Самой большой мукой были для Тендрякова поездки в Москву — независимо от повода. Его неоднократно избирали членом Правления СП СССР и РСФСР за вклад в советскую литературу. Заседания этих правлений он своим присутствием баловал нечасто. Его выбрали Председателем общества дружбы Новая Зеландия — СССР. На этой должности он поставил личный абсолютный рекорд: за два года ни разу не был на собраниях членов общества. Без личного присутствия был избран на должность Председателя, без личного присутствия Тендрякова переизбрали. Он даже не воспользовался выгодным положением, чтобы хоть раз посетить экзотическую страну. С заграницей у него вообще были сложные отношения, хотя его книги издавались во многих странах, шли постановки его пьес. Еще на заре писательской деятельности он по приглашению побывал у своих английских коллег. «Телега» на Тендрякова пришла в ЦК КПСС раньше, чем он успел вернуться из поездки. Выяснилось, что на вопрос английских корреспондентов об его отношении к социалистическому реализму, он тут же ответил:

— Я не знаю, что это такое. В природе этого не существует. Это выдумка, миф.

После этого Владимир Федорович заграницы СССР выезжал с громадными трудностями. Это при том, что его произведения были переведены на 37 языков народов мира. Многотомники его сочинений выходили в Германии, Японии, Великобритании, в странах победившего социализма. Его включили в энциклопедию «Who is who» за 1978–79 годы.

Тендрякова тяготила необходимость походов в театр или в кино. Приходилось его долго готовить к этому событию, уговаривать, доказывать необходимость такого похода. Во МХАТе была премьера нового спектакля по пьесе Бернарда Шоу «Милый лжец» с Ангелиной Степановой в главной роли.

Отказаться было невозможно. Первое действие он отсидел довольно спокойно, с середины второго начал говорить, что сейчас уйдет. Жена попыталась его уговорить: «Сиди, сиди, неудобно. Вокруг столько знакомых!» Это не помогло: он пробрался к проходу, поднимая публику, вышел из театра, сел в машину и уехал на дачу. После спектакля Ангелина Иосифовна Степанова, принимая поздравления, спросила Наташу: «А где же Володя?» Когда Наташа рассказала это Тендрякову, тот был очень смущен, ему было стыдно, но с собой поделать он ничего не мог.

Подобная история повторилась и на кинопремьере. Это был фильм по сценарию Михаила Шатрова «6 июля» о мятеже левых эсеров и убийстве германского посла Мирбаха. Премьера фильма была приурочена к 100-летию со дня рождения Ленина. Мало того, что Тендрякова заставили картину смотреть, его еще и посадили в большой компании, куда входил и один из виновников торжества. Вскоре после начала действа Владимир Федорович поднялся с места и начал пробираться к выходу. Все ему говорили:

— Подожди. Давай досмотрим до конца. Интересно, чем кончится!

— А что вы не знаете, чем это кончилось?

Владимир Федорович при столкновении с бытом, с повседневностью терялся, не знал, как себя вести. Если при редкой поездке в Москву в редакцию или в театр, где готовилась постановка его пьесы, жена просила его на обратном пути купить, скажем, апельсины, то эта проблема по мере приближения к Москве в его голове разрасталась до такой степени, что, войдя в редакцию или в театр, он говорил:

— Заскочил на минуту, времени абсолютно нет. Нужно срочно выполнить одно поручение. А к вам обязательно заеду завтра, тогда и поговорим.

Он привозил апельсины на дачу, но при этом тратил столько энергии, что становилось ясно: лучше с такими просьбами к нему не приставать.

Тендряков был выходцем из Вологодской губернии, исконно русской северной земли, где славянская кровь почти не смешивалась ни с южной, ни с восточной, ни с западной. Его внешность, его произведения были русскими без всяких примесей. Это у многих деятелей Страны Советов создавало обманчивое впечатление, что его легко вовлечь в любую националистическую кампанию, типа борьбы с безродными космополитами. Но те, кто так думал, глубоко заблуждались. Вот его собственные слова на эту тему из рассказа «Охота» о персонаже, который в Литинституте был инициатором практически всех боев с «инородцами»: «Лично меня Вася ничуть не пугал. Я ни по каким статьям не подходил под безродного. Я был выходцем из самой что ни на есть российской гущи, по-северному окал, по-деревенски выглядел да и невежествен был тоже по-деревенски. И сочинял-то я о мужиках, не о балеринах — почвенник без подмесу. Космополитизм меня интересовал чисто теоретически. Я ворошил журналы и справочники, пытался разобраться: чем, собственно, отличается интернационализм (что выше всяких похвал!) от космополитизма (что просто преступно!)?»

Владимир Федорович очень остро чувствовал разницу между национальным и националистическим, даже посвящал этим различиям статьи. Тендрякову принадлежит еще один рекорд — по сроку пребывания в Союзе писателей СССР: один день. Его приняли на президиуме Союза писателей. Потом в кулуарах при поздравлениях один писатель отозвался о другом как о «жидовской морде», за что сразу получил в морду от нового писателя. На следующий день Владимир Федорович был исключен из стройных рядов советских писателей. Потом его долго уговаривали вступить в них снова. В конце концов уговорили.

Он был готов в любой момент броситься на защиту своих принципов и своих друзей. Когда громили редакцию журнала «Новый мир» и отправляли в отставку его главного редактора Александра Твардовского, Тендряков был в числе полутора десятков писателей, подписавших письмо в ЦК КПСС в защиту редакции. Тендряков редко посещал заседания правления Союза писателей, но, однажды туда придя, поставил на голосование письмо Солженицына Съезду писателей об отмене предварительной цензуры. Положительных плодов это, правда, не принесло. Да и против исключения Бориса Пастернака из Союза писателей в 1958 году поднялись только две руки: Александра Борщаговского, будущего автора сценария кинокартины «Три тополя на Плющихе», и Владимира Тендрякова.

А в 1970 году, когда начала использоваться карательная медицина, биолога Жореса Медведева за антисоветское поведение посадили в калужскую психиатрическую больницу.

Тендряков узнал об этом от его брата-близнеца Роя Медведева. Он сразу же выкатил из гаража свою «Волгу», посадил в нее соседа по даче Александра Твардовского, заехал за Роем, и уже через три часа они были в Калуге. Можно только посочувствовать директору калужского сумасшедшего дома. Сначала к нему в больницу привозят пациента, с которым неизвестно что делать. Но приказ есть приказ, он помещает Жореса в палату и лично вынимает ручку из двери этой палаты, как принято в подобных заведениях. Потом ему докладывают, что в кабинете его дожидаются Твардовский и Тендряков, пользующиеся в то время громадной популярностью. Как только он к ним приходит, ему бросается в глаза лицо Жореса, которого он только что аккуратно закрыл в палате. Его забыли предупредить, что у мнимого сумасшедшего имеется брат-близнец. Главврач дрогнул, но попытка сразу забрать «Жореса» успехом не увенчалась. Потом к ситуации подключились и другие писатели и ученые: Капица, Сахаров, Семенов, Дудинцев, Солженицын, Каверин, и, о чудо, им удается отбить пострадавшего ученого. Нянечка психбольницы открыла Жоресу дверь и сказала: «Уходи!» Он попросил выдать справку, что он был в больнице, попросил свою одежду: «Как я буду объяснять, что не ходил на работу столько дней?» Нянечка развела руками: «Мне велели выпустить вас!» Это было большой победой интеллигенции.

Власть относилась к Тендрякову своеобразно. Он начинал свой творческий путь в условиях хрущевской оттепели, поэтому на многие острые моменты в его книгах глаза цензоров закрывались. Ему дали вырасти в крупного и очень уважаемого писателя. Когда же пришла брежневская реакция, он уже был величиной, которую опасались трогать. Его знали и любили на Западе, у него была репутация человека, который не склонен идти на сделки со своей совестью. Прессовали же его тем, что не печатали. Уже с середины 1960-х годов публикация каждого следующего его произведения выглядела чудом. При этом тематика его повестей и романов не выглядела явно антисоветской: о тюрьмах и лагерях он не писал. Писал о колхозах, о мировой истории, брался даже за фантастические темы. Цензоры явно чувствовали в его прозе опасность для строя, но четко сформулировать свои требования могли далеко не всегда. Взять хотя бы его роман «Кончина». В нем на конкретной истории председателя колхоза Лыкова, не останавливающегося ни перед чем для достижения своих целей, и искалеченного им Слегова, сельского интеллигента, автор показывает, как Советская власть ломает хребет русской интеллигенции, и проясняет истинную суть коллективизации. Как такое произведение могло быть опубликовано? Евгений Поповкин, главный редактор журнала «Москва», который и так себя обессмертил публикацией в нем романа «Мастер и Маргарита», пусть в сокращенном варианте, был уже смертельно болен, когда Тендряков принес ему рукопись романа «Кончина».

— Будем публиковать, мне уже терять нечего, — сказал Поповкин, прочтя произведение. Он подписал номер к печати и умер практически одновременно с его выходом из типографии. Что-либо предпринимать власти было поздно.

Тем не менее большую часть своих произведений Тендряков вынужден был писать в стол. Вот его собственные слова: «Сильной вещи отлежаться не страшно, а слабой лучше и не появляться ни при каком режиме». После его смерти осталось более чем на 200 авторских листов произведений, которые при его жизни так и не увидели света. Они стали издаваться во время перестройки. Кстати, и обреченность перестройки в СССР он доказал в своих статьях еще до того, как такое слово возникло в партийном и советском лексиконе. Пожалуй, он был утопистом при всем своем рационализме: обращался к руководству страны и международной общественности, написал проект избрания всемирного правительства.

Когда его прозу не печатали по два-три года, а иногда и по двадцать лет, писатель обращался к сценариям и пьесам. По его сценариям поставлены фильмы «Чужая родня», «Чудотворная», «Весенние перевертыши», «Суд», а спектакли по его инсценировкам шли в «Современнике» и Ленинградском Большом драматическом театре.

Мстила власть Тендрякову и тем, что его произведения ни разу не были удостоены Государственных премий, хотя по своей силе, таланту, значимости они этого заслуживали.

Он удивительным образом вникал в существо времени, в котором разворачивалось действие его произведений. Это можно было объяснить, когда он писал о сельской действительности, о школьной жизни, в которые он погружался на своем жизненном пути. Но он с такой же достоверностью описывал и Италию эпохи Возрождения, и историю Израиля. Те читатели, которым довелось побывать в Израиле, были поражены, узнав, что автор там не бывал никогда.

Владимир Федорович очень много читал, глубоко перерабатывал прочитанное, часто с ним не соглашался. Параллельно с прочтением он вносил в записные книжки свои суждения о произведении, указывал на слабые, по его мнению, моменты. Полное собрание сочинений Ленина он прочитал от корки до корки, испещрил поля карандашными заметками причем основоположнику реального марксизма-ленинизма от Тендрякова сильно доставалось. Читал он в основном по вечерам, днем времени не хватало, все уходило на собственное творчество. Работал он поистине неистово, словно предчувствуя, что судьбой ему отведено не слишком много времени.

Тендряков был очень глубоким писателем. Его произведения многослойны, с потайными смыслами, скрытыми пластами. Ему принадлежат мысли, ставшие афоризмами в силу своей правдивости и точности формулировки: «Давно замечено — победители подражают побежденному врагу» или «Истину признают лишь тогда, когда в ней нуждаются».

В вопросах веры Тендряков был атеистом. Но тогда как объяснить его роман «Покушение на миражи», который вначале назывался «Евангелие от компьютера». Современные программисты моделируют на компьютере историю, изъяв из нее Иисуса Христа. К концу романа выясняется, что он все равно возникает как неизбежность, потому что нужен людям.

Внешность у Владимира Федоровича была грубоватая, мужицкая. Казалось, что именно о нем написал Гоголь свои знаменитые строки: «Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со всего плеча, хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «живет!»». Впрочем, его никогда это не огорчало. На себя, на свою одежду, свою прическу он не обращал никакого внимания. Его можно было встретить идущим по поселку в неизменных трениках, кедах и ветровке и спросить:

— Володя, ты откуда такой элегантный?

Тендряков на полном серьезе отвечал:

— Да вот иностранцев провожал. В гостях у нас были, — он не выдумывай, к нему действительно приезжал в тот день замечательный ученый-физик и писатель лорд Чарльз Перси Сноу.

Однажды пятилетний внук Александра Котова, будучи у Тендряковых в гостях, посмотрел на спустившегося со второго этажа Владимира Федоровича, еще не отошедшего от своего творческого порыва, и вдруг сказал:

— Володя, какой же ты красивый!

Тендряков захохотал:

— Сколько у меня женщин было, ни одна из них мне такого комплимента не отвешивала!

Возможно, незамутненное детское восприятие позволило малышу увидеть другого Тендрякова, красивого своим внутренним миром.

Впрочем, сам Владимир Федорович совершенно адекватно себя воспринимал: «Моя особа всегда почему-то вызывает недоверие у швейцаров и официантов. Швейцары меня стараются не пустить за порог, официанты же меня с ходу предупреждают, что пиво в их заведении стоит дороже, чем в пивном киоске напротив».

Однажды утром Тендряков как обычно вышел из калитки своего участка, чтобы начать традиционную пробежку. Тайга вышла вслед за ним, но когда он побежал, вдруг повернула обратно. Он ее позвал, собака завиляла хвостом, но за ним не затрусила: почувствовала, что постарела, что длинные дистанции уже ей не по силам. Владимир Федорович пожал плечами и побежал в одиночестве по просеке своего имени.

Самому ему, увы, не было дано почувствовать, когда ему тоже следует остановиться. Как-то, после очередной пробежки, он зашел в ванную и упал прямо под душем: случился тяжелый инсульт. Через три дня его не стало.

Для тех, кто знал Владимира Федоровича близко, неизменно возникало ощущение, что в нем живут сразу два человека. Один открытый, добрый, незащищенный по отношению к друзьям и близким, другой, одетый в прочный хитиновый покров, жесткий, даже порой жестокий по отношению к недругам. Поэтому не было ничего удивительного в том, что у него были преданные и надежные друзья. Тендрякова либо очень нежно любили, либо остро ненавидели. Пожалуй, для сегодняшнего читателя особенно важно мнение о нем его недругов. При жизни Тендряков и Нагибин друг друга не любили, хотя оба были большими писателями и замечательными людьми.

Один — дворянин, аристократ, эстет, другой — мужик, медведь, резкий в суждениях. Узнав о смерти Владимира Федоровича, Юрий Маркович в своем «Дневнике» после нескольких резких слов, которые не принято говорить об умерших, нашел в себе силы написать следующее: «Он был настоящий русский писатель, а не деляга, не карьерист, не пролаза, не конъюнктурщик. Ото серьёзная утрата для нашей скудной литературы».

После смерти писателя страна все же воздала ему почести: в Вологде есть улица, названная в его честь, и библиотека, которую местные жители ласково зовут Тендряковкой, так же, как в Москве Библиотеку имени Ленина — Ленинкой, а имени Некрасова — Некрасовкой. Такого отношения потомков и должен был заслужить писатель, который однажды при встрече с читателями на вопрос: «Что вы называете нравственностью?» — ответил: «Критическое отношение к самому себе!»

Ответил не сразу, поразмыслив, и стало ясно, что готового ответа у него не было.