Работа каждого поэта-переводчика составляет отдельный эпизод в истории бытования песен Шуберта. Об одном таком эпизоде сообщает мемуарная запись Марии Юдиной.
Выдающаяся пианистка Мария Вениаминовна Юдина (1899—1970) в последние годы жизни записала воспоминания о современниках, с которыми была дружна или связана деловыми отношениями. Среди них – Павел Флоренский, Борис Пастернак, Александр Кочетков, Николай Заболоцкий… В сохранившихся архивных рукописях я нашел короткую запись о двух встречах с Мариной Цветаевой. Они относятся к тому времени, когда Мария Юдина (в то время профессор Московской консерватории) готовила со студентами вокального факультета песни Франца Шуберта для исполнения в концертных программах. Она не удовлетворилась существовавшими тогда русскими переводами этих песен и по ее просьбе несколько крупных поэтов (в их числе Пастернак, Кочетков, Заболоцкий, Маршак) работали над новыми вариантами переводов.
В воспоминаниях М. Юдиной о совместной работе с разными поэтами имеется фрагмент под названием «Несколько слов о великом поэте (и мученице) Марине Цветаевой», который впервые опубликован мною в журнале «Музыкальная жизнь» в 1992 году. М. В. Юдина пишет:
«Однажды, летом 1940 г. (вероятно) 8 , едучи к Заболоцким для работы с Николаем Алексеевичем над переводами нашими текстов Песен Шуберта – т. е. Николай Алексеевич – творец, я – увы – редактор (неизбежный!!) – встретила я в «Киевском» метро Генриха Густавовича Нейгауза; он – как всегда приветлив, радужно настроен, весь искрится, пенится, как ручей в горах.
– «А, вы тоже к Пастернакам?» – На сей раз – нет – говорю, к Заболоцким. – «А! Вы дружите? Это хорошо!» – Дружу – не дружу – говорю – не знаю, но вот – тема имеется изрядная – Песни Шуберта. – «Песни Шуберта?! И вы их издаёте, редактируете? Прелесть! Молодчина! И Борис будет участвовать?!» – А то как же, согласие имею! – Мы уже у перрона, я направляюсь к электричке, у Генриха Густавовича еще какие-то комиссии; вдруг он хватает меня за рукав: «Дорогая – вот что важно! За это ведь и деньги хорошо платят? Знаете ли вы, что приехала Цветаева и без работы? Дайте, дайте ей работу, дайте эти ваши переводы! – Буду счастлива, – на ходу кричу я и вскакиваю в тронувшийся поездочек (не хочется опаздывать, Заболоцкий человек точный и строгий!).
И вот, через 2—3 дня, запасшись адресом, с трепетом направляюсь я к незнакомой мне и прославленной поэтессе. Я уже знала о ее возвращении в Россию от чудесного человека (ныне покойной) Нины Павловны Збруевой, про – как обычно – летом в «Песках» по Казанской железной дороге, на берегу Москва-реки; Жили там и Шервинские, Сергей Васильевич и Елена Владимировна, отличавшиеся исключительным гостеприимством и радушием, они и пригласили Цветаеву Марину Ивановну; поблизости, там же, имелись летом и Кочетковы Александр Сергеич и Инна Григорьевна. (И многократно и подолгу гостила у Шервинских и Анна Андреевна Ахматова.) Итак, я не только не была знакома с Цветаевой-человеком, но и поэзию ее, увы, в ту пору знала мало; я ведь – петербуржанка, ленинградка, до революции в Москве не бывавшая; (не считая – в детстве, с покойной мамой, – помню мой ужас, что под Неглинной улицей, тогда «Проспектом», протекала речка «Неглинка»…) – и росла я больше в среде науки, нежели поэзии, не «совалась» в иные миры, кроме музыки, университета и церкви; лишь позднее, – Поэзия стала моей «второй натурой». Итак, иду к Цветаевой с мыслями о Пастернаке, о «Марии Ильиной» в «Спекторском», готовлюсь к встрече… Темноватая мансарда, нескладная лестница к ней; сразу охватывает атмосфера щемящей печали, неустроенности, катастрофичности… отчужденное взаимное приветствие. Вижу пожилую, надломленную, мне непонятную женщину, стараюсь быть почтительной, учтивой, любезной. Вероятно, по своему легкомыслию не узрела в Цветаевой – тогда «Куманскую Сивиллу» – или «женщину Плутарха»… Сажусь на кончик стула, показываю Шуберта…
«Если уж, – то только Гёте», – сурово говорит Цветаева. – О, конечно, это самое прекрасное, отвечаю я и предлагаю «Песни Миньоны» и «Арфиста» из «Вильгельма Мейстера» – для начала. Она рассеянно соглашается, я спешу уйти… Из какой-то двери выходит сын ее, юноша-красавец… – Мне бы к ногам ее броситься, целовать ее руки, облить их слезами, горячими, горючими, предложить ей взять на себя то или иное ее бремя… (Трудно мне самой понять, почему была я так замкнута и даже как-будто равнодушна… Отчасти, быть может – потому что на моих плечах тогда много лежало человеческих судеб, – старые, малые, больные, сорванные войной со своих гнезд, всех прокормить, всех достичь, обо всех подумать… А раньше – ссылки…) Но – как известно, – «самооправдание – плохой советчик» – и оправдываться ни к чему: то был грех недостатка любви. Любовь, идущая от Бесконечности Божией любви – беспредельно расширяет ограниченные человеческие возможности!.. А также, ошибки моего поведения тогда объяснимы и недостатком литературной культуры; я Цветаеву тогда мало знала. Позже, вчитавшись в ее стихи, я поняла, что они «не мои», но давать характеристику великому Поэту, конечно, не считаю возможным. (Для меня, однако, Поэзия не может быть столь откровенной, где и в тиши слышатся громкие голоса, а уж если не в тиши!.. что сказать на эту огласку…) И вся роскошная новизна, блистательное сверкание формы, виртуозное решение задач ритма – я их зрю воочию, постигаю, вернее, дивлюсь тому, как всё это построено, математически точно повисает в пространстве и не рушится… Но… не о том скорбит душа, не того жаждет дух… сочетание могучего интеллекта с земляной, неукротимой силой, именно и заведомо неукротимой! – мне не дано понять композиции сего синтеза поэзии Цветаевой и, вероятно, вина сего непонимания во мне, а конечно, вовсе не в прославленной поэзии самой.
Иное – для меня – ее проза и ее жизнь. В прозе – дух ее свободен, не о себе говорит она, тут она грандиозна. На коленях я преклоняюсь пред силой ее Прозы и Крестным Путем ее жизни, ее жития.
С русскими текстами Песен Шуберта, однако, ничего, ровным счетом ничего не вышло. Придя – в назначенное Мариной Ивановной Цветаевой время, я нашла ее еще более погруженной в себя, свою грозную судьбу, как бы на границе выносимого и невыносимого страдания. Я робко попросила показать мне тексты, имея с собой, разумеется, сборники Песен. Увы… всё самое замечательное, «Песни Арфиста», несколько «Песен Миньоны» – всё не заключало в себе никакой эквиритмичности и ни в какой степени не могло быть спето в музыке Шуберта. Я тихо, едва осмелившись, сказала Поэту, что вот это – мол так, а это – эдак, что – мол Заболоцкий соглашался с неизбежностью музыкальной редакции, что незачем спешить, что я всё устрою, как ей удобно, что выхлопочу аванс в издательстве и тому подобное. Но она меня уже не слушала. Сознание своей мощи, своей правоты (возможно, не в данном конкретном случае, а вообще перед оскорбляющим ее в целом – – миром, людьми, историей, злыми силами) заслонило перед ее пламенеющим взором, перед ее страдальческой сутью всю какую-то «мелочь» – меня, издательства, работу поперек вдохновения и… даже Шуберта, который тоже не шибко сладко прошел свой жизненный путь, – она наотрез отказалась от всей работы в целом. Я почтительно простилась и ушла, как побитая собака… Потом все мы узнали, что случилось…
И снова – «конец – молчание».
И молитва о ней. Всё.»
…Результат этих двух встреч, описанных М. В. Юдиной – русский вариант стихотворения Гете «Кто с плачем хлеба не вкушал…» (из «Годов учения Вильгельма Мейстера», кн. 2, гл. 13):
Приведенный текст (единственный отысканный из тех, которые возникли благодаря инициативе Марии Юдиной) опубликован впервые в 1967 году в сборнике цветаевских переводов «Просто сердце», составленном Ариадной Эфрон и Анной Саакянц.
Почему перевод оказался не эквиритмичен (восьмая строка несовместима с мелодией песни Шуберта: D 480, – такты 40—43), поясняет помета Цветаевой на беловой рукописи: «Песня Миньоны Гёте, но – для музыки (к [отор] ой не знаю…)».