Поселок, где я долго учительствовал, пришел в запустение. Железную дорогу закрыли, рельсы сняли, совхозные поля забросили, и они заросли бурьяном, хозяйственные постройки превратились в развалины. Лишь школа пока уцелела, где обучается три десятка ребят. Здание в окружении деревьев, их больше тысячи — ели разных видов, лиственницы, клены, березы, сосны. Клены стали разлапистыми, ели вытянулись до поднебесья, кедрач густо закустился, сосны широко раскинули свои кроны. А вдоль окон с южной стороны мы посадили рябины, и по осени их красные гроздья манят птиц и взоры детей.

Деревья мы сажали с радостью и росли вместе с ними. По праздничным датам — 9 Мая и 3 сентября — я стараюсь приезжать сюда. Тянет. Глядя на деревья, вспоминаю радости и горечи некогда шумной жизни. Всего несколько бывших учеников приходят на встречу, остальные разъехались, специалисты подались на поиски лучшей доли, а квартиры продали горожанам, в основном пенсионерам. Среди них оказался и мой давний товарищ Иван Степанович — старый рыбак, капитан, личность редкого склада. Повидаться с ним — большая радость. И как-то в один из хмурых дней, когда лето совсем расквасилось, я приехал к нему с ночевой.

Хозяева меня ждут, их гостеприимство не знает границ: банька (последнее хозяйственное достижение Ивана Степановича) жарко натоплена, на столе — домашняя настойка, закуска с первой зеленью. Как хорошо, что на свете есть такие люди!

Зашел разговор о новостях.

— Все бы ничего, живем повседневными заботами, да вот тот месяц омрачился смертью моего, точнее сказать, нашего старого друга, капитана дальнего плавания Андрея Семеновича. Умер в День Победы. Сидел у телевизора, что-то нахлынуло на него, сдавило, захрипел и через десять минут отошел. «Скорая» оказалась ненужной. Ездили мы с Ниной на похороны, ездили на девять дней. В тяжком предчувствии сжалось тогда сердце и у меня.

— Успокойся, Ваня, — трогательно произнесла Нина Алексеевна, коснувшись мужниной руки.

— Успокаиваюсь понемножку. Но у меня в организме нет рубильника, чтобы враз отключиться от прошлого. Есть братство по крови, а у нас с Андреем было братство по судьбам. На одном судне начинали рыбацкую биографию, в один год стали капитанами, вместе хаживали в экспедиции, делились всем, в чем была взаимная нужда. Случалось даже такое: ведем промысел в одном районе, но он ловит по моим записям, а я — по его записям. Да так черпаем — всем на диво! Особенность в том, что косяки подвижны. Пока я дойду, он уже ускользнул, Андрей его берет на встречном курсе. А я беру его косяк! Впрочем, это так, эпизод. Андрей был замечательным человеком. Казалось, здоровьем его природа не обидела, а смерти своей Галочки не перенес, через восемь месяцев ушел следом. Окружили его заботой дети и внуки, а все равно без жены оказался одиноким. Вот так-то: человек приходит в мир один и уходит в одиночку.

Иван Степанович разливает чай, заваренный с травами:

— И польза, и экономия. Думал ли я в те далекие годы, что в старости придется экономить на чайной заварке? В ту пору мы были хозяевами жизни, работали с вдохновением, шагали в гору быстро, в тридцать лет становились капитанами. Повсюду нам сопутствовала удача, и с женами нам повезло. Ну, у нас с Ниной — обыкновенная история: встретились, понравились друг другу, поженились. А вот у Андрея началась с приключения, достойного попасть в роман.

Иван Степанович переглядывается с женой, лица их озаряются улыбками.

— Случилось это в пятьдесят седьмом. В Неводском была наша база сейнерного флота. А что такое Неводское? Три кола, два двора, контора, времянки, десять метров деревянного тротуара и вдоль него пять забегаловок, торгующих спиртом. А тут по каким-то делам прибыли мы в Холмск. Улицы хоть и застроены японскими хибарками, а все же город, люди снуют, у кинотеатра девушки улыбаются солдатским шуткам, ресторан «Утес» манит широкими окнами. Про него даже песню сочинили: «Есть во Холмске «Утес»…». Повод для посещения ресторана был подходящий — большую группу сахалинских рыбаков наградили орденами и медалями, наш капитан получил орден Трудового Красного Знамени. Не в ордене вес, а в самом факте награждения… Да и просто молоды мы были, зашли шикануть, людей посмотреть, себя показать. Сдвинули столы, заказали всякой всячины, выпили по первой рюмке да по второй, разговоры пошли о морских приключениях, о друзьях-товарищах, естественно, о девушках. В общем — обычная рыбацкая пирушка. Андрей сидел вполоборота, все поглядывал на столик, за которым какой-то пижон охмурял девицу. У пижона пышная шевелюра, косые полубакенбарды, ворот рубахи расправлен на пиджак — тогда такая мода была, во рту золотой зуб сверкает. Мне лично девица не показалась: пи косы, ни красы, чувствует себя чересчур стесненно, оттого слегка сутулится. Уж не знаю, сколько времени прошло, час или полтора, — наш Андрей встал и решительно двинулся к чужому столику. Мы обернулись. А там (это стало ясно через минуту) случилось то, за что виновному крепко надо было бы набить физиономию. Пижона уже не было, его и след простыл, на девушку наседала официантка в присутствии милиционера с требованием оплатить счет. У девушки, кроме честного слова, не было ни денег, ни документов, она, сгорая от стыда, заливалась слезами. На помощь наступавшей стороне спешило подкрепление в лице старшей официантки, этакой гром-бабы, издававшей рев иерихонской трубы. Андрей подоспел в самую критическую минуту: «Сколько должна девушка?» — «А вам какое дело?» — «Я заплачу». — «Да ты кто такой?». Им нужен был не только долг, но и скандал. Андрей обратился к милиционеру. Официантки скисли, но все же приврали крупно: «Сто восемьдесят рублей». — «Вот вам двести, только оставьте ее в покое». Девушка, сдерживая рыдания, Андрея схватила за рукав: «Скажите, пожалуйста, где вас найти, чтобы вернуть долг?» — «Долг не ваш, отдавать ничего не надо». Ей ничего не оставалось, как удалиться. Через час выходим мы — девушка ждет в вестибюле, снова к Андрею: «Скажите, пожалуйста…». Тут наш капитан не выдержал, пророкотал басом: «Да вы нам смертельную обиду нанесете, если еще раз заведете речь о деньгах. Чего доброго, вы подумаете, что все мужчины такие, как тот. Эй, такси!».

У ресторана стояла потрепанная лайба в надежде на крепко подвыпивших посетителей, готовых мчаться после полуночи в Невельск, Южный, Корсаков, в самую глухую деревню к закадычному другу или к зазнобе. «Тебе, друг, боевая задача: девушку отвезти домой, проводить до квартиры, об исполнении доложить через десять минут!». Желание капитана было исполнено, таксист вознагражден по-царски, а утром глядим — девушка у причала, Андрея зовет. Капитан расплылся в улыбке, снял свою фуражку, погладил лысеющую макушку и произнес пророческие слова: «Ну, Андрюха, от судьбы не уйдешь! Золотой женой тебе будет. Рыбаку опасна первейшая красавица, за которой охотятся толпы секачей. И уродина, конечно, не к лицу, а нужна душевная, терпеливая великомученица. Времени даю тебе в обрез, через два часа отходим».

Все сбылось по предсказанию капитана. Галя оказалась чудесной женой, мы потом крепко подружились семьями. Родила она Андрею трех дочек, вырастила их, считай, одна, выучила, отдала замуж, на руках у одной из них и скончалась. Теперь уже и Андрея нет. На его поминках я особенно остро ощутил, что мы уходим. Начали мы, старые капитаны, перебирать, кого меж нами нет — и тот умер, и другой. Уходим, покидая сначала мостик, судно, море, потом жизнь.

Нина Алексеевна снова успокаивает мужа:

— Ну, ладно, Ваня, хватит тебе об этом. Куда ж деваться, если состарились.

После длительной паузы Иван Степанович продолжает:

— Когда еще был старпомом, заступал на вахту с четырех. И теперь просыпаюсь задолго до рассвета. Выйду на улицу — сопки молчаливые темнеют, небо усыпано звездами. Раньше на небесный свод я смотрел глазами моряка, а теперь — глазами человека, по-новому познающего мир. Удивляют беспредельно прекрасная и величественная картина, богатство мироздания, гармония. Красота, покой, свобода, а я не могу уснуть, как не спит в тишине солдат, пришедший с войны. Ракушка есть у меня, приложу ее к уху — шумит море! То ли в ракушке, то ли во мне. Так и время шумит в моей душе. Ругают его, а оно живет и волнует по-прежнему.

— Когда наши дети росли, то росли и наши надежды на лучшее. Жизнь была ясная, понятная. Теперь я ничего не понимаю, — простодушно призналась Нина Алексеевна. — Все что-то говорят, говорят, вроде даже спорят, а мне кажется, будто они играют, как дети, в испорченный телефон.

— Все мы, капитаны, штурманы, производственники, кто непосредственно обеспечивал выполнение и перевыполнение планов, — все мы были выходцами из самой толщи народа, мы были его плотью и кровью, ни у кого из нас не было нигде никакой «мохнатой» руки. Свое право занимать должность мы доказывали постоянной учебой, умом, энергией, ответственностью, мозолистыми руками. Для нас запросто было скинуть мундир, надеть робу и взяться за любую матросскую работу, встать рядом с обработчиками. И это был не жест, как ныне принято говорить, популизма, это диктовалось внутренней потребностью — идти туда, где труднее. В то время, как многие отрасли народного хозяйства страны все глубже погружались в застойное болото, рыбная промышленность постоянно развивалась, приходили новые суда, оборудованные по последнему слову техники. В магазины все меньше поступало пищевой продукции, а мы наращивали производство и в значительной степени кормили страну. Не наша вина, что потом эта продукция становилась предметом разных спекуляций и мошеннических затей. В нашем рыбацком братстве все было по- другому, нас скрепляли особые узы. Мы были связаны не только ограниченным судовым пространством, производством, но и человеческими отношениями особого рода. Рыбаки, не однажды пережившие штормовую трепку, делившиеся в океанской пустыне сокровенными чувствами, навек роднились, как фронтовики. Жизнь, как я понимаю, не имеет ни мудрого, ни глупого, заранее заданного смысла. Смысл жизни становится ясен потом, когда она завершается. Если человек отдал ее на растерзание собственным порокам, прогулял, пропил, провалялся под забором, то это не предопределение. Мы посвятили жизнь любимому делу, прожили ее под высоким напряжением, и хотелось бы, чтобы она стала точкой опоры для других, чтобы потомок нашел в ней животворящий сок. Мы прокладывали новые дороги, мы хотели лучшего, искали его в процессе созидания, а не разрушения. И своим детям и внукам я передаю не мешок с деньгами, чтобы они сладко ели, пили, прожигали жизнь, а мой опыт, умение выбирать дорогу, жить по чести и совести.

Мы пьем чай, толкуем о житейском — о растущих ценах, о поселковой бедности и показушной роскоши в телеящике, о погоде, видах на урожай, о массовом браконьерстве. Рыбу шарпают на всех речных ямах, ведро необработанной икры продают за две бутылки водки. Потом Иван Степанович переходит к возвышенному.

— Времени у меня теперь вдоволь, перечитываю классику, некоторые произведения штудирую, смакую отдельными страницами, как гурман лакомится изысканными блюдами. С грустью жалуюсь Нине Алексеевне: в школе мы «проходили» «Евгения Онегина», «Мертвые души», «Войну и мир», «Ионыча», а ведь это учебники жизни. Перечитал «Пошехонскую старину» и удивился: почему забыта эта бесценная книга? Исписали горы бумаги, изобличая крепостное право, но тот, кто не прочитал Салтыкова-Щедрина, не поймет всего трагизма крепостного строя. Перечитываю рассказы и повести Чехова — трудно объяснить, что испытываю. Пронзает насквозь!.. В городе бываю нечасто, но обязательно захожу в городскую библиотеку, где выставляют на продажу за три рубля книги, не пользующиеся спросом. Среди хлама немало произведений русской и зарубежной классики. Взял «Американскую трагедию» Драйзера, читанную еще в юности. Прочитал и подумал: надо было в конце восьмидесятых годов издать ее миллионными тиражами, организовать в массовом порядке читательские конференции, а потом провести референдум: вы согласны променять советский социализм на американский капитализм? А то ведь никто и ахнуть не успел, как мы очутились у разбитого корыта. Прохвосты-реформаторы совершили переворот такой глубины, что разрушили сердцевину, без которой единение народа немыслимо. Они запустили в эту сердцевину самую ядовитую стрелу, объявив рубль, точнее — доллар, высшей ценностью. Все должны жить по законам экономической эффективности, то есть делать только то, что приносит доход. Мы не могли тогда и предположить, какую разрушительную силу обретет эта идея, овладевшая не массами, а кучкой хапуг и проныр. Массы получили шиш, хапуги получили все и стали миллиардерами, некоронованными королями. А ведь у нас была прекрасная мечта — построить общество, где главенствовали бы интересы страны, народа, а не эгоиста, желающего удовлетворить свои прихоти, часто самые извращенные, купить всех и вся. Не знаю, почему у нас не получилось. То ли это невозможно в принципе, то ли в нашем частном случае — не мне судить, ответ на это должны дать ученые. Но утверждаю решительно: не всё покупается, не всё продается! Никогда не были предметом торга рыбацкая взаимовыручка, морская дружба, наша человеческая порядочность. С нынешней точки зрения Андрей совершил глупость, уплатив двести рублей.

А тогда мы даже поступком это не посчитали, потому что любой из нашей компании сделал бы то же самое. Ну как можно пройти мимо страдающей девушки? К сожалению, из-за страданий миллионов обманутых никто ни в Госдуме, ни в правительстве не сгорел со стыда и не удавился.

В подтверждение своих слов Иван Степанович перебирает массу вопиющих новостей, восклицая: «O tempora! O mores! О времена, о нравы!». Потом едко усмехается:

— Нет, вы подумайте: служба в армии — не отправление гражданской обязанности, а торговая сделка; лечат не по сердоболию, а по денежному интересу. Муж с женой заключают брачный контракт! Да я бы его счел оскорблением! Мы с Ниной в загс пошли, чтобы носить одну фамилию и передать ее детям, и главным для нас были любовь, семья, а не меркантильность. А контракт априори предполагает развод. Мы с Ниной такого варианта не предусматривали. Конечно, у людей всякое случается, у моряков и рыбаков хватало семейных драм. Да не о них речь.

— А знаете, — по лицу Ивана Степановича скользит светлая улыбка, — знаете ли вы, что в экспедициях труднее всего было переносить? Нет-нет, не шторм, не те часы, когда поднимали пустые и рваные тралы. Невыносимыми были сутки перед встречей в родном порту. Все дела сделаны, идем домой. И вот тут начинается маета. За что ни возьмешься, все валится из рук. Все переполнены ожиданием встречи. Подойдешь к любому, спросишь о чем-нибудь, а от него слова отскакивают, как горох от стенки, он уже мысленно на берегу, прокручивает в сотый раз счастливые минуты свидания. Дело прошлое, теперь уже можно сказать вслух, а тогда стоял на мостике, словно аршин проглотил, и виду не подавал, что сам подвержен той же слабости. Всматриваюсь в лохматую поверхность моря, а вижу жену. В каюту надолго не захожу. Только прилягу на диван — кожей ощущаю, как прядь ее волос касается моего лица. Вдыхаю их запах и думаю: какое это великое счастье — встреча с любимой женой! Сколько раз я произносил строки поэта:

О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне, Чтоб я мог стать огнем или сгореть в огне!

Вот такими мы уходим. Старая рыбацкая гвардия умирает, но не сдается!

* * *

Я вновь приехал в Пихтовый. Я навещал брата и его семью почти каждый год, за исключением периода армейской службы. Было время — поселок рос, развивался, строился. Борис уже через год стал бригадиром, потом мастером, начальником нижнего склада, техноруком, начальником лесоучастка, дорожным мастером. Клавдия Александровна была мастером по строительству — под ее рукой тут возведены почти все двухквартирные жилые дома, детсад, здание средней школы.

Теперь Пихтовый одряхлел, как старик, и медленно умирает. Большинство обитателей — невыездные пенсионеры. Кто и где их, безденежных, ждет? А тут огородик, рыба в речке, грибы в лесу, соседи, которые из сердоболия снесут на погост.

— Видишь, часть брусовых домов брошена? — показывает Борис, когда мы идем по кривым поселковым улицам. — Когда-то счастьем было получить квартиру в таком доме. Теперь на лето кое-где селятся какие-то бродяги.

Вот памятное нам место: здесь стояла утепленная палатка, в которой пережили зиму 1951/52 года семь семей. Наша клетушка была торцевой и поэтому самой просторной. Недалече находилась пекарня, откуда запах свежего хлеба разносился на сотню метров. На месте больницы остался лишь фундамент. Не амбулатория — функционировала поселковая больница. У самой кромки леса — развалины детского сада, уютного гнезда, в котором росли дошколята. Повыше, на холме, стоит школа с заколоченными окнами, перед ней — заросший стадион. Не звенят детские голоса — и эта пустота драматичнее разрухи. Небольшую группу учащихся возят за двадцать с лишним километров в поселок Озерский, если не сломался автобус, не замело дорогу и имеется в наличии горючее.

В центре — бывшая столовая. Отсюда в прежнюю пору развозили по поселкам обеды в термосах: наваристый борщ, котлету или кусок жареного мяса величиною с лапоть — лесорубы отсутствием аппетита не страдали. Усердным поварам объявляли благодарности в одном приказе с передовиками производства.

— Разве я мог подумать в те годы, когда усилиями сотен людей строились лесовозные дороги, осваивались новые массивы, десятки тысяч кубов древесины поступали на нижний склад, когда лесозаготовительный конвейер работал как часы, — разве я мог подумать, что мне будет уготована такая старость? Я имел все основания полагать, что за сорок лет моего безупречного труда государство меня уважит. Но все мои сбережения оно превратило в труху, а нами, пенсионерами, тяготится, потому что надо пенсии платить, надо свет давать, топливо подвозить, покойников погребать, хоть изредка чинить дороги. И все разрушительные перемены совершаются для каких-то высших целей, которые мне, простому лесорубу, не по уму. Меня из «ящика» убеждают, что я неправильно жил, не на тех работал, не тем курсом шел. А вот они правильным курсом идут, особняки строят, дворцы покупают за границей. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понимать: строят и покупают за счет того, что ободрали миллионы таких, как я. Да, я работал на державу, но и держава заботилась обо мне. Не всегда внимательна была, но зарплату я получал вовремя, на жизнь хватало, а к роскоши меня никогда не тянуло. Я имел возможность поехать в отпуск, проведать родных, мне давали путевку на любой курорт страны, для детей создавали все условия, наши школьники на лыжных соревнованиях постоянно занимали в районе призовые места, выпускники поступали, кто хотел, в различные вузы, а те, что с ленцой, шли на лесосеку и там проходили свои университеты, становились толковыми рабочими.

— Отчего же все рухнуло в одночасье?

Борис вздыхает. Мы вспоминаем, что поначалу хватало тут запойной анархии, массовых прогулов после получки, барачных скандалов и потасовок. А потом за наведение порядка взялись все: начальники, парторги, мастера, бригадиры, да и сами рабочие убедились, что при хорошей организации труда и работать, и жить лучше.

— Не с моим умом отвечать на такие вопросы. Что я знаю, кроме жизни лесорубов? Хотя одну причину назвать могу.

Был у нас тут одно время директор леспромхоза, который никогда не появлялся на лесосеке, может, и не знал вовсе, как рубят лес, но в поселок раз в месяц приезжал обязательно. Его ждала теплая компания из спецов, набирали они коньяку, закуски, закрывались в квартире, занавешивали окна и садились за карты. Играли в преферанс, игра длилась двое-трое суток беспрерывно. Естественно, что возвращался он в город усталым и разбитым, брал два дня отгула, контора не смела его тревожить, полагая, что он на лесосеке жилы надорвал. А сколько таких начальников было по всему Сахалину?

Они прятались за цифрами плановых показателей и, вместо того, чтобы обживать Сахалин, строили свое благополучие на материке… Возьмем другую сторону. Сохранилась у меня фотография с лета пятьдесят третьего года, вот в такую же жару мы готовили лес для Озерского рыбокомбината, древесину трелевали к самому берегу, прибегал из Озерского катерок, нанизывал на трос сотню бревен и тащил по назначению.

После работы мы сбрасывали потную одежду и купались. Как- то пришел родственник одного рабочего и заснял нас. Гляжу я на снимок, перебираю в уме всех. На поселке остался я один. Кто ушел, кто уехал в другие леспромхозы. Живы ли они — не знаю, так как старше меня были лет на пятнадцать, двадцать. И только одному удалось построить кооперативную квартиру в Хабаровске, но прожил он в ней всего три года и помер. Вот потому, что у нас была одна линия, а у начальства — другая, и получился такой результат.

Но если по правде признаться, то и мы были хороши. Нам внушали: рабочий класс! рабочий класс! Это сила! А никому из нас тогда в голову не пришло вооружиться тобиками, повыбить окна и двери, где пьянствовала картежная братия, скрутить им руки за спиной, отвезти и сдать в горком партии: не нужны нам такие руководители! Тогда нас это даже устраивало — не лезут в дело, и то хорошо. Думали, что вечно так будет…

Водитель среднего возраста остановил видавшую виды машину:

— Еду на озеро. Не желаете составить компанию?

Большое Вавайское озеро все так же дивно, как и в пору нашей молодости, все так же нежно ластится легкая волна к длинной песчаной полосе. Солнце такое яркое и ослепительное, что все переполнено им. Лес разомлел и источает густой запах хвои и багульника. Волны горячего воздуха колышутся над неподвижными вершинами деревьев. Их разреженная тень не спасает от жары. Прибрежный песок раскален, и, ступая на него, я вскрикиваю. Визжит от восторга и ребятня, расположившаяся неподалеку. Они носятся по мелководью, вздымая мириады серебряных брызг, кувыркаются на песке. Так когда-то играли и мы на речке своего детства. Теперь и детство наше, и родное село недостижимо далеки…

В начале восьмидесятых собрался Борис покинуть Сахалин, поехал на родину, чтобы купить там домик. Приехал — нет прежнего села, его снесли и затопили водой, создав огромное водохранилище для шинного комбината. Новые улицы вынесли в поле, выстроили кварталами. Кроме названия, от села ничего не осталось, все чужое, начальство недоброжелательно, покупке жилья решительно воспротивилось: зачем селу приезжие пенсионеры, если своих полно, где-то шлялся всю жизнь, а теперь вернулся блудным сыном. Махнул он рукой и вернулся назад. Тут жизнь прожита, да и сыновья сказали: «Наша родина — Сахалин. Никуда не поедем».

Детвора враз, как по команде, выбежала из воды, все кинулись на песок и затихли. А справа появилась юная пара. Он был тонок и строен, девушка только что перешагнула порог отрочества. Они разделись и, взявшись за руки, медленно пошли в воду, но не сдержались и минут через несколько стали осыпать друг друга брызгами. Девушка погналась за юношей, юноша погнался за девушкой, раздался счастливый смех, радостный визг. Они пошли на глубину, поплавали, но в озере им показалось тесно, и они снова стали носиться по мелководью. Ими властвовала та ранняя влюбленность, когда совсем не думают о квартире, о завтраках и обедах, ценах на хлеб и электричество. Их полностью поглощало ощущение своей раскованности. Ослепляло не солнце, а щедрая улыбка, глубже и ласковее озера была бездонность очаровательных глаз, сильнее лесного аромата — манящий запах девичьих волос. И зачем им всеобщее человеческое счастье, некогда тревожившее мою душу, если им достаточно своего?

О всеобщем счастье теперь и я размышляю редко. Юношеские парения обескрылились, жизнь на самом деле оказалась грубой, сложной, непонятной, в чем-то хуже, в чем-то лучше воображаемой, а счастье призрачней.

Когда-то старый сельский учитель объяснял нам, что все пороки человека происходят от его неграмотности, невежества. В доказательство он приводил мудрые мысли великих французских просветителей и классиков марксизма-ленинизма. Но вот все выучились — и что же оказалось? Наибольшее зло причиняет человек обученный, знающий законы и потому умеющий их обойти, способный в силу своей образованности ловчее обмануть других, талантливо преподнести ложь, чтобы извлечь максимальную выгоду для себя. Наивное представление о том, что жизнь легко преобразовать, сменив плохих начальников на хороших, обернулось тем, что на смену плохим пришли оголтелые стервецы. Вспомним бурные девяностые! Да и сам человек, казавшийся мне в далекой юности понятным, одноцветным, либо черным, либо белым, теперь стал совсем непонятным: то он податлив, как воск, то упрям до безумия, то бесконечно добр, ангельски кроток, то жаден, груб, занозист, звероподобен; то мудр, то глуп, то прекрасен, то уродлив, то совестлив, то бесстыж. Упорно не желая видеть нависающей над ним угрозы, человек все глубже погружается в пучину противоречий, все сильнее, как рыба в сетях, запутывается в своих и чужих пороках. Он прекрасно осознает, что грабить и убивать — преступно, лгать — безнравственно, отравлять себя алкоголем и наркотиком — вредно, а все же устремляется и на то, и на другое. Мимолетная сладость дурмана кажется ему ценнее радости животворящей жизни. При наличии несметных духовных богатств, накопленных за тысячелетия, человек не совершенствуется, а дичает.

Долго мы с братом говорили, вспоминали, спорили в тот день. Борис не без грусти усмехнулся:

— Как ни крути, а всему приходит конец. Во время армейской службы существовал такой порядок: прошло восемь месяцев — сдай старые сапоги и получи новые! Даже если старые еще можно было носить, следовал приказ — списать, потому что срок носки вышел. Так списали нашу Пихтовку и всех жителей. На кладбище покойников больше, чем в поселке живых. Снесли мы с сыновьями и соседями туда и мою Клавдию Александровну. Срок вышел. Вот и все.

Мы оба понимали, что списали не только Пихтовку. Могучая река жизни вдруг вздулась, забурлила, забушевала, пробила новое русло и побежала к неизвестному морю-океану. А нам осталось лишь глядеть ей вслед, слушать шум молодого леса, выросшего на месте вырубленных делян, дыхание озера, мерно хлюпающего нежной волной.

День тот для нас с братом оказался таким памятным и волнующим, что я невольно вспомнил стихи великого Бунина:

О счастье мы всегда лишь вспоминаем. А счастье всюду. Может быть, оно Вот этот сад осенний за сараем И чистый воздух, льющийся в окно.

Сада тут нет, чистого воздуха — полное изобилие, а до осени чуть меньше месяца. Приближается пора грибов, молодой картошки, очаровательного сентябрьского убранства. Юные лиственницы тронет позолота, они похорошеют, под их сенью поднимутся крепенькие маслята. Хватит у нас сил — приедем побродить по щедрому лесу. Все-таки жизнь прекрасна!

Гонимые жарой, мы пошли в воду для очередного заплыва. Следом с гамом кинулась ребятня, не усидела юная пара. Эхо радостных криков понеслось над всем простором Большого Вавайского озера.

Может, это и есть счастье — теплый песок, ширь озера, ласковые волны, детское щебетание, игры влюбленной пары, щедрое солнце, запах родного леса, наша встреча, радость от того, что мы еще живы на этой Земле.

А что будет дальше, знать никому не дано.