Рассказ южно-сахалинского старожила А. С. Селиверстова
— Так вы из тех мест, где протекает река Лютога? — спросил Александр Сергеевич при нашем знакомстве. — Бывал я там, даже знаю, что станция Чапланово раньше называлась Футамата.
— Откуда такая осведомленность?
— Да ведь однажды я ездил туда за картошкой. Это целая эпопея, и если хотите, то я расскажу. Нет, никаких особых приключений тогда не произошло, а запомнилась эта поездка новизной впечатлений, может, еще тем душевным состоянием, которым мы были переполнены тогда. Нами владела необыкновенная приподнятость, вызванная сопричастностью к Великой Победе. Ведь мы освободили родную землю, мы принесли мир народам Европы и Азии! Это сейчас пигмеи, исходя слюной завистливой злобы, плюют на могилы богатырей, оскверняют памятники, им поставленные. А тогда на каких только языках не произносили слова благодарности нашим воинам! В госпитале, где я лежал после ранения, нам часто показывали кинохронику. Мы с завистью и гордостью, так, что многие не могли сдержать слез, смотрели, как болгары устилали цветами дорогу перед нашими солдатами, осыпая их фруктами, как в Белграде женщины целовали запыленных советских пехотинцев. Коль коротка память у людей, так надо издать фотоальбом со снимками тех лет и продавать на каждом углу во всех городах Европы. Впрочем, и у нас не мешало бы!
Мы горели желанием поскорее восстановить разрушенное войной хозяйство, сделать жизнь лучше, искоренить пороки, именовавшиеся пережитками капитализма.
Мы были молоды, любые невзгоды легко переносились, да и не голодали мы тогда на только что освобожденном Южном Сахалине. Можно даже сказать, что мы стали в некотором роде жертвами изобилия.
Не знаю, какими путями, скорее всего, по ленд-лизовской разнарядке, завезли сюда в избытке первосортной канадской муки, из которой нам ежедневно готовили лапшу. Это было какое-то глумление над желудком. На завтрак давали лапшу. В обед было две лапши: суп-лапша и лапша с мясной тушенкой. Ужинали снова лапшой. Редко в меню проскакивало что-нибудь крупяное, а борщ мог, как царское блюдо, присниться только во сне. Даже парадный обед в честь первой годовщины Победы состоял все из той же лапши. Впрочем, о том, как мы отметили в сорок шестом году праздник Победы, стоило бы в назидание нынешним устроителям фейерверков сказать отдельно.
Служащие военного трибунала Южно-Сахалинской железной дороги, в котором я занимал скромную должность секретаря, находились на довольствии во 2-м ордена Красной Звезды отдельном эксплуатационном железнодорожном полку. Полк этот прибыл сюда сразу после освобождения и принял всю Южно- Сахалинскую железную дорогу. Эксплуатировали ее совместно с японцами, поэтому на каждой станции, большой или малой, находилось два начальника, заступали на смену двое дежурных, на каждом посту сидели два стрелочника — японский и наш. Может, это была излишняя перестраховка, не берусь судить о целесообразности этой меры, но железная дорога оказалась под надежной охраной полка и в не менее надежных руках японских специалистов. Командовал полком полковник Валуев, имевший права командира дивизии, поэтому у него было несколько заместителей, свой политотдел. Видимо, по инициативе Валуева решено было День Победы ознаменовать добрым делом.
К десяти часам утра подразделения, дислоцированные в Тойохара, а также прибывшие с ближних станций, свободные от нарядов и дежурств, выстроились на привокзальной площади. Полковник поздравил всех с праздником, духовой оркестр грянул марш, и колонна двинулась вверх по улице Сталина. Впереди на лихом коне — сам Валуев, за ним — оркестр, дальше — подразделения со своими офицерами. Остановились напротив пустыря, где позже стал красоваться парк ДОСА, а еще позже выстроили Дворец пионеров и школьников. Весной сорок шестого года весь этот квартал представлял собой выгоревший захламленный пустырь.
К командиру подошел начальник штаба с докладом: приготовлено подручного инструмента — кирок, лопат, ломов, носилок — столько-то, транспортных единиц в таком-то количестве для вывозки мусора и подвозки земли, вода для полива в емкости завезена, команда за саженцами уехала и прибудет к такому-то времени, объем работ каждому подразделению определен, выделены три инструктора-лесовода, которые покажут, как надо сажать деревья. Словом, порядок был, как на железной дороге: все под рукой, все по графику.
Предоставив начальнику штаба руководить ходом работ, полковник Валуев, никогда не брезговавший чёрной работой, сиял китель, поскольку уже начало припекать, поплевал на ладони и взялся за ломик. Солдаты поснимали ремни, а позже и гимнастерки. Оркестр для бодрости исполнил сначала «Дунайские волны», так любимые командиром, потом с небольшими перерывами играл до самого окончания работ. Дело закипело.
На миру и смерть красна, а уж работа, да еще такая, как облагораживание земли, посадка деревьев, красна вдесятеро. Никто и не заикался о перекурах или кратковременной передышке. Не было солдата, который не хотел бы отличиться. Лица и спины, влажные от пота, лоснились под солнцем. Немногочисленные зеваки, в том числе и японцы, наблюдавшие издали, от восхищения всплескивали руками. Разве может быть что-нибудь прекраснее, чем коллективный труд на общую пользу?
Конечно, к обеду припозднились, зато квартал было не узнать. По периметру всего прямоугольника под шнурок сплошной стеной посадили кустарник. От центра разбежались дорожки, посыпанные песком. Вдоль них, как вкопанные, встали деревья, среди которых больше всего было белоствольных берез. Между ними грунт взрыхлили, засеяли травой, закатали деревянными катками.
Командир, облачившись в китель, произнес:
— Пусть ваши деревья останутся на память тем, кто будет строить новую жизнь на исконно русской земле. Благодарю всех!
Под звуки марша колонна возвратилась к вокзалу. Офицеров пригласили в столовую на прием.
Ну, прием — это парадный обед, на котором с речами выступили и Валуев, и начальник политотдела, и ветераны полка. Не хвастаясь, сказали, что и железнодорожники внесли свою толику в общую Победу, что железные дороги — это кровеносные сосуды фронта. Вспомнили военное лихолетье, погибших товарищей, провозгласили здравицу в честь великого Сталина.
Обед от обычного отличался не только торжеством момента, по и тем, что на столах в изобилии было спирта. Им были наполнены бимы — коричневые двухлитровые бутылки. Однако это вовсе не значило, что к вечеру все перепились. Ничего подобного, пьяных не было. Старших офицеров пьяными мы никогда не видели, и сами не позволяли себе нализаться в их обществе. Стыдно было! А уж если с кем-то случался грех, кто-то не рассчитал своих возможностей, перебрал лишку, то дежурный офицер или любой однополчанин отвозил его домой. Не допускали, чтобы товарищ, просто сослуживец попал в комендатуру, вляпался в драку или иное приключение, которое потом станет предметом партийного или служебного разбирательства.
В общем, по-праздничному выпили мы, похлебали лапши, заели хлёбово лапшой с консервированным мясом, а в завершение посмотрели замечательный концерт. Самодеятельные артисты исполняли песни фронтовые, народные, шутники ставили сценки, изображавшие педантичных заносчивых фрицев и хитрого Ивана, одержавшего победу именно вследствие своей хитрости. Пол импровизированной сцены ходуном ходил от солдатской пляски, от богатырских забав силачей, гиревиков, акробатов. Все это были свои таланты, полковые ребята.
Хороший получился праздник, только портила его муть, оседавшая комом в каждом желудке: завтра опять будут кормить лапшой. Нас мучил авитаминоз — пресквернейшая штука, от которой болели и кровоточили десны, стали выпадать волосы. Давали нам витамины драже, тридцать штук на месяц, так мы их съедали за день. Поили хвойным отваром, но он мало помогал. Стараниями интендантов в столовой появилась бочка с соленой черемшой, от которой разило тяжелым духом на всю округу. Человек, сжевавший пучок соленой черемши, употребивший полстакана спирту да выкуривший пару самокруток, выдыхал такую чудовищную смесь, что листья на деревьях в радиусе десяти метров сворачивались в трубочку. Хорошо, что тогда еще в городе не было девушек, а то бы после такой заправки только на свидание ходить.
В общем, председатель военного трибунала Южно-Сахалинской железной дороги капитан юстиции Предит, доведенный, как и все мы, до того состояния, когда лапша натурально стала поперек горла, почесал свою пышную шевелюру и высказал вожделенную мысль:
— Слушай, Селиверстов, а не совершить ли тебе экспедицию куда-нибудь за картошкой? Делами мы нс завалены, а картошки страсть как хочется. Закрою, черт побери, глаза, так затылком вижу на столе тарелку, полную вареной рассыпчатой картошки, от которой приятный пар валит. Открою — ист ничего. Закрою снова — сковородка с жареной картошкой. Не только вижу — ноздрей чую, всем кишечным трактом ощущаю. А то вспомню, как пацанами в угольях ее пекли. Выгребешь из самого жара, соскоблишь горслинку, разломишь, кинешь щепотку крупной соли…
— Не травите душу, Георгий Иванович, от таких речей может произойти обморок.
— Хотя б на базаре продавали, то пошел бы да купил.
Убогий рынок Тойохара ничего съестного не предлагал. Вернее, продавать — продавали, да все не наше: то ли осьминогов, то ли каракатиц, кальмара, морского гребешка, морскую капусту, — все то, с чем мы решительно не знали, как обходиться.
На базар ходили все равно, по магазинчикам шлялись, а там торговали всякой мелочью: палочками для еды — хаси, связками угольных брикетов для жаровни, веерами, коробочками, в которых японцы носят на работу свой обед, — бенто, коленами для печных труб и прочей дребеденью. Для тоскующего желудка можно было взять лишь жареную сою. Ее охотно покупали и наши, и японцы, грызли на ходу как семечки.
— Говорят, — продолжал председатель трибунала, — а говорят те, которые картошечку все-таки лопают, что можно достать сей продукт, если совершить глубокий рейд и найти подход к японцам. Обижать их — упаси боже, я первый подведу под статью. Надо сойтись на взаимовыгодном первобытном обмене.
Тут в разговор встрял Николай, шофер наш. Все трое мы были в одной упряжке с Читы. Оттуда, из трибунала Забайкальской железной дороги, Предита направили к новому месту службы. Он спросил тогда сотрудников: «Кто желает со мной?». Согласились было все, но когда он раскрыл направление, назвал Южный Сахалин, остались только мы с Николаем, остальные запросили пардону. Нам же было все равно, куда ехать, где служить, в каких краях искать счастья, потому что были мы молоды, ничем не обременены, а хотелось белого света повидать да и себя показать, причем не с худшей стороны. Николай и говорит:
— Деньги — тьфу, японцы их не берут. Большой спрос у них на табак, любое курево они по-нашему называют — табако. Но его мало, где-то доставать надо. Любят еще они сакэ. Зелье хорошее, сам пробовал. По крепости для нашего желудка, конечно, слабовато, зато вкусовые качества отличные. Протянешь стакан перед рейсом — как Христос в лапоточках протопает.
С сахаром и сакэ у снабженцев никаких проблем не было, приобрести эти продукты можно было в неограниченном количестве. Взяли мы немного сахару, два бочонка сакэ и майским хмурым утром выехали по направлению Рудака, в низовья реки Лютоги.
Это теперь ухари на иномарках расстояние в тридцать километров пролетают за двадцать минут. А мы к тому месту, где лежит мост через Лютогу, может, немного левее, добирались целый день. Полуторка наша была изношенной, дорога — узкой и разбитой, к тому же мы заворачивали чуть ли не в каждый хутор, вступали с владельцами в деловые переговоры при помощи разговорника и жестов.
— Вы нам картошки! А мы вам — сакэ!
То ли уровень общения был недостаточен, то ли картошки у них не было, а может, потому, что мужчины работали в поле и к нам выходили одни пожилые женщины, паши промысловые усилия не приносили желаемого результата. Женщины везде одинаково отвечали:
— Вакаранай! Не понимаем!
Добрались мы до Лютоги, остановились неподалеку от висячего моста. Николай пошел к речке, потыкал шестом, безнадежно махнул рукой.
— Не переедем сами. Застрянем, как пить дать, и будем куковать на середине реки всю ночь.
Насобирали мы сушняка, разожгли костер, погрелись, поужинали всухомятку, залезли в кабину, привалились друг к другу да и перекоротали ночь.
Смотрим утром — подъезжают два студебеккера, останавливаются. Выпрыгнули из кабин сержант и три солдата.
— Здорово, славяне! Давно ли загораете?
Пожимая руку, сержант заметил у меня на гимнастерке желтую нашивку — свидетельство о тяжелом ранении.
— Где получил?
— Под Яссами. Второй Украинский, четвертая гвардейская армия, сорок первая гвардейская дивизия, сто двадцать второй гвардейский стрелковый полк, командир стрелкового взвода.
— Ага, пехота-матушка! Кто в пехоте не бывал, тот войны не видал. Слыхали мы про дело под Яссами, там не обидно было и пострадать. А мне дырку сделала шальная пуля в Восточной Пруссии. Понимаешь, остановилась наша колонна возле какой- то деревеньки. Все вышли, ноги разминают — ничего. Только я вылез из кабины — бабах! — обожгло левое плечо. Приехал, понимаешь. Ну, ничего, хорошо еще отделался. Через три месяца зажило как на собаке.
После войны фронтовики сходились быстро. Через пять минут мы были приятелями, через десять — друзьями, а после двух кружек сакэ — родными братьями. Между фронтовиками всегда были отношения простодушия, открытости, бескорыстия. Те, кто прошел передовую, самое пекло войны, вспоминали не лихие атаки, когда немцев в плен брали пачками. Военная память воскрешала что-то такое, что для постороннего человека кажется совсем несущественным, пустяковым.
Тот же сержант рассказывал, как, сидя в обороне, питались мясом убитых лошадей. Веспа: то крепко ночью подморозит, то днем сильно пригреет. На нейтральной полосе — мертвые лошади. Ползли к ним под утро, вырезали финками куски, варили. С северной части конина мерзлая, а с южной, где солнце пригреет, в лошадином трупе копошились черви…
Эх, война, война! О, великое фронтовое братство!
Разговорились о мытарствах после госпиталя. Комиссия признала меня годным, но только к нестроевой службе и то в военное время. В двадцатилетием возрасте стал инвалидом, не имеющим никакой гражданской специальности! Однако унынию не поддался. Другим было хуже. С фронта пришло немало калек пострашнее меня, а многие из живых-здоровых имели знания и опыт только в одном ремесле — в военном. Впрочем, моя судьба определилась, когда начались августовские события на Дальнем Востоке. Меня направили на должность секретаря военного трибунала.
Мои собеседники у костра кто с испугом, кто с удивлением воскликнули:
— Ого! Вон куда взлетел! Кого же ты судишь и за что? Так и нашего брата можешь закатать?
В те времена было широко распространено мнение о суде, тем более о трибунале, как о какой-то жестокой колеснице, которая не знает пощады. Несется она бешеным вихрем, топчет и казнит каждого, кто попадается на пути. Прокурор слыл этаким страшилищем, а суд — орудием какой-то демонической силы. Однако к тому времени я уже знал несколько дел, которые могли бы представлять общественный интерес, если бы тогда было принято освещать судебные дела в печати.
По одному проходил бывший начальник станции Рудака, изнасиловавший японку. Дело, казавшееся кому-то деликатным, мне было противно своей скотской обнаженностью. Несмотря на молодость, а может быть, как раз благодаря ей у меня существовали взгляды на интимные отношения между мужчиной и женщиной как на святость, основанную на взаимной любви. Все иное я воспринимал как скотство. А насилие над японкой считал преступлением вдвойне, потому что оно оскверняло наши государственные помыслы и деяния. «Мы пришли сюда с великой освободительной миссией, а ты, офицер армии-победительницы, посчитал, что тебе все позволено, ты захватил в качестве добычи, как средневековый ландскнехт, эту женщину, которую некому защитить! — рассуждал я мысленно в гневе, поскольку в судебном разбирательстве голоса не имел. — Ты думаешь, что эго твое законное право? Ты же офицер Красной Армии, ты — советский человек, коммунист, как ты мог унизить так свое высокое звание?».
Я слушал подробности его действий, и во мне закипала злоба, потому что свою похоть он удовлетворил так же, как совершают естественные оправления в отхожем месте. Возникала тревога, что вдруг кто-то так же поступит с нашей Мияко, служившей у нас курьером.
Это была образованная девушка, закончившая недавно женскую гимназию. Одиннадцать классов в японской системе образования значили немало. Она знала английский язык, начала осваивать русский, я в школьные годы тоже изучал английский, старался хотя бы в пределах повседневного обихода понимать по-японски. В общем, когда нужно было куда-нибудь отправить деловые бумаги, то капитан Предит поручал мне объяснить Мияко суть задания. Я охотно делал это, мобилизуя арсенал своих познаний в английском и японском языках. Мияко старалась отвечать на русском, я поправлял ее произношение, она мне помогала в японском. Мы подружились. У нас сложились те отношения, в которых не было ухаживаний, многозначительных намеков, рукопожатий украдкой. И все-таки у нас друг к другу был взаимный интерес, выходивший за грань официального общения. Мияко была юной, красивой, многие офицеры невольно засматривались на нее, один старший лейтенант откровенно проявлял повышенный интерес сугубо плотского свойства. Мы ревниво следили за развитием событий, готовы были защитить нашу Мияко, но она сумела сама постоять за себя, чем вызвала еще большее наше уважение.
В то же время я чувствовал, что привлекательность девушки — эго лишь часть ее красоты, внешнее ее выражение. Однако в ней был еще и свой девичий мир, таинственный и незнакомый, которого нам никогда не дано понять. Разве можно было допустить, чтобы тот мир растоптали грязными сапогами?
Второе дело было настолько уникальным, что его только из-за этого стоит вспомнить.
На горной станции между Тойохара и Маока производили маневровые работы. Инструкции определяли строжайший порядок их проведения, без специального разрешения они не допускались вообще. Но инструкции писаны для японцев, а мы любым расчетам предпочитаем «авось» и прикидку на глазок, именуя их здравым смыслом. Без особых предосторожностей отцепили три вагона, оставили их на пути, а паровозик погнали, чтобы что-то куда-то перетащить. Беспечность и ротозейство тут же были наказаны. Три вагона потихоньку покатились под уклон. На станции закудахтали, забегали, послали машиниста за вагонами вдогонку. Вагоны догнать ему удалось, сцепные устройства столкнулись, по не сработали. Для полной сцепки нужно было довернуть рычажок, а операция эта делается вручную, так что на ходу ее выполнить было никак нельзя. От удара вагоны побежали еще прытче. Машинист сделал вторую попытку, что придало вагонам новое ускорение. А это, в свою очередь, только приблизило развязку. На крутом повороте вагоны не вписались в кривую, и их завалило на бок. В одном из вагонов находились рабочие, которые отделались испугом различной степени и шишками разной величины. С платформы с грохотом свалились какие-то железяки. Третьей была цистерна с бензином. Когда она опрокинулась, из открывшейся горловины бензин хлынул в речку. И понесло бы его по поверхности вод до самого моря-океана, если бы не одно, совершенно непредвиденное обстоятельство. Ниже по течению этой речки японская бригада путейцев заканчивала ремонтировать мост. День был холодный, и, чтобы согреться во время перекуров, рабочие развели костер. Будь тут наши, то все бы и обошлось, потому что костер бросили бы незатушенным. Но аккуратный японец не мог такого допустить. Он схватил горящую головешку и швырнул ее в речку. У рабочих глаза полезли на лоб и волосы под шапками встали дыбом, когда река вдруг полыхнула таким огнем, от которого затрещали деревья на берегу, а самому бригадиру чуть не опалило лицо. Отремонтированный мост очутился посередине бушующего пламени. Деревянная часть его сгорела. На какое-то время приостановилось движение поездов. Главным виновником вышел бригадир, кинувший головешку. Его за шкирку да к нам в трибунал: вредитель, мост поджег!
Не успели у нас еще ни с чем разобраться, как заявилась группа японских железнодорожников с большой дерматиновой сумкой, полной денег. К деньгам прилагался длинный список рабочих и служащих, внесших свою долю. Не ставя никаких предварительных условий, они подали председателю список и шлепнули на стол сумку с такими деньгами, которые ему не снились и во сне. Капитан Предит схватился за голову и немедленно послал за прокурором и переводчиками. Стали совместными усилиями втолковывать неожиданным просителям, что у нас так не принято, всякие подношения расцениваются как взятки, законом сурово преследуются и дающие, и берущие. Японцы твердят, что это не взятка, список суют.
Прокурор с председателем потребовали, чтобы деньги вернули согласно списку и с трудом выпроводили недоумевающих японцев за дверь. А дело бригадира вскоре было рассмотрено. Трибунал в его действиях не нашел состава преступления и вынес оправдательный приговор. Ошарашенного японца отпустили с миром.
В общем, за моими рассказами и несколькими кружками сакэ засиделись с новыми друзьями у реки Лютоги. А пора было поторопиться. Взяли нас на буксир, безо всяких приключений перетащили на правый берег. На прощание налили мы ребятам ведро сакэ, пожали крепко руки, и заковыляла наша полуторка по ухабам в глубь долины. Сержант предупредил нас, чтобы мы искали старосту, иначе из нашей затеи ничего не получится.
В самом деле, заглядывали мы то в одну, то в другую фанзу, подъезжали к очень видным домам, подходили к японцам, работающим на полях, сулили самые выгодные сделки, а нам отвечали одно и то же:
— Ийэ! Ийэ! Нет!
Было совершенно невозможно определить, где кончался один поселок и начинался другой. Дома стояли поодиночке, по два, по три, лишь кое-где выстраивались в улицу, и тут угадывался центр населенного пункта. Решили мы добраться до железнодорожной станции, а там уж видно будет, что делать дальше. Проехали по узенькой полоске земли, где Лютога задиристо билась о громаду срезанной сопки, взобрались на пригорок, глядь — слева дом, широкий двор, какая-то деревянная арка у въезда. Заворачиваем под арку. На шум выбежала старуха, впрочем, может, и не старуха, а просто пожилая женщина, замахала руками. Мы ей про картошку, про старосту, а она лишь руками машет. Покрутились мы, покрутились, улучили момент да и зашли в дом, предварительно сняв обувь. Заглядываем в комнату, а там японец сидит за столиком. Стоит перед ним фарфоровая бутылочка, пустая маленькая чашечка, всякая посуда со снедью, лежат хаси — палочки для еды. Хозяин голову не поднял, по лицу видно, что к бутылке прикладывался. Поздоровались мы по-японски, заговорили про картошку. Японец молчит. Кивнул я шоферу: тащи-ка бим, поговорим с ним по-нашенски. Николай обернулся в два счета. Хоть и незваные мы гости, а уселись за столик, наливаем себе, наливаем хозяину — все трое пьем. Японец молчит. Опорожняем второй бим — японец ни звука. Выпиваем третий — японец на бок и в храп. Тут же, на циновке, и мы уснули. На второй день, едва протерли глаза, заносим три бима сразу, чтоб потом не бегать. Посмотрим, кто кого! Осушили один бим — молчит; выдули второй — молчит; принимаемся за третий — наконец-то прорвало его. Заговорил! Да не по-японски, а по-русски! Конечно, речь ломаная, но достаточно понятная.
— Езжайте, — говорит, — по дороге сначала прямо, возле третьего дома будут для вас лежать три куля картошки. Потом свернете налево, у второго дома вам дадут пять кулей. Справа увидите один дом, там много дадут. Дальше поедете — еще дадут.
Поблагодарили мы его и поехали по указанному маршруту. Смотрим — возле третьего дома на самом деле приготовлены три куля картошки. Стоит японец, кланяется, улыбается. Кули, сплетенные из рисовой соломы, небольшие, килограммов по тридцать пять-сорок, по-нашему, входит туда ведра четыре. Кули зашитые, грузить их легко. Отмерили мы хозяину за каждый куль по биму сакэ: пей на здоровье! Он доволен, а мы на седьмом небе. Едем дальше — все по плану, все так, как староста сказал. Как и когда он успел передать свое распоряжение, не знаю, но картошка везде была приготовлена. В некоторых хозяйствах мы расплатились сахаром, японцев табачком угостили. Загрузили мы полный кузов, а у нас еще полбочки сакэ остается. Решили вернуться к старосте, отлили ему ведро. Он нас встретил уже по-дружески, пригласил на охоту, на рыбалку. Взаимные рукопожатия и благодарности были искренними.
Со станции Футамата мы созвонились со своими. В Тойохара результатами нашей поездки были так довольны, что немедленно снарядили за нами паровоз с платформой, и к вечеру мы были дома. Во всем нашем здании воцарилось приподнятое настроение. Размещались там наш трибунал, военный прокурор Южно-Сахалинской железной дороги, дорожный отдел милиции. Картошкой поделились мы по-братски.
Добавлю, что в тех местах мы побывали еще раз, хотя ездили не на рыбалку. На полях у японцев меня больше всего поразила кукуруза. Она стояла стеной. Думаю, если бы Хрущев в свой приезд на Сахалин в 1954 году увидел ту кукурузу, то шествие «королевы полей» по стране началось бы не со штата Айова, а с долины реки Лютоги.
Что говорить, японцы работать умели. Шутили, что японский рабочий берет с собой два полотенца. Одно становится мокрым от пота до обеда, второе — к вечеру. Об уровне их труда сужу по той скорости, с которой был сооружен пешеходный мост через железнодорожные пути. Старожилы города помнят его. Бригаде в пятнадцать человек была обещана отправка в Японию по окончании строительства. Так мост придирчивая комиссия приняла через неделю! Это был уже сорок седьмой год. Жизнь налаживалась, снабжение улучшалось, а после отмены карточной системы стало и вовсе неплохим.
Чем закончить рассказ о том времени? Конечно, лирической нотой!
Я встретил Машеньку, влюбился, сумел убедить ее, что без нее не смогу жить. И вот уже промчалось столько лет! Впрочем, счастливые часов не наблюдают.
А картошка по-прежнему мое любимое блюдо, и Мария Ивановна готовит его разнообразно и искусно.