Классы наций. Феминистская критика нациостроительства

Гапова Елена

Классы наций

 

 

О гендере, нации и классе в посткоммунизме

[19]

 

Многие исследователи считают главными событиями конца ХХ века образование независимых национальных государств в Евразии. Полагая, что Советский Союз был «тюрьмой народов», а причиной его распада стал национальный вопрос, они трактуют постсоветские национальные конфликты (в том числе войну в бывшей Югославии) как следствие советской национальной политики. Другие видят важным следствием «исчезновение социальной защищенности» (если пользоваться советской терминологией) и особенно очевидное в первое постсоветское десятилетие обнищание населения. Иногда при обсуждении постсоветских трансформаций возникает тема гендерного неравенства: в конце 1990-х некоторые исследователи постсоциализма были склонны считать его основным результатом реконфигурацию гендерных отношений в сторону формирования системного превосходства мужчин над женщинами.

Я предполагаю рассматривать все названное не как отдельные явления, а как проявление одного общего процесса, а именно классообразования. Основной процесс, происходящий в нашей части света в явном виде с 1991 года, но зародившийся ранее и ставший видимым во время перестройки, есть формирование экономического неравенства. Моя гипотеза состоит в том, что создание независимых национальных государств стало той формой, которая позволила легитимировать формирование классовой стратификации, представив весь процесс как «освобождение народов». Глубинной причиной распада СССР явилось начало вызревания «классов» и перехода от статусного неравенства к экономическому, выразившееся в борьбе различных типов элит. Гендер же есть то наиболее элементарное социальное разделение, вне которого невозможны ни национальные, ни классовые преобразования, поэтому реконфигурация гендерных отношений с необходимостью в них присутствует. Это последнее важно для понимания причин слабости постсоветского женского движения, действующего в рамках «других» политико-социальных проектов. Ниже я постараюсь свести воедино три категории социальной стратификации – гендер, нацию и класс – в их взаимодействии в постсоветских странах.

 

От класса к нации

Михаил Горбачев в своей книге «Перестройка», перечисляя причины, подтолкнувшие его к осознанию необходимости перемен, указывает неудовлетворительный уровень потребления, а также возникшее у многих советских людей стремление к материальному накоплению. Свидетельства этих тенденций можно найти в культурных свидетельствах времени, например в фильме начала 80-х «Блондинка за углом» (с Андреем Мироновым и Татьяной Догилевой в главных ролях). Сюжет его таков. Он – тридцатипятилетний астроном, «интеллигент в очках», ушедший работать грузчиком в универсам. Шаг этот, ставший предпосылкой для комедии, был хоть и гротескным, но понятным советскому человеку. В обществе, где водители автобусов получали больше врачей, интеллектуальные профессии в какой-то момент потеряли престиж, и слово «инженер» стало синонимом неудачника. Теперь работа героя – приносить в торговый зал пакеты с луком и картошкой, и в выполнении ее он неадекватен, как Пьер Безухов на Бородинском поле. Она – молодая продавщица, «розовая блондинка», интеллектуально наивная, но прекрасно сознающая те преимущества, которые несет с собой работа в торговле в условиях постоянного дефицита всего. В отличие от астронома Она не беспокоится о том, что дело ее жизни лишено драйва и социального признания, потому что получает свидетельства своей нужности людям ежедневно. Обладая связями в различных сферах, Она имеет доступ к любым товарам, услугам или культурным событиям. Жалея неуклюжего сослуживца, Она вместе с тем испытывает благоговение перед его рассеянностью и неприспособленностью, видя в них знаки принадлежности к особому кругу, в который, несмотря на все свои связи, она не вхожа.

Они начинают встречаться, и Она показывает Ему социализм, о существовании которого Он не подозревал: мир элитных ресторанов, ведомственных саун, закрытых кинопросмотров и театральных премьер; все удовольствия для избранных, вплоть до празднования Пасхи в подмосковном монастыре, что в условиях государственного атеизма является апофеозом элитарности. Поэтому на всенощную собирается весь бомонд: московская богема, западные дипломаты, а также нужные люди (нýжники) – директора магазинов, слесари автосервиса и билетные кассиры, которые могут достать итальянскую плитку, финский унитаз и билеты на юг в разгар сезона. Иначе говоря, все те, кто «заведует» распределением в обществе, где итальянской плитки на всех не хватает и где вдруг все одновременно начали осознавать, что без нее счастья быть не может.

Она мечтает о совместном будущем: их сын станет учиться в дипломатической академии и станет послом, а друзьями у них будут известные писатели и актеры. «А почему они будут с нами дружить?» – спрашивает Он. «Потому что им тоже нужны вещи», – отвечает Она. Постепенно все это начинает его беспокоить, и Он взрывается, когда во время многолюдной свадьбы в ресторане, где присутствуют десятки чужих ему, но нужных людей, появляется руководитель его бывшей лаборатории, чтобы сообщить, что из того сектора космоса, наблюдением которого Он занимался, получены странные сигналы. «Возможно, мы не одни во Вселенной», – объявляет тот, но нужны дополнительные наблюдения, а единственный свободный радиотелескоп находится на Дальнем Севере. Эти слова тонут в реве ресторанной толпы, которая, ликуя по поводу научного открытия, на самом деле приветствует свое включение в мир «культуры и науки». Присутствие при объявлении открытия является актом легитимации «нужных людей» в этом прежде недоступном для них пространстве высокой культуры и знания.

Потрясенный и все осознавший, сорвав с себя импортный костюм, Он убегает со свадьбы, во время которой то, что было для него свято, оказалось превращенным в предмет потребления. Он бежит по улице назад к своим звездам, а Она бежит следом, умоляя его остановиться. Заканчивается фильм триумфальной кодой: одетый в арктический комбинезон, Он возвращается со смены у телескопа в занесенную снегом избушку, где Она купает их маленького сына. Это была небольшая социалистическая ложь, «навешанная» на в общем-то правдивую историю. Правда ее состояла не в адекватном изображении повседневности, а в выражении коллективного бессознательного зрелого социализма.

В позднесоветское время на тему, обозначаемую словом «вещизм», было снято множество фильмов: «Гараж», «Старый Новый год», «Валентин и Валентина» (в основе фильма – кофликт социальных статусов двоих влюбленных), «Шапка» (сюжет построен на составлении списка на выделение ондатровой шапки, для чего надо определить, кто ее достоин), «Курьер»; в театре шли «Смотрите, кто пришел» В. Арро и «Энергичные люди» В. Шукшина. Эти фильмы и спектакли вскрывают то социальное беспокойство, которое было связано с возникновением зачатков стратификации, основанной на обладании «ценными товарами», в обществе, где прежде экономическое неравенство как таковое (принадлежность к различным экономическим классам) отсутствовало. Советская социальная стратификация была, в отсутствие рынка, не экономического, а статусного свойства и напоминала, как указывает финский социолог Т. Пииранен, феодальное сословное разделение. Доступ к редким и поэтому ценным «товарам» осуществлялся не через посредство цены (когда редкий товар стоит дороже, а потому купить его может меньшее количество людей), а через централизованное распределение в соответствии с приписанным статусом: списки, столы заказов, ведомственные санатории и т. д. «Товары» (как материальные, так и символические) получают те, кто имеет соответствующий статус, обычно предполагавший демонстрацию верности режиму. Для интеллигенции одним из показателей статуса была возможность читать «редкие» тексты, которые являлись «ценным товаром» (почему доступ к спецхрану и охранялся столь рьяно), смотреть артхаусное кино и в целом потреблять особую культурную продукцию.

Принадлежность к привилегированной группе предполагала соответствующие карьерные и жизненные (получение повседневных благ) возможности, а потому столь важны были символы идентификации с ней: например, подписка на Ключевского была знаком принадлежности к интеллигенции. В целом, однако, интеллигенция была недовольна своим положением (ее статус стоил все меньше, а доступ к реальным товарам был ограничен), как, впрочем, не были довольны своим положением и те, кто распределял: нужные люди (снизу) и коммунистическая номенклатура (верхний уровень). Критическая масса людей в какой-то момент начала рассматривать советскую систему распределения ресурсов (подразумевающую и политические ограничения) как несправедливую: она стала тесной, и они выросли из нее, как князь Гвидон из бочки. Власть и ресурсы, т. е. социальный и административный капиталы, не были связаны с обладанием собственностью и даже не могли быть переданы детям; в какой-то момент в обществе стал рассматриваться как желательный переход к другой модели – распределению посредством рынка. Болгарская социолог Демитрина Петрова указывала еще в 1994 году, что произошедшее в начале 90-х было не демократизацией, а высвобождением класса, хотя вернее было бы сказать, что произошла легитимация возможностей для его формирования, так как готового класса тогда еще не было: собственностью никто не владел, и в прямом смысле кровопролитная борьба за обладание ею пришлась на следующее десятилетие.

Процесс замещения статусного неравенства экономическим, казавшийся в тот момент справедливым, нуждался для своей легитимации в демократическом нарративе. Хотя «материальная» причина изменений состояла в переходе к другому способу распределения, в основе которого лежит иная, не социалистическая, идея социальной справедливости, нужна была мотивация, с которой люди могли бы идентифицироваться. Невозможно было позвать их на баррикады, сказав: «Мы тут строим экономическое неравенство – присоединяйтесь к нам!» Так, ресурсом, который позволил мобилизовать массы, стал национализм: национальные проекты могли оправдать постсоветский социальный порядок, давая восстающему новому классу «благородную» цель.

Под национализмом в данном случае понимаются, вслед за Кетрин Вердери, как чувства, так и социальные движения, которые определяют себя в терминах национального: воображенной общей истории, происхождения, культуры, судьбы, языка, национального угнетения и т. д. Националистический дискурс в явной форме начал производиться во время перестройки некоторыми группами интеллектуалов (они в определенном смысле артикулировали интересы нарождающегося класса), а в некоторых случаях – и коммунистической номенклатурой; те и другие встали впоследствии во главе новых национальных государств.

Самым первым пространством, которое могло трактоваться как национальное, а потому было политическим, стала культура: в постсоветских странах многие национальные политики десятилетия начинали свой путь в группах, занимавшихся восстановлением исторических памятников, археологическими раскопками, возрождением народной культуры. Те, кто артикулировал национальную идею, обычно определяли ее как свободу: свободу знать правду о своей истории (т. е. конструировать ее несоветскую версию), свободу читать национальную литературу (т. е. осуществлять цензуру на других основаниях), свободу говорить на национальном языке и т. д. Таким образом, в конце 1980-х в каждой из республик образовался «пакет претензий», воображавший социализм в соотнесении с национальным угнетением: советской оккупацией в Прибалтике, отсутствием независимой государственности и языковыми «контраверзами» в Белоруссии и на Украине, спорными территориями на Кавказе, истощением национальных ресурсов в Казахстане и сталинскими преступлениями против народов – повсеместно. В России претензии к социализму фокусировались на ностальгии по былому величию – якобы утраченной высокой культуре, истощенной природе, выкорчеванному крестьянству, уничтоженной аристократии – и артикулировались в рамках дискуссии о повороте северных рек, в творчестве писателей-деревенщиков или – в «западной перспективе» – на страницах первого посвященного культуре глянцевого журнала «Наше наследие», преподносившего «национальное достояние» уже как рыночный, т. е. соответствующим образом упакованный, продукт.

Исходя из этого перечня обид, общества начали требовать независимости от «других», которые «оккупировали», «истощали ресурсы», «убивали национальных поэтов», «не давали говорить на родном языке», «уничтожили национальные святыни», «использовали наши земли под свои военные базы» и т. д. Я не рассматриваю вопрос, являлось ли угнетение истинным или воображенным, а обращаю внимание на то, что в это время национальный вопрос в своих различных инкарнациях приобрел чрезвычайную важность, так как национальности, как пишет Вердери, были единственными в тот момент организационными формами, имевшими институциональную историю. Борис Ельцин на танке во время августовского путча ассоциировался с российским триколором как символом делегитимации старого режима (т. е. демократизацией) и возрождением России – в противовес СССР. Книгоиздатель Игорь Немировский, вернувшийся в те дни после годичного отсутствия на родину, вспоминает:

«Я в 91-м году вернулся, оказался в Москве как раз, когда путч происходил. 21 августа как раз присутствовал у Белого дома, когда вместо красного флага взвился “триколор”. Ревел как бык, когда Борис Николаевич назвал нас “дорогими россиянами”. Как-то мне показалось, что в тот момент моя жизнь определилась. Я потом много раз отказывался от этого моего состояния, говорил, что – все, гори они огнем, но возвращался к нему. В этот момент очень много в моей жизни определилось, я бы сказал».

Важное обстоятельство состоит в том, что «возрождение нации» подразумевало переход к рынку. Например, глава Белорусского народного фронта (БНФ) Зенон Пазняк писал в статье 1990 года, озаглавленной «Про империю и собственность», что отмена частной собственности, лежащая в основе марксистского проекта, лишает индивидов свободы и автономии и превращает их в зависимых «люмпен-пролетариев», а потому получить независимых граждан можно, только восстановив частную собственность. Соответственно, утверждал он, советские национальные республики, эксплуатируемые Россией, получат возможность установить «справедливые экономические отношения, только если станут независимыми государствами». Таким образом, национальное стало тем принципом, который позволил представить происшедшее в 1991-м как справедливое, т. е. способом легитимации других элит и иной системы неравенства. В то время экономическая стратификация, чей механизм был запущен, только начинала складываться, и рыночная экономика и либеральная демократия оказались «завернуты» в национальный дискурс, а социалистическая система распределения представлялась «антинациональной». Это можно было проследить в Беларуси (и, очевидно, в других местах), где оппозиция власти – неолиберальные и/или националистические интеллектуалы, – пропагандируя национальную независимость, права человека, свободные цены и рынок, которые казались им универсальными ценностями, не могли понять, почему люди, пострадавшие при распаде СССР, «отвергают национальный язык». На самом деле отвергался не язык как таковой, а новая система неравенства. С другой стороны, белорусский президент Александр Лукашенко, выступавший за «объединение с Россией» (т. е. якобы за «денационализацию), воплощал собой принцип «государство – это я»: «он» платил пенсии и пособия, «он» сохранил бесплатное медицинское обслуживание, «он» ограничивал цены (они, правда, все равно продолжали расти) и т. д. Распределяя ресурсы «по потребностям», он сохранял систему, которая для многих неуспешных в условиях рынка означает социальную справедливость.

Таким образом, дискурс за и против «национального» может являться выражением классового беспокойства: речь идет не столько о национальном чувстве, сколько о классовых интересах. Под классом в данном случае понимается не отношение к средствам производства, как это видится в классическом марксизме, а, в соответствии с веберианской перспективой, распределение жизненных возможностей вследствие действия рынка. Как пишет предложивший такую аналитическую перспективу Тиимо Пииранен, стратификация имеет место, когда «жизненные возможности разных групп населения распределены неравномерно, являясь коллективным результатом деятельности отдельных экономических агентов, различающихся по своей власти на рынке».

Нация всегда является только символом и поэтому может служить легитимации различных социальных движений и действий, имеющих очень разные цели: группы конкурируют между собой, пытаясь «застолбить» свое право на определение символа и его легитимирующие воздействия. В одном случае националистами могут быть рыночники, в другом – сторонники социализма. Например, как указывали в конце 1990-х Утэ Вайнманн и Влад Тупикин, в России все «левые» организации (отрицающие рынок) могут в той или иной степени считаться националистическими.

Безусловно, социальная текстура посткоммунизма – в смысле групп, агентов, интересов и т. д. – более сложна, чем представлено в описанной схеме, однако повсюду в регионе борьба за «национальную независимость», «возрождение» или любой другой национальный символ, начатая интеллектуалами (и иногда аппаратчиками), предполагала покончить с социализмом. Везде в результате перемен элиты оказывались вознаграждены в большей степени, чем те, кто выходил на улицы бывших советских столиц в конце 1980-х. И повсеместно новые демократические правительства воссоздавали патриархатные гендерные системы – или, вернее, патриархатные гендерные системы воссоздавались сами, «естественным» образом, так как определенная конфигурация гендерных отношений образует наиболее элементарную социальную стратификацию как для классовой, так и для национальной структуры. Согласно Джоан Скотт, гендер есть «социальная организация полового различия», тот способ, при помощи которого конструируются и легитимируются отношения подчинения/доминирования между мужчинами и женщинами, являющиеся первичными при означивании отношений власти. Конкретные значения полового различия реконструируются каждый раз, когда происходит борьба за передел власти; и хотя эта борьба всегда включает гендер, смысл ее не в изменении гендерных отношений как таковых, а в обретении той социальной власти, частью которой они являются. Именно гендер как категория наиболее элементарной социальной стратификации позволяет увидеть, каким образом взаимосвязаны класс и нация: и то и другое являются маскулинными социальными конструктами.

 

Гендер, нация и класс

Женщинам позволительно быть бедными, мужчинам – нет. Даже будучи бедными, женщины остаются женщинами – считается, что «таково их тело», и ничто, за исключением чего-то чрезвычайного, не может изменить этого представления об их сущности. Совсем иначе обстоит дело с мужчинами. Мужественность (маскулинность) – это не тело (или не только тело), и те, кто беден, даже обладая биологическими признаками мужчины, теряют значительную часть того ресурса, вокруг чего она выстраивается. Речь в данном случае идет о нормативной мужественности: «он мужчина», а потому платит в ресторане. Обратное также справедливо: он платит в ресторане, и это делает его мужчиной (женщина, которая платит в ресторане, не доказывает таким образом свою женственность). Белорусская журналистка выразила такое популярное видение мужественности через ее отрицание у той части постсоветских мужчин, которая обладает недостаточными ресурсами:

«Быть мужчиной. Это значит быть мужем, отцом, хозяином в своем доме, своей семье, своей судьбе, наконец! Но легко ли сегодня… быть мужчиной? С несчастным заработком рабочего или колхозника? С крошечным пособием, которое почему-то называется зарплатой?»

Социологи Сара Эшвин и Татьяна Лыткина, исследовавшие поведение и идентичность малоимущих и безработных российских мужчин, приходят к выводу, что потеря маскулинной роли «кормильца» или, по крайней мере, «не иждивенца» порождает сомнения в их мужественности. Мужчина, у которого нет денег, воспринимается как «не совсем мужчина», и в посткоммунистической ситуации таких оказалось немало.

Однако озабоченность недостатком мужественности в нашей части света возникла не сейчас: ее первые признаки появились еще в конце 60-х, когда повышение жизненного уровня советских людей (породившее «мечту» об экономической стратификации) было объявлено одной из задач новой Программы КПСС. Как указывают Е. Здравомыслова и А. Темкина в работе о советской маскулинности, толчком к широкой дискуссии на эту тему стала опубликованная в «Литературной газете» статья Б. Урланиса «Берегите мужчин». На основе анализа практик мужской жизни – ее низкой продолжительности, роста заболеваемости и несчастных случаев, самодеструктивных практик (алкоголизма, курения, неумеренности в еде) – «выстраивалась своеобразная теория виктимизации мужчин, согласно которой (советские. – Е. Г.) мужчины рассматривались как пассивные жертвы собственной биологической природы или структурно-культурных обстоятельств». В качестве мер по спасению вымирающей мужской популяции предлагалась выработка государством особой социальной политики, а также активизация заботы со стороны женщин, которым предписывалось записывать их к врачам, ограничивать потребление жирного, готовить здоровую пищу и т. д.

Отсутствие у мужчин навыков записи к врачам, конечно, не свидетельствует о природной слабости. Мужчины не были слабыми, а воспринимались таковыми из-за отсутствия возможностей для формирования той традиционной модели маскулинности, которая выражается через наличие у них особых ресурсов. Диссидентка Анна Наталия Малаховская, делавшая феминистский самиздатовский журнал «Мария» и выдворенная из СССР в 1980 году, вспоминает, что в одном из номеров была опубликована статья о том, что советский образ жизни разрушает те самые сферы, где мужчины могут проявить свою мужественность, и, таким образом, «делает» их слабыми. Иначе говоря, в рамках советского гендерного порядка было сложно «подтвердить» маскулинность, поскольку она конструируется за счет наличия особых ресурсов, т. е. связана с социальным статусом или классом. Классовая принадлежность – это вопрос ресурсов, и недостаточная мужественность советских мужчин была проблемой класса или, вернее, его отсутствия. В советском обществе мужчины не обладали системным преимуществом над женщинами в обладании ресурсами (в некоторой степени преимущество, конечно, сохранялось, но в целом женщины получали ресурсы не от отдельных мужчин, а от государства), и в какой-то момент общество начало воспринимать такое положение дел как «неудобное». Когда в начале перестройки Михаил Горбачев назвал освобождение женщин от двойной нагрузки (на работе и дома), явившейся, по его мнению, причиной многих общественных проблем, и возвращение их к своему «истинному предназначению» одной из перестроечных целей, он выражал именно эту общественную озабоченность. Характерно, что параллельными задачами были объявлены гласность и демократизация, т. е. все буржуазные ценности – традиционная семья и свобода слова – оказались в «одном флаконе».

Приняв во внимание происходящее в постсоветских странах конструирование новых отношений доминирования и подчинения, можно понять суть тенденции, называемой некоторыми исследователями «подъемом», или возрождением, маскулинности. Они отмечали, с одной стороны, «прославление» мужественности и мужской силы и, с другой, – переопределение женского через концепты сексуальности и заботы: дискуссии об абортах и репродукции, сексуализацию и объективацию женского тела (которое стало конструироваться не просто как сексуальное, а как «генитальное»), удаление женщин из публичной жизни, передачу функций ухода и заботы в «женские руки» (вместо государства) и т. д. Эти «классовые» (связанные с практическими и символическими процессами классообразования) переопределения женского часто происходят в рамках «национального возрождения». Национальная идея позволяет «оправдать» систему классового и гендерного неравенства, прикрывая ее истинные значения более «благородным» национальным интересом. Для этого необходимо доказать, что нации угрожает опасность, что обычно и происходит при отождествлении «тела нации» с телом женщины.

Например, белорусский оппозиционный лидер, вынужденный эмигрировать в 1996 году под угрозой преследования и имеющий ореол мученика и даже «пророка», приравнивает людские потери от войн «с Москвой» (в XVI–XVII веках, когда, согласно некоторым данным, погибло около половины населения Великого княжества Литовского) с потерями от абортов и контрацепции, считая и то и другое частью геноцида против белорусского народа:

«Русские использовали войну и даже военные действия с целью геноцида белорусского народа… Затем, продолжая медицинский геноцид, они выработали вредную политику ограничения белорусской нации и убийства человеческого зародыша в женском лоне… Если белорусское общество не освободится от агрессии русского империализма и с наследием Чернобыля, то в 21 веке не останется ни одного белоруса. Вся нация вымрет, до последнего человека».

В этой позиции (она считается радикальной)«европейские» взгляды в политической сфере (белорусская оппозиция провозглашает «возвращение в Европу») соседствуют с патриархатными – в вопросах репродукции и контроля над женским телом, так как свобода и равенство являются атрибутами братства, из которого женщины исключены: у них другая роль. В любом национализме они несут бремя репрезентации нации как ее символ и ответственны за ее биологическое и культурное воспроизводство. Российский автор писал:

«Миссия русской женщины в истории народа огромна. Рожая по десять – двенадцать здоровых, полнокровных детей, выкармливая их обильным молоком, воспитывая на колыбельных песнях, сказках, церковных балладах, русская женщина наплодила жизнелюбивый, деятельный, богомыслящий и добрый народ, кому было дано освоить громадные просторы Евразии, создать небывалое государство, не просто сочетающее в себе множество вер, языков и культур, но и обращенное на единое для всех народов Откровение в Любви и Благодати. Это всепримиряющее откровение, эту женственную, свойственную России доброту несли в себе русская крестьянка и дворянка, солдатка и монахиня. Удар, которым Россия выламывается сегодня из истории, – есть, в том числе, и удар по русской женщине, которую лишают святости деторождения, пропускают сквозь абортарии, ведут в амбарных книгах строгий учет неродившимся русским воинам, ученым и пахарям».

Тело женщины, как и тело нации, становится полем битвы, так как может быть использовано для конструирования мифа о происхождении, исторической непрерывности или расовом превосходстве. Белорусский поэт в разгар политических дебатов о независимости, связанных с созданием государственного мифа, написал стихи, названные «Песня про жену»:

У расейцев сабли косые, У расейцев очи Батыя, Конския хвосты за плечами, Потная кобыла – отчизна. Не попади под сабли косые, Не поверь очам Батыя, Не седлай жеребой кобылы, Доведет она до могилы. У меня ж своя есть могила, И она меня полюбила, Полюбила сыном и мужем, Как жену, я бил ее гужем. A я бил-пытал: «Разве мало до меня с чужими ты спала?» «Спала с москалем; Спала с ляхом, Но была постелью мне плаха. Спала с твоим батькой – литвином (т. е. жителем Великого княжества Литовского. – Е. Г.), А теперь с тобой – моим сыном. Посмотри-ка в речки лесные – Разве у тебя очи Батыя? Разве конский хвост за плечами? Посмотри, с кем спала отчизна!» [43]

Интеллектуальное беспокойство относительно легитимности нации, которая должна себя «доказать» (поляки? русские? или все-таки отдельный народ?) в связи с обретением государственности, интерпретируется как проблема женской чистоты в контексте национальной мифологии. Образ женщины-нации, которая не отдает себя насильнику-колонизатору, связан в белорусском национальном воображении с Рогнедой, дочерью полоцкого князя, жившего в Х веке. Когда, как гласит легенда, она отвергла киевского князя Владимира (впоследствии крестителя Руси), тот захватил Полоцк, убил отца и братьев Рогнеды и увез ее в Киев. Считается, что позже Рогнеда вернулась на родину вместе с сыном-подростком, защищавшим ее от своего брутального отца, и основала город Заславль (под Минском), где находится ее могила или то, что считается ее могилой. История Рогнеды, ставшая основой балета и многочисленных литературных интерпретаций, является частью культурной «битвы за Беларусь». Она противостоит исторической версии (согласно которой Киевская Русь являлась колыбелью восточнославянской цивилизации), утверждая существование на полоцких землях древнего государства, которое рассматривается как «белорусское» и независимое. В противопоставление советской версии национальной истории, она дает возможность интерпретировать включение белорусских земель в состав России (при Екатерине) как захват и «конкисту»:

«В течение многих лет в наших школьных учебниках и других изданиях писалось, что на протяжении столетий белорусы пытались объединиться с братским русским народом и жить с ним в одном государстве.

Это неправда.

Белорусы уважали соседний народ… но они никогда не хотели быть под русскими царями. Они слишком хорошо помнили, как Иван Грозный убил и заточил в тюрьму жителей Полоцка. Они помнили, как через сто лет русские воеводы приказали убить всех жителей белорусского города Мстислава… Навсегда осталось в памяти народа, как солдаты Петра Великого взорвали главный храм нашей страны, Софийский собор в Полоцке», – излагает издание 1996 года невозможную прежде версию национальной истории для детей. Взрослая версия – стихотворение – эротизирует захват, изображая женщину «честью нации». В истории, представленной образами «секса и конкисты», артикуляция национального происходит через противопоставление «колонизатору» (в данном случае – России), который угрожает изнасилованием женщины-нации. Политический лозунг, который вырастает из сексуальной метафоры, провозглашает мужественность и даже потенцию условием независимости, потому что в культурных построениях сообществ, которые переопределяют себя относительно могущественных «других» (что происходит в колониальных и постколониальных странах), слабые, «кастрированные» мужчины видятся идиомой бессилия в отношениях с колонизатором. Если Беларусь переопределяет себя в отношениях с Россией, ее могущественным «другим», то Россия – в отношениях с бывшими сателлитами и Западом, например:

«Когда-то давным-давно Варшава была нашей, ну не такой, может, нашей, как Крым или Гагры, хотя и такой она тоже была, только уж это было совсем давно, при царях. Но все-таки на моей памяти она была пусть и нашей, однако не окончательно нашей, и в этом был какой-то особый смысл. Внешне ручная, покорная, она стремилась куда-то от нас сбежать или спрятаться, ее хватали за руку, она как-то странно вела себя, то вырывалась, то не вырывалась и при этом еще смеялась, как будто девушка. В общем, она была живая. Теперь Варшава так далеко от нас убежала, что поляки больше не считают себя Восточной Европой…» – сожалеет о былом величии Виктор Ерофеев, один из авторов вошедшего в историю «Метрополя», представляя другую страну как женщину, которая когда-то была «нам» подвластна. Потеря женщин, принадлежащих нации, т. е. воображенному мужскому братству, ее использование другими – метафора слабости России в отношениях с Западом или Востоком – в любом случае, другими сильными государтвами:

«Русские мужики прекрасно знают, но безвольно и благодушно молчат о том, что страна превращена в огромный бордель, что растлеваются почти поголовно будущие матери, невесты, почти все молодые женщины… Но кто их остановит, кто встанет на пороге? Кто заставляет себя не видеть многотысячные потоки русских секс-рабынь за границу, где наших красных девок делают подстилками хрюкающих европейцев, израильтян, турок, китайцев? Пока их жены будут рожать и спокойно растить детей, наши бабы станут потеть и превращаться в старых шлюх под похотливыми чужими телами».

Чтобы противостоять грабежу, требуется мужская сила – ведь она равновелика силе нации, – но в конечном итоге она равна классовому положению мужчины.

Посткоммунизм уже произвел некоторое количество «сильных мужчин» или, вернее, мужчин, которых никогда не обвиняют в слабости. Это «новые богатые». В постсоветской культуре с этой группой связываются некоторые устойчивые метафоры: в кино, литературе и анекдотах их часто изображают вооруженными «амбалами» с золотой цепью на волосатой груди. Между тем Борис Березовский вовсе не производил впечатление физически сильного человека; по данным социологических исследований, олигархи не похожи и на пьяных бандитов из городского фольклора. Действительно богатые и могущественные (а это почти всегда мужчины) на постсоветском пространстве хорошо образованы и обладают широкими связями. Политолог Эрик Ширяев писал в конце 1990-х в статье об имущественном неравенстве в новой России, что «большинство молодых предпринимателей, банкиров или торговцев недвижимостью… были подготовлены к своему новому старту в недрах советского истеблишмента», где входили в партийную или комсомольскую номенклатуру.

«Мафиозные» репрезентации нового класса вызваны его пристрастием к экономическому накоплению, что «символически исключает новых богатых из рядов культурных людей, какими бы ни были их объективные культурные достижения». Даже не обязательно являясь физически сильными, они, тем не менее, всегда видятся мужественными. Их мужественность, основанная на обладании ресурсами, обязательно включает и контроль над женщинами: с одной стороны, интенсивное сексуальное потребление женщин, с другой – их «одомашнивание»: защиту, заботу и помещение внутрь частной сферы. Эти тенденции кажутся противоречащими друг другу, но на самом деле являются двумя сторонами одной стратегии, просто применяемой по отношению к разным группам женщин.

Визуализация мужской сексуальной мощи, происходящая при сексуальном потреблении женщин, является эффективным способом «артикуляции» классовой принадлежности, потому что связана с покупкой женщин. Глянцевые мужские журналы с «высококлассной» порнографией, как и индустрия «элитных» секс-услуг, возникли в ответ на спрос новых богатых. Смена «старых» жен на новых (т. е. молодых) – своего рода норма среди постсоветской генерации крупных предпринимателей – функционирует как способ демонстрации мужского статуса. «Новый класс» потребляет женщину так же, как одежду, еду или путешествия:

«Но куда приятнее, бросив в чемодан вечерний пиджак, несколько рубашек, пяток разных маек, легкий свитер и пару светлых брюк, взять лучшую девушку в городе и улететь на далекий остров Барбадос», – разъясняет мужской журнал «GQ».

Владение женщинами и их потребление есть классовый маркер, который выполняет функцию наделения маскулинностью как атрибутом «западного», т. е. капиталистического – в смысле обладания ресурсами, возможностей получения дохода и способов потребления – класса. По сути дела, «я мужчина, так как могу себе позволить женщину», т. е. принадлежу к определенному классу, а ограничение доступа женщин к ресурсам, в том числе как жен, которых полностью обеспечивают, и маркирование их в качестве «непроизводительных» и предметов обмена встроено в процесс формирования класса. Женщины, которые репрезентируют класс, публично утверждают свой экономический статус не через покупку мужчин, так как это дискредитировало бы их женскую привлекательность, но через свободу сексуального выбора. Ирина Хакамада, сказав в телепередаче «Квартирный вопрос» (2002 год): «Я люблю нравиться мужчинам, поэтому я хорошо одеваюсь. Я люблю свое тело, поэтому я занимаюсь спортом», подтвердила свою статусность. Для женщин иного класса, если они решаются признаваться в любви «ко всем мужчинам», в культуре заготовлено специальное слово.

Но в целом система построена на том, что женщина должна быть объектом обмена в том смысле, который обмену женщинами придавала антрополог Гейл Рубин, т. е. основой для выстраивания социальных отношений между мужчинами, а потому «непроизводительной». Женская профессионализация рассматривается как угроза социальному порядку и «естественному» ходу вещей, поэтому профессионализм (т. е. «право» зарабатывать деньги) постоянно подвергается сомнению и высмеивается.

Одомашнивание женщин обычно происходит не непосредственно, а в рамках процесса воображения нации. Когда во время президентских выборов 1996 года Никита Михалков сказал по телевидению «Ельцин – мужик, а Россия – существительное женского рода», имея в виду, что Россия должна подчиниться его власти, он пользовался именно этим ресурсным механизмом. Однако хоть национальная идея и позволяет скрыть отношения власти, исключение женщин происходит все же вследствие процесса формирования экономического неравенства, а не вследствие национализма, который не имеет – по крайней мере в европейских культурах – механизма для этого.

Однако одновременно с новыми богатыми постсоциализм произвел и новых бедных. В результате движения от статуса к классу значительная часть (в основном гуманитарной) интеллигенции (не только ее, конечно, но именно интеллигенция занята артикуляцией национального) оказалась на обочине. Потеряв те статусные привилегии или хотя бы символическую власть, которыми они обладали при социализме, когда писатели и поэты были «властителями умов», интеллектуалы, за редким исключением, не вошли в ряды новых богатых: те вышли из технократии и номенклатуры. Эмоциональная националистическая риторика служит в этом случае обличению социальной несправедливости, а самой частой метафорой является – «Россию продали»:

«Скинхеды, а попросту русские дети безработных родителей, братья изнасилованных сестер, сыновья убиваемого народа, чья численность сокращается по миллиону в год, как если бы Россию оккупировал Гитлер, – сажаются за решетку, ими пугают кротких азербайджанских татов, которые уже скупили половину Москвы, владеют половиной рынков и ресторанов, важно заседают в префектурах, решая судьбы неразумных москвичей».

И класс, и нация «требуют» определенных конфигураций гендерных отношений и конструкций мужественности и женственности: сильных мужчин (их «сила» строится на обладании некоторыми недоступными женщинам ресурсами), которые защищают – или содержат – или «используют» женщин (и детей). Все национализмы гендерны, и если мужская сила равновелика «силе нации», то в конечном счете она тождественна классовому положению мужчины.

 

В заключение

В классовом характере происходящих на постсоветском пространстве социальных процессов скрывается и причина отсутствия здесь сколько-нибудь значимого женского движения. В программе «К барьеру», показанной по НТВ 3 марта 2005 года, «профессиональная феминистка» Мария Арбатова не могла объяснить своему оппоненту, чего, собственно, «не хватает» женщинам, т. е. не смогла доказать существование угнетения. «Не могут» его доказать, в том числе и при помощи статистики, и женские организации, фонды и исследователи: общество, включая значительную часть женщин, угнетения гендерного, т. е. угнетения со стороны мужчин, не видит. Я полагаю, что причины этой слепоты не культурные, а структурные: они не (или не только) в отсутствии интеллектуальной феминистской традиции, опыта социального движения или в недостатке ресурсов, хотя все это значимо, но в самой природе социального процесса в регионе, кардинально отличающемся или даже противоположном тому, который породил западную «вторую волну» феминизма. Если сутью того процесса была перестройка классовой структуры, которая стала менее жесткой, так как выросла социальная мобильность и уменьшился разрыв между богатыми и бедными, т. е. произошло перераспределение доступа к ресурсам, то постсоциализм породил усиление классового разделения через экономическое неравенство. Именно это кажется тем женщинам, чье положение ухудшилось, главной причиной этого ухудшения, а рядом с собой они видят огоромное количество мужчин, чье положение выглядит не менее отчаянным. Как писала в ответ на заявления белых феминисток «благополучного» класса антирасистская феминистка белл хукс, «Поскольку мужчины не являются равными в обеспечивающей господство белых капиталистической патриархатной классовой структуре, то с какими мужчинами женщины хотят быть равными?»

 

Полный фуко: тело как поле власти

[57]

 

История телесной эстетики, как хорошо видно на примере викторианской Англии или межвоенной Германии, – это история идеологии. Тело определяется и воображается обществом, но осуществляется самим человеком. Каким же образом тела начинают мыслиться в качестве выразителей идей и становятся инструментами структурной власти?

В начале октября 2010 года новостной портал «Лента.ру», ссылаясь на блог пресс-секретаря молодежного движения «Наши» Кристины Потупчик, сообщил: «Студентки факультета журналистики МГУ подготовили премьер-министру РФ Владимиру Путину подарок ко дню рождения в виде эротического календаря». Далее в сообщении указывалось, что было выпущено 50 тысяч экземпляров упомянутого календаря, на каждой странице которого размещалась фотография одной из студенток в нижнем белье, дополненная личным обращением к премьеру. Обращения гласили: «Всем бы такого мужчину», «Как насчет третьего раза?», «Леса потушили, а я все еще горю!», «Я Вас люблю!», «Прокатите на “Калине”!», «С годами Вы только лучше», «Мне не нужна рында. Мне нужны Вы», «Хочу поздравить лично. Перезвоните 8–925–159–17–28» и так далее. Сообщение заканчивалось уведомлением, что календарь можно купить в сети гипермаркетов «Ашан».

Справившись с первоначальным чувством, часть публики, сохранившая традиционные представления о норме, возмущалась: «Совмещение первой и второй древнейших профессий». Другая демонстрировала широту взглядов – подумаешь, девочки разделись, сейчас все раздеваются, – свидетельствующую о том, что границы социально приемлемого всерьез раздвинулись. Новость про «эротический календарь для премьер-министра» появилась во всех главных газетах и новостных агентствах мира, где собрала сотни комментариев, авторы которых просили прислать в их страну побольше русских девушек.

Тело универсально, но его социальная семиотика исторически и контекстуально обусловлена. Знакомый американский аспирант, увидевший календарь в Интернете, «прочитал» его как шантаж, исходящий от недоброжелателей премьер-министра, и был поражен, узнав, что издание является искренним выражением преданности. Телесное обнажение всегда структурируется и осмысливается социально: изображение тела бывает гимном репродукции и национальной мощи (например, здоровое материнское тело в нацистском искусстве) или объектом эротических фантазий, оно может связываться с эстетическим идеалом красоты и молодости или с размышлениями о бытии и времени (например, как скульптура Анны Голубкиной «Старость»). В последние десятилетия XX века возникли новые режимы публичного обнажения, в рамках которых женское, а затем и мужское тело стало преподноситься в образе коммодифицированной, сексуализованной «модели». Эти популярные знаки сексуальности вышли за пределы специальных пространств; социальное признание такой «эстетики MTV» произошло одновременно с сексуализацией политики, превратившейся в современном медийном обществе в перформанс. Меня интересуют очевидные современникам (но, возможно, не артикулированные непосредственно) культурные смыслы выполненного в этой стилистике «эротического календаря», который задуман для услады глаз национального лидера (отреагировавшего на этот подарок лаконичным пожатием плеч). Иными словами, вопрос состоит в том, на пересечении каких социальных представлений, культурных метафор и индивидуальных амбиций могло возникнуть подобное начинание.

 

Порношик: эстетика порнографии

Календари, постеры, журналы с изображениями молодых женщин (а после глобальной гендерной перестройки – и мужчин) разной степени обнаженности, предназначенные для повседневного потребления, – феномен не новый. Журнал Playboy – самое известное свидетельство того, что тело, будучи превращено культурой в фетиш, является зрелищем, на которое многие хотят смотреть и за которое готовы платить. Особенностью последнего времени стало немыслимое ранее появление в таких изданиях людей, которые в принципе не зарабатывают на жизнь демонстрацией своего тела. С одной стороны, существуют некоммерческие проекты, чьи авторы стремятся при помощи «невозможного», шокирующего действия привлечь внимание к общественной проблеме. Так, к примеру, в известном календаре экологической организации Greenpeace публичное обнажение множества людей должно было усилить призыв к спасению дикой природы. С другой стороны, достаточно широко распространены коммерческие издания, обещающие показать публике «эксклюзив»: обнаженных спортсменов, персон медийного мира, артистов и других популярных людей, например «рыжую шпионку» Анну Чапман, – что говорит о зрителях не меньше, чем о модели. Когда в конце 1980-х актриса Наталья Негода (сыгравшая роль «маленькой Веры») снялась для журнала Playboy, это событие хотя и критиковалось моралистами, но воспринималось как свидетельство того, что советский народ наконец-то присоединился ко всему «цивилизованному человечеству». Такой же «национальной гордостью» объясняется ажиотаж, которым сопровождался первый советский конкурс красоты «Московская красавица».

Часть либерального сообщества и сегодня приветствует женское публичное обнажение, рассматривая его как свидетельство модернизации. Частично корни этого феномена можно отыскать в советских временах, когда откровенная сексуальность являлась способом выражения протеста против государственного контроля над личностью: «Сексуальная свобода входила в джентльменский набор человека, ненавидящего социализм», – писала когда-то Мария Арбатова. Однако за последние десятилетия «стриптиз» откровенно встроился в процесс постсоветского классообразования, признаком которого был с самого начала (но мы об этом не знали). В рамках этого процесса состоятельные мужчины должны, пусть и метафорически, демонстрировать сексуальное потребление: это способ визуализации их статуса («я мужчина, поэтому могу позволить себе женщину»). Если, согласно мнению Игоря Кона, наше общество осуществляет сейчас сексуальную революцию, сходную с той, что произошла на Западе 40 лет назад, и переосмысливает сексуальность в перспективе власти, то разница состоит в том, что у нас этот процесс происходит не на фоне социального выравнивания, как в Америке в тот период, а наоборот, в процессе формирования новых социальных разделений и неравенств.

Возникший в этом социальном контексте календарь для В. Путина изготовлен в эстетике, которую принято именовать «порношик», то есть откровенно коммодифицированной медийной эротики. Некоторые феминистские теоретики рассматривают порношик как особый код, при помощи которого осуществляется раскрепощение женской сексуальности и сопротивление ее патриархатной модели. В рамках данной модели женское тело понимается как предназначенное для мужского наслаждения, в то время как активное проявление собственного женского желания рассматривается как нарушение гендерной нормы и обычно купируется. Действительно, как очевидно из истории свободолюбивой Кармен, демонстративная сексуальность может быть выражением автономии и неподчинения структурному порядку. Помимо этого, некоторые культурные критики на Западе рассматривают жанр порно в русле популярной фантазийной эстетики и видят произошедшую в массовом сознании нормализацию порнографии частью современной «карнавализации» жизни.

В календаре со снимками студенток МГУ также можно видеть проявление бахтинианского – но не средневекового, а современного – карнавала. Именно поэтому, отвечая на него в своеобразном поэтическом марафоне, поэты Лев Оборин и Алексей Цветков вместе с тартуским филологом Романом Лейбовым прибегли к гротескной стилистике райка:

Поступила на журфак, говорят сымай лифак, а я не поддалася и в белье сымалася. Со влюбленной Ксюшей сделать что-нибудь вас просим, телефон сто писят девять семнадцать двадцать восемь. Я конечно не гимнастка, с детства дрожь в коленке, но премьеру дать согласна хоть на шведской стенке [67] .

Сегодняшние карнавалы, в отличие от средневековых, которые были, согласно М. Бахтину, формой сопротивления, производятся массовой культурной индустрией в качестве товара. Даже если они бывают порождены гневом и фрустрацией в отношении «прекрасного нового мира», поздний капитализм в состоянии переварить и коммодифицировать почти любые практики сопротивления. Превратив их в товар, современный карнавал позволяет закупорить гнев в рамках игры, культурного выражения, наслаждения или стеба и не позволить ему перейти в политический протест. Идеолог французского 1968-го, философ Герберт Маркузе, назвал в своем «Одномерном человеке» такое эротическое освобождение на службе властного доминирования «репрессивной десублимацией». Он полагал, что современное общество именно потому так сильно озабочено сексом (говорит, пишет и думает о нем), что «машинерия власти» проникла «под кожу», в тело, которое более не принадлежит самому индивиду. Чтобы разобраться в том, каким образом «порнографическая» эстетика (как форма представления о прекрасном) связана с властью, сделаем краткое отступление – посмотрим в противоположную сторону, туда, где находится получатель эротического послания.

 

Владимир Путин как Джеймс Бонд

Танго, как известно, танцуют вдвоем, и для того, чтобы публичный акт «предложения себя» премьеру оказался возможен, для того, чтобы молодым женщинам (или тем, кто их вдохновил) пришла в голову подобная мысль, в коллективном воображении должен существовать образ лидера-как-мужчины, которому было бы уместно сделать подобный подарок. Такой акт нельзя представить не только в отношении Брежнева или Горбачева, когда это было невозможно в принципе, а не только по причине отсутствия у них «сексапила», – это трудно представить даже в отношении Ельцина, при котором уже было «можно все». Владимир Путин, обладая популярным мужским имиджем (в известной песне девушки мечтают о «таком, как Путин»), отличается в этом смысле от своих как советских, так и российских предшественников.

В 2007 году после посещения Тувы на официальном сайте президента России появились фотографии Владимира Путина на рыбалке с обнаженным торсом. Публикация этих снимков возбудила медиапространство, так как «тело вождя» – пусть даже только его изображение – всегда контролируется властью. Как указывают исследователи визуальной путинианы, до этого за всю историю фотографии главы государств были засняты без рубашек только дважды: в 1937 году Бенито Муссолини в Альпах среди лыжников с обнаженными торсами, а через тридцать лет Мао Цзэдун во время знаменитого заплыва на реке Янцзы, когда демонстрировал физическую форму, необходимую китайскому кормчему.

Если, согласно политологу Николаю Злобину, Путин является сегодня самым раскрученным российским брендом, то имя этого бренда – российский Джеймс Бонд: «шпион», обладатель черного пояса по дзюдо, супермен со стальными нервами и мускулами. Бонд бесстрашен, его тело «машинизировано», а эмоции контролируются и подчинены разуму. На снимках, которые расходятся по медийному пространству, Путин появляется в кабине самолета, на снегоходе, в спортзале, на борту вертолета, за рулем внедорожника, на горных лыжах. Американские дипломаты, свидетельствует Wikileaks, сравнивают его с голливудским Бэтменом.

Существует мнение, что причина популярности и даже канонизации Владимира Путина в том, что он воплощает новый тип российской мужественности. «Новый» мужчина – не пьяно-брутальный герой российской «национальной охоты/рыбалки», не пассажир электрички Москва – Петушки, не советский интеллигент, бегущий свой бесконечный осенний марафон, не ульяновский председатель партхозактива – но волевой, целеустремленный, холодный представитель класса эффективных менеджеров. Однако настоящая причина популярности того образа, которым «играет» с помощью СМИ Путин, в том, что его качества являются представительской частью проекта национального строительства или государственничества, разрабатываемого российской властью. Если под национализмом (как идеологией, так и практикой) понимать возникший в конце XVIII века в Европе проект национального государства с сильной централизованной властью, то связь между ним и нормативной мужественностью кажется очевидной. Сильное национальное государство осуществляет политическое насилие и опирается на мощные военные институты; политическая же категория «национального гражданства» мыслится как право тех, кто носит оружие и защищает patria. Эти «мужские» категории – гражданство, милитаризм, насилие – выстраиваются вокруг «мужских» институтов (армии, властной вертикали, разведки) и «мужских» практик (войн, революций, государственного насилия, большого олигархического бизнеса). В государственническом проекте вырабатывается соответствующий тип мужественности политической элиты, пребывающей на службе отечеству.

К такой нации трудно приложить розановское определение России как женщины, вечно ищущей жениха, главу и мужа. Она хочет видеть себя «такой, как Путин» – сильной страной, с которой считаются в мире. «Россия поднимается с колен» было любимым лозунгом середины нулевых. Сильную страну репрезентирует сильный мужчина. Мужской идеал, воплощаемый Путиным (и его «когортой») и институционализированный в таких структурах, как ФСБ и ГРУ, включает нормативные качества гегемонной маскулинности и коды мужской чести. К ним относятся сила воли, независимость, достоинство, внешняя храбрость и хладнокровие, дисциплина, спортивность как состояние тела и дух соперничества, настойчивость, любовь к риску и приключениям (слалом, дзюдо, гонки на снегоходах, ралли по Сахаре и т. д.), а также сексуальная мощь – мирный аналог героизму на поле боя. Агент 007 «и по этой части» должен быть чемпионом, особенно в условиях происходящей тотальной сексуализации политики, о которой говорит философ Славой Жижек в эссе о Сильвио Берлускони. Показательна реакция российского лидера на скандал, разыгравшийся после обвинения израильского президента Моше Кацава в изнасиловании, о чем писала газета «Коммерсантъ»:

«Владимир Путин после этого, очевидно, решил, что микрофоны выключены (пресса уже покидала зал), и произнес следующее:

– Привет передайте своему президенту! Оказался очень мощный мужик! Десять женщин изнасиловал! Я никогда не ожидал от него! Он нас всех удивил! Мы все ему завидуем!»

Этот эпизод с его прославлением мужской сексуальной мощи иллюстрирует связь мужского статуса с символическим обладанием женщинами. Метафорой «мужественной» нации может быть милитаризованное братство, блестяще описанное Владимиром Сорокиным в «Дне опричника». Акт коллективного (гусеницей) совокупления в бане под началом опричного «бати» – не гомосексуальная оргия, как это часто интерпретируют, но клятва солидарности мужской фаланги: сильная государственная власть и структура мужского господства подпитывают и символизируют друг друга. Герой романа верой и правдой служит отечеству: от имени государственной власти убивает впавшего в немилость вельможу, разоряет его дом, отправляет в приют детей и насилует жену (уже вдову), запечатывая смертную кару символическим актом мужского превосходства. Ничего личного: женщина является инструментом в мужской игре. В антропологии существует термин «обмен женщинами»: в примитивных обществах, когда социальная структура создавалась посредством брака и обмена дарами, женщина, передаваемая отцом будущему мужу, являлась даром, «каналом связи» между кланами, в результате чего – на основе обладания женщинами – вся социальная организация выстраивалась как структура мужского господства.

Наиболее яркий из известных мне современных аналогов «обмена женщинами», за счет которого происходит выстраивание гегемонной маскулинности, – конкурс «на лучшие сиськи», идущий вот уже несколько лет в русскоязычном Интернете. Начинание принадлежит успешному московскому дизайнеру и топовому блогеру Артемию Лебедеву (ник – tema), чей дневник в Живом Журнале читают несколько десятков тысяч человек. Правила игры определены следующим образом:

«Начинается декабрь – последний месяц года. Месяц решающей сисечной схватки. Месяц сисечной напряженной борьбы. Месяц сисечных побед. 25 декабря будут опубликованы последние в этом году сиськи… Каждый месяц мы выбираем самые красивые сиськи месяца. До конца декабря будут публиковаться фотографии, каждый месяц проводится всенародное голосование за девушку месяца, а перед Новым годом будет устроено голосование на лучшие сиськи года среди девушек месяца. Призом станет Эппловский Айпад! Тот самый волшебный девайс! Который всех прет! Правила простые: на снимке должны быть сиськи, лицо и жежешный человечек с жежешным ником. Адрес: [email protected]. Подруга, не забудь написать краткий текст о себе, о жизни, о мире – фотки с текстом получают больше внимания! О тебе будет говорить весь ЖЖ! И у тебя будет Айпад!»

Девушки присылают фотографии, золотая молодежь Интернета (считающегося демократическим пространством на том основании, что писать туда может каждый) их рассматривает и оценивает, полагая, что играет в эстетическо-эротическую игру. Между тем игра является механизмом получения власти «мужской фалангой», приобретаемой благодаря тому, что человек, вернее, группа людей переходит в статус «разглядываемых». Согласно Сартру и Фуко, «взгляд», рассматривание есть реализация иерархических отношений между разглядываемыми и их надсмотрщиками: взгляд объективирует (опредмечивает) тех, на кого направлен, потому что исходит «от власти». Мужская фаланга, по определению, имеет право на «взгляд», направленный на женское тело. Семиотика одежды (или ее отсутствия) является зримым выражением этой иерархии (кто для кого раздевается), а иерархизация интернет-пространства продолжает социальную организацию с мужским доминированием за его пределами.

Опредмечивание и сексуализация женского тела, которое конструируется не просто как сексуальное, а генитальное, по словам философа Т. Клименковой, сочетается в постсоветском обществе с другой тенденцией – «одомашниванием» женщин, помещением их внутрь частной сферы под предлогом защиты и заботы. Одновременно с этим происходит передача функций ухода и заботы, ранее бывших общественной прерогативой, в «женские руки», когда значительная часть общественно необходимого труда переводится в частное пространство. Подобно тому, как золотая интернет-молодежь обретает «право власти» за счет объективации женского тела, так и государство, распределяя «материнский капитал», институционализирует патриархат, так как право содержать предполагает и право контролировать.

Остается ответить всего на один вопрос: почему женщины делают это? Если целью описанных символических манипуляций является распределение ее участников по разным ступеням социальной лестницы, почему многие женщины на это идут, причем с явным энтузиазмом? В чем состоит в этих играх женская «прибыль»? Почему они шлют пользователю tema и его читателям свои фото? Или фотографируются для календаря? Или иначе: по каким невидимым капиллярам протекает в наши тела власть – так, что мы сами, по своей воле, подчиняемся ей?

 

Вперед и с песней: телесные практики и индивидуализация

Как утверждал Мишель Фуко, чтобы подчиняться, надо что-то делать, то есть осуществлять подчинение. Ведомый на расстрел идет туда своими ногами… Власть не может быть реализована, если тот, на кого она направлена, не осуществляет продвижения этой власти, подчиняясь ей и исполняя ее. Кроме того, сегодня классические формы властного доминирования, осуществляемого при помощи прямого насилия, не так распространены, как раньше. Современное доминирование – экономическое, политическое или культурное – осуществляется более мягким способом. Оно часто транслируется при помощи консюмеризма, популярной эстетики и массовой культуры и представляется в виде сексуальной свободы.

«Взгляд», о котором шла речь выше, побуждает рассматриваемых к определенным повседневным практикам: разглядываемая женщина, приученная воспринимать мужское одобрение как положительную оценку, старается выглядеть хорошо и делает инвестиции, иногда значительные, в тело (ухаживает за ним, соблюдает диету и прочее), которое становится ее капиталом. Сексуальное тело обретает социальную «силу», но это происходит вследствие того, что в него были вложены усилия по дисциплинированию и подчинению предписаниям системы. В конце концов, женщина не может даже представить своего телесного удовольствия вне мужской экономики (создания удовольствия для мужчины); жизнь тела становится подчинена ограничениям, табу, императивам, запретам или, наоборот, побуждениям, пришедшим извне. Собственно женская «прибыль» в эротическом календаре (подобных за последнее время появилось много – с банковскими сотрудницами, белорусскими писательницами и т. д.) состоит в получении «видимости». Эти женщины могут стать видимыми, только раздевшись: одетыми их никто не увидит. При осуществлении этих практик, необходимость в которых интериоризируется, становится «своей», не нуждается в оправдании, создается индивидуальная субъективность и формируется идентичность. Приватный опыт внутренней жизни, самосознание оказываются опосредованными социальной структурой и соотнесенными с ней. Календарь дает возможность увидеть, как именно эстетика порнографии (объективации) участвует в превращении тел – потому что «индивидуальностей» как таковых уже нет – в пространство для осуществления власти.

Одновременно с календарем в Интернете появилось видео с участницами съемки. Несмотря на то что в этом ролике модели одеты и сняты в повседневной обстановке – идут по улице, спускаются по лестнице Московского университета, разговаривают, одна из них садится в такси, красит губы, ест, – это абсолютно порнографическое кино. Его визуальная эстетика – то, как камера «огибает» девушку, рассматривая ее, как тщательно отслеживается то, как модель ест, берет вилку, как камера подставляет зрителю лицо, кожу, изгибы тела, не оставляя за кадром никакого личного пространства, возможности спрятаться, оставить что-либо непоказанным или закрытым, – следует однозначному императиву: тело «создается» в максимальной готовности «отдаться» и быть принятым к употреблению. Ролик длится чуть больше минуты и сопровождается сладкоголосым текстом «от себя»:

«Мне безумно приятно, что я могу сделать нашему премьеру Владимиру Владимировичу Путину такой подарок… Я согласилась сниматься в белье для календаря, потому что это крайняя степень моего доверия. Путин привлекает меня не только как политик, но и как мужчина. Он сильный, надежный и принципиальный, не пьет и не курит, занимается спортом… Я вижу положительные изменения, которые произошли за последние десять лет. Войны на Кавказе больше нет, в целом вырос уровень жизни…»

Мишель Фуко высказал в свое время идею, что (сексуальное) удовольствие не находится в оппозиции к контролирующей и репрессивной власти, но, наоборот, производится в рамках властных конфигураций, которые используют его в практических целях. В этом клипе, с одной стороны, происходит трансляция политического идеала при помощи некоторой эстетической формы, с другой – осуществляется полная коммодификация личности и эмоций. Ключевой в представленной исповеди является фраза: «Я согласилась сниматься в белье для календаря, потому что это крайняя степень моего доверия». Под доверием мы обычно понимаем готовность доверяющего подчиниться действиям того, кому доверяют. В знаменитом «Докладе» американского сенатора Кеннета Старра, который содержит фактическое изложение нашумевшего скандала с Моникой Левински (и признан в Америке «порнографическим»), присутствует эпизод, где также упоминается «доверие». В процессе расследования М. Левински призналась, что в какой-то интимный момент Клинтон остановился и сказал: «Но я не могу, я не знаю тебя достаточно, я не доверяю тебе». Календарная модель полностью «отдается доверию», подчиняется. Сексуальность превращается в идеологию, перестав быть личным делом и став тем полем, на котором осуществляется власть. При этом внешнее принуждение уступило место самопринуждению, произошел переход от очевидного властного контроля, или даже насилия, к самоконтролю, когда контролируемая сама – и ей это кажется проявлением собственного желания – стремится соответствовать властному требованию.

Очевидно, значимым событием для легитимации всего календарного «проекта» явилось происшедшее летом 2010 года раскрытие деятельности «сети российских шпионов». Вскоре после того, как «шпионов» под общий недоверчивый смех вернули на родину, Анна Чапман, чьи откровенные снимки уже разошлись по Интернету, а шпионская деятельность заключалась в знакомствах со статусными мужчинами, снялась для эротического журнала. Приблизительно тогда же вся группа была награждена медалями, и, как писали газеты, посетивший разведчиков Владимир Путин спел с ними вместе песню «С чего начинается Родина». Через несколько месяцев был издан календарь, где группа молодых женщин публично раздевается, чтобы «предложить себя» руководителю правительства; устраивает весь перформанс молодежная организация, принадлежащая партии власти; девушки уверяют (и, судя по всему, уверены), что они сами этого хотят, потому что доверяют. Формально девушек никто ни к чему не принуждал. Они сами, искренне и очень лично, хотят «служить родине». Полный Фуко.

 

Между войнами: женский вопрос в национальных проектах в советской Белоруссии и Западной Беларуси

[81]

 

Задача этого текста – рассмотреть идеологию «женского вопроса» в межвоенное двадцатилетие ХХ века (1921–1939) в условиях формирования национальных субъектов на двух сопредельных, но разделенных политической границей территориях – в Советской Белоруссии (республике СССР) и в Западной Беларуси (входившей в то время в состав Польши). Сущность проблемы состоит в следующем. Консолидация национальных общностей в Европе в XIX – начале XX века обычно рассматривается как политический и культурный процесс, происходивший в публичной, т. е. «мужской», сфере параллельно со становлением буржуазного порядка. Вместе с тем национальные проекты предполагают выполнение работы по биологическому (рождение детей) и культурному воспроизводству нации, что осуществляется в рамках семьи и частной сферы, т. е. традиционной зоны ответственности женщин. Исторически формирование (буржуазных) наций происходило при таком разделении публичного и частного, где особую роль играла «национальная мать»: в свое время Ж. – Ж. Руссо настаивал на пребывании женщины дома с тем, чтобы она могла полностью посвятить себя выполнению семейной и материнской ролей. У «поздних наций» Центральной Европы, боровшихся за свою автономию в составе империй, роль семьи также оказывается важной: находясь в частном пространстве дома, сознательная полька, чешка или финка поет колыбельные на родном, часто гонимом языке, готовит национальные блюда, вышивает на одежде орнамент, кодифицированный интеллектуалами как национальный, и читает детям книжки национальных поэтов. Когда же приходит время, она целует в лоб жениха, мужа или сына, благословляя их на «священную войну» (восстание) за народ.

Если формирование наций было связано с воспроизводством буржуазного порядка и модели семьи, то большевистский проект создания нового мира, наоборот, предполагал коренное изменение всех сфер жизни, в том числе и деконструкцию традиционных гендерных отношений. Советская власть стремилась вывести женщину в публичное пространство (в образование, профессию, работу вне дома и общественную деятельность), превратив ее в строительницу социализма. Однако без получения женщинами экономической независимости невозможно было решить и «женский вопрос» – достижение равноправия мужчин и женщин, что считалось в марксизме одной из приоритетных задач. Поэтому советское национальное строительство следовало особой модели: оно происходило одновременно с перестройкой традиционного гендерного порядка и общей модернизацией.

Таким образом, в заявленной теме можно выделить два ключевых момента. Во-первых, речь идет о национальном строительстве, осуществляемом в одном случае в условиях буржуазного, а в другом – социалистического государства. Во-вторых, предметом рассмотрения является «женский вопрос» как необходимая составляющая национальных проектов. Межвоенная белорусская (и украинская) история дает уникальную возможность наблюдать разворачивание гендерных идеологий в одном случае в условиях воспроизводства, а в другом – коренного изменения гендерного порядка. Статья начинается с очень краткого экскурса в проблему белорусского национального самоопределения, за которым последует анализ гендерных политик по обе стороны польско-советской границы.

 

Исторический контекст

В 1897 году правительство Российской империи, стремясь модернизировать управление огромной державой, осуществило Первую всеобщую перепись населения. Для метрополии было важно произвести научную классификацию имперских субъектов, и основой для категоризации племен и народностей стал «родной язык» – следствие пришедшей из Германии идеи идентификации национальности с языком. Согласно результатам переписи в Северо-Западном крае, где были расположены белорусские земли, большинство (от 70 до 95 %) тех, кто назвал своим родным языком белорусский, являлись жителями сельской местности. Городское население края, ограничивавшееся 13 %, составляли в основном евреи (до 60 % в некоторых городах и местечках), чьи права на владение землей были ограничены, мещане, обычно русскоязычные, а также поляки. Метафорой этих пограничных земель, послуживших колыбелью польского, белорусского и литовского культурных канонов, может быть геллнеровская Руритания – типичная для Центральной Европы территория, где этнические разделения пересекаются со статусными и классовыми. Э. Геллнер описывает обитателей таких территорий в период, предшествующий национальным возрождениям, следующим образом:

«Руритане были крестьянским населением, говорившим на нескольких родственных и более или менее взаимопонимаемых диалектах и населявшим… несколько удаленных ареалов Мегаломанской Империи. Руританский язык или, вернее, диалекты, из которых он мог бы быть создан, не использовался более никем, кроме этих крестьян. Аристократия и чиновничество говорили на языке мегаломанского двора, принадлежавшего к языковой группе, отличной от той, от которой отпочковались руританские диалекты. В большинстве, но не все, руританские крестьяне принадлежали к церкви, чья служба велась на языке, принадлежащем к еще одной лингвистической группе… Мелкие торговцы городков и местечек, обслуживавшие руританскую сельскую местность, принадлежали к еще одной этнической группе и исповедовали еще одну религию, и были презираемы руританскими крестьянами» (перевод мой. – Е.Г.).

Исторически белорусско-литовский языковой и этнический ареал входил в состав Великого княжества Литовского. Современная белорусская интеллигенция склонна рассматривать это самое большое государство средневековой Европы (объединившееся впоследствии с Королевством Польским) как «золотой век» старинной национальной культуры. Этничность не являлась конституирующим принципом этого государства, однако, полагают многие, в тот период на старобелорусский были переведены и впервые напечатаны на восточнославянском языке некоторые части Библии (1517 год); созданы государственные Статуты (своды светских законов) и даже появилась своя версия «Тристана и Изольды»; города-княжества, в соответствии с европейским средневековым порядком, обладали самоуправлением и Магдебургским правом. При правлении Екатерины эти земли были присоединены к Российской империи, и в течение XIX века там произошло несколько антироссийских восстаний, повлекших значительные репрессии, религиозные ограничения, закрытие высших учебных заведений и высылки интеллигенции и дворянства (шляхты). В литературном воображении эти губернии, очевидно, стал символизировать «полуголодный, больной белорус» из поэмы В. Некрасова «Железная дорога». Политизированные интеллектуалы волны национального возрождения рубежа XIX – ХХ веков, поставившие вопрос о белорусской культурной и национальной автономии, видели корни проблемы в том, что указанные территории в течение столетий являлись «ареной политической, национальной, религиозной и культурной борьбы» между Польшей и Россией.

К началу ХХ века белорусский был языком крестьян и наивных мыслителей и воспринимался имперскими элитами как диалект низкой, ограниченной, крестьянской культуры – в соответствии со статусом его носителей. В этой ситуации активисты возрождения обозначали свою цель как достижение признания родного языка и национальной культуры в государственных институтах и образовании, освобождение от невежества, отсталости, нищеты и присоединение к европейскому цивилизационному процессу. Национальное движение предполагало «разбудить народ» при помощи культуры; во время революции и Гражданской войны выкристаллизовалась идея создания национального государства, и в марте 1918 года, во время немецкой оккупации, сторонники белорусской независимости провозгласили в Минске Белорусскую Народную Республику, формально просуществовавшую несколько месяцев. По мнению Пера Радлинга, с точки зрения белорусского национального строительства это государство было скорее «выражением намерения». После прихода Красной армии на этих территориях была образована Белорусская Советская Социалистическая Республика, объединенная затем с Литвой в образование под названием Литбел, при этом значительные восточные территории были включены в состав России. В марте 1919 года польская армия начала наступление на Литву, Беларусь и Украину, и польское правительство объявило, что будущее этих земель будет решаться «свободным волеизъявлением народа, чье право на самоопределение ни в коем случае не может быть ограничено», а генерал Пилсудский выступал в Минске с речью на белорусском языке, однако через некоторое время единственным официальным языком был объявлен польский. С окончанием военных действий в 1921 году в Риге был подписан договор о разделе оспариваемых территорий, на который белорусские представители не были приглашены. Согласно этому договору, западные земли края отошли к Польше, восточные были включены в состав РСФСР (позднее перешли к БССР), а центр был закреплен за Белорусской ССР.

В Восточной Белоруссии в межвоенное двадцатилетие шло строительство социализма и создание Советской Белоруссии, республики с четырьмя государственными языками (белорусским, русским, польским и идишем), но приоритетом белорусского. Ирония, замечает канадский историк Дэвид Марплз, состоит в том, что именно советская власть укрепила и расширила БССР (присоединив некоторые восточные, а позднее и западные территории), создала промышленность и целенаправленно поддерживала и развивала белорусскую культуру и школу и таким образом способствовала укреплению чувства отдельной национальной принадлежности. В то же время в 1930-х была уничтожена значительная часть интеллигенции, как белорусской, взращенной на идеях дореволюционного национального возрождения, так и польской, и еврейской. Межвоенный период был отмечен началом индустриализации и модернизации сельского хозяйства, ликвидацией безграмотности, расширением образования и книгопечатания на родном языке. Через несколько лет после того, как была образована Белорусская ССР, самый известный белорусскоязычный поэт Янка Купала в поэме «Неназванное» писал о национальном государственном строительстве и рисовал образ родины как хозяйки, наконец-то обретшей свой собственный дом:

Беларусь в углу в хате своей села, Кубок меда в руке, назирает (смотрит) смело… [88]

С течением времени в символическом пространстве советской эпохи белорусская нация характеризовалась как советская, равная среди равных, стремящаяся достичь полной грамотности населения, развить экономику и модернизировать сельское хозяйство, однако в начале того периода, о котором идет речь в этом тексте, до этого было далеко.

По другую сторону границы (проходившей в то время в 40 километрах к западу от Минска, вблизи станции Негорелое), в буржуазной Польской республике или, как было принято говорить, в «панской Польше» белорусы составляли компактно проживающее национальное меньшинство и, таким образом, находились приблизительно в тех же политических условиях, которые были характерны для многих народов Центральной Европы, боровшихся в XIX веке за национальное признание в составе полиэтнических империй. Обращение к истории этого периода позволяет увидеть, как могут быть соположены национальный и гендерный порядки, а также как различные национальные проекты структурируют формы публичной и частной жизни и коллективных идентичностей в соответствии со своими политическими целями. Материалом для анализа в первом случае являются документы архива Женотдела ЦК КП(Б)Б, а также журнал «Беларуская работніца і сялянка» («Беларусская работница и крестьянка») 1920–1930-х годов. Во втором используются документы белорусских женских организаций, работавших на территории Западной Беларуси, а также публикации в журнале «Жаноцкая справа» («Женское дело»), который издавался в Вильно.

 

Советская Белоруссия: создание «новой женщины»

Строительству социалистической Белоруссии предстояло развернуться на территориях, которые с 1914 года являлись зоной военных действий. Они неоднократно переходили из рук в руки (к немцам, полякам, большевикам), а значительная часть населения была вынуждена покинуть свои дома и превратилась в беженцев. Наступивший вслед за военным коммунизмом период НЭПа часто представляется как относительно благополучное время «золотого советского червонца»; вместе с тем это был период острой безработицы, ухода сельских жителей в города, роста проституции и так называемого «беспризорного» материнства. В документах белорусского Женотдела – специальной секции, созданной при центральном, областных и уездных комитетах коммунистической партии для решения женского вопроса в 1918–1920 годах, – указывалось: «В то же время надо отметить рост женской безработицы, главным образом за счет деревни…» (1925 г.), а в докладной записке давалась характеристика текущего момента в Белоруссии:

«…Основной кадр безработных женщин является неквалифицированной рабочей силой, главным образом выходцы из деревни, местечек, что объясняется громадной аграрной перенаселенностью деревни (40 %) и разоренностью местечка и кустарного населения в городе.

Кроме этих моментов, мы имеем поток перебежчиц из Западной Белоруссии и даже Польши и беженцев из СССР, стремящихся на родину, в Западную Белоруссию и застревающих в наших городах.

Большой процент (до 30) безработных женщин, зачисленных на биржах, составляют матери-одиночки с малолетними детьми без крова и пристанища…»

Первостепенной задачей «текущего момента» являлось восстановление разрушенного хозяйства, стратегической же целью должно было стать освобождение рабочего класса, с чем было сопряжено и решение женского и национального вопросов. В контексте предполагаемых преобразований роль женщин виделась неоднозначной: важной и проблемной одновременно. С одной стороны, женщины должны были стать строительницами нового общества, необходимой, особенно если учесть мужские потери в войне, рабочей силой для социалистического проекта ускоренной модернизации. Они составляли, выражаясь марксистской терминологией, резервную армию труда, и их участие было необходимо в рамках той стратегии экстенсивного использования трудовых ресурсов (вовлечения в экономику все большего количества населения), которое требовалось для построения социализма. Поэтому состоявшийся в 1924 году I съезд работниц и крестьянок Беларуси объявил освобождение женщин делом государственной важности и призвал вовлекать их в общественную жизнь. Повестка дня съезда содержала, наряду с такими темами, как «О международном и внутреннем положении СССР и укреплении Белоруссии» или «Вопросы просвещения в деревне», и пункт «О работе среди крестьянок и батрачек, задачи комсомола среди девушек». Было объявлено, что «женщины… будут проводить заветы Ильича» при созидании нового, социалистического образа жизни, а для руководства этой деятельностью были созданы разнообразные структуры, в частности волостные организаторы, для которых были составлены специальные «Инструкции по работе среди женщин».

С другой стороны, женщины были куда более сложным объектом социальной инженерии, чем мужчины (почему для работы с ними и были необходимы специальные инструкции). Еще у многих революционеров Российской империи сложилось устойчивое мнение о женщинах как «отсталом элементе», требовавшем, ввиду их исключенности из публичной сферы, дополнительных организационных и пропагандистских мер. Как разъясняет историк Элизабет Вуд, «мужчина… мог служить в армии; он мог ездить на поезде; он мог бывать в городе. Но… женщины оставались тесно связанными с традиционной сельской жизнью, даже если попадали в город, поэтому они в большей степени были неграмотны, суеверны, религиозны и привязаны к старому жизненному укладу». Ввиду этого коммунисты рассматривали освобождение женщин как «одно из измерений более широкой трансформации всех экономических, социальных и политических институтов».

Действительно, предстоящая гендерная трансформация касалась всех сфер жизни. Политическая цель достижения равенства требовала решения множества формально «неполитических» проблем в сфере регулирования сексуальности и распределения ресурсов: сохранения семьи при выходе женщин за ее пределы и работе вне дома, обеспечения дешевых (т. е. дотированных государством) услуг по присмотру за детьми (без чего женское участие в общественном производстве было бы невозможным), организации общественного питания и проживания, контроля над телесными практиками и их последствиями (включая брак, развод и нежелательные беременности), осмысления новых подходов к телесности (красоте, моде и женственности) и пропаганды равенства в отношениях между полами. Эти проблемы, теоретизированные «снизу» западным феминизмом второй волны и частично подхваченные правительствами западных социальных государств в 1970-х, были первоначально сформулированы в советское межвоенное двадцатилетие и введены в женскую среду «сверху», тогда, когда осуществлялся форсированный приход значительного количества советских женщин в сферу оплаченного труда.

Ключевым пунктом для достижения гендерного равенства считалось получение женщинами экономической независимости, а для этого требовалось включить их в общественное производство. Такая точка зрения исходила из марксистских взглядов на проблемы семьи, сексуальности и «новой женщины», а весь проект превращения людей в строителей и строительниц социализма исходил из того, что в человеческой природе нет почти ничего «биологического» и что все пороки произрастают на почве капиталистической эксплуатации и экономического неравенства. Если их устранить, полагали марксисты, то при соответствующем воспитании и справедливом социальном устройстве люди превратятся в новых мужчин и женщин. Если же оставить женщин дома, т. е. сохранить традиционный гендерный порядок, то недостижимым окажется не только равенство, но и внедрение марксистской идеологии будет поставлено под вопрос. Таким образом, «в этот период экономические и идеологические (культурные) цели оказались тесно связанными».

В 1924 году для разъяснения женщинам политики партии, а также вовлечения их в активную общественную деятельность в республике был основан белорусскоязычный журнал «Белорусская работница и крестьянка». Он являлся основным средством пропаганды среди женщин новой советской идеологии и проводил линию, в соответствии с которой освобождение женщин рассматривалось как следствие социалистических преобразований. В одном из своих первых номеров журнал декларировал: «Женщина свободна только в Советской стране», а затем разъяснял:

«…Наша же Коммунистическая партия в Советской стране уже многими делами показала, что она работницу и крестьянку действительно ведет к лучшей жизни.

Наш путь верен, потому, что мы, коммунисты, зовем самих крестьянок дружно, организованно взяться за устройство жизни по-новому своими руками. Мы не приходим сверху как господа, и не беремся освобождать крестьянку своими добрыми делами. Мы всегда говорим прямо каждой крестьянке: “Рабочий класс под руководством Коммунистической партии, ведя за собой крестьянство, разбил помещиков, буржуев и всех бар. Крестьянка, сама берись за работу своими руками, только ты сможешь устроить лучшую жизнь, научиться общественной работе, стать грамотной, выдуть весь дым из головы, которым начадили попы и прочие затемнители. Рабочие, работницы, коммунисты более передовые, чем ты, тебе помогут, иди за ними”.

Таким путем Коммунистическая партия и рабоче-крестьянская власть ведет женщину к действительному освобождению и к лучшей жизни. Советская страна – единственная на всей земле страна, где тысячи крестьян собираются обсуждать и учиться делу освобождения трудящихся от бедности, темноты и отсталости» (выделено как в оригинале. – Е.Г.).

Таким образом, освобождение рабочих и крестьянок сопрягалось с идеей построения социализма и с формированием советского патриотизма. Женщинам разъяснялась их важная роль в общем деле, и, например, в агитационных материалах Женотдела ЦК КП(б) к 8 Марта 1926 года предлагалось использовать стихи:

Не победить нам, если мать, Сестра и дочь не станут в строй И не сумеют управлять Своей советскою страной [99] .

В середине 20-х годов советское правительство объявило стратегической задачей ликвидацию неграмотности. В аграрной в то время Белоруссии в сельской местности на тысячу человек грамотных мужчин было 215, а женщин – 70. С одной стороны, без образованного населения невозможны модернизация, овладение современными профессиями и улучшение жизни. С другой – посредством чтения и введения обязательного образования, в частности текстов, которые использовались в 20-х годах для обучения взрослых, производится распространение идей и идеологий. Лозунги, размещенные в журнале «Белорусская работница и крестьянка», появлявшиеся на плакатах и агитационных материалах (например: «Учиться шитью и грамоте»), призывали к объединению женщин, формированию коллективистского сознания в процессе участия в кружках и совместной деятельности. На территории республики повсеместно начали организовываться школы для взрослых и ликпункты – пункты ликвидации безграмотности: в 1924 году их уже было 1373. Сельских женщин поощряли к учебе наравне с мужчинами, и журнал сообщал:

«Ликпункт открылся в колхозе “Рассвет новой жизни”. Все женщины посещают занятия… Все женщины обязались до 1 Мая ликвидировать свою неграмотность.

Учитель тов. Новик очень хорошо развернул культработу среди женщин».

Изменения, однако, происходили не так быстро и беспроблемно, как ожидалось, особенно в 1920-х годах. Женщины были не столь активны в овладении грамотой, как мужчины, и идеологи видели причиной этого отсутствие у них сознательности:

«В деревне Подречье Подреческого райсельсовета при помощи шефа открыта изба-читальня для крестьян… Есть кружки по естествоведению, по сельскому хозяйству, политический, драматический, приезжают доктора, ветеринарные фельдшера читают лекции. Мужчины стали более сознательными. Посещают собрания, принимают активное участие в работе.

Но женщины еще отстали, несознательны, мало посещают собрания, лекции, мало принимают участия в работе. Между ними до этого времени не проводили никакой работы. Следовало б нашим женщинам взяться за ученье и общественную работу!»

Однако причины женской «пассивности», очевидно, гораздо сложнее, чем то казалось автору приведенной заметки, так как овладение чтением не сводится к техническому умению читать слова. Современная феминистская философ Элен Сиксу, осмысливая значение чтения для исторически заключенных в частное пространство женщин, пишет: «Чтение… вовсе не такая безделица, как принято считать. Сначала надо украсть ключ от библиотеки. Чтение – это провокация, вызов… Читать – это поедать запретный плод, любить запретной любовью, сменять эпохи, сменять семьи, сменять судьбы…» В начале 1920-х овладение чтением подразумевало нормативную трансформацию, ломку старых социальных канонов, создание новой социальной практики, прежде недоступной. Чтобы начать читать, женщинам надо было сначала обрести ту самую «свою комнату», о которой Вирджиния Вульф писала в знаменитом эссе 1929 года, понимая под этим не только технический навык, но и наличие условий, физического пространства, предназначенного для женских интеллектуальных занятий, а также их социальную приемлемость. Постепенно сельские женщины – в основном молодые – должны были войти в новое пространство клуба или избы-читальни, т. е. публичной, а следовательно, «мужской» сферы, и нередко отцы и мужья пытались удержать их от посещения курсов или участия в кружках. Такое поведение рассматривалось в патриархальной сельской общине как неприличное: этот эвфемизм скрывает более общий конфликт между старым и новым. Выйдя в публичное пространство, женщина, не принадлежа более какому-то конкретному мужчине, как бы становилась «всеобщей». Сама идея женской автономии, т. е. «принадлежности самой себе», была новой для крестьянской среды, и известны случаи, когда приехавшую из города для проведения лекции активистку местные молодые мужчины звали «пойти любиться», полагая, что в этом и состоит ее общественная функция.

Происходившее смещение границ частного и публичного являлось частью широкого преобразования, связанного с разрушением старого социального контракта вследствие изменения способа производства и принятых ролей его членов. В традиционном крестьянском хозяйстве женщина выполняла как репродуктивную функцию – рожала и вскармливала, так и производительную. В отличие от городских «буржуазок» крестьянские женщины были вовлечены в производственный процесс еще до коллективизации, что, однако, являлось в тех условиях одной из причин высокой материнской и младенческой смертности, составлявшей в белорусских губерниях, согласно цитируемым историком Д. Рэнселом данным, 230 на 1000 родов (в российских губерниях этот показатель был еще выше).

При социализме семейное сельскохозяйственное производство должно было быть заменено общественным, что означало изменение всей социальной структуры, а также организации быта, ведение которого было женской задачей. Необходимость перехода к коллективному производству вызывалась и культурной причиной: считалось, что у крестьян, в отличие от промышленного пролетариата, нет коллективистского сознания, причем у женщин в большей степени, чем у мужчин. Разница в мужском и женском отношении к коллективизации деревни, которую женщины отвергали в большей мере, чем мужчины, была столь заметной, что в 1930 году эту проблему обсуждали на XVI съезде партии. Сталин в своем докладе отмечал, что в авангарде протестующих против коллективизации находятся женщины, чьи мелкобуржуазные интересы вращаются вокруг семьи и дома. Партия считала, что причины такого поведения находятся в «низком культурном и политическом уровне и отсталости сельских женщин, неправильном отношении местных властей… и, наконец, использовании зажиточными крестьянами женских иррациональных страхов, чтобы вызвать массовую истерию». Для исправления положения было решено повышать образовательный уровень женщин и более активно вовлекать их в общественную жизнь.

Начиная с середины 1920-х годах в Советском Союзе, в том числе в Белоруссии, проводятся массовые кампании по вовлечению женщин в новые профессии, связанные с применением техники (например, «Девушки, на трактор»), приобщением к спорту, защите родины и умению пользоваться оружием. Однако политика продвижения женщин в профессиональной сфере могла встречать сопротивление на местах, что опять же объяснялось отсутствием сознательности. Журнал свидетельствует:

«В “Палеспечати” работает около 300 женщин по всем цехам. Однако совсем небольшая часть из них работает на квалифицированной работе, большинство находится на неквалифицированной и средней. Женщину-печатника или помощника печатника вы тут не найдете.

И это не потому, что здесь некого сделать печатником. Есть. Здесь работают такие работницы как [даются имена], которые работают в качестве наладчиц по 15 и больше лет. Почему нельзя их сделать печатниками?

Тов. Цехов [начальник машинного цеха] объясняет это тем, что нет женщин, которые смогут работать печатником, да и вообще они не хотят. “Меня заставят, а я все равно не поставлю женщину в качестве печатника”. Это нельзя расценить иначе, как упрямое нежелание исполнять постановление партии и правительства о квалификации работниц».

Очевидно, что таким характерным для современной жизни понятиям, как «стеклянный потолок» и положительная дискриминация, т. е. политика благоприятствования по отношению к некоторым группам, называемая в то время «выдвижением женщин» – гораздо более 80 лет.

Идеология эпохи поощряла самопожертвование и пренебрежение личным ради общественных интересов, и в журнале появлялись сообщения об ударном женском труде:

«Женская ударная бригада в количестве 11 человек объявила себя ударной по борьбе со снегом. Эти женщины-ударницы явились к начальнику станции Могилев и добровольно высказали желание очистить стрелки от снега. Ударницы проработали с 11 часов утра до 4 часов дня… Всего проработали 55 часов».

Историк Линн Этвуд утверждает, что требования, которые западные общества обычно предъявляют к женщинам во время войны, когда женщины начинают выполнять «мужскую работу», и труд на благо родины выступает на первое место перед всеми остальными социальными или личными обязанностями, выдвигались по отношению к советским женщинам в течение всего периода правления Сталина. Однако правительство и пресса постоянно настаивали, что «женщинам сейчас живется лучше, чем до революции, потому что партия приняла для этого новые законы и организовала жизнь по-другому», и многие начинания той эпохи вызывали искренний энтузиазм.

Журнал публикует специальные памятки: «Как стать селькорками» (по-белорусски) и «Как стать рабкорками» (по-русски) и предлагает женщинам «заговорить», т. е. писать в журнал, присылать материалы. В публичное обсуждение вводятся новые «женские» темы, ставшие объектом государственного интереса и социальной политики: женское образование и профессиональная подготовка, преимущества детских яслей и садов перед домашним присмотром, а родильных домов – перед бабками-повитухами, проблемы беспризорных детей и матерей-проституток, ударный труд, выборы женщин в советы, мужское пьянство, домашнее насилие, телесность и здоровье и т. д. Среди пишущих в женские издания были как профессионалы и партийные функционеры, так и местные активистки – политически грамотные рабкорки и селькорки; помимо этого, журнал публиковал письма читательниц. Именно «письма снизу» демонстрируют, что преобразования в сфере телесности и сексуальности (роды, аборты, браки, разводы, любовь и т. д.) являются частью революции и что личное, таким образом, является политическим. При модернизации жизнь меняется таким образом, что ни одна ее сфера не остается вне контроля власти. Обычно контроль общества над личным, т. е. навязывание индивидуальным телам коллективного правила, осуществляется посредством предписаний медицины, моды, спорта, веры и т. д., однако во время революции интимное политизируется непосредственно. Именно поэтому нельзя «водить любовь» с «классово чуждыми элементами» – вспомним советскую пьесу «Любовь Яровая» и рассказ Лавренева «Сорок первый», где личное и политическое совпадают. Женщина, коммунистка и сознательная беспартийная, даже в своей семейной и интимной жизни была «назначена» проводницей нового быта и в какой-то мере считалась в этом случае более сознательной, чем мужчина.

Письма, которые писали в журнал женщины (или те, которые отбирались для публикации), были подчинены одной схеме: как я жила до революции – описываются бедность, побои, неграмотность, закабаленность, пьянство мужа – и что мне дала советская власть. Журнал стремился писать об открытии школ для взрослых, курсах ликбеза, кружках и лекциях, т. е. происходившей структурной трансформации. Если в 1914 году на территории Беларуси было 88 средних школ, то в 1941 году – 894 средние школы и 2848 семилеток, большинство с белорусским языком обучения. В 1925 году в республике издавалось 20 газет и 15 журналов; в 1938-м – 199 газет, причем 149 из них – на белорусском языке, общим тиражом 976 тысяч, или одна газета на шесть человек, не считая центральной российской прессы. К концу 1930-х доля грамотных в Восточной Белоруссии достигла 85 %, и, таким образом, модернизация и распространение грамотности происходили одновременно с распространением социалистической идеологии, а в 1930-х годах – с чистками и репрессиями, часто направленными против национальной интеллигенции.

В межвоенное двадцатилетие произошли огромные структурные и культурные изменения: с одной стороны, был создан образ новых, свободных женщин, героинь труда, работниц и колхозниц. С другой – женщины массово пришли в профессиональную деятельность, была ликвидирована безграмотность и создана такая система социальной защиты, при которой развод и материнство вне брака перестали быть экзистенциальными вопросами. Нередко можно встретить точку зрения, что целью партии было не равноправие женщин, а совершенствование технологии власти и установление «культурной гегемонии» в том смысле, которое вкладывал в это понятие Антонио Грамши. Однако, как кажется, в данном случае отделить эмансипационные цели от партийных интересов невозможно.

Многие женщины, интеллектуально и профессионально сформированные в межвоенное двадцатилетие, впоследствии ушли добровольцами на фронт или, в белорусском случае, в партизанские отряды. Во Второй мировой участвовали 800 тысяч советских женщин – больше, чем где-либо в течение истории; они были не только поварихами и санитарками, но пилотами ночных бомбардировщиков, водительницами танков, снайперами, подрывницами, радистками, подпольщицами, врачами и переводчицами. В состав этой когорты входила и Вера Хоружая, «новая женщина», белорусская активистка, откликнувшаяся на социалистические идеалы своей эпохи. В 1924 году ее нелегально заслали в Западную Беларусь помогать организовывать коммунистическое подполье: она создавала партийные ячейки, распространяла партийную литературу, основала журнал «Молодой коммунист». В письмах матери Хоружая писала: «Дорогая мама, я здесь не одна, у меня много друзей, и какие они все замечательные, энергичные, смелые! Разве нас, молодых и смелых, могут испугать трудности жизни!» Это не строки из романа социалистического реализма, а личная переписка молодой женщины.

Веру Хоружую дважды арестовывали и в 1928 году приговорили, вместе с другими подпольщиками, к восьми годам тюрьмы. Ее имя обрело известность, особенно после того, как была опубликована (под названием «Письма на волю») ее переписка с родными и друзьями. В 1932 году советское правительство обменяло Веру Хоружую на заключенных поляков. Ее арестовывали и в СССР, в конце 30-х, однако кратковременно, а после присоединения Западной Беларуси к БССР отправили туда налаживать советскую власть и проводить коллективизацию. В июле 1941 года беременная в тот момент Хоружая ушла в партизанский отряд под командованием Василия Коржа и, согласно свидетельствам, горячо протестовала, когда руководство все же отправило ее на Большую землю. Через год она написала письмо начальнику Центрального штаба партизанского движения, первому секретарю ЦК КП Белоруссии П. К. Пономаренко:

«…в эти ужасные дни, когда фашисты топчут и терзают мою Беларусь, я, отдавшая двадцать лет борьбе за счастье моего народа, остаюсь в тылу, живу мирной жизнью. Я больше так не могу. Я должна вернуться. Я могу быть полезна. У меня большой опыт работы. Я знаю белорусский, польский, идиш, немецкий. Я согласна на любую работу, на фронте или в немецком тылу. Я ничего не боюсь…»

Получив разрешение вернуться к партизанам и оставив ребенка родным, Вера Хоружая перешла линию фронта, а 13 октября 1942 года она была схвачена фашистами и через несколько дней казнена. В 1960 году Хоружей было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза, высшая советская военная награда.

Вера Хоружая может рассматриваться как воплощение идеала «новой советской женщины». Она не только стремилась преодолеть навязанные полом роли (это делали многие другие), но попыталась перечеркнуть саму женскую телесность – когда, беременная, отказывалась покинуть партизан.

 

Западная Беларусь: пробуждение гражданки

Содержание женского вопроса в Западной Беларуси определялось тем, что его конструирование как в символической сфере, так и в социальной практике происходило в обществе, где женская эмансипация не была объявлена непосредственной целью в том смысле, как это было характерно для советского общества. Кроме того, белоруски принадлежали к национальному меньшинству, стремящемуся отстоять свою автономию в рамках чужого проекта национального государства. Когда после многочисленных переделов и восстаний и в результате Первой мировой войны Польша наконец обрела независимую государственность, Польская республика была задумана своими основателями как либеральная европейская демократия. Как указывает историк Норман Дэйвис, культурная принадлежность Польши была декларирована непосредственно в Конституции 1921 года, которая ориентировалась на конституцию Франции эпохи Третьей республики и гарантировала всем гражданам независимо от этнической и религиозной принадлежности свободу вероисповедания, слова, прессы и образования на родном языке. Представители национальных меньшинств составляли в независимой Польше до 30 % населения. Согласно переписи 1931 года, доля поляков составляла 68,9 %, украинцев – 13,9 %; евреев – 8,7 % и белорусов – 3,1 % населения, т. е. от 1,5 до (по другим источникам) 2 миллионов человек.

В некоторых восточных районах – на землях Западной Беларуси – белорусы, в основном крестьяне и обедневшая шляхта (однодворцы), составляли большинство. Западные белорусы и украинцы не имели самостоятельного политического или административного статуса, однако в начале 1920-х годов польское правительство, в соответствии со своими международными обязательствами и, возможно, желаниями некоторых идеалистически настроенных поляков, исповедовавших традиции борьбы «за нашу и вашу свободу», демонстрировало намерение удовлетворить требования меньшинств относительно свободы прессы и политических организаций, проведения демократических выборов, а также организации национального образования. Однако уже в 1924 году против белорусского меньшинства начали предприниматься ограничительные меры культурного и политического характера. К началу 1930-х годов белорусский язык был переведен на польский алфавит, а многие белорусские школы – на польский язык обучения. Преследованиям подвергались также православная церковь, культурные и общественные объединения. Газеты на белорусском языке, многие из которых придерживались левой ориентации, неоднократно закрывались, политическая партия Грамада была разогнана, а ее лидеры арестованы. Многие белорусские патриоты рассматривали эти факты как доказательство угнетения и конфликта с Польским государством.

Национальное чувство белорусского меньшинства могло быть обострено вследствие экономического неравенства и культурного притеснения, а представители интеллигенции и буржуазии белорусского происхождения нередко ассимилировались в обладавшую более высоким статусом польскую веру, язык и культуру, освобождаясь от белорусского крестьянского социолекта. В этот период белорусская идея пропагандировалась в рамках двух различных политических и культурных концепций. С одной стороны, она связывалась с социалистическим идеалом, что непременно предполагало объединение Восточной и Западной Беларуси в рамках СССР. С другой стороны, ее отстаивали группы, мечтавшие о создании отдельного Белорусского государства. Далее будут последовательно рассмотрены оба указанных направления.

Значительное число тех, кто участвовал в борьбе за белорусское дело или сочувствовал ей, «смотрели на восток», в сторону Советской Белоруссии, где, полагали они, сбылась вековая мечта народа о лучшей доле. Дискурсивные и организационные стратегии Белорусской революционной организации, Белорусской рабоче-крестьянской громады, Товарищества белорусской школы находились под непосредственным влиянием Коммунистической партии Западной Беларуси (в организации которой участвовала Вера Хоружая). Судьба многих активистов того поколения оказалась трагической: проведя несколько лет в подполье и польских тюрьмах, они после 1939 года попали в сталинские лагеря. Организации социалистической ориентации стремились объединить народ на основе общей освободительной идеи, для чего были необходимы газеты на национальном языке, т. е. тот самый «печатный станок», о первостепенной роли которого в создании национального языка писал Эрнест Геллнер. В межвоенное двадцатилетие таких белорусских газет появилось несколько десятков: некоторые успевали выйти всего несколько раз, затем полиция закрывала их из-за радикального содержания, и они возникали уже под новым названием.

Белорусское левое движение рассматривало национальное угнетение как классовое, и женский вопрос обсуждался именно в таком контексте. Например, в виленской газете «Красное знамя» от 9 сентября 1923 года появляется статья «Женщина и классовая борьба»: ее основная идея состоит в том, что угнетенные работницы являются соратницами всех остальных эксплуатируемых масс. По мере того как женский вопрос в Советской Белоруссии становился объектом государственной политики (появилась признанная программа его решения, были разработаны соответствующие практики и ритуалы, например празднование 8 Марта как международного дня освобождения женщин), газеты в Западной Беларуси также начали публиковать материалы на эту тему, в частности готовить к 8 Марта специальные выпуски. Обычно они начинались с лозунга, призывавшего крепить солидарность трудящихся женщин: «Да здравствует 8 Марта – день борьбы всех женщин-работниц и крестьянок!» Следующий за этим лозунгом набранный мелким шрифтом многостраничный текст излагает принципы общей борьбы женщин – как части трудящихся масс – и их солидарности с другими эксплуатируемыми:

«Как же сражаться женщине – работнице и крестьянке? Понятно, что не одной, а в общих рядах со всем пролетариатом и крестьянством. Женщины должны принимать участие в общей борьбе трудящихся, потому что улучшить жизнь всего рабочего класса и крестьянства, дать землю, школы, ясли нашим детям на родном языке, освободить женщин не на словах, а на деле может только рабоче-крестьянское правительство».

В этой публикации и подобных ей отмечается то особое положение, в котором находятся женщины, являющиеся одновременно работницами и матерями, и содержатся требования по улучшению их положения, например, наряду с «требованием 8-часового рабочего дня» присутствует такой пункт:

«…Материнство лишает женщину работы, беременность ведет к увольнению с фабрики, а выход на работу сразу после родов влияет на здоровье ребенка и часто ведет к заболеванию женщины. Поэтому Коммунистическая партия требует трехмесячных оплаченных отпусков по беременности… а также организации детских ясель…»

Этот текст, аналогичный по содержанию и языку тем, которые печатались в это время в БССР, скорее всего, подготовлен по советским материалам, а возможно, и передан из-за восточной границы. Женский вопрос в коммунистическом дискурсе Западной Беларуси обретает политическую значимость в качестве аргумента в пользу воссоединения с восточными землями в составе СССР.

В это же самое время иная концепция женской роли, связанная с идеологией сознательного национального, а не классового субъекта, формировалась в среде тех активистов белорусского дела, кого советская историческая наука впоследствии отнесла к «буржуазным националистам». Выходцы в основном из обедневшей мелкой шляхты, реже – из крестьян, поэты, этнографы, языковеды, учителя, историки и краеведы, открывавшие первые национальные школы, записывавшие народные песни и собиравшие коллекции народного искусства, в соответствии с идеями европейского романтического национализма, видели крестьянство носителем национальной традиции. Они рассматривали предметы материальной культуры, фольклор и особенно язык как свидетельства исторической непрерывности белорусской нации и сохранения ее корней в народе. Во время распада Российской империи и послереволюционного передела власти часть этой плеяды ушла в политическую деятельность; именно ее представители созвали в Минске в марте 1918 года упоминавшийся ранее I Всебелорусский съезд, который провозгласил независимое государство – Белорусскую Народную Республику. Формально она просуществовала несколько месяцев, однако, как полагают многие историки, провозглашенные при ее образовании принципы белорусской независимости подтолкнули большевиков к созданию БССР. После установления границ 1921 года многие активисты БНР оказались «за рубежом»; некоторые эмигрировали в начале 1920-х, опасаясь репрессий и намереваясь продолжать «белорусское дело» в эмиграции. Эта когорта не признавала Советскую Белоруссию, считала правительство БНР единственной легитимной белорусской властью и ставила перед собой амбициозные политические цели:

«…По отношению к СССР правительство БНР будет добиваться уничтожения Рижского договора и отказа России от претензий на белорусские территории. В борьбе с Польшей оно будет добиваться уничтожения польской оккупации над Западной Белоруссией и установления государственной белорусско-польской границы по Бугу и Нареву…»

Находящийся в эмиграции «теневой кабинет» был озабочен проблемой политической независимости, а не женской эмансипацией, однако процесс формирования национальной элиты предполагает существование просвещенных и политически сознательных «дочерей нации». Входившие в этот круг женщины (часто жены или дочери деятелей национального возрождения) стремились участвовать в общем (хотя, что касается политики, несомненно более мужском, чем женском) деле в той мере, в какой это было возможно. Они создавали женские объединения и секции при политических партиях и культурных организациях, считая главной задачей содействие белорусскому делу. Например, Статут (Устав) Белорусского женского кружка в Литве определял цели и стратегию этой группы как служение национальному сообществу:

«Целью этого кружка является:

а) объединение женщин белорусской национальности в областях: национальной, культурно-просветительской и экономической;

б) помощь как материальная, так и своими силами белорусским организациям, а также отдельным белорусам.

Для достижения этих целей кружок имеет право: согласно с существующими законами открывать столовые, мастерские, библиотеки, читальни, организовывать публичные лекции, устраивать семейные, литературные и музыкальные вечера, спектакли, балы, маскарады, устанавливать специальные стипендии, оказывать помощь, делать сборы, организовывать лотереи, базары.

Белорусский Женский кружок в Литве намерен добывать средства продажей цветов, организацией вечеров и сбором денег через пожертвования… Решено также ставить спектакли».

Статут Дамского комитета при Раде [Совете] Белорусской колонии в Латвии также подчеркивал включенность женской деятельности в общее дело и предусматривал схожие методы работы под присмотром отцов нации:

«Дамский комитет работает под руководством и надзором Рады Белорусской колонии в Латвии…

Деньги на культурно-просветительскую и благотворительную цели Дамский комитет добывает через организацию вечеров, концертов, рефератов и других вещей».

Однако активистки стремились выйти за рамки благотворительности и мечтали об участии в большом деле, пробуждении народа, объединении его ради общей цели, и в начале 1930-х в Литве было создано Объединение белорусских женщин, названное именем Алоизы Пашкевич (Тётки) – белорусской поэтессы и национальной деятельницы, участницы состоявшегося в 1908 году I Всероссийского женского съезда, ухаживавшей во время войны за ранеными и умершей в 1916 году от тифа. В 1931 году в Вильно Объединение начало издавать ежемесячник «Жаноцкая справа» («Женское дело»), который просуществовал несколько месяцев: вышло – или сохранилось – четыре номера. На основании материалов этого издания можно судить о том, как национально-сознательное сообщество воображало белорусский женский идеал. Журнал делался группой интеллигенток, но был ориентирован на сельских женщин, жительниц местечек и небогатых горожанок. В нем публиковались небольшие тексты о национальной культуре, белорусская хроника (сведения о собраниях, объединениях, арестах активистов и учителей белорусской гимназии в Вильно), новости из «женского мира» – сведения о женском движении в различных странах; значительную часть занимали советы по ведению хозяйства и воспитанию детей. Прежде всего, однако, необходимо было объяснить читательницам, кто же они такие.

Отсутствие выраженного гражданского национального сознания присуще многим крестьянским сообществам, и проблема его активизации считалась возрожденцами одной из самых важных. Крестьянское население белорусско-литовских этнических территорий в определенном смысле «не имело имени». Жители ощущали свое отличие от русских и поляков (обычно имевших другой социальный статус), от евреев (исповедовавших другую религию и говоривших на другом языке), в то время как средневековое название «литвины» (связанное с ВКЛ) постепенно вышло из употребления или стало относиться к литовцам. Названия «Беларусь/белорусский» являются древними, но достаточно размытыми; на рубеже веков жители этих территорий часто называли себя «тутэйшими», возможно, не имея необходимости в «имени» в отсутствие собственного политического проекта. Первый же номер «Жаноцкай справы» публикует статью о жизни Алоизы Пашкевич (Тётки), разъясняющую читательницам основания для национального самоопределения. Эти основания связаны с языком как маркером национального различия:

«…[Тётка] окончательно поняла, что тот, кто говорит по-тутэйшему – говорит по-белорусски, а значит, он и есть белорус. С этого момента все сомнения Тётки, к какой нации себя причислить – разрешены. Она знает, кто она, знает, для кого отдать все свои силы – для просыпающейся от долгого, тяжкого сна Родины, имя которой – Беларусь».

Другим важным свидетельством национальной традиции, помимо языка, романтически настроенные интеллектуалы считают народную культуру: фольклор, характерную еду, а также предметы материальной культуры, особенно текстиль, одежду с орнаментом, украшения и т. д. Значительная часть таких артефактов создается женщинами для использования в быту; интеллектуалы «открывают» их и наделяют символической репрезентативной функцией, превращая в «национальный» орнамент и «народный костюм». Например, автор текста, разъясняющего читательницам, почему женщинам необходимо уметь шить и вышивать, рассказывая по ходу повествования о слуцких поясах – части мужского шляхетского костюма времен Великого княжества Литовского – «преобразует» их в символ самоопределения нации:

«…“золотые” слуцкие пояса, сделанные руками наших прапрабабок-белорусок, известны на весь мир… Вот и теперь, разве наши ткани с нашими узорами не вывозятся за границу? Разве не награждаются медалями на выставках? Однако, к сожалению, не как белорусские ткани, а под теми или иными названиями, как ткани Виленщины, Новогрудчины или “людовэ”, Кобринские “вэлняки”; о тех же, чьими руками они сделаны и какому Народу принадлежат их узоры, никто и не знает. Ведь у каждого Народа есть свои песни, свои узоры, своя национальная одежда и свой язык, который должен быть для него самым красивым и милым, потому что это его богатство, которое досталось в наследство от его дедов-прадедов, и никто не силах отобрать у него это сокровище».

Чтобы войти, как о том мечтали интеллектуалы, в круг европейских/мировых наций, белорусы должны найти и отстоять свою собственную историю, фольклор и материальную культуру. Слуцкие тканые пояса (которые часто ткали мужчины, а не женщины, особенно после основания в середине XVIII века текстильных мануфактур) рассматриваются как свидетельство древней культуры, и не случаен переход от упоминания о них к языку, главному «свидетельству» нации. Суть национального выражена как особая «принадлежность», которая не конструируется без имени: фольклор и история «принадлежат» тому воображенному сообществу, чьим именем называются, а потому могут выступать в качестве украденного национального идеала.

Народная культура и быт являются своего рода «сырьем», которое требует обработки. Исследователь другого – индийского – национального возрождения второй половины XIX века Дайпеш Чакрабарти вводит в своих работах понятие патриотического «цивилизирующего дискурса», в рамках которого интеллектуалы осуществляют «переизобретения» национальных традиций, т. е. стремятся привести элементы народного быта в соответствие с престижной цивилизационной моделью, обычно европейской. В этом контексте становится значимой фигура женщины – жены, матери и хозяйки дома, которая «ответственна» за повседневный быт, домашнюю сферу и, соответственно, за физическое благополучие народа. Таким образом, частная сфера, домашняя экономика, способы ведения хозяйства, кухня, диета, убранство жилища, уход за ребенком становятся местом реализации патриотических начинаний, т. е. политической сферой. Беря в качестве примера соответствующие начинания в межвоенной Чехословакии, «Жаночая справа» объявляет о намерении организовывать для молодых сельских женщин трехмесячные курсы обучения рациональному ведению домашнего хозяйства (неизвестно, удалось ли осуществить это намерение). За подписью «Бабулька» публикуются советы хозяйкам – как лучше выращивать овощи, держать в чистоте дом, какую готовить пищу (например, дается совет использовать в качестве приправы и сажать неизвестный ранее сельдерей), как сшить юбку, чем кормить цыплят, как правильно стирать постельное белье (трудоемкий процесс включал замачивание, кипячение, собственно стирку, подсинивание и крахмаление) или шелковую косынку. Эти подсинивания и крахмаления не рассчитаны на женщину, которая проводит целый день в поле или на фабрике: женская аудитория, которую воображает редакция журнала, изначально другая, чем та, к которой обращались с пропагандой восьмичасового рабочего дня и оплаченного отпуска социалистические газеты. Рисуя свой собственный женский идеал, журнал выражает интересы городской интеллигенции и мелкой сельской буржуазии.

В странах, реализовавших в новое время проекты национального возрождения и борьбы за независимость, патриотически настроенные интеллектуалы видели в женщине (вслед за Руссо) прежде всего мать: как конкретного ребенка, так и Мать всего народа, нации. Такая «Мать нации» должна быть образованной, потому что женщина ответственна за биологическое и культурное воспроизводство сообщества: «Какой будет женщина – мать каждого Народа, таким будет и будущее поколение этого Народа, потому что воспитание детей лежит в руках матери», – писал журнал. Матери (а не социальные программы, как в БССР) несут ответственность за состояние детей: невежество может стать причиной заболевания, и потому журнал дает несколько советов по уходу за младенцами (суть их состоит в том, что ребенка надо содержать в чистоте). Но всего важнее роль матери в той культурной битве, которую англоязычная традиция называет «битвой у колыбели». По мере того как польское правительство переводило все больше белорусских школ на польский язык обучения, ответственность за овладение грамотой на родном языке возлагалась на семью. На страницах журнала можно отыскать такие лозунги: «Мать! Постарайся, чтобы твои дети читали и писали по-белорусски!»

Интеллигенция мечтала о национальном квазипубличном пространстве, где простые, но грамотные женщины читают книги на родном языке, ставят спектакли, т. е. реализуют в повседневности и распространяют национальную сознательность. Журнал призывал:

«Сестры! Постарайтесь, чтобы в вашей деревне была белорусская библиотека. Если она есть, ходите туда читать белорусские книжки и зовите с собою своих несознательных подруг!

Каждая сознательная белоруска должна выписать белорусский журнал “Жаноцкая справа”, читать его своим подругам и писать туда заметки.

Девушки! Начали ли вы готовиться к организации белорусского спектакля в своей деревне на Пасху?»

Публикуя материалы о белорусской независимости, международном женском движении или о необходимости борьбы с пьянством, т. е. реализации женщинами «моральной» функции, создательницы журнала стремились просветить женщин ради народного дела, ввести их в европейскую модерность, сделать сознательными белорусками – и таким образом равными с мужчинами:

«Если мы зайдем в деревне в белорусскую библиотеку-читальню, то там мы встретим мужчин постарше, парней, но женщины туда не заглядывают. Так не должно быть. Женщина должна ходить в свою белорусскую библиотеку-читальню, должна читать белорусские газеты и журналы, из которых она узнает, что делается в мире, как живут люди. В этой же библиотеке она должна брать белорусские книжки и читать их в свободную минуту дома… Работая над этим своим самообразованием, женщина, осознавая себя национально и граждански, поймет, что жизнь накладывает на нее те же самые гражданские обязанности, что и на мужчину».

Создавая кружки, объединения и союзы, «дочери нации» артикулировали свое национальное кредо и одновременно – концепцию женского гражданства. Женщины, которые делали журнал, открывали белорусские классы и организовывали кружки, хоры и театральные постановки, писали стихи для детей на родном языке и составляли первые национальные «читанки» (детские хрестоматии), открывали столовые для бедных, работали в приютах и собирали деньги для политзаключенных. Они переносили «материнские обязанности» в публичную сферу, так как подобная деятельность позволяет активисткам женских организаций включаться в формальную политику и тем самым «противостоять системе, поместившей их в угнетенную позицию». Но какой бы важной и благородной ни казалась эта деятельность самим женщинам, их социальная функция должна была реализовываться в допустимых в тех условиях коллективных формах, а потому роль, которая отводилась им (мужскими) национальными объединениями, предполагала традиционное женское служение/прислуживание. В этом качестве женщины обычно мобилизуются в национальные проекты. Например, протокол заседания Белорусского женского кружка в Ковно (Каунас) свидетельствует: «Крестьянское объединение обращается к вам с просьбой помочь в продаже билетов на бал-маскарад, который устраивается в пользу арестованных белорусов в польских тюрьмах, а также взяться за организацию буфета».

***

В межвоенный период на белорусских землях реализуются две версии национального строительства: в Советской Белоруссии происходит построение социалистического и «социального» государства, в Западной Беларуси – попытки формирования буржуазной нации. Соответственно, решение женского вопроса в первом случае цель предполагает «пробуждение женских масс для новой жизни», а во втором связано с активизмом отдельных (и в определенном смысле достаточно привилегированных) женщин. Эти два пути очень различны, что прежде всего связано с ролью государства, однако между ними есть и общее. В обоих случаях женщины рассматривались как часть некоторой большей общности: класса в первом случае, нации – во втором, хотя в обоих случаях речь идет скорее о понятии «класс-нация». В обоих случаях как сами женщины, так и общество, в котором они жили, полагали, что наделение правами всего общества позволит освободить женщин. И в обоих случаях это действительно было так… но лишь до некоторой степени.

 

Предложение, от которого невозможно отказаться: «Обмен женщинами» как основа неконституционного строя

[142]

Дискуссии по проблемам пола, писала американский историк Джоан Скотт, обычно являются знаком происходящих в обществе переговоров о распределении власти. Гендерные отношения или «социальная организация полового различия» реконструируются каждый раз, когда идет борьба за передел власти, однако смысл этой борьбы не в изменении собственно гендерных отношений, а в обретении той социальной власти, частью которой они являются. Дело Хеды (Луизы) Гойлабиевой, о котором в конце апреля 2015 года в общих чертах стало широко известно, иллюстрирует это утверждение как нельзя лучше. В центре его находится непосредственно гендерная проблема: брак (очевидно) по принуждению и в качестве второй жены. Вместе с тем «предложение, от которого невозможно отказаться», полученное 17-летней чеченкой от немолодого руководителя местного РОВД, является элементом установившейся в регионе властной конфигурации, которая включена в общий порядок разделения полномочий между этим регионом и российским политическим центром. Последний, несмотря на общественное обсуждение и даже петиции с просьбой вмешаться, дистанцировался от комментариев по этому делу: «Свадьбами не занимаемся», – заявил пресс-секретарь президента Д. Песков, и тому есть причины. Эта история символизирует властный расклад, в организации которого «все логично». В этой логике важно разобраться: она не так проста, как кажется на первый взгляд, и оперирует категориями глобального порядка.

Среди популярных в СМИ и сетевых дискуссиях объяснений произошедшего превалирует отсылка к «исламским» или «национальным» традициям в их различных инкарнациях: в качестве причин называются «средневековье», отсталость и даже «душевное рабство», не позволяющее противостоять прихоти правителя. Однако «национальная культура» может вести себя по-разному: миллионы исламских женщин в различных странах мира образованны, экономически независимы и сами управляют своей судьбой. Очевидно, причины находятся не в сфере культуры (хотя она важна), а в том «общественном договоре» или, вернее, сговоре элит, который сформировался в регионе вследствие постсоветской деиндустриализации, кровавых локальных войн, распада социального доверия и правовой системы и замены их «моральной экономикой деревни». Этот новый порядок имеет в основании жесткую гендерную иерархию – составляющую первый уровень социальной власти – и разделение ролей мужчин и женщин, но гарантирует его участникам определенную степень безопасности и жизнеобеспечения в той ситуации, когда этого не может сделать «отсутствующее» государство. Разъясню этот тезис более подробно.

Анализ дела можно начать с окончания «второй чеченской войны» (называемой также антитеррористической операцией), когда по мере установления контроля Вооруженными силами России над территорией Чечни власть и поддержание состояния «невойны» были переданы в ведение местных сил самоуправления и самообороны. Иными словами, в руки владеющих оружием местных мужских элит с условием, что они будут «купировать» возможные акции, не позволяя им вылиться вовне. При соблюдении этого условия эти элиты, очевидно, получают право контроля над своими участками территории, куда центральная власть обещает не вмешиваться. Участники подобных договоров должны постоянно обмениваться знаками верности им, как верительными грамотами. Несколько лет назад президент Чечни Р. Кадыров подтвердил это в интервью: «Поэтому мне за честь, куда он ([Путин]), туда и я, если, конечно, он разрешит. У меня принцип: где бы этот человек ни находился, работает он, не работает, я всегда рядом. То, что он сделал для меня, для нашего народа, я никогда этого не забуду…» В свою очередь, самоотстранение центральной власти от дела Хеды можно рассматривать как (ответный) знак приверженности правилам игры.

Однако для того, чтобы понять, какую роль играют в таком договоре гендерные отношения, следует начать с более раннего момента, а именно с распада социализма, а вместе с ним и советского модернизационного проекта, составной частью которого являлся «женский вопрос». В свое время решение этого вопроса предполагало массовое образование и выход женщин на рынок труда, обеспечение доступных услуг по присмотру за детьми в (государственной) системе дошкольных учреждений, без чего женское трудовое участие было бы проблематично, а также ряд мер в области здравоохранения, социальной защиты, организации экономики и т. д. Критики советской модели эмансипации в западной славистике нередко отмечали, что большевики были озабочены не столько правами женщин, сколько получением рабочей силы, необходимой для ускоренной индустриализации страны. Однако собственно «цель» в данном случае не так важна (хотя стремление ликвидировать гендерное неравенство, которое еще со времен «Коммунистического манифеста» считается в марксизме продолжением классового, несомненно): женская эмансипация невозможна вне экономической независимости, получаемой на основе оплаченной трудовой деятельности (но не ренты или содержания).

Советский эмансипационный проект начал распадаться вместе с деиндустриализацией, связанной как с деконструкцией социализма, так и с «глобальной» причиной: переходом (в некоторых регионах мира) к информационной экономике. В свое время индустриализация явилась основой городской цивилизации, которая способствовала общей модернизации частной сферы: трансформации брачных отношений из договорных между семьями в личные между членами пары, укреплению нуклеарной семьи (в противовес расширенной семье аграрного периода), либерализации сексуальности (отдельные квартиры хрущевского периода были важным фактором в этом процессе), формированию автономной субъектности в противовес идентификации с родом.

Постсоветская деиндустриализация проходила в условиях первичного складывания рынка, когда важным методом «новой экономики» становится «силовое предпринимательство». Этим термином петербургский социолог Вадим Волков называет «набор решений и стратегий, позволяющих на постоянной основе конвертировать организованную силу в денежный доход или иные блага, имеющие рыночную ценность». Для силового предпринимательства, отмечает он, «основным ресурсом выступает организованная сила или физическое насилие, как реальное, так и потенциальное». Для региона, о котором идет речь, это характерно в очень большой степени, так как после длительного военного конфликта в составе населения значительна когорта мужчин, владеющих оружием, часто на законных основаниях (это их работа) и считающих насилие легитимным способом достижения экономических и иных целей.

Доступ в это экономическое поле, в связи с его насильственным характером, для женщин закрыт: исторически они отстранены от оружия, владение которым социально приемлемо для них только в особых ситуациях. Возможности иной профессиональной занятости в регионе скудны: информационная экономика частично заменила индустриальную только в нескольких крупных городах постсоветского пространства, в остальных местах произошло падение производства, большее в процентном отношении, чем во время Октябрьской революции и обеих мировых войн, а крупный город Чечни – Грозный – на долгое время перестал быть производственным и образовательным центром. Местные женщины, таким образом, оказываются в массе своей зависимы от мужчин – «силовых предпринимателей» – в получении средств к существованию. Эта гендерная трансформация происходит в условиях изменения политической системы, т. е. отношений между населением и властью, а также исчезнования социальной защиты, доступного здравоохранения и «сетей безопасности» (рабочего коллектива, общественного мнения), распада в условиях идущей годами войны «моральных миров» социального доверия. Межличностные связи выстраиваются на других основаниях и часто имеют клиентский характер отношений вассала и патрона.

В этих условиях распавшиеся общественные институты мирного времени и городской цивилизации, ранее гарантировавшие защиту на основе закона, замещает расширенная семья, клан. Система родства, исторически служившая упорядочению общественных отношений и являвшаяся способом организации экономической, политической и обрядовой деятельности и инструментом регулирования сексуальности до появления государства, возвращается для частичного выполнения этих функций. Происходит возрождение «моральной экономики деревни»: этим термином, введенным в 1920-х годах советским экономистом А. Чаяновым (впоследствии погибшим), описывается поведение, не подчиняющееся логике рыночной эффективности. Например, крестьянину может быть важнее обеспечить детей в городе своей картошкой, чем продать ее и получить прибыль. Такая практика семейно-трудовых, а не рыночных отношений характерна для сообществ, оказавшихся в условиях изоляции, войны, экстремальной нехватки ресурсов. Антрополог Нонна Шахназарян, изучавшая организацию жизни и повседневность в Нагорном Карабахе в период военного конфликта 1990-х, указывает, что в этот период стала востребованной категория рода (и ранее важная в сельских районах) и вся мифологизированная система отношений, связанная с родством: «В условиях отсутствия государства и какой-либо иной социальной поддержки социальные сети родственников, расширенная семья стали ресурсом выживания и социальной защиты. Возврат к традициям большой семьи являлся средством минимизации усилий и максимальной экономии жизненных средств».

При отношениях расширенного родства каждый член клана принадлежит не себе, но семье, что является залогом выживания всех. Женщины в этих условиях являются «заложницами» семей в наиболее сильной степени: мужчины, в определенном смысле, являются ими тоже, но, являясь «кормильцами», от которых зависят все остальные, обладают большей свободой. Индивидуальность, независимость, предполагающие личные интересы, могут мешать борьбе за выживание коллектива, а потому отвергаются либо оказываются «непонятными» категориями. В контексте рассматриваемого дела эти соображения помогают понять, что на вопрос, насколько «добровольным» является брак Хеды, трудно ответить однозначно. С одной стороны, обладающий властью и оружием (!) пожилой милицейский начальник и молодая девушка, не имеющая еще ни профессии, ни собственного дохода, ни социального статуса, ни связей, ни, как утверждается в публикациях, возможности уехать, ни даже мобильного телефона, который вдруг «разбился», не находятся в отношениях паритета, а потому нельзя говорить о согласии. Однако категории добровольности, согласия, отказа и т. д. связаны с определенной (либеральной) традицией, предполагающей, что независимый субъект ведет себя рационально и исходит из осознания личных интересов. В условиях включения в отношения родства преданных семейному клану индивидов часто не требуется контролировать извне: они контролируют сами себя, не подвергая общинную идентичность сомнению (однако я не могу сказать, как именно обстояло дело в данном случае).

Все описанное имеет важные последствия для организации гендерных отношений. Как знают антропологи, члены сообщества, не участвующие в «добывании пищи» – собирании плодов, возделывании земли, охоте, кустарном производстве или, перекладывая на современную ситуацию, в оплаченном труде вне дома, – обладают низким статусом и не имеют власти как в браке, так и за его пределами (даже если могут получить в подарок машину или бриллиант). Чем более стратифицировано и иерархизировано общество, чем сильнее там гендерная сегрегация (разведение мужчин и женщин по разным порядкам жизни) – тем ниже в этом обществе женский статус. В этих условиях женщины могут добиться признания и повысить свой статус единственным способом: посредством интенсивной работы на благо семьи и демонстрации преданности ее интересам (поэтому в этой системе почитают матерей и старших женщин). При этом статус мужчин, более высокий при патриархатном порядке, предполагает «обмен женщинами». Этим термином обозначается характерная для немодерных обществ (но в некоторых случаях возможная и в современности) практика установления связей между кланами или демонстрации высокого статуса посредством договорных браков, введения института конкубината (гарема) и т. д. В такой системе мужчина, берущий несколько жен, демонстрирует экономическую и социальную успешность перед другими мужчинами, так как может взять их только тогда, когда в состоянии обеспечить экономически.

Следует учесть еще одно обстоятельство. Наличие значительного количества вооруженных мужчин всегда является для общества проблемой: помимо того, что в мирной жизни их надо чем-то занимать, они представляют собой реальную силу, которая в состоянии серьезно влиять на распределение власти. В данном случае члены этой когорты контролируют каждый свой участок «территории» и обеспечивают – при помощи оружия, семейных связей, договоров, избирательного отношения, позволяя в определенных рамках нарушать закон или иными способами – поддержание состояния «невойны» (возможность «восстаний» высока, так как работы нет, а оружия много). Каждый из них находится на определенном уровне иерархии, контролируя тех, кто ниже, и подчиняясь тем, кто выше, но на самом нижнем уровне, в основании всей пирамиды лежит «контроль над женщинами» как показатель первичного социального превосходства. В этой перспективе присутствие на свадьбе Р. Кадырова сродни скреплению договора печатью, «материальному» подтверждению того, что установленный порядок гарантирован: вы обеспечиваете мир и порядок на местах, я отвечаю за то, чтобы ваша власть и право (брать вторую жену или делать еще что-то) на уровне вашей «компетенции» не подвергались сомнению.

Возрождающаяся в условиях деиндустриализации патриархатная социальная организация с контролем мужчин над женщинами, который первоначально реализуется на уровне семьи (посредством принудительного брака, полигамии, выдачи замуж дочерей в нужный клан и т. д.), часто получает необходимую моральную легитимацию в рамках «национальной идеи». Важный процесс постсоветского периода – строительство наций и национальных государств – включает «изобретение» (в социологическом смысле) национальной культуры: оформление собственного исторического нарратива, конструирование государственного мифа и легитимацию культурного отличия. Национальная мифология всегда содержит идеалы мужественности и женственности: женщины играют роль «аватаров» нации (ее матерей или невест); их одежда становится «демаркационным символом», отделяющим «нас» от «других», а поведение – воплощением национальной «чести». Мужчинам приписывается роль защитников (родины как женщины) и гарантов национальной гордости, а потому право контроля над женским поведением. Не случайно Р. Кадыров в разошедшемся по Интернету видео корит местных женщин за рассылку СМС-сообщений с информацией о готовящемся браке и, таким образом, нанесение урона национальной чести и требует, чтобы мужчины более не позволяли женщинам пользоваться мессенджером и заставили их «выйти из групп».

Таким образом, в деле Хеды «сошлись» как глобальные, так и локальные процессы: деиндустриализация, силовое предпринимательство и отсутствие экономических возможностей, гендерная сегрегация и низкий женский статус в условиях экономической зависимости, важность расширенной семьи при устранении государства, национальное строительство и, главное, «обмен женщинами» в рамках создания патриархатного порядка. Вспоминается фраза, используемая в романе (и фильме) «Крестный отец», рассказывающем историю клана Корлеоне: «предложение, от которого невозможно отказаться». Попавшие в сферу интересов «семьи» получают предложения, от которых – хотя физическая возможность сказать «нет» существует – действительно не могут отказаться.