Национальное знание и международное признание: постсоветская академия в борьбе за символические рынки
[336]
Эта статья является результатом осмысления академического опыта – моего собственного и в какой-то мере моей поколенческой и «габитусной» когорты – и посвящена той стратификации в постсоветской академии, которая начала складываться в процессе ее присоединения к глобальному символическому рынку. Более конкретно, меня интересует, как связаны между собой следующие две группы явлений.
Во-первых, «эпистемологическое» разделение на две неявно очерченные и частично пересекающиеся, но противостоящие друг другу «системы знания». Одна из них в своем наиболее завершенном виде представлена «православной» социологией в МГУ, теорией жизненных сил в одном из университетов Барнаула, «феминологией» и т. п., другая – научными дискурсами, часто исходящими от новых академических институций или ученых, получивших западное образование. Разделение между ними имеет характер принципиального непризнания компетентности противоположной стороны и отказ быть на одном с ней поле (выступать на одних конференциях, публиковаться в одних изданиях и т. д.). Парадокс, однако, состоит в том, что обе группы сертифицированы (часто одной) академией, имеют степени, звания, списки публикаций в научных изданиях, преподают в университетах, входят в составы академических советов и т. д. На основании чего в таком случае каждая группа настаивает на своем обладании знанием (и «незнании» противоположной группы), т. е. в чем именно ищет основания для своей экспертной позиции? Как возможна академия, в которой отсутствует консенсус относительно того, на основании какой процедуры и заслуг некто признается «знающим»? Как определить, кто «знает» и кто «не знает»?
Во-вторых, изменение состава интеллектуальной группы, которой общество доверяет определять общественные приоритеты и ставить значимые вопросы. Писательница Мария Арбатова, характеризуя в одной из своих книг ельцинский штаб 1996 года, где работал ее муж, отметила присутствие ученых: «Ворота в номенклатуру в этот момент широко распахнулись и в них хлынули как подросшие в регионах новые, независимые от центра лидеры, так и научная интеллигенция». Десять лет спустя грузинский президент М. Саакашвили на вопрос американской журналистки, не хочет ли Путин его убить, ответил: «Это не имеет смысла. Грузия уже имеет политический класс, получивший образование на Западе». Очевидно, что знание, которое общество оценивает столь высоко, что доверяет его носителям играть роли «моральных арбитров и культурных судей», выражаясь словами Зигмунта Баумана, изменилось. Социальный престиж носителей «западного» знания вырос одновременно с делегитимацией «советского».
Далее я предполагаю рассмотреть, каким образом борьба между носителями «старого» («советского») и «нового» знания за доминирование на поле академического производства, происходящая в контексте выхода на всемирный символический рынок, связана с беспокойством академических интеллектуалов относительно своей позиции в постсоветской социальной иерархии. Если структура академии воспроизводит в рамках и средствами академической логики социальную иерархию и структуру поля власти, может ли быть так, что беспокойство ученых о социальном признании находит выражение в их требованиях академической (профессиональной) автономии, т. е. попытке утвердить свой статус, отстояв – по западному образцу – независимость своей профессиональной корпорации?
Чтобы ответить на эти вопросы, я намереваюсь показать, что противостояние между академическими сообществами, сфокусированное на новых научных областях, статусе негосударственных исследовательских структур, «ваковских» журналах, списках публикаций при защите, содержании учебных программ, отношении к плагиату и т. п., может рассматриваться как «классовая борьба» групп, различающихся возможностями доступа к престижным интеллектуальным и материальным ресурсам и претендующих на разные позиции в обществе. Члены этих сообществ, оперируя в значительной степени различными научными парадигмами, находят легитимацию своего знания в различных социальных структурах: ведь знание является «подчиненной» формой капитала, и добиться его признания в качестве «истинного» можно, только опираясь на реальную социальную силу. Таким образом, с одной стороны находится академия, которая продолжает «советскую» модель производства знания и опирается на ее теоретическое наследие и ресурсную базу и административные позиции своих членов. На какое-то время потеряв статус и влияние, она пытается восстановить их с опорой на государство и под его контролем, видя это источником собственной легитимности. Иллюстрацией этой позиции может быть отношение к вмешательству Министерства образования (Беларуси) в содержание курсов:
«Не понимаю, каким образом соответствие министерским программам ограничивает преподавателя? Программа одна на много лет. Курс лекций каждый год изменяется, темы и изменения записываются в рабочую программу. Пожалуйста, преподавайте!»
По другую сторону находится «новая» академия, ориентированная на международные модели воспроизводства знания: как на обращение к «несоветским» теориям, легитимированным западной академией, так и на автономный экспертный статус самих производителей знания (названия «новая» и «традиционная» условны). Этот статус кодируется в понятиях коллегиальности и солидарности, университетской автономии и академической независимости, в требовании «не должно быть единого методического центра или вообще единых программ управления преподаванием социологии»: преподаватели сами решают, как строить учебную программу, так как они знают. Эта когорта рассматривает государственное вмешательство не только как ограничение профессиональной свободы, но как узурпацию исключительного права «академиков» быть носителями научной истины, что подрывает их социальный статус.
Таким образом, мой главный тезис состоит в том, что это противостояние является выражением беспокойства постсоветских интеллектуалов относительно своего статуса в системе социальной стратификации, запущенной распадом социализма. После исчезновения «руководящей» структуры (КПСС), которая обладала эксклюзивным правом выносить вердикт истинности, вопрос о том, кто теперь будет обладать властью определять для общества (научную) истину, – это вопрос о социальном статусе производителей знания, о том, какие позиции в социальной структуре – автономные или подчиненные – они будут занимать. Я собираюсь показать, как противостояние академических элит, апеллирующих к различным легитимирующим институтам (либо к «западной академии», либо к государству), реализуется в системах производства знания в Беларуси и России.
Методологические замечания и основные понятия
Дальнейший текст посвящен анализу института, в рамках которого находится автор и который определяет (социологические) основания авторского анализа. Если наблюдение за собой как исследовательская стратегия методологически проблематично в принципе, то здесь «объектом исследования становится именно тот институт, который был социально лицензирован действовать в качестве инструмента объективации претензий на объективность и универсальность». Однако такое вопрошание вызвано необходимостью рефлексии своих методологических оснований и контекстуализации собственной исследовательской позиции: осознание горизонтов научного поля и своей «точки говорения» внутри него позволяет понять интересы теоретизирования. Согласно П. Бурдье, вопрошание в отношении «форм классификации», используемых классификатором, и «нахождение в социальных структурах академического мира источника категорий профессионального (социологического) понимания» служит освобождению от исследовательского нарциссизма и продвижению к объективности. Применение к себе тех же форм анализа, которые обычны в отношении внешней ситуации, вскрывают социальные основания теоретизирования, в результате чего «желание (по)знать» вскрывается как особый вид властного отношения, как желание «властвовать», контролируя научную истину, – в чем исследователи избегают признаваться даже самим себе. Однако без осознания этой «воли к власти» невозможна деконструкция «экзистенциальных» интересов «знающих».
Главным теоретическим понятием дальнейшего анализа является «эпистемологический капитал». Представлениям о различных видах капитала мы более всего обязаны П. Бурдье, который считал их ресурсом для обеспечения социальной мобильности и, таким образом, для конструирования неэкономической дифференциации. Согласно Э. Валлерстайну, капитал является способом хранения накопленного успеха в любой области, и поэтому можно говорить о культурном, политическом, символическом, административном, семейном капитале и т. д. В этом тексте вводится понятие эпистемологического капитала, т. е. социального признания, связанного с обладанием «особым», а потому ценным знанием, и делается попытка использовать его при анализе постсоветской академии. В системе социальных обменов эпистемологический капитал является особым социальным отношением, в рамках которого производители знания получают власть и статус. Однако знание, как указывает Г. Эйял, представляет собой подчиненную, «неавтономную» форму капитала: обладание им само по себе не дает социального продвижения, а потому требует особых стратегий для получения его общественного признания. Оно не только должно быть превращено в редкий, а потому ценный товар – его носители должны доказать свою «монополию» в обладании им, – и в этом тексте предлагается анализ того, как это происходит в постсоветском случае.
Вторым необходимым понятием является «новый класс» – выделяемый на основании обладания знанием как видом капитала, что дает возможность связать знание с формированием групповых интересов его носителей и, соответственно, с претензиями на особую социальную позицию. Известно, что впервые понятие «нового класса» было введено родоначальником анархизма М. Бакуниным, который предположил, что революционные марксисты, объявившие себя авангардом пролетариата, движимы «интересом» заменить привилегию, основанную на частной собственности, привилегией, основанной на монополии на знание. Начиная с работ Т. Веблена 1930-х годов под «новым классом» понимались технократия и бюрократия, ставшие влиятельными вследствие потребности растущих корпораций в компетентных управленцах. Современные теории «нового класса» начали формироваться в 1970-х в ответ на трансформацию промышленной экономики Запада в информационную. Как полагали Д. Белл и А. Гульднер, в «экономике знания» ученые являются обладателями особого – экспертного – капитала, а так как в постиндустриальном обществе наука приоритетна, то производители знания, осознав свое коллективное преимущество, претендуют на особый статус, т. е. автономию. Являясь модернизационным «проектом развития» и обладая широкой системой научных и образовательных учреждений, социализм создал значительное образованное сословие. Когда венгерский социолог И. Сэлени (Szelényi Iván) проанализировал его положение, он обнаружил – озаглавив свою знаменитую книгу «The Intellectuals on the Road to Class Power» (1979), – что при объявленной диктатуре пролетариата именно интеллигенция (а не рабочие) обладала рядом закрепленных привилегий. Рассмотрев позднее общественные дискуссии вокруг реформ 1960-х годов в социалистическом лагере, он оценил их как попытку интеллигенции отстоять особую роль в определении общественных приоритетов. Так, в основе дискуссий «Пражской весны» о «социализме с человеческим лицом» и способах его гуманизации лежали групповые интересы образованного сословия, видевшего «истинный» социализм рациональным, научно обоснованным порядком, предпочтительным стихийному рынку. Таким образом, идеологизированной волюнтаристской политике партийной бюрократии можно было противопоставить рациональное руководство, основанное на кибернетике и науках об управлении, а интеллигенция делала заявку на ограничение власти бюрократии и на особую роль в определении путей общественного развития именно на основании обладания знанием. При анализе стратегий, направленных на занятие престижной социальной позиции постсоветскими производителями знания, концепт «нового класса» может служить теоретической моделью, позволяющей понять формирование общего интереса «знающих».
«Новая» академия и реконверсия интеллектуального капитала
Непосредственным импульсом к написанию этого текста стала реакция местных академических сообществ на (временное) закрытие Европейского университета (ЕУ) в Санкт-Петербурге в 2008 году и Европейского гуманитарного университета (ЕГУ) в Минске в 2004 году. В то время как зарубежные ученые активно выражали солидарность с коллегами, российская и белорусская академии продемонстрировали «полное отсутствие публичных выступлений со стороны так называемых “братьев по цеху” из государственных и “негосударственных” вузов». В поддержку ЕУ было составлено единственное письмо, подписанное 28 российскими академиками, в защиту ЕГУ в Беларуси – ни одного, и ходили слухи, что «…когда прошла весть о закрытии ЕГУ, на факультете философии БГУ (белгосуниверситет. – Е.Г.) в торжественной обстановке распили бутылку водки».
Либеральная общественность рассматривала произошедшее как гражданскую неразвитость, отсутствие корпоративного духа и «элементарной классовой солидарности». Однако очевидно следующее противоречие. С одной стороны, ожидаемая коллегиальность виделась «пострадавшими» как общечеловеческая «чувствительность к боли и унижению других, незнакомых нам людей. Это близость к страдающему, братство с человеком, испытывающим боль по вине другого человека». С другой стороны, сочувствие должно было стать катализатором политического действия, исходящего из корпоративного интереса и направленного на решение конкретной задачи – превращение академии в независимую от государства структуру, когда «именно усилиями такого рода сообществ… в Беларуси удастся преодолеть тот рабский непрофессионализм, который господствует почти во всех сферах подконтрольной государству жизни и поддерживает ее аполитичность. Солидарность же должна выступать способом консолидации людей в такого рода сообщества в ситуации монополии на публичную сферу и освобождения от труда в государственных учреждениях».
Таким образом, призыв к солидарности как этическому поступку сосуществует с интересами «новой» академии, которая находится в состоянии конфликта со «старой», так как отказывает последней в обладании знанием:
«ЕГУ ввел новые ментальные границы и деления, посягнув на прежние монополии и сделав ряд компетенций (а следовательно, и тех областей, внутри которых они имели гарантированного заказчика и постоянно сохраняемую ценность) архаичными, смешными, дутыми. Поэтому закрытие ЕГУ – это консервативный реванш, защитивший тот интеллектуальный рынок, на котором до сих пор выставляют свой товар бывшие истматчики, диаматчики, “научные атеисты” (срочно переквалифицировавшиеся в “религиоведов”), “научные коммунисты” и специалисты по истории КПСС (ставшие теперь “политологами” и “социологами” и т. д.)».
Спор о том, которая из академий обладает настоящим знанием, а какая только выдает за него устаревшие и вышедшие из употребления теории, составляет суть противостояния между «старым» и «новым» знанием и социальным статусом его носителей и в известном конфликте на социологическом факультете МГУ, где несколько лет назад студенты выступили с требованиями «изменить структуру курсов», «приглашать известных зарубежных социологов-исследователей, профессоров ведущих мировых вузов, успешных практиков из ведущих агентств», «информировать студентов о приезде зарубежных преподавателей», «предоставлять студенту полную информацию о правилах и условиях проведения зарубежных стажировок», «ввести в программу современные российские и зарубежные первоисточники», включить работы «современных исследователей, признанных в международном социологическом сообществе, сотрудников известных университетов и исследовательских центров». Очевидно, что выдвинутые студентами требования касались как содержания обучения, так и вхождения в профессиональные сети и доступа на престижные символические рынки.
Описанный раскол говорит об отсутствии единой постсоветской академической корпорации с общими интересами, и, чтобы понять истоки разделения, необходимо обратиться к социальной стратификации, в том числе внутри научного поля, сложившейся в предыдущий период. В отсутствие экономики денег советская стратификация была не экономической, а статусной (в веберовском смысле), а восходящая социальная мобильность кодировалась в ней как освоение знания и культуры: концепт культурности (советскому человеку полагалось быть культурным, демонстрировать образованность) позволял легитимировать те имущественные и профессиональные притязания, которые табуировались в СССР как «буржуазные». В такой «неофеодальной» системе вознаграждение – доступ к «ценным товарам» – регулируется не ценой, как при рынке, а даруется «вассалам» административно: через распределители, списки, статусные льготы. Главный «феодал» – партийная бюрократия – определяет, кому что положено, и, судя по популярности соответствующего сюжета в массовой культуре, с середины 1960-х проблема «достать» становится в советском обществе фетишем. За моральными драмами «Энергичных людей», «Гаража» или «Старого Нового года» стоит обеспокоенность общества организацией всей системы распределения вознаграждений и статусов, которая воспринимается как несправедливая.
Среди советской интеллигенции бытовало убеждение, что получаемое вознаграждение не соответствует значительности ее вклада в общественное благо. Между тем тот факт, что «советская культура была по преимуществу книжной…», а вертикальное социальное продвижение предполагало овладение культурой, обретение культурного капитала, говорит о сравнительно высоком статусе образованного сословия. Интеллигенция пользовалась плодами социалистического перераспределения в наибольшей степени, имея привилегии, доступ к бóльшей жилплощади и возможностям престижного потребления и проведения досуга. О статусе интеллектуальной элиты свидетельствует и тот факт, что признанные советские музыканты, писатели, поэты и ученые получали дачи в тех же поселках, что и высшая партийная номенклатура, и имели доступ к сравнимым привилегиям. Связь между мирами бюрократии и интеллектуальной элиты становится еще более явной у следующей поколенческой когорты. Дети из номенклатурных семей, вырастая в привилегированном мире доступа к культуре и образованию (чего были лишены их родители, начинавшие партийные карьеры рабочими или солдатами), часто отвергали партийные карьеры и предпочитали престижный мир богемы или научную карьеру с возможностями выезда за границу, что особенно верно для дочерей.
Статус работников интеллектуального труда был сравнительно высок (но снижался после смерти Сталина, особенно в предперестроечные годы), и его символы – книги, особенно зарубежных авторов, спектакли известных театров, экскурсии – имели в обществе высокую обменную стоимость. Киновед Майя Туровская вспоминает, что ее парикмахер доставала ей дефицитную импортную обувь «в обмен» на билеты на театральные премьеры и рассказы о личной жизни актеров. Когда во время перестройки литературные журналы начали публиковать тексты ранее запрещенных, т. е. наиболее «ценных» авторов, их тиражи достигли миллионов экземпляров. Со временем, однако, интерес упал: в условиях рынка «редкие тексты» перестали цениться в качестве опредмеченного культурного капитала.
Советская интеллигенция могла быть как «гонимой» за стремление к автономии, выражавшееся в особой идентичности носителей морального императива, так и привилегированной. В ее гуманитарной части социальное разделение выстраивалось вокруг дисциплин и исследовательских тем, доступ к которым – как к «ценным товарам» – находился под партийным контролем. Наверху в иерархии социогуманитарного знания располагалась марксистская критика «буржуазной идеологии», предполагавшая доступ к спецхрану с западными изданиями. Различие в том, кому что можно читать и исследовать, между отдельными учреждениями, а также центром и периферией, включая столицы национальных республик, было огромным. Например, предисловие к русскому изданию (1994 год) «Загадки женственности» Бетти Фридан, начинающееся фразой «Когда я впервые прочла “Загадку женственности” тринадцать или четырнадцать лет назад…» (т. е. в конце 70-х), не могло быть написано в национальной республике или провинции.
Проверенные кадры, которым доверялся доступ к «опасным текстам» спецхрана без опасения, что они подпадут под влияние чуждой идеологии, сосредотачивались в нескольких престижных «фабриках мысли»: Институте США и Канады, Международного рабочего движения, на некоторых факультетах «главных» вузов страны в Москве (реже – в Ленинграде). Помимо обычной исследовательской работы они выполняли информационные запросы ЦК КПСС и КГБ, а потому могли заказывать любую иностранную литературу и находились под особым партийным патронажем: сотрудники, обычно члены партии, имели возможность зарубежных поездок и входили в ту интеллектуальную сеть, в рамках которой могли встречаться с западными учеными, знакомиться с новыми теориями и получать знания о значимых публикациях и научных событиях. Показательны воспоминания зачинателей советской социологии, многие из которых имели доступ к западным научным источникам и контактам непосредственно благодаря партийному или комсомольскому прошлому.
Если кооптация интеллигенции во власть предполагала допуск к «редким товарам» – западному знанию и контактам, то решения о том, какая точка зрения или научная теория будет признана «верной» и допущена к распространению, принимались под партийным контролем. Во время перестройки, когда система политического господства и символической власти начала рушиться, наука и культура оказались в центре властного передела, и советское (социогуманитарное) знание стало видеться политизированным, необъективным, «совковым», исключенным из просвещенной западной модерности, которая в популярном воображении была капиталом образованного человека. Деконструкция монолитной системы производства научной истины, приведшая к «утрате традиционных интерпретационных схем советского обществоведения», началась с ослабления контроля над публичным пространством. Кафедры и факультеты еще оставались вотчиной старой научной бюрократии, и проводниками «нового знания» становились неформальные кружки, которые инициировались частными лицами, но собирались в официальных помещениях, балансируя у размытой границы запрещенного. Из статьи болгарского философа М. Николчиной о «семинаре», объединявшем академических работников в Софии и ставшем информационным каналом, по которому в научную среду проникали психоанализ, феминизм и западная философия, становится понятной неявная связь между неформальным интеллектуальным сообществом и политической оппозицией. Посредством «семинара» интеллектуалы явочным порядком начали занимать место в возникающем публичном пространстве, затем семинар вошел в политическое движение Ecoglasnost, и в 1990 году сотни его участников, выстроивших свои новые «карьеры» в альтернативной структуре, вышли на улицы. Если бы не перестройка, свидетельствовал один из участников, поколение «семинара» ассимилировалось бы в официальные коммунистические структуры власти. Образованное сословие составляло ту резервную силу, из которой рекрутировалась советская бюрократия, но в предперестроечный период все «места» оказались заняты, и для нового поколения перспектива карьерного продвижения стала проблематичной. Проанализировав карьерные траектории участников частных московских семинаров 1970–1980-х годов, российский исследователь И. Кукулин проследил последующее превращение части научных работников в «экспертов», занятых на рынке консультационных услуг.
Позднесоветские интеллектуалы реформистского и космополитического толка обладали схожими жизненными траекториями и профессиональными амбициями. Многие представители этого поколения выросли в семьях городской интеллигенции или номенклатуры и обладали привилегиями своего социального слоя и времени: учились в специальных школах, где освоили английский и стали частью важных впоследствии дружеских сетей, часто получали доступ к «запретному» знанию дома или на «элитных» факультетах. Некоторые отвергали советскую систему и выбирали альтернативные жизненные стратегии:
«Борис Юльевич Кагарлицкий (род. 1958) – современный русский левый публицист, политолог, социолог, философ. Кандидат политических наук. Сын известного литературоведа и театроведа Юлия Кагарлицкого.
Был студентом ГИТИСа, где его отец был профессором. Занимался чтением неортодоксальной марксистской литературы, запрещенной в СССР, особенно Герберта Маркузе. С 1977 года левый диссидент, участвовал в издании самиздатовских журналов “Варианты”, “Социализм и будущее” (до 1981 года – “Левый поворот”). В 1980 году после отлично сданного госэкзамена по доносу был допрошен в КГБ и исключен из ГИТИСа. Работал почтальоном.
В апреле 1982 года арестован и год с небольшим провел в Лефортовской тюрьме по обвинению в антисоветской пропаганде. После смерти Леонида Брежнева дело решили прикрыть и с апреля 1983 года Кагарлицкого освободили.
В 1988 году восстановлен в ГИТИСе и окончил его.
Депутат Моссовета (1990–1993). Один из лидеров Социалистической партии, Партии труда (1991–1994). Старший научный сотрудник ИСП РАН (1994–2002). Директор Института проблем глобализации (2002–2006).
C 2005 года – один из лидеров Контролигархического фронта России и Левого фронта.
С 2007 года – директор Института глобализации и социальных движений, председатель редакционного совета журнала “Левая политика”».
Эта биография демонстрирует сложную структуру элитарного капитала, где переплетается официальное и альтернативное, причем первое делает возможным второе: уважаемая позиция отца сочетается со связями в московском интеллектуальном сообществе, что обеспечивает доступ к ценным текстам («неортодоксальная марксистская литература», недоступная рядовому читателю). Описанная траектория сформировалась вне официальной академии, в альтернативном интеллектуальном пространстве и была легитимирована после распада социализма, когда профессиональный успех оказался связанным с предыдущим доступом к «западному» знанию и с международным характером новой интеллектуальной критики.
Многие инициаторы перестроечных семинаров и кружков впоследствии реализовали свои личные проекты и стали руководителями новых научных структур: организатор неофициального философского семинара в Минске отредактировал несколько энциклопедий современной философии; феминистская группа LOTUS в Москве составила основу будущего Московского центра гендерных исследований; были созданы новые журналы и издательства. «Новое знание» принимало личностную форму и становилось «судьбой»: оно вовлекало «активистов» социальной антропологии, феминистской теории или культуральных исследований в образ жизни, который формирует восприятие окружающего и отношение к нему. Новая деятельность была связана с другими формами общения, встречами со «знаковыми» людьми, знакомством с «запретными» текстами, а потом и созданием «основополагающих» текстов по новым дисциплинам на своем (не обязательно русском) языке, с чувством солидарности и причастности к сакральному опыту, т. е. непосредственно с производством субъектности. Вместе с тем «новая гуманитаристика» открывала перед посвященными новую структуру возможностей, жизненную траекторию и формы коллегиальной солидарности. Открывшиеся представительства международных организаций нуждались в экспертах, которые говорили бы на европейских языках (пригодилась английская спецшкола!) и владели западным концептуальным аппаратом. «Благодаря Соросу, Кеннану, Гарриману, Гарварду, Форду», а также западным правительствам началась институционализация нового знания в немногих независимых (негосударственных или реформированных) университетах и научных центрах: ЕГУ в Минске, ЕУ и Центре независимых социологических исследований в Санкт-Петербурге, Киргизско-американском университете в Бишкеке, Киево-Могилянской академии в Киеве, Католическом университете во Львове и др. Интеллектуальный рынок труда существенно расширился, а продвижение в нем не требовало конкуренции с прежними научными элитами. Это позволило символически «перечеркнуть» сложившуюся академическую иерархию, появилась возможность стремительного вертикального продвижения, минуя сразу несколько ступеней, а также поддержания устойчивой профессиональной связи с западной академией. «Новые» университеты также предоставили профессиональное признание исследователям, имевшим образование в других областях, и «органическим интеллектуалам» (если пользоваться термином А. Грамши), пришедшим из публичной сферы.
В больших городах и новых национальных столицах начал формироваться тип исследователя, профессионально связанного с Западом. Это сотрудничество не обязательно предполагало значительное финансовое вознаграждение (хотя в 90-х экспертные гонорары бывали спасением для едва выживавших ученых), но давало доступ к интеллектуальным ресурсам, информации, академической экспертизе и возможности карьеры вне «старой» академии, причем поначалу небольшому кругу. Географическая мобильность стала связана с восходящей социальной мобильностью, а доступ к текстам, библиотекам или Интернету («ценному товару» 1990-х) – точкой входа в глобальный академический дискурс. Таким образом происходило разделение на два частично совпадающих, но «противопоставленных» академических сообщества, а «новое» знание, часто переворачивающее то, что считалось в советских социогуманитарных науках правильным, исходящее из иных представлений о нормативности и научности и попавшее в академическое пространство через альтернативные точки входа, первоначально оказалось за рамками и государственной академии, и «ваковских» журналов, т. е. прежней системы академической сертификации.
Комментарий о научном (по)знании
Каким образом «новое» знание могло получить академическое признание? Ведь, согласно Людвику Флеку, «все известное всегда казалось систематическим, доказанным, имеющим практический смысл и самоочевидным для знающего. Каждая новая система знания, наоборот, казалась противоречивой, бездоказательной, ни к чему не приложимой, надуманной и мистической».
Поставленный выше вопрос логически равен другому: каким образом могло быть так, что в советское время вердикт истинности выносила партия? Принято считать, что наука пользуется своими методами и собственно научной аргументацией, а в таком случае заставить общество принять «нужное» за истину можно только посредством прямого принуждения. Однако это означало бы, что все советские ученые из страха подводили свои выводы под результаты, ожидаемые партией, а все советские люди лгали, что верят в «неправильное» знание. Это очевидно не так, и, значит, производство научной легитимности – более сложный процесс социального признания научного доказательства.
Согласно М. Фуко, которому мы обязаны формулой «власть – знание», в различные исторические периоды существуют разные «эпистемы» или «режимы истины», т. е. способы аргументации и институциональные процедуры, которые считаются необходимыми для обеспечения научной достоверности. Наука опирается на научный метод – безличные, абстрактные и постоянные процедуры, но эти процедуры не возникают «ниоткуда», их устанавливают люди, руководствующиеся различными соображениями о том, какими эти процедуры должны быть, и входящие в различные институты. Например, О. Журавлев в статье о московском физфаке 1950-х годов, где также происходила конфронтация «старого» и «нового» знания, принявшая форму борьбы между «старой» (классической) и «новой» (квантовой) физикой, пишет, что в дискуссиях того времени можно было выделить два способа обоснования научной истины: «философский», характеризующийся работой теоретического воображения, и «сциентистский», базирующийся на экспериментальной процедуре. Победа «новой» физики, на что ушли десятилетия, была достигнута благодаря не только собственно экспериментальным данным, использованным в реальных оборонных проектах, но и всей расстановке сил в поле науки того периода, включая отношения ученых с комитетом комсомола и партийной организацией факультета, а также условия финансирования исследований. Однако в естественных науках «истинность» считается связанной с практическим результатом, с тем, «загорится ли лампочка». В гуманитаристике «лампочки» обычно не существует и вопрос истинности решают эксперты.
Процитированный выше эпистемолог Людвик Флек считал, что наука является коллективным предприятием и осуществляется «мыслительным коллективом», а знание производится не только отдельным исследователем, но всем полем науки и институтов, которые в него входят; оно производится «в ответ» на ожидания и ценности аудитории (коллеги, ВАК, студенты, более широкая публика), научного рынка, рецензентов. Статус научного продукта, признание его «истинным» зависит от правил оценивания, как явных, так и подразумеваемых. Если знание всегда включено в сложные отношения с другим знанием (по М. Фуко, «нельзя сказать что угодно в любой момент времени»), научные аргументы являются не только научными, но и социальными феноменами: «Рациональные единства, такие как суждения, аргументы или теории суть социальные единства, т. е. они являются социальными институтами или частями социальных институтов или зависят от социальных институтов». Иными словами, «гарантами» научности выступают социальные институты, прежде всего академия. Место советского марксизма – единственной «все объясняющей» концепции – довольно быстро заняли перенесенные на постсоветскую почву «культура», «сексуальность», «идентичность», «гендер», «постмодернизм», глобализация. Однако, не имея «выстраданного» содержания, выросшего из собственной научной традиции, эти теории оказались «произвольными»: создалась логика интеллектуального шведского стола. Легитимация такого «произвольного» знания требует опоры на признанную социальную силу, которая своим «авторитетом» гарантирует соответствие научной процедуре. Такой силой на постсоветском пространстве стала западная академия. Ее авторитет и материальные ресурсы, обеспечившие легитимность нового научного дискурса и связь с некоторыми реальными агентами, формирующими научное поле, определили авторитетность высказываний и текстов и вывели на поле новых научных игроков.
В этой ситуации важны легко считываемые маркеры интеллектуальной принадлежности научного продукта, которые без труда распознаются как «своими», так и «чужими». Что может быть легко читаемым знаком потенциально нового содержания? Очевидно, «первыми» маркерами, предназначенными для управления вниманием аудитории, являются названия. При диверсификации и мощном росте рынка символических продуктов авторская стратегия состоит в том, чтобы уложить все важное в заглавие, привлечь внимание, показать возможному читателю ценность текста и его отличие от мейнстрима. Примером названия, содержащего очевидные знаки «нового» знания, может быть название конференции «Конструируя “советское”? Политическое сознание, повседневные практики, новые идентичности» (2011 год). Во-первых, такие названия могут начинаться с «невозможного» для русских названий деепричастия, т. е. зачастую являются калькой с английского; во-вторых, часто содержат уточнение через двоеточие, знак вопроса или союз «как» в середине («Екатерина Правилова. Частное или публичное? Власть, наука и дискуссии о собственности в дореволюционной России» (симпозиум «Пути России», 2011)). В-третьих, включают в себя цитату («Сергей Ушакин (Princeton). “Я помню! Я горжусь!”: вспоминая о непрожитой войне») или явный стилистический сбой («Михаил Маяцкий. Би-бииипп!»).
Очевидно, что авторы и редакторы стремятся сигнализировать о своем отличии и название становится «рекламной акцией», направленной на продажу не только своего текста, но и всего поля «новой гуманитаристики». Аудитория «новых» текстов создавалась благодаря связи с зарубежной статусной академией: многие из них сначала печатались в западных изданиях, а затем уже на родине. Постепенно возникла возможность введения новых курсов, исследовательских тем и конференций. Если, перефразировав П. Бурдье, вопрошавшего, что создает репутацию безвестному произведению искусства, поставить вопрос, что превращало новые «еретические» тексты в «знание», ответом будет: поле их производства и функционирования. Это поле легитимировано западной академией, выстроенной на основании признанной иерархии университетов, научных журналов, независимого рецензирования, академического книжного рынка, цитирования и т. д. То, что публикуется в издании, принадлежащем к признанному институту, становится авторитетным – как прошедшее экспертную сертификацию. Тексты, производимые в «новой» академии на основании других представлений о нормативности и научности, без Запада как локуса власти оказались бы лишены дисциплинарной легитимности и возможности преодолеть «академическую цензуру».
Таким образом, знание, востребованное на международных символических рынках, в значительной мере развивалось за рамками государственной академии, где оказалось без своего организационного пространства, финансирования (если «нет» дисциплины, не может быть денег на ее развитие), позиций на кафедрах, критериев качества. Когнитивное пространство невозможно без новых концептов в библиографиях, системы оценки и рецензирования, охраняющих канон. Отсутствие новых областей в классификаторе Министерства образования означает непризнание соответствующих публикаций ВАКом и отсутствие академического рынка для них. В начале 1990-х Фонд Сороса и другие создали программы подготовки вузовских учебников по «новым» дисциплинам, чтобы способствовать их трансформации. По словам Евгения Быстрицкого, председателя украинского фонда «Возрождение» («Відродження»), программа учебников провалилась; согласно мнению Мэри Макколи, бывшего директора Фонда Форда в России, книги, которые были изданы по программам трансформации высшего образования, в отсутствие академического рынка никто не читает.
Со временем традиционная академия начала осваивать «новое» знание и активно потреблять гранты, однако нередко ее интегративные практики оказываются «колонизацией наоборот», манипуляцией новыми терминами для передачи старого содержания, и «основной парадокс такой стратегии интеграции состоит в том, что признание нового знания и включение его в “нормальную”, “традиционную”, “академическую” дисциплину трансформирует его содержание, приспосабливаясь к нормативности уже устойчивого консервативного знания». Примеры такого «приспособленного» знания, из которого «совершенно исчезает суть того, что пытаются делать западные» ученые, – «феминология», возникшая «на теле» гендерных исследований, «интеллектуальная история», оказывающаяся привычной политической историей. Стивен Коткин, готовивший для Фонда Форда аналитический доклад о результатах западной помощи высшему образованию в Российской Федерации, признал, что огромные вложения (около миллиарда долларов по бывшим социалистическим странам) не вызвали кардинальной трансформации знания. «Приспособленное» знание не угрожает статусу старых академических элит, чей капитал сформирован в другой эпистемологической традиции, часто связан с административными позициями и бюрократическим капиталом и не конвертируется в статус на мировом научном рынке.
Таким образом формируются две сертифицированные академией научные «правды». Отсутствие единой «научной точки зрения», для которой необходим консенсус экспертов, угрожает именно тому, что было целью научной перестройки: статусу академии и интеллектуального «класса».
Место академии и статус «академиков»
Изменения в академии произошли на всем постсоветском пространстве, однако зависели от конкретных условий, конфигурации элит, степени интеграции с Западом и т. д. Рассмотрение случаев Беларуси и России позволит понять, как именно академия включена в социальный расклад и почему для постсоветских «академиков» проблематична конвертация знания в социальный статус.
1. Россия: «классовое» разделение академии
Автор известной статьи о петербургской социологии Михаил Соколов рассказывает о двух «параллельных» социологических сообществах, члены которых почти не пересекаются, не осведомлены о работах друг друга и не связаны профессионально, что можно рассматривать как свидетельство академического «разделения». С одной стороны оказываются успешные «космополитические» акторы, обладающие «новым» знанием, современными профессиональными компетенциями и доступом к интеллектуальным ресурсам. Их знание, востребованное на международных символических рынках, является инструментом для присоединения к глобальной академии. На этом поле «играют» по международным правилам: наем осуществляется на основании «глобального» конкурса, претенденты должны иметь международно признанную степень и опыт зарубежной работы (показатель компетентности), владеть иностранными языками, публиковаться в международных изданиях, т. е. соответствовать требованиям, указанным в следующем объявлении:
«Вакансия профессора сравнительной политологии
Факультет политических наук и социологии ЕУСПб объявляет об открытом конкурсе
В течение трех лет, начиная с августа 2011 года, профессор будет вести научную работу и преподавать курсы по сравнительной политологии и смежным политологическим дисциплинам. Кандидат должен обладать исследовательским и преподавательским опытом в сфере политических наук. Избранный профессор обязуется сформировать серию курсов, отражающих и критически анализирующих современное состояние политической науки, теоретические и методологические принципы политологических дисциплин, опубликовать ряд статей по данной теме (в том числе в рецензируемых международных научных журналах), подготовить к изданию учебник либо учебное пособие с фокусом на политическую компаративистику.
Кандидат на должность профессора сравнительной политологии должен иметь научную степень доктора наук (или PhD), свободно владеть английским языком, обладать опытом научно-исследовательской работы в зарубежных университетах или исследовательских центрах, а также иметь ряд публикаций по сравнительной политологии и/или смежным политологическим дисциплинам».
Университеты, выдвигающие такие требования, заинтересованы в независимости от государства: там возникает идеал коллегиальности и университетской автономии, поскольку «академическая автономия предполагает монополию ученых на предоставление информации о том, каков относительный ранг представителей их дисциплины». В этих структурах есть «звезды», академическая элита международного класса с соответствующим списком публикаций и регалий: участием в международных научных проектах, академических советах и редколлегиях. Они способны привлекать финансирование и интерес к вузу, являясь частью его «капитала». В ответ они могут претендовать на более удобные условия работы: отсутствие в течение семестра для преподавания за рубежом, меньшую учебную нагрузку в пользу исследовательских занятий, возможность читать «нетрадиционные» курсы и т. д. Важным источником дохода для них являются международные стипендии и работа по коммерческим или поддержанным фондами проектам. Молодые сотрудники этих вузов также заинтересованы в публикациях в престижных изданиях и получении международного имени.
На другом конце академического континуума расположены акторы, включенные в традиционную академию. Они имеют доступ к локальным ресурсам, публикуются в местных сборниках, рекомендованных к печати соответствующими научными советами либо не имеющих научного редактора, где требования к публикациям являются «техническими» и касаются размера шрифта и ширины полей. Элита этих университетов, редко входя в состав международных научных комиссий, представлена в местных советах или редколлегиях. Их рядовые сотрудники, являясь «пролетариями академического труда», заполняют нижние эшелоны академической занятости, наиболее загруженные и наименее престижные. В качестве иллюстрации может выступать следующее свидетельство:
«Нагрузка на каждого из оставшихся преподавателей возросла весьма существенно, приблизительно на 30–35 %… возрастает в основном аудиторная нагрузка, так называемые горловые часы. Как показал опыт последнего учебного года, ситуация на кафедрах становится особенно критической, когда заболевает кто-то из преподавателей, поскольку занятость остальных не позволяет организовать полноценное замещение болеющего сотрудника… Причем столь интенсивный рост нагрузки отнюдь не сопровождается ростом заработной платы; она остается неизменной. Постоянное перераспределение нагрузки и ее возрастание означает необходимость весьма оперативно осваивать и преподавать новые учебные дисциплины. Так, в уходящем учебном году некоторые мои коллеги вели по 7–8 учебных курсов, причем добрая половина из них была новыми».
Расположенные между этими идеальными точками исследователи характеризуются различной степенью включенности в международный символический обмен и, соответственно, автономией и доступом к ресурсам. Значительная часть академического континуума принадлежит, по определению М. Соколова, к «бедной науке», для которой характерно «проектное мышление». При больших нагрузках, низких зарплатах, плохой языковой подготовке и без доступа к литературе исследователи стремятся к выполнению разнообразных проектов, за которые можно получить «быстрое» вознаграждение, но не научное имя. Многие выпускники престижных университетов предпочитают покинуть академию (или уехать за границу), но не работать там, где возможности профессиональной самореализации отсутствуют, а вознаграждение минимально. В наибольшей степени это справедливо для провинциальных городов, где успешные международные акторы могут отсутствовать и профессиональной референтной группы нет.
Различие между двумя сообществами может быть обозначено в терминах «классового» разделения. Знание становится капиталом, только если оно является «особым», не всем доступным, – что и является основой социального статуса интеллектуалов, которые заинтересованы «исключать» всех остальных из обладания таким знанием. Таким образом, «особое» знание становится источником «классового» неравенства в академии. В современной социальной теории под классом понимается широкий организующий концепт, с помощью которого теоретизируют социальную дифференциацию и исключение: понятие класса относится не к коллективам или группам, а к способам дифференциации и поддержания социальных границ и различий. Однако границы не существуют в готовом виде, а создаются в процессе социальной структурации, которая может быть основана на любом различении: гендерном, пространственной отдаленности, социальной мобильности и т. д., т. е. на любой форме капитала. Эпистемологический капитал также является ресурсом для обеспечения социальной мобильности и утверждения отличия, т. е. для конструирования «классовой» иерархии с доминированием и исключением, что и произошло при разделении на две академии. Вместе с тем знания самого по себе недостаточно для занятия его носителями престижной позиции в обществе. Так как оно является «подчиненной» формой капитала, его доминирование невозможно без опоры на реальную социальную силу, а меритократический идеал автономного эксперта в принципе возможен тогда, когда существует класс автономных («буржуазных») акторов. Для такого профессионала легитимирующей силой стал западный академический истеблишмент, а «реальной» социальной поддержкой – постсоветская (экономическая) либерализация. Для другой группы в роли легитиматора выступает государство (ВАК, «ваковские» журналы и т. д.), однако это означает подчиненное социальное положение знающей когорты. Историк Николай Копосов объясняет реванш носителей «традиционного» или даже «консервативного» знания в 2000-х годах постепенным укреплением госаппарата. Успешность в этой группе связана не столько с признанием научным сообществом, сколько с бюрократической позицией и близостью к системе власти. Так, социолог, полагающая, что статус производителей знания в России настолько низок, что «только дружба с политическим классом открывает для интеллектуала широкие возможности реального влияния», становится инициатором женского движения «Отличницы», в планах которого – «вступление в Общероссийский народный фронт…».
Однако Россия – государство с претензиями на глобальную значимость, и статус российской науки – это и статус России, и ее способность принимать вызовы времени, для чего нужны интеллектуальные элиты международного класса. Оказалось, что российская наука «не услышана» в мире, и отсюда озабоченность отсутствием российских авторов в международных индексах цитирования. Поэтому правительство пытается поддерживать ограниченную группу международно «конвертируемых» ученых, финансируя, например, Российскую экономическую школу и некоторые другие университеты, где зарплаты преподавателей сравнимы с европейскими, разрабатывая собственные рейтинги, в которых российские университеты занимают первые места, а также выдвигая инициативы сотрудничества с соотечественниками, работающими за рубежом.
Однако, не став единым институтом, который устанавливает канон «знания», осуществляет экспертизу квалификации своих членов и отдельных институций, академия не сможет получить автономию, когда «только сами ученые могут по достоинству оценить достижения своих коллег». Научные степени перестают быть свидетельством обладания знанием, так как почти любая точка зрения может быть признана соответствующим академическим сообществом, а диссертации больше не являются свидетельством квалификации. Возникают «диссертации престижного потребления» (защищаемые или, вернее, покупаемые новой номенклатурой): признак того, что академия не имеет власти контролировать свою главную ценность – систему научной сертификации и доступ в свои ряды. Иначе говоря, установить монополию на социально значимый вид экспертизы, являющийся основой ее статуса.
2. Беларусь: «философский пароход»
Как известно, «философским пароходом» называют кампанию по высылке в 1922 году из Советской России неугодных интеллектуалов. Эту метафору можно применить к происходящему в нынешней Белорусской академии, где произошло «исключение» нового знания, выведение его за государственные границы. Создатели независимых университетов на постсоветском пространстве стремились освободить знание от идеологического контроля и провинциализма, что было невозможно без деконструкции устоявшегося порядка, поэтому новые научные организации ставили перед собой не только академические, но и широкие социальные цели. Когда в новой структурной ситуации контроль над ресурсами перешел из рук старых элит к новым «часовым при западной помощи», частично выросшим из старых партийных и комсомольских структур и появившимся в том числе вследствие общей децентрализации при образовании новых национальных государств, те виделись Западу агентами демократических перемен и поддерживались не только как научные организации, но и как проект политического убеждения. Они должны были способствовать превращению «безответных» советских ученых в автономных профессионалов западного образца, обладающих независимым от государства мнением и получающих ресурсы на соревновательной основе от различных агентств. Таким образом, новые дисциплины были не только «научными парадигмами», но и агентами влияния, так как взаимодействие с донорами всегда способствует проникновению идей и идеологий, которые те продвигают. ЕГУ в Минске, согласно Уставу и заявлениям руководства, видел свою миссию в том, чтобы стать «мостом» между Востоком и Западом и подготовить новое поколение белорусской элиты, и именно это стало поводом для беспокойства. Обосновывая закрытие университета, президент Беларуси А. Лукашенко указал:
«…основная задумка была подготовить новую белорусскую элиту, которая должна со временем “привести Беларусь на Запад”. Что же получается, в центре Минска готовятся будущие руководители, элита, а как же остальные белорусские вузы? Они кого готовят? Слуг для этой самой элиты?»
По сути дела, это высказывание – критика нового социального неравенства. Неудивительно, что оно было сделано в Беларуси, где сложилась иная, чем в России, социальная структура и конфигурация элит, имеющих иные геополитические притязания. Исторически, в силу того места, которое занимала (любая) национальная республика в советском интеллектуальном раскладе («ценное» знание было сосредоточено в соответствующих научных и политических структурах центра), в Беларуси не мог сложиться значительный слой, способный «играть» на международном академическом поле и использовать западную солидарность для противостояния контролю над производством знания. Вместе с тем до последнего времени в Беларуси в силу ряда причин сохранялось слегка реформированное социальное государство советского типа, в основе которого лежит административный распределительный принцип. Такая система обеспечивает тому, кто контролирует распределение, значительную власть, однако требует легитимации при помощи «социальной справедливости». Монополизировав контроль над распределением, а с ним и заботу о народном благе (президент «повышает пенсии», «контролирует цены» и т. д.), А. Лукашенко воспрепятствовал таким образом формированию автономной постсоветской «буржуазии». Он минимизировал социальное неравенство и «задержал» классообразование: отсутствие независимых элит уменьшает угрозу его власти и, таким образом, научным элитам не на кого опереться, кроме государства, и неоткуда получать необходимое для автономии финансирование. После закрытия ЕГУ и других исследовательских структур автономные интеллектуалы оказались вытесненными за государственные границы, а так как Беларусь как малая страна «не претендует» на значимое место на международной арене, государство не беспокоится об отсутствии международно конвертируемого гуманитарного знания и экспертизы (время от времени, правда, сообщая о намерениях открыть у себя «филиал Гарварда»). Наоборот, их носители рассматриваются как угроза существующей власти и старым элитам. Университетская администрация препятствует зарубежным поездкам преподавателей, а также получению зарубежных грантов. Некоторые сотрудники Белгосуниверситета, получившие стипендии в самые престижные американские вузы, были поставлены перед выбором отказаться от них либо уволиться, так как руководство заявило о своей незаинтересованности в таких поездках.
Отгородившись от системы обмена знанием, государство и «старые» элиты создали «внутреннюю» науку: не конвертируемую в международно признаваемый продукт, но выглядящую «как настоящая» для себя самой и не представляющую угрозы социальной или философской критики системы. Например, практически единственный журнал по социальным и политическим наукам «Беларуская думка» характеризуется как «общественно-политический и научно-популярный журнал Администрации Президента Республики Беларусь». Как указывается, «основной целью создания журнала явилась необходимость ознакомления общественности с вопросами социально-экономического развития страны, функционирования системы высшего образования и идеологии. В связи с этим была поставлена задача всесторонне, объективно и профессионально освещать политику государства, работу органов исполнительной и законодательной власти, достижения отечественной и зарубежной науки».
При этом журнал «является научным изданием, рекомендованным Высшей аттестационной комиссией для публикации результатов диссертационных исследований по следующим дисциплинам: философия, история, политика, филология». Представление о научности издания может дать содержание любого номера. Например, в сентябре 2010 года журнал опубликовал статьи со следующими названиями:
«Белорусская экономика: прогноз – позитивный» (Андрей Кобяков); «Живой процесс законотворчества» (Геннадий Новицкий); «Оптимальная система» (Герман Москаленко); «На подготовленную почву» (Владимир Николаевский); «Испытание стабилизацией» (Галина Мохнач); «Аргументология мудрости» (Снежана Михайловская).
В 2009 году журнал стал «победителем V Национального конкурса печатных средств массовой информации «Золотая Литера» в номинации «Лучший научный, научно-популярный журнал». Таким образом, лучший научный журнал выбирает не академия и научное сообщество, а комиссия по государственной премии «Золотая Литера». Кажется, научные журналы не являлись органами исполнительной власти даже в сталинские годы.
Заключение
Противостояние постсоветских ученых относительно доминирования на поле производства знания, а также борьба за проникновение на международные символические рынки связаны с общим беспокойством интеллектуалов относительно своего статуса. Отстраненные в начале 1990-х от обладания экономическим капиталом в процессе складывания новой системы дифференциации, они вынуждены вести переговоры о своем социальном месте, обладая только знанием. Однако для конвертации знания в статус (т. е. «власть знать») его производители должны, во-первых, легитимировать его в качестве редкого («не такого, как у всех»), а потому ценного товара и, во-вторых, отстоять свою «монополию» на него (эксклюзивное право «экспертного вердикта»). Решение этих задач происходит в тех условиях, когда «советское» знание и знание вообще («если ты такой умный, почему ты такой бедный») оказалось в значительной степени дискредитированным. Возникшая «новая» академия ориентирована на международные модели воспроизводства знания и легитимирована западным научным истеблишментом. Другая часть академии продолжает советскую модель производства знания и опирается на ее теоретическое наследие и ресурсную базу, а также на возникшие «коммерческие» структуры. Она в меньшей степени включена в международный символический рынок. Таким образом академия перестает быть единым институтом, который устанавливает научный канон, контролирует допуск в свои ряды и осуществляет экспертизу. Не будучи в состоянии осуществить автономию, академия не может «произвести» «научную истину», которую общество приняло бы в качестве единственно верной, а без этого невозможна фигура знатока или эксперта – основы социального статуса интеллектуалов.
Приложение 1
Международная конференция журнала «Новое литературное обозрение»
XIX Банные чтения
АНТРОПОЛОГИЧЕСКИЙ ПОВОРОТ: РЕГУМАНИЗАЦИЯ ГУМАНИТАРИЕВ?
1–2 апреля 2011 года
Место проведения: кафе «Март» (ул. Петровка, д. 25)
Пятница, 1 апреля 2011 г.
10:00 Открытие конференции:
Вступительное слово: Ирина Прохорова («Новое литературное обозрение»)
Утреннее заседание: 10:00–14:00
1. Ян Ассманн (Университет г. Констанца, Германия)
Идея «человечества» от Лессинга до наших дней
2. Ханс Ульрих Гумбрехт (Стэнфордский университет, США)
«Литературная антропология» vs невозможность понятия «человечности»
3. Лоран Тевено (Высшая школа социальных наук, Франция)
Регуманизация или реобъективация условий человеческой жизни? Обращаясь к драматической тенденции нашего времени.
Дневное заседание: 15:00–18:00
1. Константин Богданов (Университет г. Констанца, Германия)
Интернет, интертекст и смешанная хрия: антропология выбора в неточных науках
2. Марина Могильнер (журнал Ab imperio, Россия)
Антропология как филология, или «О пользе метисации»
3. Оксана Булгакова (Стэнфордский университет, США)
Тело, медиа и медиальная бестелесность
4. Аарон Шустер (Берлинский институт культурных исследований, Германия)
Жизнь – это болезнь? К идее клинической антропологии. Тезисы
Суббота, 2 апреля 2011 г.
Утреннее заседание: 10:00–14:00
1. Игорь Нарский (Южно-Уральский государственный университет, Россия)
Приглашение к «лирической историографии», или Об одной тенденции в современном историописании
2. Сергей Ушакин (Принстонский университет, США)
Постколониальные остранения: в поисках места между Сталиным и Гитлером
3. Кевин Ф. М. Платт (Университет Пенсильвании, США)
Травма и общественная дисциплина: текст, субъект, память и забвение
4. Валерий Подорога (Институт философии РАН, Россия)
Парадокс наблюдателя: аналитическая антропология литературы. К вопросу о методе
Дневное заседание: 15:00–18:00
1. Алейда Ассманн (Университет г. Констанца, Германия)
Вежливость и уважение: новая форма концептов «цивильности» для глобального мира
2. Михаил Ямпольский (Нью-Йоркский университет, США)
Экспрессивное кино
3. Элейна Лемон (Мичиганский университет, США)
Может ли антропология регуманизировать?
Приложение 2
Центр научных исследований предлагает услуги по публикации
Центр научных исследований и разработок EFSC приглашает принять участие в подготовке коллективных монографий и сборников научных трудов. Подробная информация представлена в приложенном информационном письме и на сайте .
Срок подачи материалов – до 16 июля 2010 года.
Срок выхода научных изданий – август 2010 года.
1. Реформирование Российского законодательства: проблемы и перспективы (РРЗ-2010-2).
2. Гуманитарные проблемы развития современного общества (ГПР-2010-2).
3. Профессия – педагог (ПРП-2010-2).
4. Теория и практика управления предприятиями и отраслями (книга 2) (ТПУ-2010-2).
Также Вашему вниманию предлагается возможность опубликования статей на страницах сборника научных трудов «Дискуссия теоретиков и практиков» в следующих разделах:
1. Экономика (Э-2010-2).
2. Финансы, денежное обращение и кредит (ФДК-2010-2).
3. Социология, философия и культурология (СФК-2010-2).
4. Менеджмент и маркетинг (ММ-2010-2).
5. Здравоохранение и медицина (ЗИМ-2010-2).
6. Юриспруденция (Ю-2010-2).
7. Филология и лингвистика (ФЛ-2010-2)…
Общие требования к статьям:
К публикации принимаются ранее не издававшиеся статьи, выполненные на высоком научном уровне, содержащие результаты исследований по соответствующей проблематике. Минимальный объем статьи составляет 4 (четыре) страницы. Максимальный объем не ограничен. Расчет количества страниц в статье осуществляется авторами самостоятельно в соответствии с установленными требованиями к оформлению. Страница, заполненная наполовину и менее, считается как ½ страницы и оплачивается в соответствующем размере. Страница, заполненная более чем наполовину, считается полной страницей. Публикуемые статьи должны быть набраны в редакторе Microsoft Word (*.doc) на листах формата А4 (210 × 297 мм). Поля: верхнее и нижнее – 2 см, правое – 1,5 см, левое – 3 см… Заголовок статьи оформляется прописными буквами, размещается по центру страницы без абзацного отступа… Представление списка использованной литературы является обязательным…
Стоимость публикации
Во втором-третьем кварталах 2010 года установлены следующие цены на публикацию материалов в коллективных монографиях и сборниках статей:
Элемент Рублей за 1 страницу
Статьи, в пределах 10 страниц 180
Статьи, за каждую страницу, начиная с 11-й 150…
После предоставления полного комплекта заявки редакция в течение 2 (двух) рабочих дней сообщит Вам о принятом решении. В случае согласия редакции опубликовать предоставленные результаты научных исследований и разработок Вам будет выставлен счет на оплату. В случае отказа в публикации редакция обязуется мотивировать свое решение.
В пределах цифровой видимости: класс-ные Pussy riot
[434]
В июле 1972 года актриса и активистка антивоенного движения Джейн Фонда посетила Северный Вьетнам, который в этот период ожесточенно бомбила американская авиация, и во время одной из встреч с вьетнамскими военными была сфотографирована сидящей на противовоздушном орудии. Когда снимок попал в газеты, он вызвал яростную реакцию, и прокатившийся по Америке шквал остался в истории под названием «скандал с Джейн в Ханое» («Hanoi Jane controversy»). Одна часть американской публики, возмущенная «предательством», требовала расправы над актрисой, другая – в основном молодежь и антивоенные активисты – солидаризовалась с ее гражданской позицией и антивоенной деятельностью. В течение последующих тридцати лет во многих своих публикациях и выступлениях Фонда разъясняла обстоятельства, при которых был сделан снимок, казавшийся в тот момент совершенно невинным, а в опубликованной в 2005 году (т. е. через тридцать три года) автобиографии просила прощения у американских ветеранов и членов их семей за боль, которую, возможно, им причинила. Когда на встрече с читателями во время книжного тура по городам Америки к актрисе подошел ветеран вьетнамской войны и плюнул ей в лицо жевательным табаком, Фонда решила не подавать на него в суд.
Эта история может рассматриваться как своего рода «предтеча» дела группы Pussy Riot – современного скандала сравнимых масштабов. Он в очередной раз продемонстрировал, какого накала может достичь реакция на медийное событие, затрагивающее чувствительные для данного исторического момента национальные струны. Развертывающаяся вокруг таких событий яростная полемика является свидетельством фундаментальных противостояний в обществе.
Прежде чем перейти к анализу социального противостояния, вызванного «панк-молебном», необходимо коснуться основных фактов дела, хотя его канва, очевидно, известна всем возможным читателям этого текста. Храм Христа Спасителя в Москве, куда 21 февраля 2012 года пришли пять членов женской панк-рок-группы Pussy Riot, был разрушен в начале 1930-х годов в порыве государственного атеизма и отстроен в 1990-х как символ отречения от сталинского прошлого и возвращения к «христианским ценностям». Постепенно он превратился в «главное» церковное учреждение, откуда во время православных праздников ведутся телетрансляции богослужений. Панк-эстетика группы – «неоновые» балаклавы, платья и колготки – была уже знакома тем пользователям социальных сетей, кто видел выложенные в Интернет видеозаписи прежних выступлений Pussy Riot, в частности их акцию на Лобном месте в Москве или перформанс на крыше троллейбуса. Направленные против действующей власти, они тем не менее не вызвали широкой реакции, и группа была в основном известна в кругах молодых «продвинутых» горожан. Приблизившись к сакральному центру православного храма, участницы вбежали на амвон и повернулись лицом к «публике» (представленной в это время несколькими пожилыми посетителями), чтобы начать перформанс, который, однако, продлился недолго. Менее чем через минуту выступление было остановлено охранниками.
Почти сразу же вслед за этим группа разместила видео своего полного (но не произошедшего в реальности) перформанса в Интернете: в клипе длительностью около двух минут участницы группы танцуют на амвоне, повернувшись лицом к «зрителям» и поднимая ноги в «канкане», имитируют молитву при помощи «истовых» («лбом об пол») поклонов, играют на электрогитарах и выкрикивают панк-молитву, в которой обращаются к Богородице, призывая ее «прогнать Путина», и называют священников сотрудниками ФСБ. Видео моментально разошлось по Сети, и, очевидно, именно тогда Pussy Riot задели какой-то особенно важный нерв. Почувствовав провокацию и акт символического насилия, русскоязычный Интернет взорвался, а на своем пике (после ареста участниц) дело приобрело и глобальную видимость. Комментаторы стали сравнивать его с «делом Дрейфуса». Согласно Википедии, сообщение об обвинительном заключении членам группы (о чем будет сказано ниже) разместили 86 % мировых СМИ.
На западе перформанс был однозначно интерпретирован как выступление в защиту демократии и свободы слова, и в поддержку группы высказались как селебрити – Мадонна и Пол Маккартни, – так и миллионы обычных интернет-пользователей, которые поставили многочисленные «лайки» под соответствующими постами в социальных сетях и даже маршировали по улицам западных столиц в разноцветных балаклавах. Аудитория же в нашей части света разделилась: если одни приветствовали акцию как реализацию свободы слова (неважно, что в не предназначенном для этого месте), то другие увидели в ней проявление ненависти, акт вражды, намеренную провокацию, призванную оскорбить церковь, травмировать и унизить верующих. Параллели с делом Фонды очевидны, но есть и важное отличие. Если дебаты вокруг «Джейн в Ханое» имели место в эпоху традиционных СМИ, то дело Pussy Riot развернулось уже в эру Интернета и социальных сетей, т. е. новых медиа, появление которых привело к реструктуризации аудитории и изменениям в практике социальных движений, политического участия и режимах самовыражения, что и является предметом интереса в данном тексте.
Представленный далее анализ сосредоточен на рассмотрении дела с точки зрения медиаактивизма и новых социальных движений цифровой эры. Он также затрагивает проблему социальной стратификации в постиндустриальном обществе и, помимо этого, стремится высказать некоторые догадки относительно постсоветского феминизма. Основная идея текста состоит в следующем. Активистский перформанс Pussy Riot – своего рода «социальный комментарий» относительно религии и феминизма – неожиданно вскрыл и сделал очевидным существующее в постсоветском обществе социальное разделение. С одной стороны выявленной социальной границы оказался креативный, или новый, класс городских образованных и глобально ориентированных элит, чьи жизненные возможности сосредоточены в сфере технологических, экономических и культурных трансформаций, характерных для информационной экономики. Интересы этой группы лежат в плоскости самовыражения, достижения автономии и видимости, для чего ей требуются современные информационные ресурсы. С другой стороны находятся «массы», размещенные в материальной (производительной), а не виртуальной экономике и следующие другому стилю жизни. Их «гнев» в отношении постсоветского экономического неравенства преобразовывается, в частности, в неприятие феномена Pussy Riot, чей протест нацелен на достижение признания, деконструкцию культурных кодов и языка доминирования. В массовом восприятии Pussy Riot ассоциируются с глобальным капитализмом и космополитическими элитами, и дискуссии относительно деятельности группы, которые часто интерпретируют как отторжение феминизма (женской автономии) или свободы слова «неразвитым» постсоветским обществом, являются способом обсуждения классового неравенства и новых типов субъектностей, порожденных информационным обществом.
Изложенная аналитическая перспектива исходит из идеи классовой дифференциации в культуре (высказанной П. Бурдье и другими социологами), современных исследований медиаактивизма и новых социальных движений в информационном обществе и акторно-сетевой теории. Помимо этого, анализ опирается и на некоторые теории, выработанные в рамках гендерных исследований. Материалом для анализа послужили общественные дискуссии вокруг дела Pussy Riot, которые происходили в течение последних двух с половиной лет на различных информационных ресурсах: в печатных и цифровых СМИ, социальных сетях и в блогах. В поле рассмотрения включены в основном русскоязычные источники: интервью и передачи с членами группы, тексты о них, их собственные заявления, посты в блогах и комментарии к ним, а также карикатуры и постеры; часть информации была получена из англоязычных источников. Все эти «высказывания» составляют дискурс, и, используя метод подробного чтения (closereading) полемики вокруг дела Pussy Riot, я намереваюсь вскрыть те социальные отношения и типы субъектностей, которые ее порождают. Текст начинается с разъяснения общего контекста дела; в следующих разделах рассматриваются его феминистский, классовый и медийный аспекты.
Контекстуализация: вера и споры о «русском»
Собственно дело Pussy Riot начало развиваться уже после самого перформанса и в значительной степени как реакция на место его проведения, поскольку часть публики увидела в произошедшем сознательное надругательство над (своей или чужой) верой. Согласно берущей начало в Евангелии идее, продолжающейся в православии, церковь является не «публичным местом» (как утверждали участницы группы во время суда и как это есть в протестантизме), а Царством Божиим на земле, телом Христовым, где – как, например, и у Стены Плача в Иерусалиме – не все разрешено и где требуется следовать некоторым нормам. Их нарушение считается кощунством. После того как видео перформанса появилось в Сети, известный блогер озвучил свою (реальную или только объявленную) травму следующим образом:
«…главное, чтобы в церковь с этим не заходили… – чтобы ноги не задирали самым похабным образом в диком танце своем, чтобы не корчились в масках на амвоне – святом месте для православных, куда верующие взгляд поднимают с благоговением…»
Довольно быстро дискуссии в социальных сетях и СМИ о смысле и цели перформанса захватили все общество, и иерархи Православной церкви официально его осудили; вскоре появились сведения о реакции на дело за рубежом, а после того, как в марте 2012 года три участницы группы были арестованы (сначала якобы для защиты от гнева части верующих, угрожавших расправой), дело было объявлено политическим, и им заинтересовалась «Международная амнистия». Участницам было предъявлено обвинение в хулиганстве по мотивам религиозной ненависти, и в конце лета 2012 года суд приговорил их к двум годам лишения свободы.
Защищаясь от обвинений в оскорблении веры, члены группы неоднократно утверждали, что их акция была не перформансом, имеющим целью высмеять церковь, а настоящей молитвой. Однако молитва определяется как акт, посредством которого устанавливается связь с божественным: адресатом молитвы является Бог (или святой), для чего видео не нужно. Перформанс же рассчитан на зрителей, к которым участницы повернулись с амвона и, что важно, для кого и смонтировали клип. Позже члены группы признали: «Для нас амвон храма Христа Спасителя был сценой». Летом 2014 года Н. Толоконникова и М. Алехина дали публичное (выложенное в Интернет) часовое интервью Дэвиду Ремнику, сотруднику американского журнала The New Yorker, посвященное перформансу в церкви как художественному акту.
В октябре 2012 года новому адвокату удалось доказать неучастие в перформансе Екатерины Самуцевич (не успевшей подняться на амвон), которая была освобождена из заключения и впоследствии судилась с прежними адвокатами группы, обвиняя их в манипуляциях с торговой маркой Pussy Riot, в том, что они публично выставили ее «люмпеном», а также в других нарушениях. Н. Толоконникова и М. Алехина были освобождены по амнистии в декабре 2013 года (на четыре месяца раньше срока окончания заключения) и решили в дальнейшем заниматься защитой прав заключенных российских тюрем. Они посетили несколько западноевропейских стран и США, где, в частности, выступили в концерте с Мадонной, приняли участие в телешоу Colbert Report, которую ведет известный американский сатирик Стивен Колберт, а также снялись в новом эпизоде телесериала «Карточный домик». Помимо этого, они регулярно участвуют в коммерческих фотосессиях. На сайте группы было размещено сообщение, что Надя и Маша, избравшие новую цель, более не являются членами Pussy Riot, одним из обязательных условий чего является анонимность, однако международная общественность знает их под этим именем, которое используется при организации выступлений и рекламных фотосессий.
Рассмотрение религиозной составляющей дела Pussy Riot не входит в задачи этого текста, однако некоторые сведения необходимы для понимания логики произошедшего. Очевидно, что высказывание или изображение может – как это произошло в светском деле Джейн Фонды или религиозном с карикатурами на пророка Мухаммеда – стать (или быть объявлено) причиной травмы, однако не все зрители были оскорблены перформансом. Некоторые, заявив, что являются православными верующими, утверждали, что не видят в перформансе ничего оскорбительного; с другой стороны, акцию осудили многие неверующие. В этой точке находится первое социальное разделение в деле Pussy Riot, однако проходит оно не собственно по принципу веры (верующие против неверующих), а по какому-то иному (одна часть верующих и неверующих против другой). Очевидно, это связано с различными современными трактовками веры.
В советском обществе, формально считавшемся атеистическим (религия рассматривалась как проявление отсталости), тем не менее существовала «народная религиозность», а в среде интеллигенции и богемы продолжалась полуподпольная религиозная и мистическая традиция. Будучи воспитанной на Достоевском и «больших вопросах» русской классической литературы, позднесоветская интеллигенция часто поддерживала религию в силу ее «антисоветскости» и вкладывала в нее нерелигиозные смыслы и цели: сохранение культурного наследия (икон, деревянного зодчества), обращение к нравственному началу, попытку найти ответы на экзистенциальные вопросы, табуированные советской идеологией. С распадом социализма в обществе начался процесс десекуляризации, в рамках которого значительная часть верующих оказались приверженцами «бедной религии».
Термин «бедная религия» принадлежит филологу и философу Михаилу Эпштейну, который говорит о характерной для постсоветского общества практике самостоятельного, вне какой-либо религиозной традиции, обращения к Богу. Эта вера, утверждает он, «бедная» в том смысле, что возникает «сама из себя», из внутреннего чувства: «Представьте себе молодого человека из типичной советской семьи, на протяжении трех-четырех поколений начисто отрезанной от каких-либо религиозных традиций. И вот теперь, слыша в своей душе некий призыв свыше, голос Божий, этот молодой человек никак не может определить, куда же ему идти, под крышей какого храма укрыться. Все исторические религии ему равно далеки, а голос раздается все ближе и ближе. Молодой человек идет в православный храм – и сталкивается со вполне определенной системой догм и обрядов, которая кажется ему слишком тесной для этого вселенского чувства… Вот в этом разрыве… и возникает бедная религия, не имеющая ни устава, ни книг, ни обрядов…», ни правил – одно только отношение к Богу здесь и сейчас. Для такой веры «все можно» – молиться Богу в чистом поле или не молиться вообще, не ходить в храм, не исполнять никакого завета: ведь вера, считается, находится внутри, в «сердце».
Таким образом, для «бедных» верующих церковь – это учреждение, а не сакральное пространство, священник – сотрудник на зарплате, икона – «картина», часть культурного наследия, но не священный предмет. Например, Н. Толоконникова, утверждая, что является православной верующей, говорила о религии именно как о культуре, культурном наследии. Практикуемые верующими дисциплина и самоограничение не имеют для сторонников «бедной религии» смысла в постижении Бога; они не испытывают потребности в коллективном переживании во время службы и не знают его, так как их вера не реализуется через осуществление обряда, ритуала (что, например, составляет сущность иудаизма и ислама), а потому перформанс в храме не оскорбил их религиозного чувства.
Такая религиозность находится в противоречии с традиционным православным учением, и, таким образом, разделение в отношении Pussy Riot касается природы веры в современном мире (как следует верить? нужно ли для веры соблюдение ритуала?), а также социального места церкви как института. Современное русское православие, продолжая считать себя сохранившейся истинной версией христианства, тем не менее осознает необходимость отвечать на вызовы современного мира, для чего разработало соответствующую социальную доктрину. Образованные и космополитические верующие, имеющие потребность совместить веру и существование таких явлений современности, как новые технологии, религиозная свобода, изменение формы семьи, сексуальности, понятий приватного и публичного и т. д., отвергают православную социальную доктрину как консервативную и даже утверждают, что «православие благословляет отсталость». Если учесть, что исторически православие в России было формой патриотизма, связывалось с государственным и военным служением, являлось способом выражения русскости и частью национальной идеи, то такое отношение к традиционной вере чревато социальным противостоянием. Весной 2012 года РПЦ при поддержке правительства использовала выступление Pussy Riot как мобилизационный предлог для организации «антипуссингов», т. е. акций в защиту православия, «русскости» и традиционных ценностей. Таким образом, дискуссии, формально сосредоточенные на вопросе о том, что можно и чего нельзя делать в храме, содержат в себе спор о сущности «русскости», а также о том, кто именно будет обладать властью определять содержание этого понятия: космополитические «перформансистки», танцующие на амвоне, или «народные массы»? Это противостояние имеет центром спор о социальном признании группы и о распределении власти. Таким образом, дело Pussy Riot затронуло нечто фундаментальное – то, что действительно может стать линией социального разделения.
Феминизм между «признанием» и «распределением»
Отсылки к феминистским идеям были важной составляющей дела, которое многих заставило задуматься об их содержании и восприятии на постсоветском пространстве. В начале своей публичной деятельности Pussy Riot обозначили свои цели как «феминизм, борьба с правоохранительными органами, защита ЛГБТ, антипутинизм и радикальная децентрализация органов власти, спасение Химкинского леса и перенос столицы РФ в Восточную Сибирь». Поставив «феминизм» на первое место и включив в свой список проблемы «ЛГБТ», призывая Богородицу стать феминисткой и говоря в панк-молитве о геях, «бредущих в Сибирь в кандалах», осуществляя свое высказывание при помощи «языка тела», использовав в названии провокационное обозначение «женского полового органа» как символа женской власти и восстания (которое в идеале должно привести к полному разрушению старого мира), они ясно обозначили свою позицию. На Западе она была моментально прочитана, потому что, как отмечала газета «Нью Йорк таймс», «название группы работает на ее популярность. Оно само по себе является культурным символом, прямой аллюзией к истории феминизма и протестной музыки, к riot grrrl и Сюзи Брайт (Susie Bright), кивком в сторону свободной женской сексуальности и телесного самовыражения. Другими словами, название специально откалибровано под западный медиарынок».
Однако постсоветская аудитория, за пределами круга специалистов незнакомая с именами и событиями, отсылкой к которым является название группы, оказалась в растерянности относительно смысла протеста. Согласно данным опроса, проведенного летом 2012 года Левада-центром, 23 % россиян считали, что перформанс имел своим адресатом церковь и верующих, 19 % полагали, что протест имеет антипутинскую направленность, а еще 19 % «не могли сказать», против кого или чего была направлена акция, очевидно, потому, что используемые феминистские символы не были рассчитаны на российскую аудиторию и не несли для нее никакого содержания. До выступления в храме и последовавшего уголовного дела группу не только не воспринимали серьезно, но открыто высмеивали даже либеральные интеллектуалы. Например, в одном из перформансов популярной сатирической серии «Гражданин поэт» (в которой русская классическая поэзия «перекладывается» в современный контекст и превращается в социальный комментарий) «riot of the pussy» как истерическому спонтанному неотрефлексированному женскому поведению противопоставлялся, под хохот публики, «riot of the dick». После ареста членов группы подобные шутки прекратились, а заявленная ею феминистская повестка переместилась в центр внимания. Однако значительная часть постсоветского феминистского сообщества, вынужденная защищать Pussy Riot и не согласная с приговором, тем не менее считала, что группа не работает на освобождение женщин и не представляет сообщество, но апроприировала его голос и, возможно, просто использует феминистскую риторику в своих целях. Например, сразу после ареста участниц на блоге группы был размещен призыв освободить их как матерей малолетних детей, озаглавленный как «Крик о спасении плененных женщин», что вызвало удивление своей «библейской» риторикой и апелляциями к материнству, т. е. непосредственно к «женской слабости». Впоследствии юристы группы не только продолжили «материнскую» линию, но и усилили ее и построили всю защиту на консервативных ценностях. Их риторика – и в этом есть своя ирония – по сути дела совпала с заявлениями «доброжелательного» диакона А. Кураева, который предложил, учитывая, что перформанс происходил в Масленицу, не принимать его всерьез, накормить «девушек» блинами, по-отечески ущипнуть и отпустить.
Встреченное частью общества с одобрением предложение «ущипнуть» взрослых женщин, как если бы они были мягкими игрушками, и закрепившийся в публичном пространстве дискурс «матерей малолетних детей» являются показателями антифеминистской деполитизации и тривиализации дела в СМИ и общественном сознании в целом. Феминистская позиция Pussy Riot была прочитана очень немногими: если сначала перформанс рассматривался как шутка, то впоследствии дело было помещено в контекст «свободы слова» и редуцировано до общего концепта «прав человека». Российские либералы поддерживали Pussy Riot именно и прежде всего как «антипутинисток», и только немногие видели в них обладательниц автономного женского голоса, возможно пытавшихся говорить о важных социальных проблемах.
Повестка Pussy Riot не прочитывается на постсоветском пространстве как феминистская отчасти вследствие той трактовки женского вопроса, которая была характерна для социализма и, очевидно, продолжает оставаться главной линией концептуализации гендерных проблем в регионе. Как известно, при социализме женский вопрос считался в целом решенным: свидетельством этому виделась широкая государственная программа по защите материнства. Корни такого отношения находятся в классической марксистской теории, где угнетение женщин (их, как писал Энгельс, всемирно-историческое поражение) связывалось с возникновением частной собственности: женщины «производят» работников для капитализма, а потому их сексуальность становится объектом контроля. Считалось, что с ликвидацией частной собственности и исчезновением классов исчезнет и гендерное неравенство: ему просто неоткуда будет взяться. Поэтому марксисты предполагали решать проблему посредством привлечения женщин к оплачиваемому труду (для получения ими экономической независимости) и выделения общественных средств на детские сады и другие социальные службы. Иными словами, такая политика равенства требовала соответствующего распределения ресурсов, при помощи которого можно было обеспечить совмещение производства (экономической деятельности) и воспроизводства. Поскольку основным способом достижения гендерного равенства считалась распределительная справедливость, вопрос «щипать или не щипать» даже не возникал, так как отсутствовал тот концептуальный аппарат, который позволяет рассматривать это действие в феминистской перспективе.
Западный же феминизм второй волны, ставший колыбелью современной гендерной теории, исходит из того, что возникновение категории пола уже является самым первым социальным разделением и первичным способом означивания отношений власти: с него, собственно, и начинается общество. Все остальные социальные разделения, в том числе класс, выстраиваются позднее и включают в себя гендерное неравенство. Угнетение женщин есть результат патриархата (мужского доминирования) во всех сферах – от сексуальной до экономической. Так как патриархат оказывается практически равнозначен культуре (цивилизации) и «оккупировал» такие изначальные категории, как язык (который не является гендерно-нейтральным), сексуальность («навязав» ей гетеронормативность), насилие над женщинами (непосредственное осуществление мужского доминирования), и проник во все общественные институты (образование, церковь, СМИ, экономику, семью и прочее), то объектом деконструкции должна стать вся культура, в том числе и гетеросексуальность как норма (лежащая в основе патриархата). Именно в этом контексте сексуальность и проблемы ЛГБТ рассматриваются в современном феминизме как инструменты деконструкции патриархатного (в первую очередь, символического) порядка и, таким образом, ликвидации самой основы угнетения. В нашей же части света они обычно рассматриваются в контексте защиты прав отдельных «несчастных» людей, но не глобальной общественной трансформации.
Однако основным процессом посткоммунизма является классообразование, формирование экономического неравенства, перераспределение собственности, возникновение иных форм доминирования и исключения. Переход к другому – рыночному – способу распределения ресурсов, влекущему экономическую стратификацию, несет и другие представления о социальной справедливости. Если при социализме она мыслилась в виде социальной защиты (женщин), то в рамках дискурса демократизации в 1990-х возникла другая формулировка гендерного равенства, ставящая во главу угла не бесплатный детский сад или декретный отпуск, а права женщин как независимых индивидов (которых нельзя «ущипнуть»), признание их человеческой автономии, независимой субъектности, права на свое тело и сексуальность. Эти категории связаны с той концепцией индивидуальности, которая формировалась в буржуазную эпоху. Права и личная автономия являются частью либерального дискурса и связаны с собственностью, рынком и капитализмом, которые и порождают независимых субъектов, но только среди тех, кто обладает ресурсами, чтобы добиться социального признания в новой реальности; в постсоветском случае они скорее являются достоянием части образованных женщин, проживающих в крупных городах.
Таким образом, новая феминистская повестка дня, связанная с переходом, если пользоваться терминами Нэнси Фрейзер, от борьбы за «распределение» (характерной для традиционных социальных движений) к борьбе за «признание» или то, как она прочитывалась на постсоветском пространстве, оказалась непопулярной во многом потому, что ее цели видятся многими как «буржуазные», декадентские, уводящие в сторону от тех проблем, которые находятся в основании их угнетения, – вопроса распределения ресурсов и классовых интересов трудящихся: женщин и мужчин. «Гендерная перспектива» начала проникать в постсоветский регион с распадом социализма, приходом неолиберального рынка и новыми формами доминирования и исключения, когда бесплатный детский сад и оплаченный декретный отпуск стали рассматриваться как препятствия на пути достижения экономической эффективности. В каком-то смысле гендер (вместе с некоторыми другими категориями) стал видеться «идеологическим прикрытием» происходившего экономического передела. Иными словами, те «нормативные» феминистские символы и слоганы, которые использовали Pussy Riot и которые работали на Западе, так как имели там собственную социальную историю, не прочитываются населением постсоветских стран как освободительные. В последние два или три года сам концепт «гендера» и те организации, которые его продвигали, оказались под ударом консерваторов в России и Украине: «гендер» стал рассматриваться как «западный импорт», продвигаемый некоторыми антинационально настроенными элитами.
Провозглашая борьбу против «угнетения», Pussy Riot оказались в неоднозначной ситуации, т. е. апеллировали к тому, что на постсоветском пространстве не было теоретизировано (за исключением некоторых групп исследовательниц и активисток) в качестве категорий социального угнетения: сексуальности, домашней работе, языку, но что, наоборот, оказалось связанным в сознании многих людей с новыми формами угнетения. Они использовали сформулированные на Западе смыслы и слоганы, которые в постсоветском регионе зачастую считаются «буржуазными» и связанными с глобальным капитализмом. Таким образом, Pussy Riot, провозгласившие контркультурную и антикоммерческую направленность своего проекта, ассоциируются с космополитическими, «компрадорскими» элитами, и, таким образом, полемика вокруг дела оказалась способом обсуждения социального неравенства.
«Новый класс» и новые медиа
Журналист радиостанции Би-би-си, который в апреле 2012 года вел репортаж от здания Московского суда, где должны были вынести решение о продлении срока содержания участниц группы под стражей, охарактеризовал пришедших туда в знак поддержки как «стильных молодых людей». Многие отвечали на его вопросы по-английски – что является важным ресурсом в квазипрофессиональных сообществах и сетях блогеров и журналистов новых медиа, «современных» художников, компьютерных энтузиастов, веб-дизайнеров, популярных ученых и публичных интеллектуалов, экспертов, организаторов и полупрофессиональных правозащитников, феминистских и экологических активистов, входящих в международные правозащитные сети. Исследования российской протестной волны 2011–2012 годов обычно не отмечают такой важный аспект этого движения, как частичное смешение и пересечение двух сфер, посредством участия в которых участники движения знали друг друга и видели себя членами одной сети. Я имею в виду политические (протестные) акции и производство и потребление современного искусства, происходившее посредством сетей новых галерей, перформансов, выставок, аукционов, «богемных» кафе, (новых) художественных изданий, а также обсуждений этих событий в социальных сетях. Например, возникновение Pussy Riot связывают с акционистской группой «Война», в которую входили некоторые из участниц. Члены этого смешанного сообщества интеллектуалов, художников и активистов обычно имеют особый габитус, т. е. следуют некоторому стилю материального и культурного потребления («свои» книги, фильмы, музыка) и образу жизни, имеют узнаваемый «шик» (что и отметил журналист Би-би-си). Они принадлежат к тому «классу», который составляет социальную базу Pussy Riot.
В современной социальной теории термин «класс» может являться как обозначением социальной группы, так и указывать на те принципы, в соответствии с которыми она выделена. Понятие класса традиционно связывают с экономическим неравенством, однако в настоящее время он может обозначать и социальное разделение, обладание привилегиями, доминирование и исключение, основанные на неэкономических капиталах. Как организующий концепт, включающий широкий круг феноменов, связанных с неравенством и дифференциацией, классовое разделение, согласно П. Бурдье и некоторым другим теоретикам, может осуществляться посредством культуры, стиля жизни и вкуса. Иначе говоря, люди могут не признавать классового разделения или не идентифицировать себя с «классом», тем не менее они являются включенными в классовые процессы, а «линии исключения», основанные на стиле, вкусе, обладании знаниями и культурой, связаны сложным и неявным образом с циркуляцией экономических капиталов.
Это краткое изложение современных взглядов на класс помогает понять некоторые процессы в постсоветском регионе, где переход к капитализму породил экономическое разделение, а подключение к глобальному обществу и вхождение в информационную эру привели к фундаментальным изменениям форм занятости. Для современного постиндустриального мира характерны новые – нестабильные (precarious) – сетевые, фрилансерские, временные, проектные формы занятости. «Работа» часто предполагает создание собственного контента и постоянное и активное производство собственной «интересности» для возможных работодателей и потребителей продукта. Когорты работников, занятых в этой сфере, обычно сосредоточены в крупных городах, и в их отношении часто используют термин «креативный класс», введенный в обиход Ричардом Флоридой. После перевода его книги на русский язык стал популярен ироничный термин «креаклы», однако, очевидно, правильнее было бы использовать термин новый класс. Исторически к новому классу относили бюрократию (T. Veblen, Л. Троцкий, М. Джиллас), ученых и технократов (D. Bell), а также интеллектуалов, при этом принцип его выделения оставался одним и тем же: члены нового класса полагаются на интеллектуальные, культурные и образовательные капиталы для получения дохода и привилегий.
Появление Интернета, позволяющего осуществлять личное и групповое взаимодействие виртуально, стало важным фактором для оформления нового класса экспертов, «креативщиков» и активистов. Новые сетевые платформы (Facebook, LiveJournal, Twitter, а также их кириллические аналоги) делают возможным слияние активизма и коммерческой деятельности. Социальные сети представляют собой особое пространство, где члены реальных и виртуальных сообществ общаются, обмениваются информацией о культурных и активистских событиях и, выражая свое отношение к ним, демонстрируют принадлежность к сообществу. В этой сфере обмен информацией, выражение протеста, поддержание сообщества посредством участия в нем и экономическая деятельность могут происходить одновременно, а навыки работы с информационными технологиями являются преимуществом, так как позволяют поддерживать собственную видимость и популярность в сообществе. Последнее, в свою очередь, является одним из условий получения работы. Исследователь Интернета Фред Тёрнер, изучавший ранние американские виртуальные сообщества и заметивший, что многие из них из экологических коммун трансформировались со временем в успешные в бизнес-проекты, отмечал особую важность «репутаций» и видимости внутри таких профессионально-активистских сетей. Чтобы принадлежать к сообществу и быть принятым в нем, необходимо участвовать в информационных обменах и постоянно «производить себя» как интересного, особенного члена сообщества, и в этом случае создание репутации, принадлежность к сети и профессиональная деятельность «завязаны» друг на друга. При таком интенсивном производстве и самокоммерциализации граница между работой и личной жизнью может размываться, так как личное становится «материалом» для создания видимости и популярности: человек живет и совершает перформанс одновременно. Например, обсуждение «публичной» беременности и рождения ребенка Н. Толоконниковой в то время, когда она была членом группы «Война», и некоторые другие моменты ее публичной личной жизни стали заметной частью дискурса Pussy Riot в Интернете.
Цифровые сообщества нередко объединяют знакомых между собой в реальности людей, и групповые ресурсы частично используются для поддержания их внутренней солидарности. Участники этой субкультуры стремятся продвигать представление о ней как неиерархическом, антибюрократическом, демократическом сообществе, ориентированном на «светлые» цели, например, как это было весной 2012 года, на «честные выборы». Это наивная точка зрения (хотя ее носители искренни в своей вере в нее), так как такие ресурсы, как культура, репутация, харизма и технологические навыки, являются «вторичными» формами капитала и требуют легитимации при помощи реальных институтов или посредством опоры на экономические капиталы. Несмотря на часто провозглашаемые антикапиталистические лозунги, сетевое сообщество в значительной степени живет за счет глобального медиарынка (телевидения, моды, рекламы, дизайна, современного искусства и т. д.) и огромных международных корпораций, а популярное искусство и политическая деятельность становятся способом достижения репутационных позиций и получения профессиональных заказов. Например, сразу после выхода из тюрьмы Н. Толоконникова снялась для рекламы одежды компании Trends Brands; вместе с М. Алехиной они регулярно участвуют в коммерческих фотосессиях и телешоу. Существует мнение, что заявленный группой Pussy Riot контркультурный протест сам стал товаром на медиарынке и даже что группа с самого начала преследовала коммерческие цели.
Если образованные молодые горожане, владеющие новыми технологиями, часто происходящие из семей интеллигенции (что объясняет их владение английским языком и обладание другими формами культурного капитала) и поддерживающие Pussy Riot, составляют новый класс, главным ресурсом которого является обладание знанием и культурой, то такое сообщество маркирует свои границы, конструируя различение с «менее культурными». Классовая дифференциация не обязательно предполагает экономическое неравенство как таковое, так как «режимы исключения и доминирования могут выстраиваться на культурном различении» и создаваться при помощи использования различных видов капитала и даже особого дискурса, например через «посрамление» менее культурных. В качестве иллюстрации политики дифференциации можно рассматривать акцию московских гей-активистов, развернувших на Красной площади транспарант с лозунгом «Гомофобия – религия быдла». Формально активисты выступали в защиту прав геев, стыдя гомофобов. Учитывая, однако, «нагруженность» слова «быдло», которое используется как для наименования малокультурных («жлобов»), так и людей «низшего класса» в принципе, то, по сути дела, апелляция к правам геев была использована для социального исключения путем придания себе статуса просвещенных арбитров вкуса и морали и даже защитников прав человека (так как это моральная позиция).
Надя Толоконникова и Маша Алехина в Нью-Йорке. Снимок не может быть опубликован, так как права на него принадлежат журналу Vanity Fair
Протест на Красной площади. ©Фото Евгения Фельдмана
Дело Pussy Riot также стало инструментом выстраивания социальной границы между «просвещенным классом» и «массой». В качестве примера можно привести статью известного журналиста, связанного с протестным движением, которую он опубликовал в «журнале глобальных русских» под названием «Сноб» и в которой утверждал, что «народ» не в состоянии оценить Pussy Riot, а потому интеллигенция должна «разойтись» с ним и принять на себя роль учителя, демонстрируя правильную точку зрения:
«Поддержав “Pussy Riot”, российская оппозиция выбрала вторую дорогу. Она довольно длинная и действительно ведет от народа – к другому, лучшему народу. Если к нему терпеливо и сосредоточенно идти, он обязательно появится…»
В обоих случаях происходит проведение разделительных границ между интеллектуалами и народом, при этом дистанцирование от последнего представлено как работа на демократическую цель: в первом – на защиту прав геев, во втором – Pussy Riot.
Доходы тех, кто живет за счет глобального медиарынка, не всегда можно отследить, а уход от налогов может рассматриваться в этой среде как форма сопротивления авторитарному государству. Аргументация такой позиции следующая: «Они нас не представляют, а потому мы не платим им налоги; вот когда они проведут честные выборы, мы начнем платить». Однако декларируемый в качестве средства демократической борьбы уход от налогов и одновременное требование честных выборов вызывают вопросы относительно целей и идеологии протестного движения. Один из молодежных лидеров протестной весны 2012 года, когда и разворачивалось дело Pussy Riot, считающий себя левым, так разъяснил свою политическую идеологию в передаче на либеральной радиостанции «Эхо Москвы», посвященной причинам протестного спада:
«Сегодня концепция “левых” гораздо шире… Опора для меня не рабочие, а те молодые люди, которые мыслят и которые уже сегодня хотят жить в другой России. Некоторые думают, что вот у нас есть враги. Мне не очень близка идея о классовых противоречиях, которые до сих пор исповедуются очень многими левыми. Потому что, несмотря на то что есть очевидные классы, в том числе в нашей стране, мы можем уже сейчас общество сделать бесклассовым, поэтому говорить, что надо опираться на рабочий класс, – значит говорить о том, что мы должны начать снова классовую борьбу. Я никакой классовой борьбы не хочу. Мои родители, говоря условно, буржуа, я не могу себе представить, что пойду против своих родителей… То есть есть идеи, которые разделяют большинство живущих в мире – чтобы жить было комфортно. Если для того, чтобы жить было комфортно, необходимо сделать что-то левым – хорошо… Мы должны брать своей искренностью, прямотой и новизной… Когда нам будет по 35 лет и мы будем избираться мэрами и губернаторами, вот тогда будут политические программы. А сейчас важен наш искренний мессидж…»
Дистанцирование от рабочих есть свидетельство политического разделения, и многие российские левые и рабочие партии и группы считают, что борьба между правящей российской элитой и оппозицией, к которой принадлежат и Pussy Riot, есть борьба за власть между двумя буржуазными фракциями. На состоявшемся летом 2012 года Форуме левых сил (собравшем представителей независимых профсоюзов, «Левого фронта», «Трудовой России» и других организаций), не замеченном основными СМИ, было заявлено, что водоразделом между «стильными протестантами» и трудовой Россией является отношение к итогам приватизации 1990-х, породившей сегодняшнее экономическое (классовое) неравенство. Целью социального протеста, полагают они, должен быть пересмотр итогов приватизации (т. е. перераспределение), а не передача власти от одной буржуазной фракции к другой. Одновременно с классовым вопросом собственности на Форуме был поднят вопрос о ЛГБТ-активистах, феминистках и других группах, которых многие левые видят борцами за «жизненный стиль». Очевидно, важно и то, что рабочие движения организуют свои протесты при помощи тех структур и символов, которые были выработаны в эпоху индустриального капитализма и связаны с экономическим угнетением, однако современный «постматериальный» информационный рынок маргинализует такие протесты. Как указывает западный сетевой журналист:
«PR стильные и фотогеничные, а рабочие-нефтяники – нет. Суд над PR легко освещать западным журналистам в Москве… Молодые люди выходили на улицу в защиту PR по всей Европе, и это хорошо. Группа получила поддержку Мадонны и других селебритиз. Хочется надеяться, однако, что мы сможем оказать такую же поддержку Розе Тулетаевой и другим активистам из Жанаозена, на которых казахские власти обрушили страшные репрессии…»
Таким образом, дело Pussy Riot выявило разделение между космополитическим новым классом и «массами», включенными в более традиционную и локальную экономику. Выступления «православных верующих» против Pussy Riot (гей-парадов, «современного искусства») в этот период были частью классового (если понимать класс в веберовской перспективе) противостояния между группами, обладающими различными жизненными шансами и активами (навыками, знаниями, связями) на глобальном рынке. Те участники рынка занятости, чьи «капиталы» не находятся в «глобальной экономике» в силу выполняемого ими труда и регионов их проживания, часто поддерживают политику В. Путина, связывая его руководство с решением некоторых социальных вопросов и развитием «реальной» (т. е. производящей) экономики. Оппозиция же, в их восприятии, выдвигает в качестве альтернативы ему представителей именно того «класса», который многие видят главными бенефициантами постсоветского передела собственности. Информационная экономика не может существовать без индустриальной, но часто маргинализует ее работников: их протест не столь видим, как акции, организованные «стильными и фотогеничными».
Медиаактивизм и цифровая видимость
Перформанс Pussy Riot являлся коммуникативным актом, целью которого являлось осуществление высказывания и отправка «послания». Иными словами, участницы хотели что-то сказать «городу и миру» и добиться того, чтобы их услышали. Такое коллективное действие часто принимает формы, не подпадающие под классификации, описанные в известном исследовании коллективной мобилизации Чарльза Тилли. Став свидетелем возникновения новых социальных движений, но он указал в самом конце своей книги: «Изменился мир, а потому меняются и формы коллективного действия». Так называемые новые социальные движения, возникшие в результате структурных и культурных трансформаций развитых капиталистических обществ в 1960–1970-х годах, выдвинули другую повестку дня, включавшую молодежные, экологические, женские, этнические и другие «неэкономические» проблемы. Предпринимаемые в их рамках коллективные действия могут не совпадать с традиционными формами организации солидарности и привычными каналами репрезентации, так как их фокус смещен от «рациональных институциональных» целей получения власти и сосредоточен на вызове культурным кодам и общему символическому порядку, т. е. на стремлении самостоятельно определять смыслы действия. В частности, возникшие в этот период женские движения считали своими главными задачами разъяснение того, что означает «быть женщиной» (female condition), легитимацию женского как «другого», отличного (от мужского), а также перекодирование доминирующего языка. Pussy Riot, работавшие в режиме культурного сопротивления, стремились получить признание (автономии, идентичности, отличия или стиля жизни), а достижение широкой видимости (публичности) являлось необходимой составляющей их послания.
Публичность, к которой стремились Pussy Riot, должна была быть достигнута за счет соединения реального и виртуального, т. е. использования физического пространства и новых цифровых технологий. На таком объединении онлайна и офлайна работают флешмобы, т. е. акции, происходящие на стыке использования новых медиа (посредством которых они организуются и благодаря которым участие в них может стать массовым) и физического пространства, где они, собственно, и происходят. Если обратиться к анализу пространственного фактора, то ключевую роль играет место действия. Сожги в свое время Герострат не храм, а хлев, о нем бы никто не помнил. Подобным же образом интрига вокруг перформанса Pussy Riot связана не только с тем, что совершено (антипутинские куплеты группа исполняла и раньше), но и где (если учесть, что 67 % россиян назвали церковь институтом, которому они доверяют более всего). Таким образом, организаторы воспользовались социальным капиталом института, обладающего высоким престижем и символической властью, когда целенаправленно нарушили его конвенции и публично спародировали его основополагающие смыслы. Вынося свой спектакль за пределы театра или музея, Pussy Riot следовали мощной художественной традиции, заложенной в начале ХХ века футуристами и продолженной дадаистами, политическим театром Бертольта Брехта, послевоенными американскими яппи, европейским Ситуационистским интернационалом, постсоветским акционизмом и т. д. Подобные перформансы, признанные частью западной городской культуры, иногда действительно задумывались революционными агитаторами как политические акции. Помещая спектакль в публичное пространство и используя «партизанскую тактику» неожиданного появления и быстрого исчезновения, они пытались ликвидировать границу между искусством и политикой, а в идеале – привести к революции, в процессе которой городской underclass должен был вылиться на улицы в порыве восстания, бунта, погрома, что в английском языке и обозначается словом riot. Именно так: «Бунт, погром, мятеж. Не надо бояться этого слова» – разъясняет смысл названия группы Надежда Толоконникова в разговоре (который выложен в Интернет) со следователем, подтверждая заявку на объединение художественного радикализма и политического протеста.
Современные городские перформансы, в том числе флешмобы, отличаются от прежних тем, что происходят в условиях «постматериального мира». Нынешние акции – бой подушками или политическая демонстрация, пусть имеющая форму одновременного коллективного «ничегонеделания» на площади, как это было в Минске летом 2011 года (что однозначно прочитывалось белорусской властью как противостояние ей), – обретают «всемирную» видимость благодаря социальным сетям. Интернет предоставляет собой канал для распространения послания среди «распределенной» аудитории (diffused audience), т. е. такой, которая полагается при получении информации на электронные средства связи и множественные источники. В публичной сфере информационного общества такая аудитория выполняет «сторожевую функцию», комментируя информацию, «перепощивая» ее, ставя «лайки» и привлекая широкое внимание к отдельным сообщениям. Поэтому организаторы современных протестов более не зависят от традиционных СМИ (имеющих конкретных владельцев) и каналов репрезентации и могут создавать свои собственные механизмы и инструменты достижения видимости, одним из которых является необычность или «скандальность».
Используя описанные инструменты, Pussy Riot организовали «медиасобытие в стиле Гринпис», как называют подобные акции исследователи современных СМИ, т. е. намеренно скандальное и привлекающее широкое общественное внимание. В современном информационном обществе, члены которого проводят значительное время за потреблением различных типов медиа и для кого «видимой реальностью» является то, о чем сообщают СМИ, такие события конструируются все чаще. Это связано еще с одним аспектом современного общества: его нарциссизмом, стремлением к спектаклю и демонстрации себя посредством перформанса, для чего новые медиа предоставляют соответствующий инструментарий. «Действуя» в Интернете и создавая «события», часть аудитории обретает уверенность, что ее члены являются автономными и независимыми акторами, т. е. действуют по своей воле и могут противостоять властным институтам.
В постматериальном обществе часть человеческой деятельности перемещается в виртуальное пространство, где люди работают, производя не материальные предметы, как ранее, но знаки, образы и социальные отношения. По мере того как коды и символы приобретают все большую важность, «знаки становятся взаимозаменяемы, и власть осуществляется посредством тех кодов и языков, через которые происходит распространение информации». Иными словами, киберпространство становится «новой реальностью». В 2011 году российский писатель Виктор Пелевин показал такое переплетение реального и символического в романе идей «S.N.U.F.F.», где события реальной жизни, новости и кино сливаются вместе: событие, которое попадает в новости, используется как «декорация» для идущих во время его развертывания съемок фильма, и, таким образом, граница между правдой и вымыслом размывается. Реальное отныне не реально, если о нем не сообщено через электронные медиа. Именно это и произошло, когда участницы акции смонтировали видео, которое и было предъявлено зрителям в качестве события, якобы имевшего место. Таким образом – как у Оруэлла – произошло «изменение прошлого».
Современная аудитория, живущая в насыщенном информацией пространстве, полагается для доступа к «реальности» на многочисленные экраны (смартфоны, таблетки, айпэды и т. д.), и, таким образом, перед ней постоянно циркулируют знаки, культурные коды и картинки. Сказанное помогает понять эффект, достигнутый Pussy Riot: в постсовременном мире, над которым властвует изображение, участницы группы произвели «глобальный» (узнаваемый почти всеми) знак, что связано с рядом факторов. Во-первых, это политизация в современном обществе (женского) тела / телесного образа и превращение его в инструмент высказывания. Во-вторых, возможность получения видимости посредством новых СМИ и социальных сетей. И, в-третьих, возросшая важность знаков и изображений в постматериальном мире. Они становятся ценностью: так, в конце августа 2012 года Петр Верзилов, муж Надежды Толоконниковой, зарегистрировал соответствующий торговый знак. Его владение было впоследствии оспорено юристом Марком Фейгиным и двумя другими членами группы, которые попытались зарегистрировать знак за рубежом. Осенью того же года цветные балаклавы фигурировали на нью-йоркской Неделе моды и других событиях. В июне 2014 года Маша и Надя снялись для альбома «Pussy Riot Unmasked», который подготовил эротический фотограф и миллионер Bert Verwelius, владелец собственного модельного агентства в Украине. В целом сообщения о новых фотосессиях и других рекламных акциях Pussy Riot появляются почти каждую неделю. Подобная интеграция знаков и символов заявленного контркультурного протеста в глобальную потребительскую культуру вызывает иронию, но вместе с тем не является необычной: апеллируя к спонтанности, экспромту, антиавторитаризму и деконструкции иерархий, применяя инструменты, дающие его пользователям ощущение автономии и позволяющие достичь видимости, Pussy Riot оказались использованы глобальным медиакапитализмом – продуктом которого и явился их протест.
Заключение
Почти повсеместно дело Pussy Riot было представлено как феминистская акция в защиту свободы слова. В результате таких интерпретаций оно оказалось «редуцированным до прав человека и концептов времен холодной войны». В этом тексте была сделана попытка показать, что такая однозначная политизация не принимает во внимание социальный контекст дела. Более тщательный анализ полемики вокруг Pussy Riot позволяет понять, почему группа вызвала столь яростные споры и отторжение частью общества у себя на родине. С одной стороны, Pussy Riot действовали в поле медиаактивизма и новых социальных движений постиндустриальной эры. Они сделали попытку бросить вызов культурным кодам, посланиям и доминирующему языку, а не собственно институтам и выразили свой протест посредством знаков и концептов, намеренно рассчитанных на западную аудиторию. С другой стороны, и это, возможно, более важно, споры вокруг группы являются проявлением классового противостояния. Pussy Riot виделись представительницами космополитических элит, порожденных глобальным капитализмом: реакция на них касалась классового расслоения не в меньшей степени, чем пола. Еще одним важным выводом из анализа дела является подтверждение того, возможно известного, тезиса, что «феминизм» не является универсальным и неизменным концептом: его содержание зависит от места, социального контекста и исторического момента.
Капитализм или патриархат: заметки о распределении и признании
Некоторые идеи, ставшие основанием для представленных ниже заметок, были первоначально изложены в эссе «Классовый вопрос постсоветского феминизма или об отвлечении угнетенных от революционной борьбы». Это название намеренно отсылало к марксистской риторике советского образца, казавшейся при социализме «надоевшей» и не обладавшей объяснительной силой. Однако с формированием постсоветского неравенства (нео)марксистские категории начали обретать смысл, и в тексте делалась попытка использования концепта «нового класса» для анализа социальных обстоятельств производства знания – гендерной теории. Отталкиваясь от поставленного когда-то феминистским теоретиком Джоан Скотт вопроса «Каким образом “гендерные исследования” производят свое знание, с какой целью и каким результатом?», я стремилась показать, что постсоветские академические штудии, выстроенные вокруг концепта гендера, могут быть связаны с социальными разделениями и видами культурного и академического капиталов.
Импульсом к появлению еще одного текста на близкую тему стала дискуссия, развернувшаяся в феминистском сообществе в связи с состоявшимся в 2008 году II Всероссийским женским съездом. В частности, при его обсуждении в электронной рассылке Харьковского центра гендерных исследований было приведено мнение активистки, считавшей ту форму женского публичного участия, которую продемонстрировал съезд, «люмпенизацией женского движения». Это высказывание, свидетельствующее о разделениях и борьбе между различными группами активисток, требует проблематизации таких категорий, как «женские интересы» или «женский опыт». Приблизительно в это же время выпускница Магистерской программы по гендерным исследованиям Европейского гуманитарного университета сделала в своем блоге в Живом Журнале следующую запись:
«Понимаю, что время гендера прошло. В нашей (пост-советской) части света оно, может, никогда и не наступало.
Мы взяли гендер, когда нам позволили его взять (…как пишет Майнхоф – “Они обрели избирательное право тогда, когда избирательный бюллетень перестал быть инструментом общественных изменений”)…
Я так думаю потому, что вдруг поняла, что лично для меня – как исследователя и преподавателя – категория гендер (как полезная категория анализа) перестала работать. Когда-то работала – то есть я верила, что гендер работает, а потому все складывалось (как пазл). Но сейчас нужен другой концепт, который бы не просто объяснял, что происходит (кто виноват?), но давал ответы на все последующие вопросы (что делать?)».
Здесь обозначены проблемы, которые начинали в тот момент осознаваться некоторыми постсоветскими исследовательницами и активистками. Во-первых, при помощи (заимствованного) концепта гендера казалось невозможным объяснить те социальные факты, которые наблюдала автор (либо она перестала верить в предлагаемые объяснения). Во-вторых, новый концепт не стал инструментом тех социальных изменений, которые многими связывались с распространением «гендерного знания». И, в-третьих, очевидно, что производство знания включено в отношения власти и контроля: его «позволили взять», причем тогда, когда оно перестало быть революционным. Иными словами, проблема академического концепта стала видеться как проблема политического действия во изменение того социального порядка, которые этот концепт должен описывать и к изменению которого не смог привести. Результатом размышлений над этими вопросами стал текст под названием «Итоги съезда или еще раз о классовом вопросе постсоветского феминизма».
Данные заметки, написанные в развитие упомянутых текстов, представляют собой попытку критического осмысления «ловушки» другого исторического и социального контекста, в которую попадает заимствованная гендерная теория на постсоветском пространстве. В своих рассуждениях я использую свидетельства из нескольких стран, так как полагаю, что имеет смысл говорить об общем процессе (который имеет «национальные» особенности). Анализ этого опыта может быть важным не только для нашего региона, но и в более широкой перспективе, так как постсоветская ситуация создает для гендерной теории ситуацию «остранения». Этот концепт, введенный (в литературоведение) русским формалистом В. Шкловским в 1910-х годах, означает превращение вещей из привычных в «странные» посредством извлечения их из привычного контекста узнавания, что позволяет посмотреть на них «впервые», заново предъявить нашему сознанию. Представляется, что постсоветский контекст создает для гендерной теории ситуацию остранения и позволяет увидеть «странное» в заимствованных аналитических категориях.
Материалы, на основании которых написан этот текст, получены в результате автоэтнографии и включенного наблюдения (участия в постсоветском феминистском и гендерном сообществе в течение двух десятилетий), девятнадцати полуструктурированных интервью с активистками и исследовательницами, а также рассмотрения печатных и электронных документов. Интересующие меня вопросы таковы: почему «несоветский» проект гендерного равенства оказался проблематичным в нашей части света? В чем именно состоит в таком случае постсоциалистическая «специфика»? Может ли так быть, что некоторые проблемы постсоветского феминизма являются частью более широкого, даже глобального феномена?
Мое предположение состоит в том, что постсоветская «гендерная революция» происходит в принципиально иных условиях, чем то было на Западе, откуда заимствован концепт гендера. Современное феминистское движение формировалось в русле социальных изменений, происходивших в западных обществах при переходе к постиндустриальной экономике. Его появление, связанное с попыткой выявить социальную сконструированность гендерного неравенства и пути его деконструкции, происходило в контексте общей демократизации западных обществ и уменьшения в тот период экономического неравенства, существенного сужения разрыва между бедными и богатыми. В постсоветском случае демократизация, т. е. признание различий и идентичностей, начала осуществляться в условиях складывания экономического неравенства – новых форм исключения. При формировании классового неравенства феминистский активизм, фокусирующийся на признании различия, может работать на смещение внимания с проблемы перераспределения (ресурсов) на признание (различия), т. е. с капитализма на патриархат, и, таким образом, содействовать формированию социального неравенства. Вопрос состоит в том, в каких терминах может быть сформулирован постсоветский женский вопрос, т. е. как (и возможно ли) совместить достижение признания и более справедливого распределения.
Нижеследующий текст начинается с рассмотрения истории возникновения постсоветских гендерных исследований, являющихся одним из видов феминистского активизма и следующих тезису П. Бурдье, что структура академии воспроизводит посредством своей институциональной логики социальную иерархию и структуру власти, а затем обращается к дискуссии, развернувшейся вокруг II Всероссийского женского съезда: ее анализ позволяет выявить противостояние различных гендерных «фракций». Далее предпринимается попытка концептуализации.
Политика гендерного знания: от перераспределения к признанию
«Гендер» был у нас не всегда: появление этого понятия связано с социальными и политическими разломами конца 1980-х, в частности с интенсивной делегитимацией интерпретационных схем советского гуманитарного и социального знания. Постепенно оно стало рассматриваться, как полагает историк А. Браточкин (в отношении белорусской советской исторической науки), как часть «идеологического аппарата государства», и новая ситуация требовала его модернизации и освобождения от партийно-государственного контроля. Открытие политических границ сопровождалось трансфером западного знания и последующей институционализацией новой научной парадигмы сначала в «независимых» (вновь создаваемых) университетах и исследовательских центрах, а уже затем ее проникновением в «официальную» академию, нередко в искаженном виде. Гендерные исследования являлись важной, в некотором смысле особенной частью процесса трансформации знания.
Первые публичные заявления об угнетенности советских женщин прозвучали в период перестройки сначала в СМИ и художественных произведениях, затем об этом начали говорить исследовательницы, делавшие попытки ввести гендерную проблематику в обществоведение, что можно рассматривать как свидетельство двух процессов. С одной стороны, эти дискуссии были выражением «антисоветского» чувства, инструментом делегитимации социалистического строя, который, как заявлялось, не реализовал свои обещания. В качестве доказательства гендерного неравенства обычно приводилось состояние некоторых роддомов, переполненность детских садов, использование женщин на тяжелых физических работах и т. д., т. е. под угнетением понимались проблемы социального обеспечения либо недоступность образа жизни западного среднего класса; угнетателем был социализм, а не мужчины. Примером такого подхода может служить документальный фильм «Оранжевые жилеты», снятый группой белорусских кинематографисток (впоследствии Студия женского кино «Татьяна») по инициативе и при поддержке немецких кинематографисток и фондов. Название фильма отсылает к одежде дорожных рабочих и является метафорой использования женского труда «на укладке шпал», т. е. тяжелых работах, что рассматривалось как введенная социализмом практика. По словам создательниц фильма, он был «про сорт женщин, выращенных советской властью»; его главный посыл состоял в «обличении» социализма. Авторы вспоминали: «Мы приезжаем в Берлин – а там по всему городу огромные плакаты с нашими “Оранжевыми жилетами”». После падения Берлинской стены и на фоне интереса к перестроечным реформам фильм стал лауреатом Берлинского фестиваля документального кино 1991 года.
C другой стороны, обращение к гендерным темам было началом важного процесса осмысления тех социальных различий и категорий субъектности, для которых в советской науке не существовало словаря описания. Первые сообщества по обсуждению женских проблем или группы «роста сознания» – например, московский LOTUS, ставший основой первого в регионе Московского центра гендерных исследований, группа, сформировавшаяся в Ленинграде вокруг журнала «Женское чтение», создавались образованными женщинами столичных городов, которые пытались сформулировать значимый для них, но не имеющий в позднем СССР названия «женский вопрос». Сотрудницы академических структур и образованная когорта в целом могли ощущать свою маргинальность как женщины, однако о существовании специального концепта и соответствующей интеллектуальной области могли знать те, кто обладали необходимым культурным и социальным капиталом: владели иностранными языками, имели доступ к западным текстам, выезжали за границу с родителями или в научные командировки, во время перестройки получили возможность налаживать контакты с западными интеллектуалами и феминистскими активистками. За пределы столиц гендерное знание обычно проникало из «центра». Например, создательница одной из первых белорусских женских организаций, рассказывая о том, как критически встречались ее выступления на заседаниях Белорусского народного фронта, в который она тогда входила, призналась, что только после поездки на конференцию в Москву, где говорилось о «гендерном неравенстве», она смогла концептуализировать отношение к ней в партии как проявление более общего феномена.
Как разъясняла создательница Московского ЦГИ Анастасия Посадская, заимствование термина «гендер» было сознательной стратегией:
«Следуя за дискуссиями среди феминисток, было решено ввести в русский язык слово “гендер”, чтобы избежать всякие ложные коннотации и создать ситуацию, когда людям будет интересно содержание незнакомого слова. Введение концепции “гендера”, с одной стороны, позволило расширить различия между биологической и социальной сторонами в конструировании фемининности и маскулинности… с другой стороны, оно явилось важным инструментом для того, чтобы избежать критики относительно “забвения мужчин”. Но, что было особенно важно, оно открыло возможность введения женских исследований в России в глобальные феминистские дебаты, позволяя преодолеть их историческую изоляцию, как и претензию (ненамеренную) быть «совершенно специфическими».
Обе заявленные цели, интеллектуальная – введение нового концепта – и институциональная – присоединение к глобальным дискуссиям, организация исследований, – были связаны между собой. Термин «гендер», давая имя личному опыту отдельных женщин, означивал его как коллективный и позволял объединить его носительниц на основании осознания общности. Однако «…любой терминологический импорт ключевых понятий превращается в импорт эпистемологический, выполняющий не вспомогательную, техническую, обслуживающую, а скорее ведущую теоретическую функцию», и трансфер знания предполагает освоение того концептуального поля, в рамках которого термин существует и имеет смысл. За новым концептом стояла особая социальная оптика и объяснительная парадигма, которая давала ответы на многие вопросы относительно устройства мира и своего места в нем. В то время эти экзистенциальные вопросы встали перед многими, так как мы оказались внутри огромного сдвига, обострившего социальную чувствительность и проходившего через «политику жизни», в которой сходятся «философские абстракции, этические вопросы и совершенно практические проблемы». Вопросы, на которое отвечало новое имя опыта, были связаны, среди прочего, с пониманием собственной телесности и сексуальности как элементов «рефлексивного проекта “я”», свойственного эпохе модерна, т. е. с конструированием субъектности. «Гендер» был одним из тех «слов» разворачивавшейся вокруг эпохи, которые помогали по-новому структурировать социальную реальность: «Когда меняется парадигма, мир меняется вместе с ней».
Вместе с тем новый термин с такой готовностью принимался за «правильный ответ» потому, что за ним стояла мощная структура легитимации знания. Как известно, «режимы истины» включают соответствующие способы аргументации и институционально организованные и одобренные процедуры производства знания. Текст или теория обретают научную «цену» только в том случае, если их качество признается научным сообществом, т. е. экспертами, и сертифицируется академией – институтом по производству знания. Такая институциональная гарантия опирается на сложную структуру научного знания, в которую входят университеты и рейтинги, академические журналы и конференции, рецензирование и цитирование, академический издательский рынок и т. д. П. Бурдье считал такую структуру академического поля системой «цензуры», посредством которой академия защищает себя от проникновения «несертифицированных» продуктов, т. е. знания ошибочного или «другого», исходящего из иных представлений об истинности и нормативности, не соответствующего принятому канону, а также угрожающему сотрудникам института, чей статус основывается на одобренной научной парадигме, системе рангов и административных ресурсов. Заимствованная парадигма первоначально отвергалась постсоветской академией (превратившейся к тому времени в российскую, белорусскую, казахскую и другие национальные академии), и постсоветские гендерные исследования в течение значительного периода (и в большой мере сейчас) осуществлялись за пределами официальных структур. Источником их научной легитимности являлась западная наука как средоточие институционализированного знания и источник канона.
В этот период контроль за распределением ресурсов перешел от прежних – партийных – элит к новым, которые виделись международными фондами и правительствами непосредственно агентами демократических перемен, и, таким образом, благодаря международной поддержке смогли реализоваться многие постсоветские научные и культурные инициативы (центры, журналы, издательства, учебные и исследовательские программы). Грантовая политика фондов катализировала развитие исследований в новых областях (развивается то, что финансируется прямо или косвенно), а взаимодействие с донорами всегда предполагает освоение тех идеологий и ценностей, которые они продвигают. Формирование нового интеллектуального пространства открывало возможности профессиональной работы и личной реализации: проведение исследований, научное общение в рамках семинаров и летних школ; вхождение в новую профессиональную среду; часто получение экспертной оценки своей работы. Особенно важны были стипендии: являясь престижным знаком признания научного качества в принципе, они давали получавшим их постсоветским исследователям возможность получить доступ к научной литературе, а также ознакомиться с принципами функционирования глобальной академии. В гуманитаристике и социальных науках формировалась категория интеллектуальных работников, чей статус был связан с приобщенностью к глобальной академии и международным интеллектуальным дискуссиям. Вхождение в новый, «эксклюзивный» интеллектуальный мир порождало чувство солидарности на основании владения «общей тайной», обладания сакральным знанием. Мишель Фуко в одном из своих поздних интервью со своеобразной ностальгией вспоминал ту эмоциональную солидарность, поддержку, чувство принадлежности к тайному сообществу и «общей цели», которые практиковали геи в те времена, когда гомосексуальность была вне закона. «Гендер» (и некоторые другие категории) в момент своего появления на постсоветском пространстве связывал людей подобным же образом, который Э. Дюркгейм определял как «механическую» (основанную на идеологической общности) солидарность.
Гендерные исследования находились в особой ситуации, так как гендерные проблемы могут быть отнесены к «правам человека» и демократизации. Во всех крупных фондах в постсоветском регионе существовали женские программы (или программы продвижения гендерного равенства), которые поддерживали в рамках «третьего сектора» феминистский активизм и, частично, гендерные исследования. «Третий сектор» как будущая основа гражданского общества рассматривался как «проект политического убеждения, посредством которого предполагалось преобразовать якобы безответных и пассивных советских людей в активных граждан, сознательных потребителей, защитников собственных прав и интересов». Активисты «нового знания» рассматривались международными фондами как проводники новых, демократических идей и воплощение новых профессиональных отношений, основанных на личной инициативе и активности.
В 1990-х многие женские организации объединяли исследовательскую и активистскую деятельность, рассматривая, как и их западные предшественницы, «феминистскую науку» как основание для феминистской практики. Они занимались переводом и изданием литературы, организацией конференций, исследовательскими проектами, например подготовкой отчетов по положению женщин, домашнему насилию для ООН и других международных организаций. В то же время центры гендерных исследований организовывали публичные лекции и дискуссии, являлись «местом сбора» активисток, были связаны с группами помощи или роста сознания; проводили консультации по проблемам насилия, выступали в газетах, вводя в обиход новые «гендерные» темы и точки зрения. Например, одна из значимых организаций постсоветского региона – Харьковский центр гендерных исследований – характеризовал свою деятельность следующим образом: «Сейчас мы работаем на двух уровнях: как общественная организация и как университетская программа, фактически, как первая программа по женским исследованиям в Украине». Некоторые женские организации создавались как филиалы западных структур с целью организации помощи женщинам, обычно жертвам насилия или сексуального трафика, так как категория «женщины» выделялась прежде всего на основании особого женского опыта угнетения со стороны мужчин, т. е. патриархата.
С освоением новых гендерных концептов для анализа местных культур, историй и обществ происходило переопределение «женского вопроса», который начинал трактоваться не как проблема «перераспределения», а в большей степени как проблема «признания». Следует пояснить, что понятие «гендер» можно трактовать двояко. С одной стороны, под гендером понимается социальное разделение, подобное классовому, т. е. связанное с распределением ресурсов, но проходящее по линии пола и являющееся следствием разделения труда (в частности, фундаментального разделения между производительным и непроизводительным, например репродуктивным, трудом). Другая перспектива связана со статусной дифференциацией, и в этом случае понятие гендера относится к сфере идентичности и признания различия. Если советский концепт женского равноправия, выросший из марксистских теорий, был связан с социальной защитой женщин и их экономической независимостью (т. е. перераспределением ресурсов), то новый концепт гендерного равенства исходил из понятий «прав человека», «права на собственное тело», признания различия, личной автономии, сексуального выбора и т. д., т. е. категорий признания, что характерно для «новых социальных движений» второй половины ХХ века.
В основе признания лежит категория «самоуважения», которая, как разъясняет известный социальный философ А. Хоннет, базируется на обладании «универсальным» (свойственным всем людям) достоинством. Человек обладает правом на признание и уважение – эта линия рассуждений восходит к Канту – как агент, способный действовать на рациональных основаниях, как автономный автор политических или моральных законов, субъектом которых и является. На некоторых последствиях этого смещения я хотела бы остановиться далее.
(Анти)феминистские дискуссии
Когда в обществе происходит изменение или усложнение представлений о неравенстве, это ведет к формированию новых противостояний и линий социальной дифференциации. Для иллюстрации тех из них, которые важны в контексте обсуждаемой темы, я собираюсь обратиться к дискуссиям вокруг II Всероссийского женского съезда. Созванный в Москве в 2008 году в ознаменование столетия Первого, произошедшего, когда жительницы Российской империи боролись за избирательное право и доступ к высшему образованию, Съезд стал предметом о(б)суждения в электронном списке рассылки Харьковского центра гендерных исследований и специальном выпуске журнала «Гендерные исследования». Внимательное прочтение этой дискуссии позволяет проблематизировать представление об «общности женских интересов», поэтому стоит рассмотреть ее подробно.
С самого начала гендерное сообщество отнеслось к идее проведения Второго женского съезда, выдвинутой близкими к правительству организациями, с недоверием, имея основания считать, что инициатива не была самостоятельной. В статье, опубликованной в журнале «Гендерные исследования», рассказывалось об этом:
«Весной 2008 г. Наталья Дмитриева, Председатель-координатор Комитета по консолидации женского движения в России, стала очень настойчиво приглашать московских исследователей и активистов НПО войти в состав оргкомитета по подготовке мемориального мероприятия. До тех пор ни я, ни другие гендеристки и активистки НПО не слышали и не читали ничего, подготовленного в области прав женщин госпожой Дмитриевой или собственно Комитетом по консолидации, который не имеет официальной регистрации, но зато имеет офис на Новом Арбате, в здании Совета Федерации… как-то само собой составился оргкомитет, и, разумеется, председательшей стала госпожа Дмитриева. С ее стороны звучали уверения, что есть поддержка со стороны администрации президента, что есть спонсоры и надо проводить региональные конференции с выдвижением делегаток…»
Во время последовавшей дискуссии участница электронной рассылки рассказала о том, как в их городе проходило собрание по выдвижению делегаток на Съезд, названный кем-то из присутствовавших мужчин «Баб-советом» (выделено ниже автором сообщения):
«Еще очень порадовал ПАКЕТИК, который вручали при регистрации. В нем были: бумажечка (по-другому не назовешь – одна четвертая часть листа А4) – порядок работы; календарь на 2009 г., претендующий на визитку (указаны только ФИО и регалии) председателя отделения; ксерокопия из Женского журнала за 2008 г. № 1 начала статьи М. Жванецкого “Исчезновение”. И самое главное – ПОЛИЭТИЛЕНОВЫЙ ФАРТУК!!!!»
Однако организаторы утверждали, что на Съезде состоится серьезный разговор, вызванный реальными проблемами, в частности, как указывалось в одном из интервью, недостаточной представленностью женщин в органах власти:
«У нас же есть шесть регионов, где вообще нет ни одной женщины в законодательных собраниях. Поэтому у нас можно еще говорить о том, что женщины обладают избирательным правом, но пассивное избирательное право реализуется из рук вон плохо. Женщин очень мало во властных структурах и в законодательной власти мало, и хотя у нас сейчас повысился – от 10 до 14 процентов доля женщин в Думе, все равно этого совершенно недостаточно. В исполнительной власти из рук вон…»
Для исправления положения предлагались меры законодательного и административного характера, которые вошли в принятые на съезде «директивы», хотя и оставалось неясным, кто и почему стал бы их выполнять:
«Поэтому одним из важнейших решений на съезде было предложение о внесении изменений в избирательное законодательство и закона “О политических партиях”, которые могли бы обеспечить выравнивание позиций мужчин и женщин в российской политике… Мы считаем, что в списках от политических партий число кандидатов одного пола не должно составлять менее 30 процентов».
Подобное обсуждение – как именно можно увеличить женское представительство в структурах власти – могло бы происходить и в феминистском сообществе, однако региональные делегатки специально оговаривали, что не принадлежат к нему. Например, в посвященном съезду материале информагентства ЭкстраMedia, озаглавленном «Сообщества женщин Забайкалья против феминизма», цитировалась участница из Сибири, заявившая: «Мы не считаем себя феминистками, даже против такого явления, просто женщины – такие же граждане России и хотят активно участвовать в ее развитии». Отделяясь от «феминисток», региональные участницы съезда противопоставляли себя и условной «Москве», представительница которой сетовала впоследствии в статье в журнале «Гендерные исследования»:
«…нас, московских экспертов, воспринимают как нечто чужое и даже противостоящее женскому движению. Собственно говоря, этот подход после Второго Независимого женского Форума (Дубна, 1992 г.) запустила одна из активисток, сказав нам (МЦГИ): вы ученые, вот и занимайтесь своей наукой, а женское движение будем делать мы, активисты. Но довольно быстро стало очевидным, что если активисты не питаются тем, что создают тяжелым трудом ученые и эксперты, то и женские организации почему-то начинают терять ясные цели и ориентиры своей активности, скатываясь к рутинному воспроизведению привычной активности. И причина слабости женских НПО не столько в сокращении финансирования, потому что уже давно западные фонды переориентировались с Москвы на регионы, сколько в неумении НПО четко сформулировать стратегические цели и тактические задачи своей работы. В результате НПО сдают позиции, перестают защищать идею прав женщин и гендерного равенства и начинают пристраиваться “под крыло” власти».
Автор этого заявления, указывая на особую важность теоретиков движения, отстаивает особую роль интеллектуалов и экспертов в определении общественных (групповых) приоритетов и целей. Интеллектуалы, полагая себя автономными акторами на основании обладания знанием, считают социальное целеполагание и определение «путей» одной из своих важных функций. Иными словами, феминистское сообщество видит себя самостоятельным, «неангажированным» коллективным актором, артикулирующим собственно женские интересы, и на этом основании стремится к участию во власти. Так, автор еще одного текста в этом же выпуске журнала, отстаивая первенство гендерного сообщества перед «ангажированными» организаторами съезда, пишет:
«Сам факт, что довольно случайная, не слишком компетентная группа малоизвестных предпринимательниц практически узурпировала наследие Первого съезда, назначила непонятно по какой причине Второй съезд на основах православия и поддержки действующей вертикали власти, отменив походя целые исторические эпохи… и заодно все независимое женское движение последних двадцати лет – заслуживает внимания… Ведь понятно стало довольно быстро, что бойкие девушки преследовали простую и понятную цель – предложить власти в качестве товара для последующего финансирования некое сложившееся движение со столетней историей…»
Действительно, как следует из материалов съезда, одна из делегаток, по сути дела, просила мужчин, т. е. российский истеблишмент, «взять» женщин во власть:
«И женщины предлагают мужчинам свою конкретную помощь, но мужчины с большим подозрением и опаской смотрят в сторону женщин. Скорей всего боятся они нас, таких неуемных, энергичных, волевых и сильных. Нашим дорогим мужчинам нужны слабые, нежные, тонкие натуры. Но на съезде я увидела женщин сильных, волевых, терпеливых, трудолюбивых, умеющих предлагать, организовывать, руководить, воспитывать, кормить, примирять и т. д. Колоссальный потенциал!!! Мужчины: “Обратите же внимание на нас!”»
В качестве непосредственной цели тех, кого представляет (или думает, что представляет) выступающая, указано участие во власти, однако очевидно, что у женщин (как группы) недостаточно для этого собственных ресурсов и политического капитала, и докладчица просит тех, кто обладает властью, «взять» их туда. Эта цитата помогает понять причины «открещивания» этих лидеров от феминизма. Во-первых, это попытка уверить истеблишмент в своей готовности оставаться под контролем и не высказывать «неудобных» требований. Еще одна участница женского съезда, очевидно «забыв» о том, что является председательницей клуба женщин, утверждала, что сейчас не время делиться на мужчин и женщин, так как перед российским обществом стоит одна общая задача: «Мы считаем, что сегодняшние проблемы женского населения не могут решаться отдельно от проблем общества, – рассказала журналистам председатель “Клуба деловых женщин Забайкалья” Валентина Подойницына». Во-вторых, это может быть способом дистанцирования от феминисток как «оппозиционной» группы, которая, в свою очередь, видит в организаторах съезда не представителей гражданского общества, а инструмент государственных структур, продвигающих консервативную идеологию. «Феминистки» отмечают, что переориентация женских организаций на государственные структуры становится все более популярной: происходит «…вступление ряда ранее независимых женских организаций в Движение женщин России (которое имплицитно связано с партией власти) с последующей идеологической переориентацией с идеи гендерного равенства на заботу о сохранении “традиционных духовно-нравственных ценностей России”….происходит… перелицовка женских НПО как элементов гражданского общества на новый, угодный власти лад».
Идеологические разногласия феминисток с организациями, поддерживающими консервативные инициативы и традиционные женские роли, очевидны и понятны. Проблема, однако, состоит в том, что собственные феминистские ресурсы и капиталы недостаточны для вмешательства во властное распределение и в некоторых исследованиях постсоветский женский активизм рассматривается как новое социальное движение, возникшее вследствие ресурсной мобилизации. Знание, которым располагают эксперты, является, как полагал П. Бурдье, «вторичным» видом капитала и работает в качестве ресурса, обеспечивающего восходящую социальную мобильность, только при опоре на реальный капитал или материальную силу, которую феминистская когорта стремится задействовать. Такой силой могут быть международные правозащитные или феминистские сети. Социолог Александра Грицак в статье о проектах по противодействию домашнему насилию в Украине указывает, что для их реализации необходима поддержка спонсоров «высокого уровня», т. е. государственных организаций и международных фондов. В те периоды, отмечает она, когда у власти находились западно ориентированные реформаторы, украинские женские организации, включенные в проекты с международной поддержкой, могли воспользоваться тем, что проблема насилия находилась на дискурсивном пике и сыграть на стремлении правительства получить западную помощь. Государство шло на продвижение таких проектов, чтобы продемонстрировать западным спонсорам приверженность одобряемой ими политике. С другой стороны, в рамках консервативных инициатив, неприемлемых для феминисток, также может происходить перераспределение ресурсов для решения некоторых социальных проблем, считающихся «женскими». Кроме того, такие программы дают возможность карьерного продвижения отдельным активисткам.
Противостояние, таким образом, сосредоточено на том, какая из сторон имеет право «говорить от имени женщин» (представлять их и определять стратегии) и какая форма поддержки приемлема для продвижения женских интересов, и в дискуссии был поставлен вопрос о самой возможности grassroots активизма и сущности демократического участия. Говоря об этом, участница обсуждения указала на непринятие феминистского акционизма «обычными женщинами»:
«И параллельный вопрос: не является ли этот факт возвращения концепта на уровне управляемой демократии сигналом о невозможности низовой демократии – той, которой когда-то занималось во времена перестройки большинство из старшего поколения гендерных исследовательниц в наших странах? Например, в… августовской дискуссии… содержится актуальная информация о том, как – на примере феминистского искусства как политических практик низовой демократии Глюкли и Цапли, членов группы “Что делать?” – такая феминистская низовая демократия отвергается “женщинами Дона”…»
Это очень важное признание, учитывая, что неприятие многими женщинами феминистской риторики освобождения отмечается и другими критиками. Например, «позицию постсоветских левых консерваторов выразил “ведущий левый интеллектуал” Б. Кагарлицкий, написавший на своей странице в Фейсбуке, что деятельность и риторика феминисток не имеет отношения к реальным проблемам и нуждам 95 % российских женщин». Эта точка зрения существует и за пределами постсоветского региона: некоторые западные теоретики также утверждают, что феминистские теории в определенных обстоятельствах могут работать на руку конструированию неравенства. Укажу несколько таких работ, выбранных не только в связи с их известностью, но и потому, что они представляют собой убедительную и информированную критику феминистской теории, осуществляемую ее же приверженцами.
Чандра Моханти, автор классического текста «Под западным взглядом», посвященного ориентализации и экзотизации женщин третьего мира при включении их опыта в западные феминистские теории, пятнадцатью годами позже опубликовала продолжение статьи, а еще через десять лет – новый текст на близкую тему. Она выражает озабоченность тем, что (евроцентрические) феминистские теории в условиях нарастающей глобализации могут способствовать (дискурсивной) колонизации глобального Юга. В частности, Моханти указывала, что фокусирование на различиях (связанных с концептами расы, этничности, колониальности) в условиях «позднего капитализма» может смещать внимание с проблем социального неравенства на «локальность» и местную культуру. В соответствии с логикой глобализации происходит децентрализация, дробление неравенства, и Моханти проблематизирует роль освободительной феминистской теории, если та не учитывает микроконтекст своего развертывания, например колониализм или антирасистское сопротивление.
Кристин Годси, исследовательница женской истории Балканских стран, заняла критическую позицию относительно гегемонии западного феминизма в постсоциалистическом регионе. Анализируя роль культурного феминизма и проектов западной помощи, стремившихся перестроить социалистические общества после 1989 года, Годси отмечает игнорирование ими неоднозначного социалистического наследия и указывает, что «тот особый вариант культурного феминизма, который был экспортирован в Восточную Европу (и многие местные НПО усвоили именно эту идеологию), может идти в ногу с продвижением неолиберализма, собственно, и ответственного за то снижение уровня жизни, благодаря которому западные феминистки получили “мандат” на оказание помощи восточноевропейским женщинам».
И, наконец, социолог и политолог Нэнси Фрейзер в одной из недавних статей указала, что современная феминистская теория может становиться «служанкой империализма», если не происходит ее критической переработки. Таким образом, авторы, пишущие о «глобальном Юге», постсоциалистическом пространстве и о западном мире, высказывают сходные предостережения: феминистская теория, переставая быть инструментом освобождения, может способствовать формированию новых видов доминирования и эксплуатации. В условиях «гибкого капитализма» и товаризации протеста в принципе любая радикальная теория может стать товаром, престижным элементом элитистского ландшафта, поэтому важно понять экономический и социальный контекст постсоветского феминизма в противопоставлении с ситуацией его возникновения как освободительной идеологии.
Различие и деполитизация
Социальные изменения, начавшиеся на Западе с конца 1960-х и направленные на достижение гендерного равенства, происходили в период, который историк Э. Хобсбаум называет «золотыми годами» ХХ века. В это время, указывает он, для широких масс населения индустриально развитых стран «закончилось средневековье», т. е. наступила эра относительного материального благополучия и модернизации повседневной жизни.Вследствие развития экономики и социальных программ в США и других странах значительно сокращается разрыв между богатыми и бедными (который начнет снова возрастать с 1980-х и оказывается критическим в последнее десятилетие). Возникновение «второй волны» феминизма, связанное с выходом значительного количества образованных замужних женщин на рынок труда, было частью этих перемен, учитывая, что западные женщины не только не имели права на аборт, но в некоторых странах не могли открыть банковский счет без согласия мужа, не принимались в престижные университеты или покидали службу при выходе замуж. Гендерное неравенство было очевидно, материально и несправедливо. Таким образом феминистские, молодежные и другие новые социальные движения сосредотачивались на проблемах различия и идентичностей, работая в ситуации уменьшения экономического неравенства, и многие из них осуществляли критику капитализма как структуры существования различных видов неравенства. Перестройка классовой структуры способствовала (в течение какого-то периода) наделению властью (empowering) различных групп «исключенных из общества»: цветного населения и женщин, а затем геев, инвалидов и других категорий. Таким образом, можно говорить, пользуясь концептуализацией А. Хоннета, одновременно как об увеличении числа людей, получивших доступ к равному развитию, так и о расширении содержания, которое включалось в сферу признания.
Контекст возникновения постсоветского женского активизма определяет экономическая либерализация, разложение «родового строя» социалистического равенства и формирование капиталистических отношений, классового неравенства и, по крайней мере в первое десятилетие, критическое ограничение средств к существованию миллионов людей. Политическая либерализация обещала новые возможности самовыражения и социального включения, но демократия должна предполагать не только право на свободное развитие различных субъектов, автономию, свободную дискуссию и т. д., но и конституционное ограничение (распределительной) власти: должна быть ограничена «свобода (экономически) сильных». В реальности же постсоветскую демократию первых лет определяет рыночная рациональность; социальные программы свертываются или оказываются не в состоянии компенсировать критическое падение доходов в ситуации высокой безработицы, особенно в провинции. Одновременно с этим реформируется гендерный порядок, возникает «буржуазный идеал» (с мужчиной-кормильцем или «спонсором»), непосредственная товаризация женской (и реже мужской) сексуальности, «силовое предпринимательство» (термин В. Волкова) как мужская практика, маскулинизация экономического успеха. В условиях рынка льготы для работающих матерей маркируют женщин как «непроизводительных»: критические изменения, происходящие непосредственно в сфере распределения, ставят под вопрос ранее бесспорные оплаченный декретный отпуск и бесплатный детский сад.
В то же время советский опыт женского освобождения начинает отвергаться как служащий интересам государства, так как происходит переопределение понятия гендерного равенства. Если ранее оно связывалось с экономической самостоятельностью при поддержке государства и социальной защитой работающих матерей (т. е. перераспределением), то в рамках дискурса демократизации была создана негативная картина положения женщин при социализме, и теперь во главу угла ставятся «права женщин», их представительство, автономия, независимая субъектность, право на свое тело, особый женский опыт, т. е. признание различия. «Гендер» становится одним из инструментов смещения внимания с экономического передела на необходимость признания множественности групп и идентичностей. Новая либеральная повестка освобождения концентрировалась вокруг тем, связанных с правами индивидов и групп, и ключевым является вопрос, кто именно видится угнетенным субъектом. Ответ на него формировался через сети НПО, поддерживаемых международными фондами как гражданская «альтернатива» государству, что следует рассматривать в перспективе современной критики демократии и «умирания» политических партий.
Исторически политические партии представляли широкие интересы и занимались выработкой политических платформ; через них шло рекрутирование общественных лидеров. Однако во второй половине ХХ века в государствах старой демократии отмечается «индифферентность» населения к участию в выборах и политическим партиям, т. е. конституционному либерализму и партийной демократии. В ответ на это в политической теории делается попытка переопределения демократии: в частности, в нее помимо конституционного предлагается включать «популярный» (народный) элемент, т. е. признавать иные, не только представительские, формы гражданского участия. Что касается развивающихся стран или государств «новой демократии», существует мнение, что для них вообще важны не (с)только (часто формальные) выборы, сколько независимость суда и существование форм популярного участия, в частности неправительственных организаций (НПО). Считается, что именно НПО, в которые граждане объединяются для артикуляции интересов по отдельным вопросам, становятся инструментом участия.
Однако в отличие от политических партий, которые – в идеале – представляют широкие интересы и вырабатывают политические платформы (но оказываются все менее способными выполнять эти задачи), НПО предназначены для решения конкретных задач. Они фокусируются на техническом «исправлении» некоторых проблем, но не изменении системы, и отдают приоритет индивидуальным проектам. Помимо этого, они обычно зависят от поддержки спонсоров, а не тех слоев, которые в идеале представляют, и западные доноры поддерживали те НПО, что отражали донорскую риторику и формировали свою деятельность в соответствии с ожиданиями.
Как отмечает К. Годси, идеология «сначала гендер» привносилась в постсоциалистическом регионе целенаправленно: НПО отдавали приоритет гендерному анализу угнетения перед классовым, и женщины как группа конструировались как менее приспособленные к капитализму, непременные жертвы переходного периода, которым требовалась помощь. Таким образом новый дискурс противопоставил женщин и мужчин, представив не «неограниченный» капитализм (эксплуатирующий часть женщин и мужчин), но патриархат (стремление мужчин к доминированию над женщинами) причиной угнетения, хотя говорить следует об их сложном взаимодействии. Та часть женщин, что была сосредоточена в индустриальной экономике, особенно в провинции, и в результате постсоветских реформ не получила доступа к новым возможностям, часто считает «феминисток» враждебными своим интересам, ведь решение своих проблем они связывают не с «автономией», а с государственными социальными программами. Этим частично объясняется антагонизм внутри женского сообщества, где не только не сформировалась групповая общность интересов, но, наоборот, произошло разделение.
Солидарность же часто формируется с мужчинами своего социального класса (многие из которых также оказались маргинализованы в процессе реформ). При этом немногочисленные постсоветские левые (сосредоточенные на классовом анализе) группы, за исключением отдельных активистов, не признают гендерного неравенства как особого вида угнетения, утверждая, что капиталисты угнетают всех работников и поэтому нет причин выделять женщин в отдельную категорию. Анализ угнетения женщин потребовал бы поднять проблемы гендерного разделения домашнего труда, эксплуатации (женской) сексуальности (и сексуальности вообще как элементарного конституирующего уровня), насилия, гендерной цензуры в культуре и, соответственно, усложнения левой позиции, т. е. признания того, что угнетателями могут быть не только капиталисты, но и трудящиеся мужчины, заинтересованные в угнетении других групп (цветных рабочих, женщин и т. д.). Кроме того, это потребовало бы анализа организационной культуры и внутренней стратификации самих левых организаций, посредством членства в которых многие их члены и конструируют свою «мужественность сопротивления». Деконструкция собственной позиции и идентичности – работа сложная и болезненная и выполняется только тогда, когда этого нельзя избежать.
В тех случаях, когда женские НПО фокусируются на проявлениях патриархата на микросоциальном уровне и ставят знак равенства между всеми женщинами, они могут оказываться «соучастницами» эксплуатации женщин в своих странах. Руководящие ими образованные активистки получают преимущества и выстраивают карьеры на основании гражданского участия, занимаясь непосредственной артикуляцией женских проблем и не рассматривая сложное переплетение классового и гендерного неравенства. Таким образом складывается «противодействие» объединению трудящихся, преследуется более узкий фокус интересов и расчленение классовой позиции. Очевидно, можно говорить о деполитизации феминистского активизма, если тот сосредоточивается на политиках идентичности, власти силы дискурса (служащего интересам тех, кто контролирует его производство, и структур власти), множественных идентичностях вне анализа структурного неравенства в условиях формирования, а не уменьшения экономического различия (что происходит не только в постсоциалистическом регионе).
Без внятной теории, выросшей из социологического и контекстуализированного анализа, не происходит «деконструкции» культуры как структуры угнетения, и гендерное неравенство оказывается редуцированным до «психологии», индивидуальных предрассудков. Читая русскоязычные феминистские блоги и разговаривая с белорусскими студентками магистратуры и молодыми активистками, я пришла к выводу, что «общепринятым» объяснением гендерного неравенства в нашей части света оказывается «мизогиния» (как психологическая категория). Даже такая материальная вещь, как разница в оплате труда мужчин и женщин, которая обычно приводится в качестве доказательства структурного неравенства, рассматривается вне контекста социального разделения труда. В таком случае требование ее уравнять вообще теряет физический смысл, как и требование «отказаться от стереотипов, поддерживать женщин, выбирать женщин в бытовой, экономической, политической среде, отказаться от мизогинии, объективации и сексизма». Постмодернистская критика скептически относится к возможности системного анализа институционализированной власти, а «массовое общество» (в том смысле, которое придавал этому термину Г. Маркузе) Интернета оказалось наиболее восприимчивым к представлению о свободе как потребительской идее «наличия выбора» – неважно, сортов печенья, пола или сексуальности:
«Программа обширная и интересная. В особенности хотелось бы отметить очень крутой спектакль “Обезьяна Кафки” в постановке театра “Ида Шмулич”. Также отдельного внимания заслуживает документальный фильм “Чалалай” о необычном подходе к вопросу гендера в традиционной культуре одного из индонезийских островов. На фоне верований, представляющих собой смесь ислама и местных анимистических культов, там существует сразу целых пять гендеров. Кроме того, обязательно стоит посмотреть экспозицию Ксении Громак, которая фотографировала людей, ощущающих себя вне пола и гендера, дабы показать человеческое тело вне рамок “мужчина-женщина”, – поделился… один из организаторов фестиваля».
Пол и сексуальность оказываются не конституирующими элементами социального, вокруг которых выстроились первичные социальные разделения и которые потому так сложно перестроить, а результатом произвольного и легко изменяемого «выбора». Вне исторического анализа «насилие» перестает быть политической, а становится «бытовой» категорией и связывается не со структурой власти, а со все той же «мизогинией», а для «устрашения» сомневающихся в его существовании приводятся сенсационные (а потому не вызывающие доверия) цифры.
Возможно, это и имела в виду в процитированной в начале этого текста записи моя младшая коллега, увидевшая, что «гендер» не сыграл той роли в инициации общественных изменений, которая связывалась с этим концептом. Но, как писал Гегель, сова Минервы начинает свой полет в сумерках: значение исторических процессов можно понять после того, как они произошли. Если уже наступило время, когда мы можем оглянуться на произошедшее с какого-то расстояния и сделать попытку коцептуализировать его, то вопрос состоит в том, какой проект освобождения может дать феминистская теория «после социализма». Иными словами: в каких категориях должен быть сформулирован постсоветский «женский вопрос»?