Если верить статистикам, семьдесят процентов итальянских мужчин живут в радиусе одного километра от своих матерей. Не верьте голливудским штамповкам о горячих сицилианцах, по-императорски властно правящих семьей как державой: итальянская — культура матриархата. Слово-мутант «tavolo», означающее обычный «стол», травестирует, когда стол покрывают скатертью, ставят графин с вином, нарезают бело-желтый, дырявый, как швейцарский сыр, хлеб; то есть, когда за ним собирается семья, «стол» переходит в женский — по матери-хозяйке — род, отрастив хвостик в окончательном, но не бесповоротном «о»: «tavola». Назвать итальянца «маменьким сынком» — mammone — не оскорбительно, напротив, если вы хотите задеть его, скажите, что он не любит собственную мать.

Так же, как русского можно вычислить из любой толпы по неулыбчивому, сосредоточенному выражению лица, итальянца выдают отглаженная, аккуратно заправленная рубашка и мягкая, добротная обувь. Это при условии, что он не состоит в рядах весьма популярной итальянской коммунистической партии; тогда для обоюдного распознавания в толпе — нечесаные черные кудри, трехдневная небритость, общая измятость, и тут же — Rollex на запястье, и папа — тоже потомственный коммунист, не обременяющий себя чтением «Капитала», — с любовницей и яхтой в Портофино.

Итальянцы пьют кофе так же часто, как звонят своим матерям (сорок из пятидесятивосьми миллионов — счастливые владельцы мобильных телефонов): по сто раз на день. Обманчивое слово «бар», украшающее каждую пятую вывеску вдоль выбранной наугад римской улицы, зазывает их, как надоедливый агитатор, кричащий в рупор, установленный на крыше машины, медленно плывущей по безлюдным узким улочкам в раннее воскресное утро. В баре пьют кофе: горький, с оранжеватой пенкой — expresso, чья головокружащая, пульсоускоряющая для новичка крепость ослабляется двумя ложечками сахара или сопроводительным стаканом простой воды. Каппуччино — исключительно утренний напиток, после ужина его подают в ресторанах, расчитанных на туристов; у туриста, случайно забредшего в жилой квартал и после ужина заказавшего каппуччино, от насмешливой ухмылки проворного cameriere пропадает желание его пить. Заходя в бар, итальянцы выпивают свой экспрессо стоя у стойки, лицом к бармену, без лишних слов — залпом. Как русскому не придет в голову «смаковать» водку, итальянец не станет растягивать эту многоповторяемую в течение дня процедуру кофепития, а проделает ее автоматически и не без удовлетворения — как исполняют долг.

Чувство долга и традиции преобладает во многих проявлениях итальянских пристрастий. Если мимо группы подрастающей городской шпаны проплывает девушка, не обязательно красивая, но почти неизменно избалованная мужским вниманием, начиная примерно с тринадцатилетнего возраста, то ни один из молодых людей — в дань традиции — не осмелится не прокомментировать, не простонать «Sei bellissima» или, на худой конец, не проводить ее взглядом, исполненным истомы. Не всегда с такой прямотой, но с не меньшим постоянством с женщинами флиртуют и итальянцы постарше, и совсем солидные мужи, не зависимо от рода занятий и образования, за исключением, разве что, торжественных священников, да и то, если верить Бокаччо и Пазолини, далеко не всех.

И нет во всём этом ни глубокого чувства, ни доброго-злого умысла; это — лишь скромная ежедневная дань «своим», машинальный жест, брошенный в общую копилку поверхностных культурных стереотипов.

***

Вкус кофе — еще одна из нераскрытых французских тайн. Кофе в Париже, будь то обыкновенный черный или «запатентированный» французский café au lait, одинаково вкусен — как в традиционных кафе и кондитерских, так и в экспортированном, но значительно «офранцуженном» МакДональде (приглушенные тона, камин, свечи, паркет, обитые кожей стулья), где обычный, по-американски неаппетитный «БигМак» именуют «по-свойски» — le Royal; кофе здесь одинаково ароматен, как в запруженных туристами — студенческом Латинском или зеленом Люксембургском, — так и в исконно парижских, жилых кварталах; и даже жиденький кофе, точнее тот подслащенный сироп из офисных автоматов, который за него выдают, осенен магией «чисто французского прикосновения».

Парижский свет лишен напряжения, несфокусирован и размыт, будто пролит здесь и сейчас по чьей-то блаженной рассеянности; свет замедлен, как полдень в бесконечный сезон летнего солнцестояния. Французы пьют кофе, сидя за столиками не лицом к лицу, а плечом к плечу собеседника, дабы взгляду открывалась уводящая в малиновую глубину, змеящаяся меж ресторанчиками, букинистскими лавками и галереями неизвестных, но «самых талантливых» художников, лоснящаяся отливающими на солнце чешуйками темно-серыхбулыжников, безукоризненно гладких от вечного шарканья подошв, неторопливая, подробная, уверенная в себе улица. И всё же, вкус кофе играет здесь второстепенную роль; первую — единение визуального с акустическим, то есть неспешный разговор об увиденном — безобидное обсуждение прохожих (безобидное, так как сидящие вскоре меняются местами с идущими), иными словами, занятие, известное в народе как праздное перемывание чужих костей.

Так и мы, повернувшись лицами к улице, попиваем кофе и наблюдаем за парижанками, неспешно возвращающимися с воскресного базара. У молодых парижанок — свои понятия об эротичности, главная черта которой, кажется, теперь повсеместно убывающая, а здесь посильно возрождаемая — естественность: без видимого макияжа, в хлопчатобумажных длинных платьях, в изящных, но не замысловатых сандалиях, они несут плетеные корзинки, из которых выглядывают зеленые хвосты моркови и ароматные верхушки еще неостывших багетов. Они проплывают мимо нас с врожденным — и оттого не крикливым — чувством превосходства, будто в их жилах всё еще течет кровь обезглавленной аристократии, а в ней — память о выездах королевского двора в леса Рамбулье; они глядят перед собой, поверх голов, куда-то в прошлое, не заинтересованные настоящим и окружающим; и единственное, что рассеивает сей образ светлого равнодушия, это молодые соски, с любопытством проглядывающие сквозь воздушный хлопок летних платьев. Придя домой, они пьют свой café au lait из округлых гладких мисочек, в «нашем» быту более пригодных для супа или каши.

***

В родной ему Африке кофе обладал статусом «божественного» и его пригубляли почтенные халифы во время проведения сакральных церемоний; пить кофе вне святых стен строго запрещалось и преследовалось законом. Рожденный в Эфиопии и позже мигрировавший в Турцию, этот — и «священный», и «дьявольский» — напиток, в конце концов, через венецианский порт, на правах беженца очутился в Европе.

Строг и суров был турецкий султан Мурад IV, самолюбив, злопамятен и подозрителен. Но частенько, облачаясь в простые одежды, он прохаживался по улицам Стамбула, вливаясь в его яркую кипящую суету, теряясь в его крикливом людском потоке, наблюдая за сложной и непритязательной жизнью его жителей. Он любил останавливаться, прицениваясь, у тяжелых базарных лотков, болтать о великих пустяках с уличным менялой, заслушиваться никогда неумолкавшими цимбалами. Он непременно заглядывал в шумную таверну, по-детски радуясь веселому гомону быстро пьянеющих посетителей; иногда, совсем забывшись, он даже распевал с ними их трогательные, легко запоминающиеся песни.

В один из таких по-обычному светлых и жарких дней, разнообразия ради, Мурад забрел в тихую и опрятную кофейню. В нос ударил удушливый запах табачного дыма; никто не пел, не шумел, посетители то размеренно говорили, то внимательно слушали, то многозначительно кивали; и общее настроение, и поведение мужчин, смаковавших тягучее черное пойло, показалось Мураду каким-то трудно определимым, вялым, нездешним. Ему вдруг стало не по себе от уюта старого кафе, словно повеяло холодом от ароматного тепла чашек, он ощутил свою несовместимость с царящим в этих стенах согласием. Пьющие кофе говорили о политике, о великой Оттоманской Империи, о всемогущем Мураде IV; они сетовали на нелегкую жизнь, на общий упадок, на мурадову несостоятельность…

Горек и тих был ужин султана в тот вечер, тяжела его голова, печальны и глубоки мысли, бесконечна и мучительна его ночь.

Но на утро перед султаном предстал другой Стамбул: согласно новому указу, кофейные дома были либо закрыты, либо разрушены до основания; уличенный в потреблении «скверного пойла» подлежал избиению, дважды уличенного зашивали в утробе кожаного мешка и топили в Босфоре.

Мурад по-прежнему любил выбираться в город, но уже без маскарада, а в чем был, в сопровождении верного, вооруженного топором палача; султан лично «прочесывал» улицы, на месте казня ослушавшихся.

Никто так и не смог точно подсчитать, десять ли, сотня ли тысяч кофеманов поплатились жизнью за пристрастие к «черному наркотику». Чудом уцелевшие торговцы и держатели кофеен бежали в Венецию.

Бедный, великий Мурад IV умер от алкоголизма. Ему было двадцать восемь лет от роду.

В целом, дальнейшая «кофейная судьба» сложилась благополучно. Покорив сначала Италию и Францию, кофе, «взятый в плен» после Венского Сражения, вместе с побежденными турками, попал в Австрию, и вскоре завоевал оставшуюся Европу. Позже пронырливый голландец Питер ван ден Броек выкрал у доверчивых йеменцев сокровенные кофейные семена и контрабандой привез в Европу, тем самым нарушив и навсегда прекратив запрет на их экспорт. И только еще раз память о жестоком Мураде промаячила черной тенью в беспокойном небе Европы, когда «возбуждающий» эффект напитка снова связывался ретроградами с непослушанием и «революционными настроениями»; но, не смотря на настойчивые призывы запретить «мусульманский напиток», милостивый Папа Клемент VIII провозгласил кофе истинно «христианским». Наш «мигрант» быстро укоренился на новых землях, был радушно принят европейцами, неизменно, как скромную щепотку сахара, привносившими в процесс его приготовления и потребления частицу местного колорита.

***

То, что подают в Австрии, не осмелится назвать «кофе» ни один уважающий себя кофеман: загадочное «нечто» под тяжелым облаком приторных взбитых сливок, убивающих вкус даже стойкого, живучего цикория; в австрийских и немецких кафе — то по-деревенски неотесанно-грубо, то чрезмерно пышно, как оборки расшитых юбок румяных Fräulein, распевающих «Oh, du lieber Augustin, Augustin, Augustin, / Oh, du lieber Augustin, alles ist hin» под вульгарную гармонь на углу.

Англичане отнеслись к кулинарной новинке по привычке «колониально», как в свое время — к душистому индийскому чаю, и довольно скоро стали главными поставщиками экзотического напитка в Европу; не в силах преодолеть соблазн столь любимого ими образа «белой вороны» в общей европейской стае, они придумали свой вариант кофепития: шафрановый островок лимона, потопленный в кофейной чашке; однако, не смотря на бесспорную оригинальность, обычай плохо прижился.

Помимо традиционного — «через край» (много крепкого кофе, еще больше горячего молока) — café con leche, испанцы пьют латинский вариант турецкого — грубого помола, густой и тягучий; на дне чашечки колышется бугристая жижа, на которой в самый час — любой! — погадать; пока расплачиваешься с барменом, ее можно лениво пожевывать, дабы продлить привкус горечи, унося его из переполненной, шумной, как базар на соседней улице, всегда веселящейся кофейни.

В многоликой (мутно-болотной и ветряно-мельничной, красно-фонарной — ночной и светящейся изнутри — рембрандтовой) Голландии он легок и прозрачен, как высокий квадрат потолка элегантного кафе, в котором заживо застеклен льняной лоскут амстердамского неба…

И только у греков нет «своего» кофе; они пьют «заморский» — турецкий, напоминающий о корнях, земле и прошлом…

***

Знакомая японка, бывшая сокурсница, краснея от постоянно одолевающей ее неловкости, говорит: «Нельзя любить другого человека. Человек может только нравиться. Исключение — чувства матери и ребенка. Любят занятие, вещь, предмет…». Она избегает глагол «любить» с его обманчивым посылом осуществимости истины.

Кофе она предпочитает традиционный чай матча илигёкуро, трепетно относясь к древней церемонии чаепития, бережно — к ее легким, утонченным до призрачности, как сама истина, и в то же время аскетически-простым атрибутам: бамбуковым венчикам, чугунно-керамическому чайнику, круглым чашкам с их «лицом» и «изнанкой»…

В Индонезии кофе пьют из тонкостенных стеклянных стаканчиков, на Ближнем Востоке и в Африке — из медных ажурных чашек.

***

В рассветных сумерках хрущевской кухни, в желтой алюминиевой турке мама варит загодя перемолотый кофе, помешивая его длинной, погнутой, словно ссутулившейся, чтобы не выделяться в общем стандартном ящике, ложкой. Это — колдовское, дымчатое время суток, когда все цвета, кроме серого, пока полуспят, набираясь сил для дневного цветения. Еще не обрела очертания скудная кухонная утварь — турка, ложка, чашка, потерявшая голову-крышечку сахарница, но руки безошибочно находят их, благодаря необъяснимой памяти пальцев. Еще бесцветны красные в желтых (чуть не сказала «в жутких») цветочках шторы, еще не обожжена солнцем мягкая глина стен, не заржавели углы умывальника под треснутой скорлупой эмали, и не окаменел — обособленным идолом — чайник на плите.

Она пьет его стоя, молча, не раскрывая штор, не поднимая глаз: пауза перед не столь долгожданным рождением дня, короткий выдох, несколько минут чисто славянской медитации.

Я смотрю ей в спину через стеклянную дверь кухни и, не решаясь нарушить этот тысячекратно повторенный бесхитростный обряд, молча спрашиваю, как удается ей не уставать от серого цвета, от зашторенных окон, от замурованных дверей, от узаконенной прикосновенности личности?..

Мы уезжаем. Она похожа на девочку, послушно следующую за взрослыми, не задумывающуюся об относительности их правоты; долго смотрит в дверной проем, в то освободившееся пространство, что до сих пор называлось домом: как неосторожно, как небрежно-талантливо прожита жизнь! Я захлопываю дверь. За дверью остается еще живая память вещей — их о нас, наша о них, но и она, обтекаемая негреющей, сквозняковой пустотой, полым вакуумом человеческого отсутствия, вскоре остывает. Мне страшно уезжать, но мой — веселый страх молодости: щекочущие крылья бабочки в животе.

Это не ностальгия. Я не люблю кофе, который варила мама.

***

Долгое время я пила кофе по-американски: из больших бумажных стаканчиков и преимущественно в «насиженных» местах. Вкус для американца второстепенен. В одной старой американской кулинарной книге я наткнулась на любопытный рецепт приготовления кофе: на столовую ложку кофе — шестнадцать унций воды, после получасового кипячения добавить рыбного желатина (для вкуса) и немного толченой яичной скорлупы (для снижения кислотности). Так пили кофе в Америке 1844 года…

Главностепенно — количество. Вспоминается американский агент по недвижимости, в один из наших очередных переездов с континента на континент, помогавший нам с поиском жилья. Мы четко, месяц кряду, повторяли ему наши скромные запросы: две спальни, новая постройка, тихий район; а он корректно и настойчиво в свою очередь предлагал: подлежащий сносу дом у скоростного шоссе, но зато аж с пятью — «а не с двумя!» — спальнями. И потом искренне недоумевал от нашего недоумения…

Перейдя — по мужу — в «итальянство», как иные — в католичество, я дни напролет пью терпкий экспрессо.

Я живу в тысяче девятистах сорока двух километрах от мамы.

***

…А она — еврейская кровь, славянское лицо, итальянское имя — так же молча отвечает мне: «Мир потому и прекрасен, что — разнолик».