Проклятие, проклятие…
Удар за ударом, один за другим, отсекающие одну часть тела за другой. Эноку суждено было жить, наблюдая собственное нисхождение в бездну — пядь за пядью, шаг за шагом; и когда он вынес все страдания, какие мог, Господь ступил ему на затылок и раздавил, как червяка; а потом — в ад, дабы он отстрадал то, что ещё положено.
Устрашающа, устрашающа мудрость Господня; справедлив и непоколебим был Господь Саваоф! Он сыпал соль Эноку на раны; сыпал соль на раны… Сперва самый дорогой идол: Гуннар; потом — «древо счастья», засохшее от корней до верхушки; затем — фамильное серебро, его сокровище и его тайная опора… ах! — а он ещё запер тот ящичек! «Смотри теперь, что мне до твоих запоров, и что я сделал с твоими идолами!» — Бог смеялся над ним; Тот, кто превыше всего, насмехался над ним; щёлк… щёлк…
Теперь Энок видел всё — чертовски, чертовски ясно. Он любил этот мир; любил мир и поклонялся ему; всегда, всё время. Господь сказал: ты должен продать всё своё добро и раздать беднякам; но Энок полагал, что нет. Мало ли что говорил Бог! Энок стоял на своём. Он ожесточился, ожесточился, как фараон. Утешал себя поповскими бреднями; чувствовал Святой Дух в сердце своём — но не слушал его, притворяясь глухим; грешил сознательно, грешил произвольно; в Писании это называлось «грехом к смерти»… Ха! — он пытался откупиться малыми жертвами, «чадами Божьими» и прочей ерундой; пуд муки как вознаграждение за труд; эх! Энок посерел лицом и выглядел почти как сумасшедший.
Теперь Господь явился ему и насмехался над ним: «То, что ты не дал мне по доброй воле, я отнимаю у тебя силой! Ибо алкал я, и ты не дал мне есть; жаждал, и ты не напоил меня; иди от меня, проклятый, в огонь вечный, уготованный дьяволу и ангелам его!»
Ужасные времена настали для Энока. И Слово Божье больше не утешало его, лишь осуждало. «Ибо если мы, получивши познание истины, произвольно грешим, то не остаётся более жертвы за грехи… Ибо невозможно — однажды просвещённых, и вкусивших дара небесного»… невозможно простить, невозможно! Они «брошены в озеро огненное, горящее серою… и они кусали языки свои от страдания… и дым мучения их будет восходить во веки веков»; во веки веков, во веки веков, во ве-еки веко-ов…
Энок осунулся. Руки его коченели, колени подгибались, голова шла кругом.
Поздно, слишком поздно; теперь уже слишком поздно. Он так долго ожесточал сердце своё, что теперь сам Господь ожесточил его. Он пытался, но напрасно: он уже не хотел исполнять волю Господа. Не мог и не хотел. Даже если бы ангел спустился с неба и сказал ему: «Продай имение твоё и раздай нищим», — Энок не хотел, не желал этого; не мог захотеть, не мог пожелать… «Ожесточилось сердце фараоново»… щёлк… щёлк…
И ещё: эта жгучая, мучающая насмешка: да, вот они, каковы его «чада Божьи»; и Томас… эх! Если Господь насмехался над Эноком, — спасения не было. Никакого милосердия и облегчения; другие люди получали обратно то, что у них украли; но серебро Энока было потеряно, и навсегда.
…От Каролуса пришло длинное письмо, полное раскаяния и благостных выражений; Энок не мог читать его. Это было просто невыносимо. Он пробежал глазами, остановившись на конце письма: «Но я никогда не смогу выразить благодарность за всё…» и т. д.; «для отца и для меня по причине нашего глубокого раскаяния и примерного поведения тюремное заключение было заменено долговой ямой; и я обещаю искренне и от всего сердца, что по выходе из оной я начну новую жизнь…» «Дерьмо! — проговорил Энок. — Вот же дерьмо!»
Беспокойный, он слонялся туда-сюда, ему не хватало терпения, чтоб работать, и спокойствия, чтобы отдыхать. Туда-сюда, взад-вперёд; только что был в погребе — и уже слышно, как он ходит на чердаке; едва за дверь — и его уже нигде не найти. Он забывал, за чем приходил и чего хотел; брался за работу — и тотчас откладывал её; всё бесполезно, всё безнадёжно. Он бродил и бродил в беспокойстве, так что пот нависал над глазами холодными каплями; часто он совершенно забывался, был весь в своих мыслях; застывал посреди комнаты или лестницы, будто заколдованный; щёлкал пальцами; бормотал что-то бессмысленное, всякую жуть; потом срывался с места, словно испуганный, и спешил, спешил куда-то, без цели и без смысла, непрестанно и беспокойно, наводя ужас на весь дом.
Иногда Энок даже не мог усидеть за столом. Сползал на пол, заставлял детей читать молитвы; запихивал в рот какие-то куски и, вскакивая, убегал; удивительно, чем он жил в такие дни.
— Я не могу есть, — хрипел Энок, — эта пища проклята; проклята…
Он отыскал свои старые кожаные одежды и снова вырядился в них, ибо такое скверное тело, горящее в адском пламени, должно выглядеть как можно хуже.
— Нет чтобы одеваться как нормальные люди! — ругалась Анна.
Энок отвечал ей резко и грубо, так, что она не узнавала его:
— Я не делаюсь красивей оттого, что живу приживалом!
Его выдумки по части еды стали ещё более дикими и безумными:
— Дьявол, что ли, скачет на тебе верхом? Зачем ты тащишь масло? Спасибо, мне хватит чёрствого хлеба!
Энок читал молитвы каждое утро и вечер, но так, что порой становилось страшно. Те слова, которые несли надежду и утешение, он пропускал, как будто они его не касались. Но когда речь заходила о чём-нибудь жутком — о грехах, проклятии, смерти и наказании — он читал так громко и яростно, и так явно намекал на самого себя, что можно было испугаться.
Так плохо, так плохо было Эноку! Застарелая боязнь в груди явилась вновь, но сделалась ещё хуже: холоднее, глубже, до самого сердца; она сидела и давила на него смертным холодом. Этот страх не давал ему обрести мир в душе; а ещё эти мысли, все эти дикие, жуткие мысли, терзавшие его беспрерывно. Ужасные мысли, полные богохульства — такого страшного богохульства, что Эноку впору было спасаться — ибо молния должна была ударить в него, и земля разверзнуться…
Если б ещё он мог спать! Но он не смел. Страх его был так огромен, и он не дремал: ходил вокруг Энока, сторожил его, тёмный и пристальный, с большими испуганными глазами; только Энок собирался уснуть, как вдруг подскакивал, и дрожал, истекая потом, под холодным одеялом.
Иногда ему удавалось вздремнуть рано утром, но тогда его одолевали кошмары. Он висел и болтался на шпиле старой церкви; или лежал и барахтался на высокой и скользкой крыше, не мог ни за что уцепиться — вот-вот соскользнёт вниз, но не соскальзывал; или же он катился с гор, и спуск становился всё круче и круче, а под конец перед ним открывалась горная бездна — и он летел глубоко, глубоко вниз. Иногда он совершал злодеяния; убивал кого-нибудь; бежал от ленсмана; иногда его судили и должны были казнить, и весь сон он ожидал казни, но вдруг что-то мешало; как всегда, что-то мешало. Энок стоял на виселице, видел палача с топором, но казнь всё откладывалась и откладывалась, так что сон превращался в один бесконечный страх перед смертью. Однажды ему привиделось, будто он спустился в огромный подвал, и этот подвал был не чем иным, как преисподней. Там Энок забивал ягнят; бил и колол, одного за другим; и при этом ему было страшно оттого, что он творит нечто ужасное. Приглядевшись, он увидел, что убивал он вовсе не ягнят, а собственных детей. Их безжизненные тела лежали на полу, все рядышком; а дальше всех — Анна, с маленьким у груди; Гуннар лежал, подняв застывшую руку, с которой была содрана кожа… Энок так стонал во сне, что Анне пришлось разбудить его.
Как-то раз к нему явился пастор, но он ничем не помог: «Ибо невозможно, невозможно!..» — Анна попробовала то, что однажды уже помогло: послала за Ларсом Нордбраутом. Но на сей раз и он не помог. Ларс просидел весь вечер, пытаясь вразумить Энока, но тот его почти не слушал. Ларс опустился на колени и молился за него, но Энок отвечал:
— «Это грех к смерти; не о том говорю, чтобы он молился».
— Это дьявольское наущение, Энок! Тебе следует уразуметь, что это дьявольское наущение, которому ты поддался!
— Ибо это невозможно; ибо если мы, получивши познание истины, произвольно грешим, то не остаётся более жертвы за грехи; нет более жертвы за грехи, Ларс! — вскричал Энок.
Ларс не сдавался; он произнёс немало веских слов о примирении и прощении грехов из Писания и псалмов; Анна, сидевшая в соседней комнате и слушавшая их краем уха сквозь приоткрытую дверь, заплакала от умиления; но Энок был непоколебим.
— Теперь для меня это всё равно что… медь звенящая и кимвал звучащий, — сказал Энок. — В одно ухо входит, в другое выходит; это не для меня.
— Это — Дьявол, Энок, — молил его Ларс, он и сам испугался. — Разве ты желаешь больше внимать Лукавому, нежели Спасителю твоему?
— Это не для меня; это не для меня!
— Но у тебя же есть желание! Ты же хочешь примириться с твоим Спасителем?
— Я, пожалуй, хотел бы… примириться…
— …Да, с твоим Спасителем! Вот видишь! Ты не должен сдаваться, Энок; ты не должен отступать; твоё желание исполнено верой, и Господь не даст погаснуть тлеющему угольку, ты сам знаешь!
Ларс взял Иоганна Арндта и громко зачитал Эноку о «высоких соблазнах духовных»:
— «Сперва должно уразуметь, что скорбь душевная исходит от Бога; ибо в Первой Книге Царств, глава вторая, стих шестой сказано: «Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит». Та преисподняя, куда Господь низводит человека, и есть духовное смятение и беспомощность души. В подобной нужде человек настолько погружается в неверие, что он уже не в силах держаться своей веры; вся сила веры его обращается тогда в боль, в невыразимое томление, в коем подлинная вера в силу неведения скрывается и таится… И несмотря на то, что человек в подобном страхе, мучении, страдании и ужасе зачастую столь нетерпелив, что может хулить либо порицать Бога словами и мыслями своими, — всё это Господь не принимает во внимание; ибо сие творится супротив воли человека и является самым суровым испытанием, в коем Господь очищает и облагораживает нас…»
— Да, эти слова так много раз утешали меня в последние годы, — вырвалось у Энока, — но теперь это всего лишь болтовня. Пустой звон и кимвал звучащий.
Ларс просил и умолял его, чтоб он не сдавался; просил, умолял, пока слёзы не брызнули из глаз. И Ларс воззвал к Богу, молясь за своего ближнего в его суровом испытании, так что Анна зарыдала в голос. Наконец Ларс поднялся и благословил Энока:
— Да благословит тебя Господь и сохранит! Да воссияет свет Его над тобой, да проявит Он милосердие к тебе! Да обратит Он лик к тебе и дарует тебе мир!
Энок чувствовал себя опустошённым и не мог ни о чём думать. Чтобы поскорей закончить этот разговор, он пообещал Ларсу «ждать благословения Господня» ещё какое-то время; с тем Ларс и ушёл.
Энок молчал и выглядел подавленным.
— Если б нашёлся хоть один человек на земле… который заставил бы меня поверить в то, что Бога нет! — проговорил он.
— Как тебе не стыдно, Энок!
…Опять пришла весна. Промозглая, ветреная, затяжная весна, никак не желавшая переходить в лето. Норд-вест гудел день и ночь; на Троицу ударили заморозки, а на Иванову ночь выпал снег. Неужели в этот раз свет не одолеет тьму?
Энок всё так же возился с пустяками, нёс Бог знает что; его как будто и не было здесь. Он выглядел совершенно растерянным и беспомощным. Бывали дни, когда Анне приходилось объяснять ему, как ребёнку, что ему следует делать. Он постоянно причитал о том, что хотел бы умереть. Всё равно как, лишь бы отмучиться: «Тогда и Гуннар вернётся домой, и всем будет хорошо». Это как раздражало Анну, так и огорчало.
— Ты когда-нибудь думал о том, чтобы поговорить с доктором? — спросила она Энока как-то раз; он ходил, спотыкаясь, сам не зная куда, и вид его был весьма жалкий.
Энок даже не обернулся, лишь пощёлкивал пальцами.
— С доктором? — проговорил он безразлично. — Что это ещё за чертовщина?
— Что до меня, то я думаю, ты болен. Если б он помог тебе, ты спал бы гораздо лучше…
— Спал? Я не смею спать! Я полагаю, я смогу справиться с Лукавым лишь тогда, когда я бодрствую!
— Но как ты не понимаешь! Ты же сойдёшь с ума, если не будешь спать!
Энок повернулся к ней. Лицо, заросшее щетиной, было застывшим, искажённым; глаза, побелевшие и измученные, вылезли из глазниц; никто бы не поверил, что это был Энок Хове.
— Чёрт подери! — выругался он, как будто ему в голову пришла какая-то мысль. — Ты знаешь доктора, который не верит в Бога?
Анна побледнела: вот оно, начинается!
— Что ты сказал?
— Того, который был бы цыганом. Цыганам хорошо, они ни во что не верят. Нашёлся б хоть кто-нибудь, кто отнял бы у меня Бога!
Он резко повернулся и зашагал прочь; остановился:
— Как думаешь, если б я запил, — мне бы помогло?
Анна шарахнулась от него. Таким странным она его ещё не видела.
Энок опять направился неведомо куда.