Теперь он поет, играя на большой арфе, тревожит струны сердца и бередит — воспоминания. О богатейшем короле, чью душу омрачили раскиданные кости танов. К концу дня костер догорает, и черный столб дыма сменяется белой струйкой. Они знают: это не последний погребальный костер в году — и все же не сдаются. Солнце пятится, как рак, покидая мир; дни становятся короче, а ночи — длиннее, темнее и опаснее. Я улыбаюсь и, досадуя на сгущающиеся сумерки, пожираю ненасытным взором чудеснейший чертог.

Его гордость. Светоч королевств. Оленья палата.

Сказитель остается здесь, хотя теперь он мог бы петь при дворах других великих королей. Он горд своим творением. Силой своих песен он возвел этот дворец: обычными словами создал его мо(ра)(ги)льное величие. Высокий и серьезный юноша взирает на Сказителя; двенадцать лет прошло с той ночи, когда он впервые прокрался сюда вслед за своим незрячим учителем. Душещипательный певец — ему неведомо другое искусство, кроме трагедии. И этим он обязан исключительно мне.

Вдохновленный ветрами (или чем угодно), старик пел о славном чертоге, чей свет озарит все уголки истерзанного мира. Эта мысль пустила корни в мозгу Хродгара. Она росла. Он созвал всех своих людей и рассказал им о дерзком плане. На высоком холме, откуда видно западное море, рядом с творением великанов — развалинами древней крепости времен первой в мире войны — он построит величественный чертог, который на веки вечные станет оплотом побед и символом славы и справедливости Данов Хродгара. Там будет восседать он сам, одаряя друзей своими богатствами, любыми сокровищами, кроме жизни людской и земли своего народа. И после него так будут поступать его сыновья и сыновья его сыновей до последнего колена.

Сжавшись во мраке, я слушал, раздираемый сомнениями. Я знал их, наблюдал за ними. Но слова Хродгара оказались правдой. Он послал в отдаленные королевства за дровосеками, плотниками, кузнецами и золотых дел мастерами, а также возчиками, трактирщиками и суконщиками, чтобы обслуживать строителей, — и несколько недель кряду гул их голосов не смолкал ни днем, ни ночью. Я наблюдал за их работой, скрываясь в зарослях и среди руин гигантской крепости в двух милях от чертога. И вот среди народов пронесся слух о том, что строительство Хродгарова чертога окончено. Он назвал его Оленьей палатой. Из соседних княжеств и из-за моря съехались гости на великое торжество. Сказитель пел им.

Я слушал и чувствовал, как меня поднимает над землей. Я прекрасно понимал, что слова его песни нелепы, она не свет во мраке, но лесть, иллюзия, вихрь, уносящий слушателей из солнечного света в пекло, буйное цветение лета, танец под свист серпа. И тем не менее я парил над землей. «Нелепость!» — прошипел я из тьмы леса. Схватив змею, проползавшую у меня под ногами, я прошептал ей: «Я знал его еще когда\» Мне захотелось злобно рассмеяться, но я не смог. На сердце у меня было легко от благородства Хродгара, и в то же время свинцом давила моя собственная кровожадность. Я ушел в гущу мрака спиной вперед — совсем как рак, который отчаянно пятится в свою подводную нору, если перед ним стукнуть двумя камнями. Я уходил, пока не стихли манящие звуки сладкоголосой арфы, которая издевательски дразнила меня. Но образы продолжали терзать мой мозг. Таны, собравшиеся в чертоге и огромной немой толпой покрывшие весь холм, благодушно улыбались, внимая арфисту так, будто никто из них ни разу в жизни не убивал соседа.

«Что ж, значит, он изменил их, — сказал я и упал, споткнувшись о корень. — Разве нет?»

«Разве нет?» — шепотом отозвался лес —или все-таки не лес, а что-то более далекое, какой-то отголосок иного разума, древней и ужасной формы жизни.

Напрягшись, я прислушался.

Ни звука.

«Он пересказывает мир и изменяет его, -

— шептал я, все больше распаляясь. — Само его имя свидетельствует об этом. Нездешним зрением он видит неразумный мир и превращает дрова и мусор в золото».

Немного поэтично, готов признать. Его манера выражаться заразила меня, сделала напыщенным. «И тем не менее», — сердито прошептал я, но не закончил фразу, отчетливо осознав вдруг и свой шепот, и свою всегдашнюю позу, и свое вечное стремление преображать мир словами — ничего не изменяя. Я все еще сжимал в кулаке змею. Я выпустил ее. Она уползла.

«Он берет то, что есть под рукой, — упрямо сказал я, пытаясь начать сначала, — и применяет это наилучшим образом, чтобы изменить людские умы. Разве нет?» Но в словах моих звучало раздражение, ибо я понимал, что это неправда. Он пел за плату, ради похвалы женщин — в особенности одной из них — и ради чести, которую ему оказывал король своим рукопожатием. Если идеи искусства прекрасны, то это заслуга самого искусства, а не Сказителя. Слепой искатель благозвучий, почти бездумный, как птица. Разве люди убивают друг друга изящнее оттого, что в лесу сладко поют птицы?

И все же я никак не мог успокоиться. Его пальцы, будто движимые некой потусторонней силой, безошибочно перебирали струны, и сплетались слова стародавних песен, сцены из унылых сказаний переплетались, соединялись в единое целое, создавая вымысел без изъяна — образ его самого и в то же время не-ero, вне грубой лести золота, — провидение возможного.

«Разве нет?» — прошептал я, подаваясь вперед и изо всех сил пытаясь разглядеть хоть что-нибудь за темными стволами и ветвями.

Повсюду я ощущал чье-то незримое присутствие, леденящее душу, как первое знакомство со смертью, как мутные немигающие глаза тысячи змей. Все тихо. Я коснулся толстой скользкой ветки и был уже готов в ужасе отпрянуть, но это действительно была всего лишь ветка. По-прежнему ни звука, ни шевеления. Я поднялся на ноги и, пригнувшись, озираясь по сторонам, медленно побрел обратно к холму. Оно — что бы это ни было — следовало за мной. В этом не было никакого сомнения, я был уверен в этом, как ни в чем другом. Затем оно вдруг исчезло, словно было всего-навсего порождением моего мозга. Во дворце смеялись.

У освещенных дверей Медовой Палаты и на узких улочках, ведущих к ней, стояли мужчины и женщины, они разговаривали; на склоне холма, у овечьих загонов играли дети, они робко держались за руки. Несколько парочек лежали, обнимаясь, на опушке леса. Как они завопят, подумал я, если внезапно показаться им; от этой мысли я улыбнулся, но сдержался и повернул назад. Они болтали ни о чем, несли какую-то чепуху, их приглушенные голоса, точно руки, находили друг друга в потемках. Не знаю почему, но я вдруг ощутил досаду, растущее беспокойство, напряжение — и нехотя замедлил шаг. Пробираясь по краю поляны, я наступил на что-то мягкое и сразу отскочил в сторону. Это был человек. Ему перерезали горло. Одежду украли. Ошарашенный, я оглянулся на чертог и затрясся от гнева. Они все так же тихо разговаривали, касаясь друг друга руками, и свет озарял их лица. Я поднял мертвое тело и взвалил его на плечо.

Затем раздались звуки арфы. Толпа притихла.

Арфа вздохнула, и старик запел, нежноголосый, как ребенок. Он пел о сотворении мира в начале времен, повествовал о том, как величайший из богов создал землю, чудесно-яркие равнины и бурные моря и увенчал свое творение, пустив по небу солнце и луну, озаряющие царства и дарующие свет жителям земли, потом расцветил луга, сотворив травы и деревья, и вдохнул жизнь во всякую тварь, что населяет мир.

Арфа зазвучала торжественнее. Сказитель поведал о древней вражде между двумя братьями, вражде, которая расколола весь мир на свет и тьму. И я — Грендель — был порождением тьмы, сказал он в конце. Потомком мерзкого племени, проклятого Богом.

Я поверил ему. Такой силой обладала его арфа! С искаженным от муки лицом я стоял, утирая кулаками слезы, неудержимым потоком струившиеся по щекам, и из-за этого мне пришлось прижать локтем труп, который и был доказательством того, что либо мы оба прокляты, либо ни один из нас; что не было никаких братьев, как не было и бога, который их судил.

«Уа-а-а!» — взревел я.

О какое преображение! Обращение в веру!

Я пошатываясь вышел из чащи и с ношей на плече направился к чертогу, стеная: «Смилуйтесь! Мир!» Арфист умолк, толпа завопила. (У них на этот счет есть свои версии, но все было именно так.) Пьяные мужчины бросились на меня с боевыми топорами. Я рухнул на колени, выкрикивая: «Друг! Друг!» Взвыв как собаки, они кинулись на меня. Я заслонился мертвым телом. Несколько копий пронзили его, а одно задело меня, слегка оцарапав левую сторону груди, но по жгучей боли я понял, что оно смазано ядом, и после первого потрясения я осознал, что они могут убить меня — и непременно убьют, если я предоставлю им такую возможность. Прикрываясь трупом, как щитом, я разметал их, и от моего первого удара когтями двое упали, обливаясь кровью. Остальные отступили. Я раздавил мертвое тело в своих объятиях, швырнул его в них, повернулся и пошел прочь. Они не стали меня преследовать.

Я убежал в глубь леса и, задыхаясь, повалился на землю. Мой мозг пылал. «Жалость, — простонал я, — какая жалость!» Я плакал — громадное чудовище с акульими зубами — и с такой силой колотил кулаками по земле, что в ней образовалась трещина длиной в двенадцать футов. «Ублюдки! — рычал я. — Подонки! Сукины дети!» Слова, которым я научился у распаленных гневом людей. Я не совсем понимал, что они значат, хотя их общий смысл был мне ясен: презрение, вызов богам, которые — для меня во всяком случае — всегда были безжизненными истуканами. Все еще рыдая, я разразился хохотом. У нас, проклятых, не было далее слов, чтобы клясть и клясться! «А-А-АРР!» — прорычал я, но тут же, зажав уши, затих. Дурацкий звук.

Внезапно осознав собственную глупость, я успокоился.

Движимый какой-то нелепой надеждой, я глянул поверх деревьев. У меня, наверное, помрачился рассудок, и я почти уже был готов увидеть там Бога, бородатого и унылого, как геометрия, хмуро взирающего на меня и грозящего мне бесплотным пальцем.

«Почему мне не с кем поговорить?» — спросил я. Звезды молчали, но я притворился, что не замечаю их грубости. «Сказителю есть с кем разговаривать, — сказал я и сжал кулаки. — Хродгару тоже есть с кем поговорить».

Я обдумал это.

Пожалуй, это неправильно.

В сущности, коль скоро видение добра и мира не пустые слова, а часть души Сказителя, тогда его никто, даже Хродгар, не в силах понять. Что до самого Хрод-гара с его идеей о славе — что его дети и дети его детей будут раздаривать сокровища, — то, если он действительно так думает, у меня есть для него сюрприз. Если у него будут сыновья, они не услышат его слов. Их головы будут заняты подсчетом серебра и золота. Я наблюдал не одно поколение людей. И видел их алчные глаза.

Я согнал с лица улыбку.

«Все может измениться, — сказал я, грозя пальцем воображаемой толпе слушателей. — Возможно, Сказитель все-таки сделает людей разумнее, умиротворит несчастных Данов».

Но они обречены. Я понимал это, и, не стану отрицать, меня это радовало. Пусть бродят среди миазмов ада.

* * *

Спустя две ночи я вернулся. Не мог удержаться. Сказитель воспевал славные подвиги павших в бою. Он пел о том, как они сражались со мной. Сплошная ложь. Его коварная арфа, славя смерть, шелестела, как змея в камышах. Я схватил дозорного и расшиб его о дерево, но пожирать не стал — от одной этой мысли меня чуть не вывернуло наизнанку. «Горе тому, кто предан злобной вражде; адское пламя пожрет его душу! — пел Сказитель. — Пусть оставит надежду: погибель его неизбежна! Счастлив лишь тот, кто после кончины узрит Спасителя, мир обретет в объятьях Отца своего!»

«Чушь!» — прошептал я сквозь сжатые зубы. В какую ярость ему удавалось меня приводить!

«Разве нет? — прошипела окружавшая меня тьма. — Разве нет? Разве нет?» Дразня и терзая, точно смерть холодной рукой сжимала мне запястье.

Воображение. Я знал это. Какое-то зло внутри меня рвалось наружу, в лес. Я знал то, что знаю: нерассуждающую, неумолимую жестокость вещей; и когда песня арфиста соблазняла меня сладкими видениями, мрак того, что есть и было всегда, настигал меня и валил с ног.

И все же, должен признать, я бы удивился, если бы нечто во мне было столь же холодным, мрачным, извечным, как то незримое присутствие, которое я ощущал вокруг. Чтобы прийти в себя, я схватился за ветку. Это оказалась змея. Я в ужасе отдернул руку.

Чуть позже я снова успокоился. Змея не укусила меня. Я осознал, что оно по-прежнему было где-то здесь, в самой глубине ночи. Я чувствовал, что, если поддамся, оно поглотит меня, оно уже втягивало меня, как водоворот; втягивало в себя весь мир.

Безумие, несомненно. Я поднялся, хотя ощущение нисколько не ослабло, и ощупью побрел обратно через лес, затем по скалам к озеру, потом в свою пещеру. Там я лежал, прислушиваясь к смутно звучащим в памяти отголоскам песен Сказителя. Мать понуро перебирала кучу костей. Я не принес никакой еды.

«Нелепость», — прошептал я.

Она взглянула на меня.

Это была хладнокровная ложь, ложь, что какой-то бог с любовью создал мир и пустил по небу солнце и луну, дарящие свой свет жителям земли, что между братьями была вражда и что потомство одного было спасено, а другого проклято. Однако он, старик-Сказитель, мог сделать это правдой при помощи нежноголо-сой арфы и изощренного надувательства. Да, ударило мне в голову, я хотел, чтоб это было так! Даже если я, по законам его мерзкой басни, должен быть отверженным и проклятым.

Мать заныла и потерла грудь, которой уже много лет не кормила меня. Жалкая и грязная, с улыбкой, неровной раной зияющей при свете огня, она была ненужным хламом. —

Потирая грудь, она продолжала монотонно причитать: «У-ул! У-ул!» — мучительная попытка вновь обрести речь.

Я сомкнул глаза, слушая подземную реку, и вскоре заснул.

Судорожно дернувшись, я приподнялся. Оно окружало меня со всех сторон, как надвигающаяся гроза.

«Кто там?» — спросил я.

Никакого ответа. Темнота.

Мать спала, мертвенно-серая рыжеватая туша, распростертая, как дряхлый морской слон на берегу моря в летний день.

Я встал и бесшумно вышел из пещеры. Я выбрался к утесам, затем спустился в поросшую вереском низину.

Все так же — ничего.

Отбросив все мысли, я камнем полетел через сушу и море к дракону.