Одно время многие биографы полагали, что вплоть до возвращения Лионеля в Англию в конце 1367 года Чосер находился вместе с ним в Ирландии. Ныне большинство специалистов, занимающихся Чосером, отказались от этой идеи в силу трех причин: отсутствия какого бы то ни было упоминания об Ирландии в поэзии Чосера (если не считать одного-единственного случая использования в основном ирландского мотива в «Рассказе батской ткачихи»), наличия веских косвенных доказательств того, что в течение этого периода Чосер какое-то время учился в Лондоне или, может быть, в Лондоне и затем в Оксфорде, и, наконец, недавно обнаруженного факта, что ему была выдана охранная грамота для поездки в Наварру на севере Испании с 22 февраля по 24 мая 1366 года как королевскому «эсквайру». (Если слово «эсквайр» употреблено здесь в специальном смысле – а это вряд ли так, то оно означает придворный ранг, более высокий, чем valettus.) Между прочим, документ о выдаче охранной грамоты был опубликован в 1890 году, но только в 1955 году его связали с именем Чосера. За неимением других сведений, ранние биографы заставляли Чосера все это время переводить с французского «Роман о Розе» и восемь лет терзаться муками трагической, неразделенной любви к жене Гонта Бланш. Чосер, наверное, и впрямь примерно в ту пору переводил «Роман о Розе», хотя вряд ли работа заняла у него целых семь лет; как я уже говорил, он, наверное, и впрямь любил Бланш, хотя более чем сомнительно, чтобы восемь долгих лет он издали обожал ее (или какую-либо другую женщину), никак не обнаруживая своей любви (в чем он уверяет читателя в «Книге герцогини»). Предположение, что он любил Бланш Ланкастер такой любовью, маловероятно хотя бы потому, что автопортрет, нарисованный Чосером в «Книге герцогини», – это не более и не менее как забавная карикатура, призванная оттеснить по контрасту портрет подлинного и удачливого влюбленного, Джона Гонта, и мы можем быть совершенно уверены, что Чосер одинаково любил – это явствует из его поэмы – и Бланш, и ее мужа.

Если только можно подходить к Чосеру с современными мерками, следует признать, что выпавшее из поля зрения биографов шестилетие – Чосер был тогда в возрасте от двадцати одного года до двадцати семи лет – явилось одним из самых интересных и плодотворных периодов в его жизни. В эти годы он получил высшее образование и занял при дворе заметное положение, так что король называл его (в документе, датированном 20 июня 1367 года) «dilectus valettus noster» – «наш любезный служитель»; в эти годы он женился – видимо, в результате какой-то запутанной истории – на женщине знатного происхождения и приобрел близкого друга и покровителя в лице великолепного Джона Гонта. Но, пожалуй, важнее всего было то, что эти шесть лет стали годами поэтической учебы Чосера.

Чосер, конечно, много раз присутствовал при чтении поэтических произведений при дворе короля или кого-нибудь из членов королевской семьи. Слушатели собирались то в мрачноватом феодальном замке где-нибудь под Лондоном или в далеком Ланкашире, то в просторных, ярко освещенных залах Савоя – лондонского дворца Джона Гонта. Весь превратившись в слух, Чосер изучал как сами стихи, так и манеру их чтения – те тонкие модуляции голоса и смены интонаций, которые придавали этой поэзии преимущественно устный характер. Наверное, он задерживался потом в обществе других молодых поэтов-чтецов, но не для того, чтобы высказаться самому и расспросить других, а только ради того, чтобы с интересом послушать авторитетного Фруассара, облаченного в черную рясу, или недавно прибывшую из Европы знаменитость – молодого французского поэта, автора лирических стихов и поэм-видений Эсташа Дешана, с которым годы спустя Чосер станет обмениваться поэтическими произведениями с посвящениями. Порой молодого Чосера можно было увидеть в харчевне, где кормились студенты «судебных иннов» – юридических гильдий, в одной из которых он изучал право. Возможно, нашим глазам предстала бы такая картина: Джеффри Чосер рассеянно тянется за своей оловянной кружкой, а сам уткнулся в рукопись на пергаменте, которую протянул ему невысокий мужчина с постным, серьезным выражением лица – приглядевшись, мы узнали бы в нем товарища Чосера по учебе, а в будущем – коллегу по перу, придворного поэта короля Ричарда «нравственного» Джона Гауэра. (Поэма, похоже, длинная – конца ей не видно.)

Ранние стихи Чосера – такие, как «Азбука», представляющая собой вольный перевод с французского, сделанный на заказ, и другие переводы, выполненные по собственному почину, – свидетельствуют о таланте, остроумии, даре образной речи и, разумеется, о готовности автора учиться поэтическому ремеслу принятым в ту эпоху способом: в средние века, как и в XVIII столетии, перевод великих поэм прошлого и подражание им являлись естественными первыми шагами на пути становления оригинального поэта. В ходе работы над переводом «Романа о Розе», важнейшего из переведенных им произведений, Чосер освоил многие приемы, которыми пользовался потом всю жизнь: он научился создавать яркие аллегорические фигуры и условно-традиционные пейзажи с помощью таких оригинальных мазков, которые сделают их продолжением и развитием традиции, живым сочетанием старого и нового, придавать композиционную цельность длинной, сложной поэме и – главное, пожалуй, – обрел то, что составляет сущность великий поэзии, – свой собственный, неповторимый поэтический голос. Нет худа без добра: трудности стихотворного перевода с мелодичного, богатого рифмами языка на язык менее певучий и бедный рифмами помогли Чосеру выработать тот легкий, непринужденный слог, который верой и правдой служил ему всю дальнейшую жизнь, с годами становясь все более богатым и изощренным, обретая все большую способность передавать любые авторские интонации – от шутливой иронии до эпической серьезности и высокого пафоса. Обратите, например, внимание на то, с какой разговорной легкостью написан вот этот отрывок из «Романа о Розе», включенный затем Чосером в поэму «Книга герцогини»:

Я опишу вам, как сумею, Тенистую в саду аллею — Красавец лип высоких ряд. Шагах в пятнадцати стоят Стволы прямые друг от друга, Но кроны их сплелись так туго, Что на земле под ними тень Прохладная лежит весь день: Прикрыл от солнца тот шатер Нежнейший травяной ковер.

Или возьмем другой отрывок:

А дальше зеленел лужок — Ручья пологий бережок, Поросший бархатной травой, Такою мягкой муравой, Что на нее, как на перину, Мог деву уложить мужчина.

Здесь уже слышится голос зрелого мастера. И хотя с тех пор, как Чосер впервые публично прочел свое восхитительное переложение на английский язык «Романа о Розе», за ним прочно утвердилась репутация поэта, все-таки первая его большая оригинальная поэма наверняка явилась сюрпризом для его современников. «Книга герцогини» – несомненный шедевр, и Чосер, конечно, знал это. В момент своего появления на свет эта поэма представляла собой не менее самобытное, глубоко выстраданное и «трудное» произведение, чем «Любовная песнь Дж. Элфрида Пруфрока» Т. С. Элиота. После создания «Книги герцогини» ее автора нельзя уже называть «молодым Чосером» – во всяком случае, как художника. С этого момента он будет творить с уверенностью мастера, которому предстояло решить лишь одну техническую проблему, которая встает перед каждым крупным поэтом: научиться писать проще. Бланш Ланкастер умерла в 1369 году, и Чосер, по-видимому, написал элегию на ее смерть вскоре после этого. Поэтическим же мастерством, необходимым для ее создания, Чосер овладел главным образом в те утраченные для биографов годы. Как бы ни увлекался он войной, дипломатией, женщинами и чем бы то ни было еще, ничто в жизни не могло идти для него ни в какое сравнение с радостью приобщения к тайнам мастерства, которому «так долга учеба».

После того как, навоевавшись и побывав в плену, Чосер вернулся из Франции домой, он поступил в учебное заведение, которое с большой натяжкой можно назвать юридической школой. Некоторые исследователи до сих пор считают этот факт недостоверным, но имеется достаточно оснований считать его подлинным. Во-первых, сохранились документы за 1395 и 1396 годы, в которых Чосер, подписываясь, называет себя атторнеем, во-вторых, и в прозе, и в стихах Чосер с легкостью оперирует правовыми терминами, которые в XIV веке могли быть известны только человеку, получившему юридическое образование, – этими терминами буквально пестрят «Рассказ мажордома» и особенно «Рассказ о Мелибее». Если современному писателю ничего не стоит подковаться в философии, биохимии, психологии или любой другой интересующей его области, поскольку к его услугам целые библиотеки книг, то средневековому поэту, пожелавшему получить хранимые в тайне познания, приходилось выучивать их наизусть со слов учителя или вчитываться в темные по языку и смыслу манускрипты, доступ к которым был практически закрыт для всех, кроме профессионалов, ибо знание тогда считалось сокровенным достоянием ученых «магистров» и ревниво оберегалось ими.

Далее, все должности, на которые Чосер назначался впоследствии, вплоть до конца его жизни, как правило, занимались только людьми с юридической подготовкой. Дж. М. Мэнли рассказывает в своей книге, посвященной Чосеру, о любопытной работе, проделанной двумя его студентами:

«Исследовались данные об участниках около четырехсот дипломатических миссий [подобных той, в составе которой Чосер ездил в Геную]. Приблизительно в восьмидесяти случаях не удалось найти сведений о социальном положении и профессиональной подготовке некоторых участников. Зато во всех остальных случаях, т. е. в отношении личного состава трехсот двадцати прочих миссий, такие сведения были установлены, и вот что при этом обнаружилось: последним в списке членов комиссии неизменно стоит человек, обладающий определенной юридической подготовкой. Поэтому вполне допустимо предположить, что Чосера так часто выбирали для таких переговоров потому, что он обладал специальной (правовой) квалификацией, необходимой для этой работы».

Но самый убедительный довод Мэнли опирается на старинное предание, согласно которому Чосер однажды отколотил монаха-францисканца. Томас Спейт, составитель собрания сочинений Чосера, изданного в 1598 году, писал в предисловии: «Предположительно оба этих ученых мужа (Чосер и Джон Гауэр) обучались (юриспруденции) во Внутреннем темпле, ибо много лет спустя магистр Бакли своими глазами видел в том учебном заведении запись, гласившую, что Джеффри Чосер был оштрафован на два шиллинга за нанесение побоев брату-францисканцу на Флит-стрит». Запись, которую видел магистр Бакли, оказалась впоследствии уничтоженной – быть может, восставшими крестьянами в 1381 году, – но свидетельство Бакли было сочтено истинным или, во всяком случае, правдоподобным сэром Уильямом Дагдейлом и позднейшими историками судебных иннов. Фрэнис Тинн, один из первых исследователей творчества Чосера, в своей «Критике» издания Спейта оспаривал истинность свидетельства Бакли, но исходил при этом из неправильных данных. Так, ошибочно полагая, что Чосер родился в 1328 году, он утверждал, что к тому времени поэт был слишком «серьезным человеком», чтобы колотить монахов; кроме того, он считал, что обучение юридическим наукам началось в Темпле после 1370 года, тогда как на самом деле юриспруденции обучали там уже в 1347 году.

По ряду веских причин свидетельство Бакли можно рассматривать как достоверное. Бакли был как раз тем человеком, который в силу своего служебного положения скорее, чем кто-либо другой в Англии, должен был видеть эту запись, если она существовала. Он являлся не только членом юридической гильдии – «Общества Темпл», но и должностным лицом, в чьи обязанности входило хранение архивов Темпла. Помимо того, штраф, уплаченный Чосером за нанесение побоев францисканцу, представлял собой типичное наказание, назначавшееся за подобные проступки в то время при аналогичных обстоятельствах. Архивы Темпла погибли, но изучение архивов инна Линкольна, такой же юридической гильдии, где обучали будущих законников, показало, что «за драки и другие нарушения общественного порядка чаще всего назначались штрафы, величина которых варьировалась обычно от 1 шиллинга 3 пенсов до 3 шиллингов 8 пенсов».

Итак, весьма вероятно, что во время учебы во Внутреннем Темпле, расположенном сразу за городской стеной поблизости от улицы Флит-стрит, Чосер разговорился, гуляя по Флит-стрит, с каким-то монахом – может быть, из францисканского монастыря, что стоял прямо за городскими воротами, – повздорил с ним и в пылу спора надавал ему тумаков. По единодушному мнению самых разных исследователей, у Чосера, всерьез заинтересованного в учении и приобретении знаний, могло обнаружиться больше чем достаточно причин испытывать неприязнь к типичному монаху нищенствующего ордена. Хотя члены этих братств давали обет нестяжательства, они частенько пользовались милостями принцев – например, Черный принц наряду с другими осыпал их щедрыми дарами – и ухитрялись скопить такие богатства, что одно только перечисление их занимало многие и многие страницы в монашеских завещаниях. Хотя братья не упускали случая выставить напоказ свою ученость (кое у кого, возможно, и имелись на то основания), многие из живших во второй половине XIV века нищенствующих монахов, чьи жизнеописания и высказывания дошли до нашего времени, были людьми серыми и малообразованными, и их притязания на ученость, наверное, казались вздорными тем, кто обладал по-настоящему глубокими знаниями.

Как бы ни относился Чосер к этим монахам в целом, тот конкретный монах-кармелит, которого он увековечил в своих «Кентерберийских рассказах», – человек ужасный, омерзительный. Распутник (на что Чосер лукаво намекает с помощью таких двусмысленных выражений, как «Крепчайшим был столпом монастыря», и т. п.) и лжеисповедник, помышляющий не об исправлении грешника, а лишь о том, как бы содрать с него плату побольше; корыстолюбец, увиливающий от исполнения первейшей своей обязанности – печься о сирых и убогих – и презирающий обет жить в бедности, даваемый членами его ордена, он вдобавок ко всему – так уверяет паломников пристав церковного суда – еще и один из самых больших дураков среди духовных лиц веселой Англии. Во времена Чосера нападки на монахов являлись чем-то вроде литературной традиции, и Чосер, наверное, с особенным удовольствием отдавал тут дань этой традиции, поскольку сочувствовал Джону Уиклифу. Примерно тогда же, когда Чосер создавал свой «Общий пролог», Уиклиф оказался втянутым в яростный спор с несколькими учеными-францисканцами, в ходе которого он подверг сомнению необходимость самого существования их ордена, которая не находит себе оправдания в Писании. Но, независимо от того, была ли эта сатира на монахов нищенствующих орденов самобытным творческим актом или данью литературной традиции, Чосер отделал своего монаха так, что никакой другой сатирик не мог бы с ним тягаться:

С ним рядом ехал прыткий Кармелит. Брат сборщик был он – важная особа. Такою лестью вкрадчивою кто бы Из братьи столько в кружку мог добыть? Он многим девушкам успел пробить В замужество путь, приданым одаря; Крепчайшим был столпом монастыря. Дружил с Франклинами он по округе, Втирался то в нахлебники, то в други Ко многим из градских почтенных жен; Был правом отпущенья наделен Не меньшим, говорил он, чем священник, — Ведь папой скреплено то отпущенье. С приятностью монах исповедал, Охотно прегрешенья отпускал. Епитимья его была легка, Коль не скупилась грешника рука… Любил пиров церемониал парадный, Трактирщиков веселых, и служанок, И разбитных, дебелых содержанок. Возиться с разной вшивой беднотою? Того они ни капельки не стоят: Заботы много, а доходов мало, И норову монаха не пристало Водиться с нищими и бедняками, А не с торговцами да с богачами. Коль человек мог быть ему полезен, Он был услужлив, ласков и любезен… Так сладко пел он «In principio» [138] Вдове разутой, что рука ее Последнюю полушку отдавала, Хотя б она с семьею голодала… Он пел под арфу, словно соловей, Прищурившись умильно, и лучи Из глаз его искрились, что в ночи Морозной звезды. Звался он Губертом. [139]

Кое-кому из биографов Чосера, которым хорошо известно, сколь мягок был характер поэта, история с избиением монаха кажется неправдоподобной. Она покажется им более правдоподобной, если они вспомнят, как Джон Чосер, отец поэта, уже степенный, уважаемый горожанин сорока лет от роду, ввязался-таки в кабацкую драку и что Джеффри, подобно отцу, знал толк в выпивке. Разумеется, пьяницей он не был – иначе он не оставил бы такого богатого поэтического наследия и не занимал бы стольких ответственных должностей, – но студенты в XIV веке, да и короли, случалось, крепко набирались. Поэтому дело, может быть, обстояло так. Однажды весеннею порой Чосер прогуливался по Флит-стрит в компании разгоряченных хмельных друзей – таких же, как он, студентов Темпла. Спускались сумерки. Соловьи среди виноградных лоз и дрозды на ветвях дубов начинали вечернюю перекличку, а из расположенной по соседству, сразу за огороженными живыми изгородями полями, деревни доносилось мычание коров, пришедших с полным выменем к воротам хлева. Молодой Чосер разговорился со случайным прохожим – монахом-францисканцем. Чем больше вслушивался Джеффри в речи своего собеседника, тем более опасными, безнравственными и неразумными казались ему суждения брата-францисканца… А может быть, напротив. Чосер был трезв как стеклышко. Среди многих качеств, сделавших его великим поэтом, были твердое сознание того, что является справедливым, а что нет, и тонкое чувство меры, а в политической жизни, как нам известно, его отличала непоколебимая преданность принципам и людям, в которых он верил. Руководители Темпла, вполне разделяя мнение Чосера о францисканце, ограничились назначением номинального штрафа в пару шиллингов и еще, может быть, отеческим предупреждением вести себя впредь осмотрительней.

Темпл, где учился Чосер, являлся одним из судебных иннов – учебных заведений, в которых молодым людям преподавали общее право. Джон Фортескью подробно описал, как он обучался юриспруденции в «Обществе юристов инна Линкольна» лет через четырнадцать после смерти Чосера. Будущие законоведы сначала поступали в один из канцлерских иннов, «где они изучали юридическую природу первоначальных приказов о вызове в суд от имени короля и приказов суда, которые суть первейшие принципы права». Отсюда они переходили в свой срок в судебные инны. Фортескью далее пишет:

«И в судебных иннах, и в канцлерских иннах есть некое подобие академии или гимназии – заведение, где шлифуют манеры людей, которые займут высокое положение в обществе; там их обучают пению, игре на различных музыкальных инструментах, танцам и прочим искусствам и развлечениям (называемым «праздничными забавами»), которые приличествуют их общественному положению и приняты при королевском дворе. Остальное время… большинство из них посвящают изучению права. По праздничным дням и вечерами, по окончании церковных служб, они изучают священную и светскую историю: тут все благое и добродетельное подлежит заучиванию, а все порочное пресекается и изгоняется. Поэтому рыцари, бароны и знатнейшие лица королевства часто посылают своих детей учиться в судебные инны – не столько для того, чтобы они штудировали законоведение, ни тем более для того, чтобы они обзавелись профессией, которая кормила бы их (ибо они унаследуют большое состояние), но для того, чтобы привить им хорошие манеры и уберечь их от заразы порока».

Фортескью говорит, что судебные инны – это те же университеты, но в плане подготовки к практической жизни образование в них предпочтительней более специализированного, более теоретического образования в Кембридже и Оксфорде. Да и сам Чосер, описывая в «Общем прологе» эконома судебного подворья, сообщает, что многие руководители «Общества Темпл» преподавали науку управления хозяйством, хотя сами, возможно, управителями и не работали. Среди законоведов, живших в подворье, были ученые люди:

И даже было среди них с десяток Голов, достойных ограждать достаток Знатнейшего во всей стране вельможи, Который без долгов свой век бы прожил Под их опекой вкрадчивой, бесшумной (Будь только он не вовсе полоумный), — Мог эконом любого околпачить, Хоть научились люд они дурачить, [142]

Фортескью касается еще двух особенностей обучения в судебных иннах, которые проливают свет на жизнь Чосера в тот период: стоимости такого образования и социального состава учащихся.

«В этих иннах обычное содержание студента обходится никак не меньше двадцати восьми фунтов в год [6720 долларов]; если же у студента имеется слуга (а чаще всего так и бывает), то расходы возрастают соответственно. Вот почему здесь учатся только сыновья лиц высокопоставленных; люди низкого звания не в состоянии оплачивать расходы на содержание и обучение своих детей в таких заведениях. Что до купцов, то мало кто из них захочет производить столь большие ежегодные траты в ущерб своей торговле. В силу этой причины во всем королевстве не найти ни одного выдающегося законника, который не был бы джентльменом по рождению и по состоянию; вследствие этого они больше дорожат своей честью и репутацией, чем люди, получившие иное воспитание».

Как нам известно, отец Чосера был человеком незнатного происхождения, но с достаточным состоянием, чтобы оплатить расходы по обучению сына в Темпле. Впрочем, ему, быть может, не пришлось одному нести все эти расходы. Ко времени поступления Джеффри в Темпл в Англии вот уже около столетия продолжался конфликт между каноническим правом и правом государственным (т. е. между правовой традицией, разработанной церковью, в противоположность правовой традиции, установленной светской властью), причем поначалу большинство судебных решений принималось в пользу юристов-каноников. При Эдуарде I король и крупные феодалы, по горло сытые тем, что судебные дела раз за разом решаются в пользу церкви, ввели практику финансирования учебы «клерков»-мирян, которые поддерживали бы своих покровителей в делах толкования судебной практики, исторических прецедентов и т. п. Как видно из уцелевших архивов инна Линкольна, среди членов инна насчитывалось немало сквайров, служивших при дворе короля, а уставными положениями предусматривались специальные льготы и привилегии для таких людей. (Хотя формально-юридически Чосер имел придворный ранг служителя, с ним, несомненно, обращались как со сквайром, если он учился в юридической школе под покровительством короля.) Попутно надо добавить, что если правила придворной службы при Эдуарде III были такими же, как при Эдуарде IV, то в каждый данный момент требовалось присутствие при дворе лишь половины королевских сквайров; следовательно, молодой придворный, если у него имелись способности и король благоволил к нему, мог половину своего времени посвящать дальнейшей учебе. Если кто-нибудь действительно субсидировал образование Чосера – во всяком случае, в период между 1361 и 1366 годами – то, скорее всего, это делал не король, а Джон Гонт. В подтверждение такого предположения можно привести ряд сложных косвенных доказательств. Во-первых, до недавних пор биографы Чосера полагали, что из формулировок документа о королевском пожаловании Чосеру в 1367 году вытекает, что к тому моменту он уже числился некоторое время личным королевским служителем; однако недавно было установлено, что эти формулировки аналогичны формулировкам документа о назначении Филиппы Чосер фрейлиной (domicella) Констанции Кастильской, второй жены Гонта, которая только что приехала в Англию. Не исключена, следовательно, возможность, что в начале и середине 60-х годов Чосер служит придворным не у короля, а у кого-то еще. Во-вторых, 12 сентября 1366 года «Филиппе Чоси», т. е. «Филиппе Чосер», была пожалована пожизненная рента из королевской казны в размере десяти марок (около 1500 долларов) в дополнение к ее регулярному жалованью фрейлины; сам Чосер в этом документе не упомянут, из чего, вероятно, можно заключить, что, хотя он уже был женат на Филиппе, его еще не приняли на службу при королевском дворе. Он действительно стал потом одним из придворных короля, притом не позднее июня месяца 1367 года, когда его поименовали в сохранившейся записи королевским «служителем», но, по всей очевидности, он еще не был таковым летом 1366 года, так как его имени нет в подробном перечне служителей королевского двора, которые тогда были пожалованы мантиями. В-третьих, если Чосер служил у принца Лионеля в Ирландии (что представляется крайне маловероятным), то он вернулся в Англию и женился на Филиппе задолго до возвращения самого Лионеля в ноябре 1366 года. В-четвертых, если слова Чосера о «восьмилетнем любовном недуге» в его элегии на смерть Бланш, первой жены Гонта, скончавшейся в 1369 году, действительно имели к ней хоть какое-нибудь отношение, то, значит, он должен был коротко ее узнать уже в 1361 году – быть может, став одним из членов ее свиты. В-пятых, Джон Гонт, который с 1360 года не выезжал из Англии, если не считать кратковременной поездки с дипломатической миссией во Фландрию в 1364 году, готовился в сентябре 1366 года покинуть Англию, чтобы принять участие в военном походе, и этим может объясняться появление Чосера среди придворных служителей короля примерно в то же время. Иными словами, не желая ехать вместе с принцем Лионелем в ирландскую глушь, Чосер уговорил принцессу Елизавету перевести его в служители двора ее молодой кузины и единственной невестки Бланш. (Такие переводы были обычным делом.) А когда супруг Бланш, Джон Гонт, начал приготовления к походу – Бланш должна была ехать в Европу вместе с ним, – Чосер добился второго перевода, на сей раз ко двору отца Гонта, Эдуарда III.

Несмотря на то что свидетельства эти имеют лишь косвенный характер, они выглядят более вескими в свете дальнейшей дружеской близости между Гонтом и поэтом. Будет разумно предположить поэтому, что обучение Чосера субсидировалось не королем, а Гонтом.

Согласно давнему преданию, Чосер учился также и в Оксфордском университете, хотя основывается оно тоже на косвенных и, можно добавить, довольно шатких доказательствах. Впервые эта догадка была высказана, насколько мне известно, собирателем древностей Леландом, который умер, впав в помешательство, в 1552 году. Леланд утверждал, что Чосер был прилежным оксфордским студентом, завершил курс обучения со степенью магистра логики, глубоко изучив философию, и что в последующие годы – а может быть, в предшествующие – он обучался во Внутреннем темпле. Многое из того, что говорил Леланд, получило подтверждение из других источников – например, что Чосером восхищались лучшие французские поэты той эпохи, – но многие другие утверждения Леланда оказались недоказуемыми легендами, а то и заведомыми выдумками. Поэтому исследователи относятся к версии Леланда и тех знатоков старины, которые воспроизвели его рассказ, – епископа Бейла и настоятеля Ливерданского собора Джона Питса – не слишком серьезно. (Тем более что, к примеру, Бейл начинает свою историю английской поэзии со всемирного потопа.) Но при всем том сведения Леланда об учебе Чосера вполне могут быть более или менее соответствующими действительности; во всяком случае, утверждать, как делают некоторые, что предание это, мол, «давно уже опровергнуто», по меньшей мере неосторожно.

Один из друзей Чосера, Ральф Строуд, которому (наряду с поэтом Джоном Гауэром) Чосер посвятил «Троила и Хризеиду», был в 60-е годы преподавателем Оксфордского университета, а в своем «Трактате об астролябии» (написанном, когда его сын Луис учился в Оксфорде) Чосер упоминает двух оксфордских профессоров – своих современников. Его религиозные взгляды, похоже, в основном совпадали со взглядами, которые были популярны в Оксфорде и настолько интересовали Джона Гонта, что он однажды посетил там религиозного реформатора Джона Уиклифа (надо сказать, что Гонт бывал в Оксфорде несколько раз). Мы не располагаем подробными документальными данными за 60-е годы, но в последующий период Гонт оплачивал обучение в Оксфорде нескольких студентов, которых определял потом на службу при королевском дворе; возможно, он прибегал к этой политически полезной практике и ранее. Кроме того, он отправил учиться в Оксфорд как своего сына Генриха Бофорта (от Катрин Суинфорд), так и своего внука Генриха (короля Генриха V, сына Генриха IV, отпрыска Гонта и Бланш Ланкастер). К этому можно добавить, что один из самых лестных портретов в «Кентерберийских рассказах» – это портрет оксфордского студента, а один из самых забавных – «душки Николаса», оксфордского студента из «Рассказа мельника» (может быть, мельник в насмешку изобразил в лице Николаса оксфордского студента – сотоварища по паломничеству, каким тот мог быть, по его мнению, в молодые годы). Самыми разными исследователями подмечено, что Чосер во всех подробностях знал жизнь Оксфорда; поэт, к примеру, называет городок Осни и заставляет оксфордского плотника клясться святой Фридесвидой, популярной именно в тех местах. Кроме того, книги, которые, как нам известно, имелись в оксфордском Мертон-колледже до 1385 года, в немалой степени способствуют выяснению научных и философских источников познаний Чосера. Поэт конкретно упоминал в своих произведениях многие из этих манускриптов, начиная от богословских трудов и кончая, например, всеми двенадцатью медицинскими авторитетами, перечисленными доктором медицины в «Общем прологе». Да и в более поздние годы своей жизни Чосер, вне всякого сомнения, был в курсе оксфордских дел. Большинство его важных астрологических аллюзий содержится в поэмах, датируемых периодом после 1385 года, когда Мертон-колледж приобрел библиотеку Рида, откуда Чосер мог с легкостью почерпнуть нужные сведения.

Гипотеза о том, что Чосер начал учиться в Оксфорде где-то между 1360 и 1367 годами и впоследствии время от времени вновь посещал свою старую школу, объясняет такие особенности его стихов и прозы, которые трудно объяснить как-нибудь иначе: его твердое знание всего обязательного материала по курсу изучения искусств – травиума и значительной части университетского квадривиума. По всей видимости, Чосер, если не считать некоторых познаний в науке врачевания, не был знаком с высшими программами университетского образования: медициной, каноническим правом и богословием. Возможно также, что в Оксфорде он обучался сначала (если обучался там вообще), а уже затем поступил в Темпл, как полагает профессор Уильямс (ведь средневековый курс обучения в отличие от современного не предусматривал четких градаций в уровне образования); он мог заниматься в обоих этих учебных заведениях более или менее одновременно или же перейти из Темпла в Оксфорд.

Чосер так никогда и не выучился на барристера – на это ушло бы, по свидетельству Фортескью, никак не меньше шестнадцати лет. Но для работы, которую Чосер выполнял в дальнейшем, такой высокой юридической квалификации и не требовалось. При рассмотрении всех важных дел он выполнял свои обязанности мирового судьи в Кенте совместно с другим юристом, чего бы не понадобилось, если бы у самого Чосера имелся этот высокий ранг. Вместе с тем исследователи доподлинно установили, что ему необходимо было обладать кое-какими правовыми познаниями, чтобы занимать должности смотрителя королевских работ в Вестминстерском дворце, лондонском Тауэре и других местах; доказано также, что он должен был иметь юридическую подготовку, чтобы работать помощником лесничего в королевском парке Норт-Пезертон в Сомерсете: управление этим лесным имением осуществлялось в соответствии с довольно своеобразным особым сводом законов, которые отличались и от общего, и от государственного права и соблюдение которых обеспечивалось специальными судами. С другой стороны, представляется маловероятным (хотя и не абсолютно невозможным), чтобы без университетской подготовки Чосер смог когда-нибудь стать тем «благородным поэтом-философом», каким он был, мыслителем, которым повсеместно восхищались как одним из самых оригинальных умов и ученейших людей своего времени.

Каким бы предметам ни обучался Чосер, лучше всего он изучил неимоверно сложное искусство поэзии. С какими трудами это было связано, здесь можно только намекнуть. Начать с того, что ему пришлось овладеть риторикой, или элоквенцией, которая была во времена Чосера богатой, многообразной и полнокровной областью знания.

За столетие до Чосера ректор Оксфордского университета Роберт Гростест, один из выдающихся ученых той эпохи, обнаружив, что многие важные идеи, дошедшие от древних времен, были неправильно поняты в результате неточного перевода, разработал под влиянием этого открытия тщательно продуманные и точные теории перевода с классических языков, много сделал для возрождения в Англии интереса к изучению древнегреческого языка, литературы и философии, пригласил из-за границы ученых знатоков древнегреческого (как будто бы незначительное нововведение, но благодаря ему неизмеримо расширилась и обогатилась университетская программа) и договорился о возможности доставки древнегреческих манускриптов из Афин и Константинополя. Автор ряда великолепно точных для своего времени переводов с древнегреческого и латыни, он организовал совместную работу переводчиков, в которой упор делался на верном истолковании смысла оригиналов и повышении критериев точности.

Для того чтобы по достоинству оценить достигнутое Гростестом в этой области, мы должны припомнить, что до него «перевод» сплошь и рядом фактически означал переработку оригинала, и хотя различные школы придерживались различных убеждений, «правилами» перевода обычно предусматривалось не дословное переложение оригинального текста на более доступный язык, а, напротив, изменение оригинала путем сокращения или расширения, включения морализаторских отступлений, стилистических фигур для оживления повествования и т. д. и т. п. В этой связи следует отметить, что все те пассажи, подлинные сокровища прозаической речи, которые так восхищают нас в переводе «Утешения философского» Боэция, сделанном королем Альфредом, как, например, сравнение с колесной осью для разъяснения сущности ограниченной свободы воли, отсутствуют в оригинале.

Дело Гростеста продолжил монах-францисканец Роджер Бэкон, профессор Оксфордского и Парижского университетов. Развивая идеи Гростеста, он ратовал за дословно точные переводы с древнееврейского, древнегреческого и арабского и разработал принципы грамматического изучения прочих языков, помимо латыни. Хотя в своих научных занятиях он уделял незначительное место изучению местных языков, Роджер Бэкон не переставал твердить о том, какие торговые и политические преимущества сулит расширение языковых учебных программ, и это привело к общей переоценке, особенно во Франции и в Англии, значения того языка, на котором в действительности говорит население страны. (К 1362 году лорд-канцлер Англии будет говорить по-английски, открывая сессию парламента, и это сделает английский официальным языком страны.) Немало способствовал возрождению занятий литературой в Оксфорде – не столько в качестве новатора, сколько в качестве пропагандиста новых методов, выработанных Гростестом, Бэконом и их учениками, – Ричард Бери, епископ Даремский (? – 1345), известный собиратель и ценитель книг, автор трактата «О книголюбии» (Philobiblion).

Ко времени Чосера три поколения оксфордских профессоров много потрудились, осторожно продвигаясь вперед в деле изучения классиков, поощряя перевод их прозаических и стихотворных произведений на английский язык и смело, по-новому – без экзегетической тенденциозности – анализируя стиль и структуру произведений античной литературы. Возникли разные мнения, и велись жаркие споры. Одни подходили к литературе с аристотелевским критерием, согласно которому писатель должен «говорить как простолюдин, но мыслить как мудрец», другие ссылались на изречение Сенеки: «Приятно только то, что освежено разнообразием впечатлений». Люди вроде Джона Уиклифа убежденно отстаивали, апеллируя к авторитету Августина и апостола Павла, крайнюю необходимость понятной, простой и прямой речи и насмехались над богатыми словесными украшениями стилистов, подобных ритору Джеффри Винсофу, преподававшему в Оксфорде свое учение о речевом этикете – приспосабливании стиля к конкретному слушателю и конкретному случаю, при котором «высокому стилю» позволены всевозможные пышные украшательства и композиционные сложности. Полемика имела отнюдь не сугубо академический характер, как это могло бы показаться. Она самым непосредственным образом затрагивала вопрос о том, как работает человеческий мозг, какая существует связь между языком и мыслью, короче говоря, всю горячую проблематику «номинализма», к рассмотрению которой мы в самом скором времени обратимся. Для того чтобы найти для себя ответы, оксфордский студент читал труды всех мастеров, старых и новых, какие только мог достать, и, переводя их на английский, заострял внимание не только на смысле слов, но и на том, какое впечатление производят на ум и чувства тонкие стилистические приемы: повторы, сопоставления и т. д. и т. п.; овладев этим искусством, он сочинял, по старым и новым канонам, свои собственные произведения. Если он при этом считал, что мысль в основе своей рациональна, это делало его последователем Уиклифа. Если же он полагал, что поэтические метры и тропы способны выразить невыразимое, его больше привлекали теории Винсофа. В поэме «Книга герцогини» Чосер признает правомерность обеих точек зрения, в чем и выразился его рано пробудившийся гений. Попробую объяснить это более подробно.

Черный рыцарь, персонаж поэмы, оплакивая смерть своей дамы, избегает прямо говорить о собственном горе и прибегает к поэтическим уловкам и метафорическому языку поэтических условностей. Он говорит, например, что проиграл Фортуне шахматную партию:

Как был обыгран я плутовкой, Ты знаешь? Нет? Она уловкой Нечестной спутала меня, Коварно в сети заманя: «Сыграем в шахматы с тобой!» Я сел, фигуры двинул в бой, Разгромом полным ей грозя, Вдруг вижу: моего ферзя Мошенница крадет с доски… Мне сердце сжало от тоски. Лишившись королевы милой, Я дальше, был играть не в силах, Сказал: «Прощай, любовь, навек И все, чем счастлив человек». Глухая к горестям утрат, Рекла Фортуна: «Шах и мат!»

Рассказчик, от лица которого написана поэма, должен излечить рыцаря от гибельной меланхолии, и с этой целью подвести его к признанию факта на ясном, простом языке: «Она умерла». Но если важна ясная, прямая речь, то имеет свое значение и речь, искусно построенная, наталкивающая на ассоциации: только поэтическое иносказание способно передать тончайшие оттенки чувства, неожиданно смутить ум подсознательным косвенным намеком, дать выражение той стороне действительности, которую мы ощущаем, но не можем увидеть.

Ко времени начала работы над «Книгой герцогини» Чосер в совершенстве овладел техникой применения риторических фигур: гипербол, метафор, повторов и прочих, которые делают возможной поэтическую образность. Он уже перевел как минимум одну, а то и несколько трудных – стилистически и философски – поэм, глубоко изучил латинскую и французскую поэзию и умел искусно играть аллюзиями, с такой же непринужденной легкостью, как Т. С. Элиот, и создавать поэтические конструкции, более сложные и более насыщенные символикой, чем любые другие произведения, написанные на английском языке после «Беовульфа».

Современные ученые без конца дебатируют вопрос о том, каковы были в действительности познания Чосера в иных областях, помимо ars poetica, хотя его ученость, похоже, не вызывала ни малейших сомнений у его современников. Дебаты дебатами, но на этот вопрос можно дать простой ответ: он знал достаточно, чтобы быть серьезным «поэтом-философом» средневековья, иными словами, он знал очень много. К сожалению, этот простой ответ требует некоторых пояснений, и, хотя пояснения могут увести нас в сторону, мы должны привести их здесь, пусть совсем кратко. Они прольют некоторый свет на привычки и интересы Чосера в области умственной работы и ознакомят нас с единственным имеющимся ныне доводом, который подтверждает версию о том, что Чосер учился в Оксфорде.

В средние века считалось само собой разумеющимся, что поэзия высшей пробы всегда философична; это означало, что поэт стремился понять и выразить человеческую природу, осмыслить место человека в мироздании, его назначение. Как и в средневековой философии и политической теории, как и в метафизических рассуждениях любой эпохи, как и во всей великой поэзии, это было связано с ходом мысли, который мы теперь иногда пренебрежительно именуем «аргументацией по аналогии», отказываясь принимать ее всерьез. Логика этой аргументации такова если мы уразумеем точное соотношение между золотом и свинцом, между Христом и девой Марией, нам удастся установить правильное соотношение, ну скажем, между королем и его подданными.

Хотя этот способ доказательства не в чести у современных логиков (и, со своей точки зрения, они, конечно, правы), довод по аналогии в такой же мере является методом познания для большинства самых серьезных современных писателей и некоторых из наших наиболее глубоких философов (скажем, Алфреда Норта Уайтхеда), в какой он являлся таковым для Джеффри Чосера или для древнего китайского мыслителя. Он начинает (возьмем простой, но отнюдь не шутливый пример) с интуитивного убеждения, что, коль скоро капля воды, планета и вселенная тяготеют к шарообразной форме, они имеют некую внутреннюю общность, и приходит к конечному выводу об общности всего сущего. Сравните с этим выдвинутую Боэцием идею «любви» как всеобъемлющего принципа мироздания, как закона природы, подобного Ньютоновым законам термодинамики, но только более широкого по сфере своего действия, охватывающей и полет искр к небу, и устремление волн к берегу, и порыв человеческого духа к своему создателю. Средневековые мыслители считали, что путь к истине идет через метафору, т. е. через поиски сущности связи вещей в мире. Серьезный средневековый поэт не мог довольствоваться простым изложением своих мыслей по поводу той или иной конкретной ситуации, как это мог бы сделать Роберт Фрост; он считал необходимым найти аналогичную по своему существу ситуацию и выявить идущий там идентичный процесс упадка, роста или чего бы то ни было еще, как это любил делать Т. С. Элиот. Так, Чосер, говоря в «Рассказе второй монахини» об очищающей силе святости, использует язык алхимии. Хотя аналогия ускользает от взгляда современного читателя, следующие строки подразумевают сравнение между небесной сферой, философским камнем и праведной жизнью:

Как наделяет мудрецов чреда Свод неба быстротою и гореньем, Так и Цецилия в делах всегда, Сердечно каждым дорожа мгновеньем, Неутомимым отличалась рвеньем И пламенной горела добротой Вот объясненье имени святой. [148]

Повествуя далее о мученичестве св. Цецилии, Чосер сравнивает ее с философским камнем, сгорающим в перегонном кубе, или, как говорится в некоторых английских трактатах по алхимии, в «доме»:

Разгневала префекта эта речь, И он тотчас же отдал приказанье Домой святую отвести и сжечь Ее в натопленной отменно бане И в пекло, раскаленное заране, Была Цецилия заключена, Чтоб задохнулась там в чаду она. [149]

Для того чтобы понять поэзию Чосера и наслаждаться ею, вовсе не обязательно знать все средневековые искусства и ремесла, ибо в ней, как в Библии (во всяком случае, когда ее толкованием занимаются более мудрые отцы церкви), то, о чем говорится темно и смутно в одном месте, непременно получает ясное выражение в другом; однако представляется важным – и с эстетической, и с философской точек зрения – знать, что для Чосера все в мироздании взаимно связано, находится в кровном родстве.

Хотя мы продолжаем пользоваться методом доказательства по аналогии, делаем мы это, по средневековым понятиям, крайне неумело. Мы применяем метафоры, пригодные для того или иного конкретного случая (скажем, «умственные токи», «каналы мысли», «реки чувства»), но не имеем всеорганизующей системы. Мы сосредоточиваем внимание на частностях, игнорируя универсалии. В противоположность этому средневековая и античная философия, не затронутая аналитической мыслью Декарта и Лейбница, исходила из идеи целостности. Возьмем такой пример. Тогда как современная западная медицина изучает больной орган, игнорируя остальную вселенную, средневековая и (в некоторых случаях) античная медицина принимала в расчет положение планет на небе, характер питания больного в течение целой жизни, его физиогномические особенности, семейные отношения, а подчас и вид внутренностей только что убитой козы. Там, где современный хирург вырезает пораженную часть органов, средневековый врач, убежденный в том, что микрокосм (человек) и макрокосм (вселенная) тесно связаны, в качестве составной части своего курса лечения отливал «образ» – маленькую модель зодиака, в которой каждый камень или металл имел своим назначением притягивать целебные силы или же противодействовать разрушительному действию той или иной планеты, и в дополнение к лекарствам советовал изменить диету больного, предварительно установив, какой из «соков» организма является источником недуга: кровь, флегма, желчь или черная желчь. Хотя Чосер насмехается над алчностью и самонадеянностью врача из «Кентерберийских рассказов», он совершенно серьезен в своих похвалах его лечебному ремеслу:

К тому ж он был искусный астролог; Он, лишь когда звезда была в зените, Лечил больного; и, связав все нити Его судеб, что гороскоп дает, Болезней он предсказывал исход — Выздоровления иль смерти сроки. Прекрасно знал болезней он истоки: Горяч иль холоден, мокр или сух Больного нрав, а значит, и недуг. Как только он болезнь определял, Он тотчас же лекарство назначал. [150]

Поскольку Чосер жил в эпоху холистического мышления, у него не было никакого другого выбора, как продолжать всеми доступными ему средствами изучение метафизики, взаимосвязи формы и содержания, высших и низших категорий живых существ (от червей до ангелов или платоновских духов), а также геометрии, нумерологии – науки о магических числах, – астрологии, алхимии, философии музыки и т. д., иными словами, предметов, входивших в университетскую учебную программу, так называемый квадривиум. Не постигнув этой премудрости, он не мог бы даже надеяться стать первоклассным поэтом. Его сочинения свидетельствуют о том, как он хорошо справился с нелегким этим делом. Идя к своей собственной цели, Чосер приобретал познания не как будущий специалист в области всех этих дисциплин, а как поэт, которому полученные знания будут нужны в особых, поэтических интересах. Чосер не стал профессором математики (если последняя страница трактата «Экватор планет» принадлежит его перу, что вполне возможно, он способен был делать поразительные ошибки), но зато он был превосходным математиком-любителем – не просто специалистам по подсчетам, а человеком, который вникал в таинственные свойства чисел и геометрических форм и вобрал в себя математические познания, дошедшие до него от Пифагора, Платона и Аристотеля в сочинениях Макробия, Боэция и других и примененные в области физики, оптики и т. п. (у нас нет надобности останавливаться здесь на подробностях способов применения) такими учеными, как Роберт Гростест и Роджер Бэкон.

Алхимию Чосер в конце концов изучил достаточно хорошо для того, чтобы не только насытить «Рассказ слуги каноника» специальной терминологией алхимиков, но и живо передать эмоции этих людей: жгучее любопытство, честолюбие, гнев, огорчение, отчаяние. Более того, он разбирался в алхимии настолько, что смог дать правильное истолкование трудному алхимическому тексту, которым завершается этот рассказ. Во времена Чосера, как мы уже отмечали, нумерология и алхимия не считались псевдонауками, хотя они и включали в себя то, что мы называем сегодня «магией»; далеко не все, кто занимался ими, напоминали тех законченных пустословов, с какими мы встречаемся в «Рассказе слуги каноника». Лучшие из математиков-нумерологов и алхимиков были трудолюбивыми учеными, теоретиками и практиками, которые усердно пытались раскрыть тайны природы. Как и Чосер в этом рассказе, они придерживались мнения, что если дурной человек способен стремиться к знанию ради личной выгоды, то добрые люди стремятся к знанию ради той пользы, которую оно приносит, и для удовлетворения своей любознательности. Такие добрые люди заслуживали всяческого уважения, особенно в Оксфорде, где изучение оккультных наук имело славные традиции, восходившие как минимум к Роджеру Бэкону, за которым в последующие времена закрепилась репутация великого мага, основывавшаяся главным образом на его оригинальных (а с нашей точки зрения – бездоказательных) идеях в области астрологии и алхимии.

В 60-е годы Чосер, должно быть, только приступал к изучению этих дисциплин. В своей элегии на смерть Бланш, написанной, скорее всего, в 1369 или 1370 году, Чосер занимает в основном боэцианскую философскую позицию: одной из главных тем «Книги герцогини» является свободная воля как свойство сознания в мире, где Фортуна кажется всесильной; в произведении использованы – в общем виде – боэцианское противоположение тьмы и света (применительно к материи и форме или духу) и мысль Боэция о том, что нужно действовать не наперекор природе, а в союзе с ней; кроме того, автором непосредственно позаимствован ряд образов из «Утешения философского». Но только в поэмах, написанных позже «Книги герцогини», Чосер начинает широко цитировать Боэция и ссылаться на него – примером может служить использование в «Доме славы» боэцианской идеи, согласно которой все сущее имеет свое определенное природой место на лестнице, подымающейся от низшего вида материи до чистейшей духовной субстанции:

От творенья и поднесь Каждой вещи место есть, Отведенное природой Для вещей такого рода. Если вещь удалена, К месту движется она По причине проявленья Родственного тяготенья.

Астрономические и музыкальные аллюзии в «Книге герцогини» носят традиционный характер, а если в поэме и содержатся алхимические вкрапления, то исследователям обнаружить их не удалось. Зато поэма в изобилии содержит свидетельства того, что Чосер отлично усвоил предметы, входившие в тривиум, и как свои пять пальцев знал «Песнь песней», «Апокалипсис», французскую поэзию и Овидия. Он обнаруживал также знакомство с современной ему психологией, притом не только с теорией снов, но и с теоретическими подходами к сумасшествию и его лечению (получившему у оксфордских медиков название «сердечная охота»). По всей вероятности, Чосер только начинал осваивать математические и естественные науки, которые приобретут для него важное значение впоследствии, и пока что не слишком далеко углубился в изучение спекулятивной философии.

В XIV веке Оксфордский университет являл собой центр вольнодумия и кипучей умственной деятельности. Отчасти это было обусловлено его влиянием и прочным положением, его правом на самоуправление и проявляемой время от времени неистовой решимостью отстаивать это право, а отчасти являлось следствием той творческой атмосферы, которая была там создана смелыми идеями нескольких поколений мыслителей, начиная, в известном смысле, с Роберта Гростеста. В XIII столетии, после того как доминиканцы, взяв в 1286 году обязательство защищать учение Фомы Аквинского, связали себя по рукам и ногам, ведущая роль в развитии средневековой мысли перешла к францисканцам. И вот Гростест, учитель-францисканец, основал в Оксфорде школу, которую Роджер Бэкон и другие сделают важнейшим для своего времени учебным заведением. С самого начала эта школа стояла за независимость суждении и получение знании из первых рук и, помимо изучения «старых авторитетов», культивировала изучение языков и физики.

В деле критического опровержения томизма – философской системы Фомы Аквинского – великий ученый Дунс Скот пошел дальше Гростеста. Будучи блестящим критическим исследователем систем, Дунс Скот сумел показать, что постулируемая Аквинатом гармония божественного откровения и философии иллюзорна. Но Дунс Скот не решился сделать последний шаг и признать, что между разумом и верой, между философией и религией лежит непроходимая пропасть. Затем в Оксфорд середины XIV века явился Уильям Оккам, а вместе с ним пришло возрождение (или, скорее, переосмысление и новый расцвет) давнишнего, возникшего еще в XII столетии философского течения, известного под названием «номинализм».

Сегодня Оккама помнят главным образом по изречению, именуемому «бритвой Оккама»: «Pluralites non est ponenda sine necessitate» – «Сущности не должны быть умножаемы сверх необходимости». Принцип этот, на самом деле не являвшийся изобретением Оккама, имеет важное значение для истории философии и естественных наук не только по причине своего логического удобства (т. к. он утверждает, что простое объяснение логически предпочтительней более сложного), но еще и потому, что он, как оказалось, верно отражает тот метод работы, которым пользуется природа: так, например, когда в процессе эволюции живых организмов возникает необходимость в изменениях, природа начинает не с нуля, а удлиняет, сплющивает или как-нибудь еще видоизменяет уже запущенные в производство клетки, т. е. латает и штопает, идя по линии наименьшего сопротивления. Однако значение Оккама для своего времени определялось его оригинальными изысканиями в области политической теории (где он энергично защищал государство от притязаний папы на мирскую власть) и философии, особенно в таких ее разделах, как психология, метафизика и логика. Он первым сформулировал убедительные критические доводы номиналистов против универсалий, утверждая, что существуют только индивидуально-конкретные вещи – конкретные коровы, деревья или люди – и что универсалия (скажем, человеческая природа) имеет объективный смысл и существует лишь постольку, поскольку она измышлена. За столетия до Шопенгауэра он утверждал, что первичным свойством души является не интеллект, а воля, поскольку идеи, естественно, вытекают из перцепции и интуиции, этих основных форм человеческого познания; и еще он утверждал, что, коль скоро универсалии являются не больше как понятиями, не может быть никакого реального различия между «сущностью» (идеей вещи) и «существованием» (самой этой вещью, как мы ее воспринимаем своими органами чувств).

И до, и после Оккама в средневековой философии имелись два основных направления, известные в истории философской мысли как «реализм» и «номинализм». Полемика разгорелась по поводу истолкования одного места из трактата Порфирия «Введение к категориям Аристотеля» в переводе Боэция, в котором речь шла о проблеме родов и видов (например, «животные» и «лошади»). Споры велись по трем вопросам. Во-первых, существуют ли роды сами по себе или только в сознании? Во-вторых, если они имеют самостоятельное существование, то материальны они или нематериальны? И, в-третьих, существуют ли они отдельно от чувственно воспринимаемых вещей или помещены в них? В самом упрощенном виде эти вопросы сводились к следующему: 1) можно ли думать о «животном», не думая о лошади, кошке, собаке или корове; 2) если просто «животное» существует, то есть ли у него тело; 3) если «животные» как таковые есть, то существуют ли они сами по себе, или же нам нужно, фигурально выражаясь, разрезать носорога, чтобы извлечь из него «животное»?

Реалисты, философская позиция которых восходила к Платону, были склонны считать, что конкретным животным – моему псу Фреду, моему коню Александру и моей обезьянке Джиму – предшествовала божья идея «животного» и что только эта божественная идея в конечном счете реальна. Все остальное, пользуясь выражением Чосера, заимствованным у Платона, «лишь тени, что мелькают на стене». Номиналисты же, напротив, утверждали, что такие слова, как «животные» (т. е. универсалии), – это не больше как названия, которые мы придумываем для выражения в отвлеченной форме свойств, наблюдаемых нами в конкретных предметах. Подобный взгляд на вещи связан с одной занятной проблемой, которая позволяла Чосеру вдоволь потешиться: коль скоро идеи суть абстракции, отвлеченные от конкретного, я не могу узнать, «правильна» ли моя идея, и – поскольку вы, абстрагируя, тоже отвлекаетесь от конкретного – я не могу в точности передать вам смысл моей идеи. (Хотя данная проблема была многократно разъяснена, эта ошибка в суждении не изжита по сей день и проявляется, например, в утверждении позитивистов, что человек «не может почувствовать зубную боль другого человека».) Если все идеи неизбежно носят личный характер, то, значит, всякое обсуждение, всякое вынесение оценок обязательно обернется перепалкой, столкновением предвзятых мнений. А раз так, то сам бог велит Чосеру обрушиться в обращении, предпосланном пародийно-номиналистскому «Дому славы», на критиков, которым не понравится его поэма:

Коль сыщется такой наглец, Зоил спесивый иль подлец, Насмешник злобный, иль завистник, Иль человеконенавистник, Что вздумает хулить мой труд, Пусть будет он казнен за блуд! Несчастье, горе и беда Пусть мучают его всегда До гроба. Пусть он изопьет Страданий чашу и умрет, Как умер Крез, лидийский царь. (Крез вещий сон увидел встарь, [154] Как будто в высь он вознесен. Тот в руку оказался сон: Врагами был в мгновенье ока Он вздернут на столбе высоком.) Молить всечасно бога стану, Чтоб не щадил он критикана!

Хотя на первый взгляд весь этот диспут между «реалистами» и «номиналистами» может показаться пустой схоластической казуистикой, на самом деле он затрагивал вопросы огромного философского и практического значения. Номинализм, и особенно номинализм периода начала XI–XII веков, подразумевал материалистическое, антиидеалистическое мировоззрение, тогда как реализм подразумевал идеалистическую систему взглядов. Но еще важнее было вот что: так как учение церкви – столетиями создававшееся скрупулезными толкованиями смысла Библии – претендует на разъяснение абсолютных реальностей (таких незримых сущностей, как троица, например), номинализм, если строго следовать его логике, подводит к выводу, что все писания отцов церкви вполне можно выбросить на свалку.

Переосмысливая положения номинализма, Оккам, человек глубоко религиозный, понятное дело, отказался признать столь еретический вывод; он просто-напросто (в соответствии с интуитивистскими воззрениями св. Франциска, основателя ордена) отказался от всяких попыток примирения человеческого разума и божественных тайн. Перенесенный в сферу непостижимого, бог стал загадочной Абсолютной волей, не связанной никакими человеческими понятиями справедливости или разумности, Верховным существом, о котором бессмысленно размышлять. Сама эта идея не была нова. Августин давным-давно уже провозгласил, что он верит, потому что не может понять. Зато была нова цель, которую преследовал Оккам, – освобождение философии. Он ни на минуту не позволял себе усомниться в истинности христианского откровения, но он, по существу, превратил его в предмет, не подлежащий более обсуждению. Он широко открыл дверь в философию для мирянина и ученого-небогослова, который мог свободно ставить вопросы, не будучи связан исходными теологическими предпосылками. Его последователи станут изучать историю человечества, политику и чувственно воспринимаемый мир без чрезмерной оглядки на старые авторитеты, а дух независимого исследования, порожденный его идеями, будет вдохновлять Уиклифа и – через Уиклифа – чешского религиозного реформатора Яна Гуса, сожженного на костре, Кальвина и Лютера.

Джон Уиклиф, друг и идейный союзник Джона Гонта, был на десяток лет старше Джеффри Чосера. В своих сочинениях он по большей части оспаривал идеи номиналистов, но иной раз приходил к таким же, как они, выводам. В философии он был умеренным реалистом и, являясь отчасти последователем Фомы Аквинского, признавал, что общие идеи реально существуют лишь «в двойственном смысле»: их существование отделимо, с одной стороны, от единичных вещей, в которых они становятся осязаемыми, а с другой стороны, от божественного разума, в котором они обретаются вечно в невещественном виде. Поскольку же бога Уиклиф представлял на манер платоников как сущность, чья воля и природа неизменны, наподобие Платоновой «формы» (такой, как, скажем, идеальный, нематериальный Платонов стул, приближенными подобиями которого являются все конкретные стулья), он неизбежно должен был отвергнуть ряд положений тогдашнего вероучения: идею произволения господня; представление о правомочности папы и его легатов присваивать самим и предоставлять другим незаконные привилегии, такие, как отпущение грехов с помощью индульгенций или освобождение от обетов, разрешение браков между родственниками и т. д.; власть папы в мирских делах (в этом он был последователем Оккама); учение о пресуществлении как нечто привнесенное в более позднюю историческую эпоху и абсурдное с философской точки зрения. С годами Уиклиф все больше склонялся к принятию теологического детерминизма и идеи предопределения (божьей благодати в особом смысле) – концепций, во многом сходных с позднейшим учением Кальвина. При всей своей нелюбви к номинализму он разделял заботу номиналистов о правильном переводе текстов; отстаивая идею о буквальной боговдохновенности Библии, он признавал Писание единственной основой божественного закона и призывал сделать Библию достоянием мирян. Всем церковникам, по его убеждению, надлежало запретить занимать светские должности и иметь слишком большой достаток. И хотя фактически он не ополчался против богатства как такового, его призывы, истолкованные именно таким образом, вдохновляли участников крестьянского восстания 1381 года, спаливших дома богачей, в том числе и дворец Гонта. На самом-то деле Уиклиф, конечно, был сторонником Гонта и защищал его от врагов-церковников, «бегая из одной церкви в другую» по всему Лондону.

Главными популяризаторами идей Уиклифа являлись лолларды или «бормотуны», обосновавшиеся в Оксфорде. В своих «Двенадцати выводах», которые были сформулированы для представления в 1395 году парламенту, лолларды наряду с прочим выдвинули следующие положения: английская церковь находится в чрезмерной зависимости от своей «мачехи» в Риме; теперешнее духовенство не было посвящено в священники Христом, и ритуал рукоположения не имеет обоснования в Писании; безбрачие духовных лиц порождает противоестественную похоть; таинство пресуществления – это «лжечудо», ведущее к идолопоклонству; освящение хлеба, вина, одежды и т. п. равнозначно колдовству; прелаты не должны быть светскими судьями и правителями; молитвы по умершим, паломничества и приношения даров образам являются язычеством; для того чтобы спастись, вовсе не обязательно исповедоваться духовнику; война находится в «явном противоречии с Новым заветом». Хотя многие известные лолларды были богаты и принадлежали к цвету рыцарства, особенно некоторые вассалы Черного принца, движение лоллардов ассоциировалось в народном сознании с упрямой уверенностью в собственной правоте, свойственной представителям низшего сословия, и со своеобразным библейским фундаментализмом, в особенности с заумным, эксцентричным толкованием текстов. Именно такими представляют себе лоллардов Гарри Бэйли и шкипер, затеявшие разговор о них на страницах «Кентерберийских рассказов»:

«Клянусь Христовым телом, не убудет Почтенья нашего к вам, сэр священник, Коль, слова данного послушный пленник, Вы мудростью поделитеся с нами: Ведь, вот вам крест, невежды мы пред вами». Ему священник: «Друг мой, мир с тобой, Но отучись ты речь мешать с божбой». Тогда хозяин: «Ба, все жив курилка! Не почата еще твоя бутылка, И присказку лишь начал ты свою. По запаху лолларда узнаю. И кажется, клянусь крестом господним, Про адские мученья в преисподней Сейчас мы проповедь твою услышим. Лолларду слово, вы ж, о други, тише». «Клянусь отцовым прахом, пусть молчит, — Вскричал моряк, – и воду не мутит. Он проповедник! Ну и что ж такого? Чтобы вещал лоллард господне слово, Да это значит поле засорять». [157]

Но, несмотря на распространенное представление о лоллардах как о людях невежественных, малообразованных, несмотря на естественную притягательность лодлардских идей для англичан, едва овладевших грамотой, которые, в соответствии с учением лоллардов, могли читать Библию на своем родном языке, а не на латыни и понимать ее безо всякой специальной подготовки, это религиозное движение оставалось составной частью интеллектуальной атмосферы Оксфорда XIV века. Будучи связан с Оксфордским университетом – то ли как студент, то ли как поэт, время от времени приезжавший туда читать стихи, то ли как отец, навещавший учившегося там сына, то ли как гость, останавливавшийся в комнатах своих друзей-преподавателей, – Чосер неминуемо должен был познакомиться в Оксфорде с некоторыми лоллардскими идеями и не мог не отнестись к ним сочувственно. При этом он, подобно Гонту, не собирался становиться последователем Уиклифа в еретических его воззрениях – таких, например, как непризнание таинства пресуществления, – но многие отличительные черты поэзии Чосера, и в особенности ненависть к развращенным богатством священникам, несут на себе отпечаток влияния идей Уиклифа.

На протяжении большей части XIV столетия Оксфорд был лучшим университетом во всей Европе. Но при всем своем престиже он часто становился ареной беспорядков и бесчинств. Ректор, избиравшийся высшим преподавательским составом старшего факультета (богословия и канонического права), являлся главным должностным лицом университета, наделенным административной властью и широкой юрисдикцией в уголовных и гражданских делах, в которых оказывались прямо замешанными студенты или преподаватели университета. Круг его полномочий фактически обеспечивал университету полную автономию – не только право самоуправления, т. е. право самостоятельно принимать любые решения относительно моральных и академических критериев, но и право ограждать своих членов от действия гражданских законов и даже право вершить суд над горожанами, если одной из сторон в тяжбе оказывался член университета. Эти ревниво оберегаемые права постоянно подвергались угрозам как извне, так и изнутри, но оставались незыблемыми вплоть до временного закрытия университета в 1382 году из-за ереси лоллардов. Время от времени происходили баталии с оксфордскими горожанами, имевшими веские основания протестовать против непростительных иной раз вольностей, которые позволяли себе студенты на улицах Оксфорда (например, смертоубийство), и еще более бурно протестовать против притязаний университета на юрисдикцию в подобных делах. Случались порой и внутренние распри: то враждовали различные факультеты, то – это бывало чаще – студенты разных национальностей: англичане, шотландцы и валлийцы. Столкновения носили такой ожесточенный характер, что, по словам одного автора, на многих знаменитых полях сражений, наверное, было пролито меньше крови на один квадратный ярд, чем на оксфордской Хай-стрит.

Самые крупные и наиболее известные из оксфордских беспорядков вспыхнули в день св. Схоластики – 10 февраля 1355 года – и получили название «Великая резня». Чосеру тогда было пятнадцать лет, но эти события еще не изгладились из памяти очевидцев в его оксфордские времена. Все началось со ссоры студентов с хозяином одной таверны. Студентам не понравилось вино, и они высказали хозяину свое неудовольствие. Тот имел неосторожность ответить и получил кружкой по голове. Началась потасовка, и уже вскоре набатно зазвонил колокол церкви св. Мартина, призывая горожан к оружию. По распоряжению ректора ударили в колокол на колокольне университетской церкви – сигнал к сбору всех университетских. Два дня подряд горожане и жители окрестных деревень врывались в залы университета и перебили в общей сложности шестьдесят пять студентов. Большинство уцелевших учащихся бежали из города, но победа горожан оказалась пирровой. Университет взыскал с города большую компенсацию за убытки, наложил на горожан крупный штраф и добился расширения юрисдикции ректора, который стал теперь единственным охранителем твердых цен на хлеб и эль, точных весов и мер и получил другие привилегии, фактически поставившие город под управление университета. И вплоть до XIX века мэр Оксфорда продолжал ежегодно приносить покаяние за грехи горожан, совершая церемониальное шествие к университетской церкви.

Хотя «Великая резня» унесла больше жертв, чем любой другой из оксфордских бунтов, кровопролитные битвы между горожанами и университетскими или между студентами разных национальностей были во времена Чосера обычным явлением. Может быть, и он, припомнив старые свои военные навыки, участвовал в этих сражениях, крался на цыпочках узкими проходами между домами, прижимался к стенам… Дж. Дж. Коултон приводит выдержку из следственных протоколов за 1314 год как наглядный пример бесчинств, характерных для всего того периода. В отчете жюри присяжных при коронере излагаются обстоятельства стычки на Гроуп-Лейн студентов-шотландцев со студентами – выходцами из южной и западной Англии; и те и те были вооружены «мечами, щитами, луками, стрелами и прочим оружием и, сойдясь там, стали биться друг с другом». Роберт Брайдлингтон и несколько его сотоварищей, сообщается в отчете, стояли в проеме окна верхнего зала, и вот «…упомянутый Роберт Брайдлингтон малой стрелой поразил… Генри Колнайла, тяжело ранив его в горло; стрела вонзилась в горло спереди и слева; рана была шириной в один дюйм, а глубиной до самого сердца; таким образом, стрелявший убил его… В том же столкновении Джон Бентон вышел на Гроуп-Лейн с широкой кривой саблей и ударил ею Дэвида Киркби по затылку, нанеся рану длиной в шесть дюймов и глубиной до мозга. В тот же момент явился Уильям Хайд и ударил вышеназванного Дэвида мечом по правому колену и голени; тогда же подошел Уильям Эстли и ударил помянутого Дэвида кинжалом под левую руку и этим ударом убил его…».

Такие же сцены разыгрывались и в 1389–1399 годах, когда Адам Аск, пожилой, серьезный преподаватель канонического права, водил своих студентов, валлийцев и уроженцев южных графств, в бой со студентами-северянами, и на поле битвы оставалось немало убитых с той и другой стороны.

В некоторых случаях причиной вспыхивавших в Оксфорде беспорядков являлось интеллектуальное рвение. Дерек Бруэр пишет:

«Во время полемики с лоллардами один из диспутантов, выступавший на стороне ортодоксов [противников лоллардов], которые были непопулярны в университете, потерял самообладание, когда увидел (или когда ему показалось, будто он увидел), что у двенадцати человек из числа его слушателей спрятано под мантиями оружие. И он решил, что, если он тотчас же не слезет с кафедры, с которой, согласно обычаю, он публично излагал свои доводы, ему грозит неминучая смерть».

По словам Бруэра, «подобные бесчинства уравновешивались горячим интересом к интеллектуальным материям, причудливым свидетельством которого они, эти бесчинства, и являлись». Не знаю, может быть. Но независимо от того, чем были вызваны бесчинства в данном конкретном случае, многочисленные письменные сообщения об избиениях и уличных войнах отбрасывают немного зловещий свет на веселые фабльо Чосера о грубоватых, бесцеремонных оксфордских и кембриджских студентах – «Рассказ мельника» и «Рассказ мажордома». В «Рассказе мажордома» происходят такие вещи: мельник, набросившись на молодого студента Алана, «кулаком ему расквасил нос»; вскакивают на ноги Джон, товарищ Алана, и жена мельника и в кромешной тьме бросаются на помощь: Джон – Алану, мельничиха – мужу:

Тут Джон вскочил и шарить стал дубину, Она за ним, поняв наполовину, Где враг, где друг: рванула впопыхах И оказалась с палкою в руках. Луна едва в окошечко светила, И белое пятно ей видно было. И вверх и вниз то прыгало пятно, У ней в глазах маячило оно. Его приняв за Аланов колпак, Она ударила наотмашь. «Крак!» — По комнате раздалось. Мельник сел И от удара вовсе осовел. Пришлась ему по лысине дубина. И в обморок упала половина Его дражайшая, поняв свой грех. Студентов разобрал тут дикий смех. В постель они обоих уложили, Мешок с мукой и хлеб свой прихватили И тотчас же отправилися в путь… [161]

Однако и беспутство, и интеллектуальное рвение были отличительными чертами студенческой жизни в Оксфорде чосеровских времен, и обе эти черты получили яркое отражение в поэзии Чосера: беспутство – в таких персонажах, как Джон и Алан и «душка Николас» из «Рассказа мельника», а интеллектуальный пыл – в изысканиях самого Чосера о соотношении опыта и авторитета или в его нападках на лицемерие церковников, в которых слышен отзвук лоллардских проповедей.

С февраля по май 1366 года Чосер находился вдали от заснеженных английских равнин – он путешествовал по восхитительно красивым горным дорогам Испании. На том этапе войны Англии с Францией королевские сыновья Гонт и Черный принц стремились открыть «второй фронт» против Франции, вступив в союз с ее испанскими врагами, и имеется версия, согласно которой Чосер отправился в 1366 году в Испанию в связи с приготовлениями Карла Дурного, короля Наварры, к войне с французами. Известно, что тогда же в Наварре находились Черный принц и знаменитый в ту пору английский полководец Доберчикорт (или Добричекорт) – возможно, прибывшие туда для переговоров с Карлом Дурным. По другой версии (довольно несостоятельной), Чосер был послан в Испанию, чтобы помочь Генриху Трастамаре, претендовавшему на трон другого испанского королевства, Кастилии, в его попытках низложить законного правителя страны, Педро, который получил в последующих исторических сочинениях прозвище Педро Жестокий. На самом деле Чосер, по всей видимости, приехал для того, чтобы сражаться или (что более вероятно) вести переговоры на стороне Педро, а вовсе не Трастамары. Джону Гонту и Черному принцу было настоятельно важно не допустить, чтобы сильный кастильский флот попал в руки противницы Англии – Франции (на помощь которой Трастамара рассчитывал), а поскольку путь к отступлению французской армии проходил через Наварру, необходимо было заручиться дружбой короля Карла. Поэтому вполне возможно, что во время своей поездки Чосер повидал оба испанских двора. Мы не знаем, чем еще обогатила Чосера эта поездка, но в творчестве его она оставила след в виде яркого поэтического образа. В поэме «Дом славы» автор видит ледяную гору, увенчанную зданием, и, вспомнив свою поездку в Испанию – подъем на единственный в те времена перевал через Пиренеи, изумительной красоты пики, монастырь на высоком утесе, неожиданный, захватывающий дух спуск в глубокую долину, – говорит о фальшивом рае Славы, помпезной имитации белоснежного небесного замка средневековой поэзии: «Был выше он испанских гор,/ Хоть Слава, мне поверьте, вздор». Возможно, поездка в Испанию дала Чосеру несравненно больше: он мог почерпнуть немало идей у высокообразованных испанских мавров, с которыми, должно быть, встречался при испанских дворах; в этой поездке мог родиться замысел его поэмы «Птичий парламент», написанной впоследствии, ибо до 1366 года в Испании была сочинена поэма, несколько схожая с ней по общей концепции и идентичная по названию.

В 1366 или 1367 году умер отец поэта Джон Чосер, а в мае 1367 года овдовевшая мать Джеффри вышла замуж за виноторговца Бартоломью Аттечепела (или атте Чепела, или просто Чепела). В 1366 году или, может быть, раньше Джеффри Чосер женился на Филиппе Роэт, фрейлине королевы. Филиппа, дочь знатного сэра Паона Роэта, занимала значительно более высокое положение в обществе, чем ее муж, и их женитьба дала повод для сплетен – если не при его жизни, то века спустя, в недалеком прошлом. Во-первых, утверждалось, будто брак этот оказался неудачным; во-вторых, нас уверяли, что он был устроен стараниями Джона Гонта, хотевшего избавиться от знатной любовницы, попавшей в интересное положение. Давайте сразу же и обратимся к этой чрезвычайно таинственной истории.

Итак, напомню, что отец Джеффри умер в период между январем 1366 года, когда он еще значился в живых, и 6 мая 1367 года, когда его вдова вышла замуж. Как бы богат ни был Джон Чосер для виноторговца, он не мог оставить сыну такого состояния, которое сделало бы его привлекательной партией для Роэтов, известного аристократического рода королевства Эно, много лет близко связанного с королевой Филиппой и имевшего богатые земельные владения (об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что сестра Филиппы Катрин вышла замуж за отпрыска древнего рода Суинфордов, английских земельных аристократов). Человек, который не мог похвастать ни богатством, ни родовитостью, ни даже – пока что – славой большого поэта с международной известностью, простой сквайр, только и всего, Чосер завоевал одну из воспитанниц самой королевы Филиппы. Как же это могло случиться? Разумеется, он мог полюбить ее и, будучи приятным собеседником и умелым ухажером, добиться у нее взаимности, но дело в том, что в XIV веке любовь редко принималась во внимание, когда дело касалось замужества наследницы знатного рода.

Имеются кое-какие свидетельства (которые, впрочем, никоим образом не являются неопровержимыми доказательствами), подтверждающие предположение о том, что Джон Гонт, славившийся своими любовными похождениями, соблазнил Филиппу, а когда узнал, что она ждет ребенка, убедил своего придворного Джеффри Чосера жениться на ней. В том же сентябре месяце 1366 года, когда Филиппа была впервые названа в дошедших до нас документах женой Чосера, Гонт собирался покинуть Англию, чтобы присоединиться к своему брату Черному принцу, воевавшему с французами и Генрихом Трастамарой. Война в Испании была кровопролитной, и Гонт должен был допускать возможность, что он больше не вернется домой. Будучи, как и его отец, непоколебимым приверженцем рыцарских идеалов, человеком, который всю свою жизнь хранил нерушимую верность друзьям и вассалам, образцом чести в свой сплошь и рядом бесчестный, вероломный век, Гонт счел бы немыслимым бесчестьем бросить на произвол судьбы девушку, тем более не какую-нибудь потаскушку, а дочь одного из старых друзей королевы, более того, фрейлину и воспитанницу самой королевы. Так, может быть, пожизненная рента, которую он предоставил Филиппе в том сентябре, являлась утешением и свадебным подарком? Девять месяцев спустя – по-видимому, сразу после рождения Елизаветы Чосер – Джеффри Чосеру (теперь уже королевскому придворному) была пожалована пожизненная рента в размере 20 марок (около 3000 долларов). Очевидно, что это могло быть сделано просто в знак признания новых отцовских обязанностей поэта или каких-нибудь его заслуг, однако не менее очевидно и другое: если Елизавета Чосер и впрямь была незаконнорожденной дочерью Джона Гонта, герцог, естественно, счел бы своим долгом позаботиться, действуя через своего отца (ренту жаловал Чосеру король, но бразды правления страной находились в руках у Гонта), о собственном ребенке. Профессор Уильямс, чьи догадки я сжато излагаю здесь, проводит любопытную параллель:

«Были ли подобные процедуры широко распространены при том развращенном дворе, мне не известно, но заставляет задуматься такая вот краткая запись: одному коллеге Чосера, придворному служителю Эдмунду Раузу, была пожалована королевская рента «за то, что он взял в жены Эгнис Арчер, фрейлину королевы». Многоговорящая формулировка. И к тому же Эгнис сохранила свою девичью фамилию».

Гонт проявлял щедрую заботу о Елизавете Чосер и о другом ребенке Чосера до конца своей жизни. Когда Елизавета поступила послушницей в Баркингский монастырь, чтобы стать монахиней, Гонт подарил монастырю 51 фунт стерлингов 8 шиллингов 2 пенса (около 12 235 долларов), частично в виде пожертвования, частично «на покрытие различных расходов», связанных с ее пребыванием в монастыре. Поскольку Елизавета была племянницей Катрин Суинфорд, возлюбленной, а впоследствии жены Джона Гонта, поскольку, далее, Гонта связывала с Джеффри Чосером многолетняя дружба и поскольку Гонт, став герцогом Ланкастерским, был теперь самым богатым человеком в Англии, нет необходимости объяснять этот дар какими-то загадочными причинами. Вместе с тем ценность этого подарка такова, что допустимо предположить наличие у Гонта особых причин для того, чтобы заботиться о Елизавете.

Профессор Уильямс находит многочисленные намеки на то, что забота, которую Гонт проявлял о Филиппе, не была связана с его интересом к личности Чосера или его дружбой с ним. В августе 1372 года Гонт подарил Филиппе ренту в размере 10 фунтов стерлингов (2400 долларов) «по причине нашего особого благоволения и в награду за добрую и усердную службу нашей дражайшей и горячо любимой королеве». Позже он наградил рентой в 10 фунтов стерлингов «нашего любезного Джеффри Чосера» – не только за его службу, но и за «добрую службу нашей любезной Филиппы, его супруги, при нашей благороднейшей госпоже и матери королеве…». К тому времени королева Филиппа уже пять лет как умерла. Накануне Большого похода через Францию (1373 год) Гонт сделал перед отъездом на войну подарки своей второй жене, королеве Констанции Кастильской, отцу, сестре, дочерям, Алисе Перрерс (любовнице короля Эдуарда) и, среди прочих, Филиппе Чосер. Жене он подарил четыре золотые пуговицы, а Филиппе – ящичек для пуговиц с шестью серебряными пуговицами, отделанными золотом. На Новый – 1380 – год Гонт преподнес Филиппе серебряный кубок стоимостью в 31 шиллинг 5 пенсов (377 долларов); в 1381 году он подарил ей новый серебряный кубок, отделанный золотом, – один из пары, стоившей 10 фунтов 4 шиллинга 2 пенса (2570 долларов); еще один кубок подарил он ей и в следующем году. Спору нет, Гонт был щедр ко всем окружающим, и тем не менее постоянство, с которым имя Филиппы Чосер повторяется в расходных книгах его двора, представляется знаменательным, даже если учесть тот факт, что она была сестрой его возлюбленной, Катрин Суинфорд.

Свидетельства (или предположительные свидетельства) такого рода можно перечислять до бесконечности. В мае 1379 года, когда Гонт полностью контролировал административные дела Линкольншира, шериф этого графства по какой-то причине послал Филиппе и некой Мэри Сент-Клэр (которой Гонт тоже назначил ренту) 26 фунтов 13 шиллингов 4 пенса. В период с 1381 по 1386 год определенные денежные суммы, причитавшиеся Джеффри Чосеру как надсмотрщику таможни, выплачивались не целиком ему, а делились между ним и Филиппой. Это, может быть (во всяком случае, так полагает Уильямс), говорит о том, что в то время Джеффри и Филиппа не жили вместе и кто-то ограждал ее интересы. Как бы то ни было, не подлежит сомнению, что Филиппа Чосер вела свою, независимую от поэта, жизнь и пользовалась уважением в кружке приближенных Гонта благодаря своим личным качествам. 19 февраля 1386 года она была принята в члены религиозного общества Линкольнского собора одновременно с сыновьями Гонта Генрихом Болингброком (сыном от Бланш Ланкастер) и Джоном Бофортом (от Катрин), сыном Катрин Томасом Суинфордом (пасынком Гонта), Робертом Феррерсом (который в недалеком будущем станет зятем Гонта, женившись на Иоанне, его дочери от Катрин) и некоторыми другими вассалами Гонта. Сам же Чосер в члены этого общества принят не был. Не было среди принятых и Катрин Суинфорд, но она, впрочем, могла быть принята раньше (более того, она могла быть устроительницей всей этой вступительной церемонии).

Конечно, в ответ на эти доводы можно сказать, что Гонт выказывал свою приязнь к Чосеру иными способами. Начать с того, что он определил Чосера в 1366 или 1367 году на службу к королю и, по-видимому, часто (хотя и не всегда) стоял за тем или иным политически либо финансово выгодным назначением Чосера. В 1369 году, когда Чосеру было выплачено 10 фунтов стерлингов (2400 долларов) в виде жалованья и средств на покрытие расходов, связанных с войной, Гонт возглавлял войско, сформированное для отправки во Францию. В 1370 году, когда Чосер получил охранную грамоту для поездки за море, Гонт находился в Англии и играл главенствующую роль в государственных делах. В 1372 году, когда Чосера послали в составе дипломатической миссии в Италию, Гонт жил в Лондоне, вот уже несколько месяцев был любовником Катрин Суинфорд, свояченицы Чосера, и являлся, безусловно, самой влиятельной фигурой в правительстве. В апреле 1374 года, когда Чосеру была пожалована привилегия – ежедневный кувшин вина пожизненно, – Гонт, вероятно, только что возвратился из Большого похода через Францию, который завершился в том же месяце. И уж наверняка Гонт был в Англии 10 мая, две с половиной недели спустя, когда Чосеру был предоставлен в пожизненную бесплатную аренду дом над городскими Олдгейтскими воротами – может быть, для того, чтобы он жил поблизости от своего нового места службы, ибо ему уже была предварительно – пока без официального назначения – предоставлена должность надсмотрщика таможни. Через месяц последовало назначение его на должность надсмотрщика по таможенным пошлинам и субсидиям в торговле шерстью, шкурами и овчинами в Лондонском порту. А еще через четыре дня Чосера назначили надсмотрщиком за малыми таможенными сборами в торговле винами, ведущейся через Лондонский порт. На следующий день уже сам Гонт пожаловал его пожизненной рентой в размере 10 фунтов стерлингов. И так продолжалось до самой смерти Гонта.

Как мне кажется, Уильямс во многом недооценивает в своем анализе влияние короля Ричарда II на позднейшую карьеру Чосера; однако тот факт, что Гонт старался, чем только мог, помочь своему другу, не подлежит, конечно, никакому сомнению. По сравнению с таким покровительством – могли бы мы легко возразить Уильямсу – подарки Гонта Филиппе суть простые знаки дружеского расположения к семье человека, которого Гонт высоко чтил. Можно было бы доказывать, что Гонт писал истинную правду: он делал подарки Филиппе в память о той исключительной доброте, которую она проявляла по отношению к его матери королеве Филиппе в последние годы ее жизни (хотя тот факт, что такую же формулировку Гонт употребил однажды по отношению к женщине, которая была-таки его любовницей, несколько умаляет убедительность этого довода); можно было бы утверждать далее, что впоследствии он был щедр к Филиппе как к сестре Катрин и, возможно, помощнице возлюбленных при завязке романа Гонта с Катрин. Нам никогда уже не узнать истину, но при всем том, как бы ни хотели мы опровергнуть сплетню, история эта выглядит чрезвычайно подозрительно. Почему, например, Джон Гонт сделал такой большой подарок Елизавете Чосер, а не Томасу, сыну Катрин Суинфорд от первого брака, которого Гонт искренне любил?

Мрак, окутывающий эту тайну, делается еще более непроницаемым в силу того обстоятельства, что Гонта с Чосером, судя по всему, действительно связывала крепкая дружба. Об этом, в частности, свидетельствуют бухгалтерские книги Гонта, где другие получатели его щедрых даров сплошь и рядом просто названы по имени, тогда как перед именем Чосера неизменно стоит эпитет «милый нашему сердцу». Хотя все имеющиеся у нас свидетельства носят косвенный характер, у чосероведов сложилось общее впечатление, что Гонт и Чосер являлись близкими друзьями – и не потому, что Чосер был чем-то обязан Гонту или Гонт был чем-то обязан Чосеру, не потому, что Филиппа и Джеффри помогали герцогу, когда у него начался роман с Катрин (хотя они, возможно, и помогали ему), и не потому, что после женитьбы Гонта на свояченице Чосера мужчины стали родственниками, а потому, что оба они были во многом единомышленниками, людьми блестящего, смелого ума и безупречной честности (во всяком случае, в соответствии с их собственным средневековым кодексом чести), эмоционально обогащавшими друг друга. Гонт мог дать Чосеру подобающее положение в обществе и возможность утвердить свое чувство собственного достоинства, о чем горячо мечтали англичане, принадлежавшие к среднему сословию (Чосер, сумевший ярко выразить эту мечту в «Кентерберийских рассказах», как никто другой знал цену чувству собственного достоинства), а Чосер мог дать Гонту ощущение причастности к творческой жизни художника, для которой Гонт был создан природой, но жить которой мог разве что в роли мецената и коллекционера, ибо государственные обязанности и общественное положение налагали на него жесткие ограничения. Как мы уже говорили, этот принц вырос при дворе, где высоко ценились идеи, где своими людьми были преданный королеве Филиппе мудрый, утонченный Фруассар и его образованные друзья; повзрослев, этот принц стал частым гостем в залах Оксфордского университета, наносил визиты ученым во враждебной Франции и силой оружия защищал право теологов на свободные поиски истины. (Правда, тут мог присутствовать элемент личной заинтересованности, так как Уиклиф в своих поисках истины ратовал за укрепление светской власти, но все, что нам известно о Гонте, говорит против предположения, будто он мог руководствоваться в своих действиях исключительно корыстными соображениями.)

Надо думать, Гонт и Катрин Суинфорд, отослав большинство придворных, время от времени проводили вечера вместе с Чосерами. (У нас нет фактов, подтверждающих эту догадку, но что может быть более естественным?) Пока сестры вели свои женские разговоры, оба мужчины, такие непохожие друг на друга, но великие каждый в своей области, обсуждали запутанный вопрос о том, что первично, универсалии или конкретные сущности, «животные» или «коровы», и Чосер щедро делился своими познаниями с Гонтом, или толковали о захватывающих премудростях войны против Франции с двух фронтов, и здесь уже Гонт обогащал познания Чосера.

Хотя большинство современных историков изображают Гонта «посредственностью», в глазах Чосера Гонт был личностью далеко не заурядной. Те самые душевные качества, которые делали Гонта менее эффектной фигурой по сравнению с такими яркими деятелями, как его отец и старший брат, и даже по сравнению с его младшими братьями: суровым, как монах, Томасом Вудстоком, впоследствии графом Глостерским, который был обвинен в измене королю Ричарду II и погиб при невыясненных обстоятельствах, и беззаботным Эдмундом Лэнгли, впоследствии епископом Йоркским, который больше помышлял об охоте на лисиц и оленей, чем о делах государства, об отправлении правосудия или спасении душ, – а именно его чуждая крайностям умеренность, благоразумие, уравновешенность, здравый смысл – являли собой для Чосера высокую и благородную добродетель, более того, вершину добродетели. Недаром эти качества отнесены к самым похвальным в элегии Чосера на смерть Бланш:

Всю жизнь она – даю поруку! — Не подпускала близко скуку. К добру всегда устремлена, В беде и в радости она Держалась с равным чувством меры И в том могла бы быть примером.

Согласно версии профессора Уильямса, помимо дочери Чосера Елизаветы, также и его сын Томас мог быть биологически ребенком Гонта. Сама эта мысль не нова, но она стала предметом серьезного рассмотрения в 1932 году, когда было издано подробное исследование Расселла Краусса «Кто был отцом Томаса Чосера». Как и многие исследователи Чосера, повторившие его путь, Краусс начал это исследование, по его собственному признанию, в надежде доказать ложность давнишнего утверждения, что отцом Томаса Чосера, возможно, был Гонт, а окончил в убеждении, что ничем иным, кроме как отцовством Гонта, нельзя объяснить имеющиеся факты.

Предание восходит к Спейту, который нехотя сообщил нечто такое, что шло вразрез с его собственной аргументацией: «Однако некоторые придерживаются мнения (уж не знаю, на чем основанного), будто Томас Чосер приходился Джеффри Чосеру не сыном, а, скорее, каким-то родственником, которого он воспитал». Краусс комментирует: «Спейт, несомненно, приводит подлинное мнение – подобное мнение едва ли могло возникнуть без какого-то фактического основания. Если мы отбросим как несостоятельную ту версию, что кто-то взял и высосал все из пальца, чем объясним мы возникновение такого мнения?» Можно привести самые разнообразные доводы, выдвигаемые сторонниками этой версии. Слабейший из них (хотя повторяемый из работы в работу) состоит в том, что Джон Лидгейт, почитавший Джеффри Чосера и знавший Томаса достаточно хорошо, чтобы адресовать ему поздравительное стихотворение, ничего не говорит в нем об отце Томаса. Если этот довод вообще заслуживает ответа, то ответ напрашивается сам собой: если Джеффри был отцом Томаса и Лидгейту это было известно, Лидгейт вполне мог счесть излишним упоминание об их родстве в том стихотворении. Конечно, если бы Лидгейт знал, что отцом Томаса Чосера является Гонт, было бы глупостью с его стороны упоминать об этом, но разве это что-нибудь доказывает?

Два несколько более веских довода связаны, во-первых, с различиями на гербах Томаса Чосера, один из которых сохранился на его надгробии, и, во-вторых, с тем, что ему явно не удалось вступить во владение недвижимой собственностью Роэтов в Эно. Геральдическая аргументация чрезвычайно сложна, но ее суть сводится в двух словах к следующему. На своем надгробии Томас Чосер велел поместить герб Роэтов, его предков по материнской линии, а не герб Джеффри Чосера. В тех случаях, когда Томас пользовался гербом Джеффри Чосера как своим собственным, он, похоже, воспроизводил его не с абсолютной точностью, а в несколько измененном виде. В XIV и XV веках мужчина не так уж редко избирал для себя герб матери, если она занимала более высокое общественное положение, чем ее муж, но факт отсутствия на надгробии Томаса герба Джеффри Чосера, человека прославленного и осыпанного милостями (по общему мнению знатоков, Чосером восторгались в основном не как дипломатом, а как блистательным поэтом, величайшим во всей Европе со времен Данте), наводит на размышления. Еще более странным представляется факт явного изменения Томасом отцовского герба. Печать, которой Томас Чосер пользовался в Эвелме в 1409 году, имеет надпись «S[G]HOFRAI CHAUSIER» – иначе говоря, это, собственно, печать не Томаса, а Джеффри, и на ней перевязь герба одноцветна. На всех остальных сохранившихся изображениях герба Томаса Чосера перевязь – диагональная полоса – контрастно двуцветна. Хотя можно попытаться объяснить это личной причудой, такое объяснение звучит не очень убедительно, так как данное изменение могло быть истолковано как признак незаконнорожденности. Предположение, что в Эвелмской печати мог допустить ошибку гравер, тоже неубедительно. Вряд ли бы Томас принял работу, которую можно было расценить как критический намек в адрес его матери.

Поскольку Филиппа Чосер была одной из наследниц состояния Роэтов, Томас Чосер должен был бы унаследовать недвижимость в Эно, однако нет никаких указаний на то, чтобы он когда-либо владел там земельной собственностью. Дается несколько правдоподобных объяснений этого факта. Одно из них основывается на аналогии с теми трудностями, с которыми столкнулся Томас Суинфорд, сын Катрин, при получении наследства Роэтов. В 1411 году Томас Суинфорд не смог востребовать свою долю недвижимости Роэтов в Эно, унаследованную им через Катрин, потому что те, в чьем владении она оказалась, утверждали, что он не имеет права наследования, будучи незаконнорожденным. Генрих IV выручил его, подтвердив в специальном рескрипте его законнорожденность. Может быть, в случае Томаса Чосера нельзя было по всей совести сделать то же?

Ни один из этих доводов не является неопровержимым доказательством, но можно привести и другие доводы, опять-таки не ручаясь за их доказательность. Как бы щедр ни был Гонт к Джеффри Чосеру, он проявлял гораздо большую щедрость по отношению к Томасу Чосеру. Помимо прочих даров, он, судя по всему, распорядился о предоставлении Томасу в 1394–1395 годах – в дополнение к получаемому пенсиону – вознаграждения в 20 марок (3000 долларов) и тогда же удвоил ему пенсион, о чем нам известно из акта короля Ричарда, подтвердившего, что Томасу будет выплачиваться рента в размере 20 фунтов стерлингов и после смерти Гонта. Хотя документы, относящиеся к последним годам жизни Гонта, весьма немногочисленны, из годовых списков жалованных грамот Ричарда II нам известно, что, когда король Ричард в последний год своего царствования принял на себя управление имуществом покойного герцога Ланкастерского, он нарушил какие-то распоряжения, сделанные Гонтом в пользу Томаса Чосера, и, считая своим долгом возместить причиненный ущерб, пожаловал Томаса пожизненной рентой в 20 марок ежегодно в порядке компенсации за освобождение его от обязанностей (к сожалению, не указано – каких), переданных Ричардом графу Уилтширу. Краусс отмечает:

«Сравнивая эту материальную заботу о Томасе с соответствующей заботой о Джеффри, не можешь не поразиться их несоразмерности. Если мы должны были признать, что Гонт покровительствовал Джеффри Чосеру, то что же тогда сказать о его отношении к Томасу? Весьма вероятно, что Джон Гонт проявил щедрость к Джеффри в 1374 году, заглаживая нанесенную тому обиду [имеется в виду роман с Филиппой]; он поддерживал теплые и близкие отношения с Филиппой в течение всей ее жизни; Томаса же он принял в свою свиту и обеспечивал его с 1389 года – вероятно, сразу после смерти Филиппы – вплоть до самой своей смерти, после чего эта задача перешла к его сыновьям».

Сын Гонта Генрих Болингброк, став королем Генрихом IV, был исключительно щедр к Томасу Чосеру. И не только он.

«Гонт и Генрих IV, – продолжает Краусс, – были не единственными членами рода Ланкастеров, которые осыпали его дарами и милостями. Генрих Бофорт [сын Гонта от Катрин]… назначил Томаса в 1406 году управителем Тонтонского замка, назвав его в документе о назначении «nostro Consanguineo» – «наш родственник». Это было щедрое пожалование. За вознаграждение в 40 фунтов стерлингов ежегодно Чосеру поручалось «наблюдение за манорами, землями и владениями в Сомерсете со всеми надлежащими пошлинами, сборами, доходами и продуктами». Когда наше внимание обращают на то, что в том документе о назначении ничего не говорится о сопутствующих обязанностях и что эту должность, возможно, исполнял заместитель, нам ничего не остается, как признать, что в таком случае это жалование равносильно откровенному подарку. В письме к своему племяннику Генриху V, написанном в 1420 году, кардинал Бофорт, упомянув о Томасе, назвал его «мой кузен». Эти удачно найденные слова видного прелата являли собой в высшей степени уместное и великодушное наименование для его незаконнорожденного единокровного брата».

Заключительное утверждение Краусса, должен признаться, мне непонятно. Ведь Генрих Бофорт и Томас Чосер действительно были кузенами. Что до остальных его доводов, то они звучат довольно убедительно: и впрямь кажется странным, что Гонт, и его сыновья, и наследники не проявляли подобной щедрости к сыну Катрин Суинфорд Томасу, пасынку Гонта.

Тинн, один из первых биографов Чосера, писал в своей «Критике» (не известно, правда, на чем основываясь), что Гонт «имел в молодости многих любовниц и не отличался целомудрием в старости», а Чосер с осторожной учтивостью намекал на любвеобильность Гонта в своей «Книге герцогини». Но кто были те любовницы, помимо Катрин Суинфорд и Марии Сент-Хилари (упомянутой Фруассаром), установить так и не удалось. Мария, как и Филиппа Чосер, была фрейлиной королевы и, подобно Филиппе, получала подарки от Гонта, «за добрую, усердную и долгую службу нашей госпоже и матери Филиппе, покойной королеве Англии»; почти ту же формулировку употреблял Гонт, делая подарки Катрин Суинфорд. Впрочем, с теми же словами он одаривал других женщин, из которых, разумеется, не все могли быть его любовницами. Однако ценность его подарков Марии (впоследствии вышедшей замуж за одного из придворных Гонта), Катрин и Филиппе весьма показательна.

Против версии о том, что Филиппа Чосер была любовницей Гонта, а Томас Чосер – его сыном, традиционно выдвигается несколько возражений. Ссылаются, например, на свидетельство известного оксфордца Томаса Гаскойня, который, вне всякого сомнения, знал Томаса Чосера и прямо говорил, что это сын Джеффри. Но вполне возможно, что Гаскойнь знал Томаса Чосера недостаточно хорошо – хотя оба жили по соседству, в Оксфордшире, они принадлежали к совершенно разным мирам, – а Томас, которого Чосер вырастил, надо думать, не очень распространялся о своей незаконнорожденности. (Томас однажды указал в подписи под судебным документом: «Сын Джеффри Чосера», что могло означать просто то, что он вырос в доме Чосера, как, разумеется, и то, что он на самом деле был его сыном.) Никто другой из современников Джеффри и Томаса Чосеров ни слова не говорит о родстве между ними – данное обстоятельство породило у таких видных знатоков Чосера, как Фэрнивал, Тируит, Керк и Лаунсбери, некоторую, мягко выражаясь, неуверенность в том, что это были отец и сын. Более веское, хотя и сугубо эмоциональное возражение сводится к следующему: если предположение о том, что Джеффри женился на брошенной любовнице своего друга, чтобы помочь другу и его забеременевшей любовнице выпутаться из беды, психологически достоверно, то представляется чрезвычайно сомнительным, чтобы он продолжал мириться с их любовной близостью несколько лет спустя. На это возражение отвечали по-разному. По версии Краусса, роман Филиппы с Гонтом имел место в период, когда Филиппа служила при дворе Гонта, а Джеффри находился в Италии (с 1 декабря 1372 по 23 мая 1373 года); вернувшись на родину, поэт был вне себя от гнева, который Гонт старался смягчить щедрыми подарками 1374 года (ежедневный кувшин вина, дом над воротами Олдгейт и т. д.). Профессор Уильямс, памятуя о несомненном факте близкой дружбы Чосера с Гонтом, пошел другим путем. Он делал упор на следующих обстоятельствах:

«Во-первых, Чосер никогда не выражал радостных чувств по поводу своей семейной или любовной жизни – как раз напротив. Во-вторых, если он действительно женился в 1366 году на Филиппе по просьбе Гонта, то он шел на это с открытыми глазами и не имел причины чувствовать себя обманутым. В-третьих, он получил щедрое вознаграждение. В-четвертых, он, может быть, считал близость к королевскому двору Англии и тесную связь с крупнейшим феодалом королевства высокой честью для себя. Супруг Алисы Перрерс с изумительным тактом принимал как должное свое положение мужа королевской любовницы и извлекал из этого немало случайных выгод для себя лично. Впоследствии многие и многие мужья любовниц французских и английских королей ухитрялись держаться в подобной ситуации с философским самообладанием».

Еще одно, эмоциональное по своей сути, возражение состоит вот в чем. Даже со скидкой на необузданные нравы того времени нам кажется отталкивающей сама мысль о том, что Гонт мог бы одновременно сожительствовать с обеими дочерьми сэра Паона Роэта. Профессор Уильямс, тщательно изучив все относящиеся к этому даты, утверждает, что романы Гонта с Филиппой и Катрин не совпадают по времени. По его расчетам получается, что Филиппа забеременела Томасом и получила отступное (пожалование рентой в августе 1372 года) до того, как у Гонта начался роман с Катрин. Он высказывает предположение, что ренту Филиппе Гонт, «возможно, предоставил по просьбе Катрин и для того, чтобы доставить ей удовольствие; или же этот дар мог быть своего рода примирительным жестом со стороны Гонта, оставившего Филиппу ради ее сестры». Аргумент Уильямса, хотя и не противоречит логике, представляется все же малоубедительным. В его основе лежит стремление уверить себя в том, что Гонт несколько лет не замечал среди своих придворных красивую женщину, которая потом не один десяток лет будет его любовницей, а в конце концов и женой. Катрин поступила на службу при дворе Гонта самое позднее в 1369 году, а скорее всего, еще раньше, тогда как Филиппа Чосер была официально переведена в свиту Гонта только после смерти королевы Филиппы (хотя Гонт с Филиппой знали друг друга и могли быть любовниками до этого). Можно, конечно, предположить, что за все это время Гонт не проявлял интереса к золотоволосой красавице Катрин, которая была всегда поблизости, или что Катрин отвергала его ухаживания, считаясь с чувствами сестры, но предположение так и останется предположением. Гонт находился в Англии с ноября 1369 года, приехав вскоре после смерти Бланш, по июнь. 1370 года, когда он отправился во Францию и Испанию; в Англию он возвратился в ноябре 1371 года. Если Гонт действительно сначала любил Филиппу и только потом, расставшись с Филиппой, полюбил Катрин, ему – всем им – посчастливилось. Впрочем, в средние века это в любом случае считалось грехом кровосмесительства.

Дж. М. Мэнли выдвинул одно важное возражение против версии Краусса: если бы Гонт женился на Катрин, хотя ранее делил ложе с ее сестрой, он совершил бы преступление с точки зрения канонического права; следовательно, Филиппа никак не могла быть любовницей Гонта. Уильямс пытался доказать, что Мэнли ошибается в отношении канонического права. Пожалуй, если бы он показал, сославшись на единомыслие Гонта и Уиклифа в вопросе о светском и церковном праве, что Гонт ни в грош не ставил каноническое право, его аргументация выиграла бы в убедительности.

Однако вернемся к тому озадачивающему обстоятельству, что если Томас Чосер действительно был сыном Гонта, а Чосер с Гонтом действительно дружили, то брак Чосера выглядит, во всяком случае с современной точки зрения, весьма странно. Получается такая картина: хотя Чосер был женат на Филиппе как минимум с 1366 года, в период времени с 1369 по весну 1372 года жена Чосера родила сына от Гонта. Можно с пониманием отнестись к факту женитьбы Чосера на брошенной любовнице его друга, но как же мирился он с тем, что роман Гонта с Филиппой продолжался годы спустя? У разных исследователей этот вопрос вызывает различные естественные реакции. Так, Б. Дж. Уайтинг, отделываясь от него шуткой, иронически пишет о «веселенькой роли довольного жизнью рогоносца». Уильямс же с серьезным видом утверждает, что все это ничуть не мучило Чосера, поскольку он не любил свою жену.

Это представление, возникшее задолго до Уильямса, приобрело какую-то странную власть над умами биографов Чосера. Единственное подтверждение этой идеи ее приверженцы черпают, понятное дело, в стихах Чосера, и особенно в поэме «Дом славы», где поэт говорит о вознесении молитв перед усыпальницей св. Леонарда (считавшегося, помимо прочего, святым – покровителем узников и мужей, попавших жене под башмак) и рассказывает далее, как его, висящего в состоянии безжизненного оцепенения в орлиных когтях, пробудил, или привел в чувство, повелительный возглас орла: «Проснись!» Но при этом:

До боли голос был знаком. (Вы поняли, тут речь о ком?) Так вот, знакомый этот глас Меня от дремы смертной спас. Звучал он властно, как всегда, Но ласков был, как никогда.

На основании умозаключения, что орел, видимо, будит Чосера голосом Филиппы, но только более добрым, чем у Филиппы, литературоведы снова и снова объявляли о том, что Филиппа была, по мнению Чосера, мегерой. Выстраивая в ряд цитаты из «Книги герцогини», «Дома славы», «Птичьего парламента», «Троила и Хризеиды» и т. д., они утверждали, будто он ничего не смыслил в любви, и приходили к заключению, что брак с Филиппой был для него сущим бедствием. Так, например, Дж. У. Хейлс, рассмотрев литературные свидетельства, пишет: «Едва ли представляется возможным нарисовать на основе этих выдержек благополучную картину. Нельзя поверить, что в них не содержатся личные признания. Напрашивается очевидный вывод: Чосер не был счастлив в семейной жизни».

Выражая свое несогласие с этим мнением, Т. Р. Лаунсбери пишет по поводу только что приведенного отрывка из «Дома славы»: «Данные строки носят явно шутливый характер, и шутка эта наверняка была понятна в то время… Тот, кто захочет придать этим строчкам серьезный смысл, должен будет пересмотреть все наши взгляды на личность Чосера. Из того немногого, что нам известно о его жизни, и из многочисленных сведений о характере поэта, которые мы находим в его сочинениях, возникает четкое представление о нем как о светском человеке в лучшем смысле этого порядком затасканного понятия. Он имел обыкновение откровенно говорить о себе, когда речь касалась пустяков, и помалкивать о своих серьезных переживаниях – обыкновение, присущее именно людям светским. Поэтому он наверняка не выставлял напоказ свои чувства, не поверял всему свету свои сердечные тайны и не жаловался читателям на свои семейные горести, если таковые у него были».

К этому можно добавить еще два соображения. Во-первых, если в том отрывке действительно имеется в виду Филиппа (а это представляется самым простым объяснением), то в нем, несмотря на шутливый, поддразнивающий тон, Чосер говорит, что ее голос вывел его из состояния, подобного смерти. Поскольку вся эта поэма пародирует «Божественную комедию» Данте, в которой автора возвышает любовь Беатриче, приведенные выше строки Чосера содержат восхитительно тонкий и, может быть, правдивый намек на то, что обычная, будничная любовь жены также способна спасти душу. Мысль, что женская любовь, как и любовь божественная, может воскресить мужчину, часто встречается в любовно-религиозной поэзии, в том числе и у Чосера. Так, его Черный рыцарь говорит в «Книге герцогини»: «Случилось чудо из чудес / Я мертвым был и вдруг воскрес!» Настойчиво проводимая идея что супружеская любовь так же благотворна, как любовь куртуазная, стала одной из характерных особенностей поэзии Чосера. Снова и снова воспевает Чосер любовь мужа и жены и зачастую сравнивает семейное счастье с райским блаженством. Вот один пример из «Рассказа юриста»:

Блаженством большим только райский сад Их мог бы наделить. Счастливей пары Не видел, не увидит мир наш старый. [172]

В «Рассказе франклина» счастливая супружеская любовь уподобляется любви божественной. В таком браке, в котором каждая сторона отказывается от тиранического господства над другой, любовь исполнена терпения, подобно тому как исполнена терпения любовь господа к людям:

Как все духовное, любовь вольна, И всякая достойная жена Свободной хочет быть, а не рабыней. Мила свобода ей, как и мужчине. Быть снисходительным велит любовь, Себе не портить раздраженьем кровь, Высокой добродетелью, по мненью Людей ученых, надо счесть терпенье… [173]

Шутка, которую Чосер отпустил по адресу Филиппы в «Доме славы», при всем своем комизме и ироничности содержит обычное для любовно-религиозной лирики сравнение возвышающей женской любви с любовью божественной.

Второе же соображение, которое, по-моему, следует здесь высказать, состоит вот в чем: ни неоднократные уверения Чосера, будто он ничего не смыслит в любви, ни его «одержимость» темой неверных жен нельзя истолковывать как доказательство того, что он был несчастлив в семейной жизни. Утверждение, будто он ничего не знает о любви, звучит – я уже говорил об этом – как шутка для узкого круга. Что до поэтического интереса Чосера к неверным женам, то это была излюбленная тема поэтов его времени, включая рассудительного Гауэра. От других поэтов Чосера отличает лишь то, что он неизменно выступает в роли защитника неверных женщин. Следующие строки явно не имеют оттенка насмешки либо иронии:

Известно нам, пусть не из первых рук, Что женщина мужчине горших мук Своей изменою не причинила, Чем Хризеида, милая Троила. «Увы, – она сказала, – я навек Ославилась! Прекрасный человек, Достойнейший, в любви обманут мною, Душе моей теперь не знать покою!»

Когда Чосер ведет речь о мужчинах, которые «запирают в клетку» своих жен и дочерей («Рассказ мельника», «Рассказ мажордома», «Пролог батской ткачихи», «Рассказ купца» и «Рассказ эконома»), он всегда берет сторону жены против ревнивца мужа. Если сплетни о семейной жизни Чосера не беспочвенны и его жена действительно была какое-то время любовницей Гонта, он, видимо, проявлял такую же терпимость. Они с Филиппой часто жили врозь: Чосер подолгу бывал в отъезде по делам, может быть, разлучались они и по иным, неведомым нам причинам. Но, судя по всему, немало времени прожили они вместе и продолжали свою совместную жизнь вплоть до смерти Филиппы, чего они могли бы не делать, если бы их брак был заключен ради соблюдения приличий, как свидетельствуют другие известные нам браки, заключавшиеся в том веке во имя приличий.

Таким образом, брак Чосера с Филиппой, возможно, был и не совсем обычным, но нет сколько-нибудь веской причины считать, что они не любили друг друга. Фанатичный приверженец учения Фрейда мог бы, увлекшись, доказывать, что постоянная защита Чосером неверных женщин, идеализирование им супружеской жизни и его настойчивые призывы предоставить женам полную свободу – суть не что иное, как симптомы подавления эмоций и фасада, прикрывающего острое невротическое состояние. Но на поэзии Чосера лежит явный отпечаток душевного здоровья. Как знать, может быть, одним из самых счастливых событий, случившихся с ним в 60-е годы, была эта необыкновенная удача: жениться на красавице, богатой наследнице, женщине, которая ему давно нравилась, и приобрести вдобавок дружбу и покровительство самого могущественного феодала в Англии, который всю жизнь испытывал к нему чувство благодарности. Чосер, возможно, и впоследствии любил Филиппу настолько глубоко или настолько великодушно, чтобы не запирать ее, как птицу, в клетку, хотя время от времени испытывал потребность выступать в защиту своей точки зрения; при этом он лукаво поглядывал на слушателей, которым было известно его положение, но которые в большинстве своем едва ли могли строго судить его, потому что у них самих, как он хорошо знал, тоже имелись свои слабые места:

Скажите мне, какое в том сомненье, Что к дружбе ключ – взаимоподчиненье. Друзья должны в согласье полном жить — Насилье может дружбу задушить. Его не терпит бог любви: тотчас, Его почуяв, покидает нас. [174]

Из сказанного выше вовсе не следует, что брак Джеффри и Филиппы был безоблачно счастливым, как те условные, сугубо литературные счастливые браки Черного рыцаря и Белой дамы, Аллы и Констанции, что он создал в своем воображении. Должно быть, иной раз он болезненно ощущал свое более низкое общественное положение – например, когда гостил с женой в огромном имении Суинфордов. Он отдавал себе отчет в том, что у родственников Филиппы не было никаких разумных оснований считать себя выше, лучше его, Чосера. Согласно христианскому вероучению, все люди имели одинаковое право претендовать на подлинное «благородство». Эту мысль с комичной многоречивостью обосновывает старая карга – героиня «Рассказа батской ткачихи», которая внушает своему мужу, юному рыцарю, что лучше быть женатым на старой, безобразной, но зато добродетельной женщине, чем на неверной красавице:

Но ты твердишь – твои богаты предки И ты, мол, родовит. Объедки Догладывая, будет ли кто сыт? Кто славою заемной знаменит? Тот благороден, в ком есть благородство, А родовитость без него – уродство. Спаситель образцом смиренья был И в этом следовать за ним учил. Ведь предок наш, богатства завещая, Не может передать нам, умирая, Тех подвигов или тех добрых дел, Которыми украситься сумел [175]

Но, как отлично знала хитрая старуха, все это были лишь слова. Может быть, родственники Филиппы не умели говорить по-латыни (сельские аристократы редко обладали столь обширными познаниями), но их могущество, богатство, родовитость создавали в отношениях между ним и ними огромное неравенство, и только глупец мог бы утверждать, что не замечает его. Чосера отделяла от них незримая черта; между ним и их замкнутым мирком стоял непреодолимый барьер. Чосеру были смешны ревность и зависть, и он много раз высмеивал ревнивцев и завистников в своем творчестве, но вместе с тем его стихи свидетельствуют о глубоком понимании природы этих чувств.

И тем не менее их супружество, при всей его необычности, едва ли можно назвать неудачным. Они жили вместе, а если время от времени и разлучались, то по причинам, которые, по-видимому, не имели никакого отношения к их чувствам; у них были общие друзья, милые сердцу обоих; они совместно растили детей. Более того, в стихах Чосера сказано так много хорошего о семейной жизни и рассыпано столько свидетельств проницательного понимания поэтом взаимных чувств мужа и жены, всех тонкостей их взаимоотношений, что невольно начинаешь верить: брак Чосера с Филиппой был замечательно счастливым. Наверное, Чосер не раз лежал ночью с открытыми глазами в абсолютной темноте спальни, ощущая тепло тела Филиппы, уткнувшейся лицом ему в плечо, слыша ее сонное дыхание, прислушиваясь к дыханию детей – Елизаветы, маленького Томаса, а потом и малыша Луиса, – улыбался краешками губ и думал о том, как странны и непредсказуемы пути мира сего; чувство, которое он при этом испытывал, – желание, чтобы всем любящим жилось так же хорошо, как ему, – нашло впоследствии выражение в почти молитвенных словах Троила, которые затем, снова придя на память поэту, попали в «Рассказ рыцаря»:

Молю, чтоб бог любовью одарил Всех тех, кто дорого ее купил!