В 1367 году, когда Джеффри и Филиппа Чосер только начинали свою совместную семейную жизнь, Черный принц воевал в Испании, проводя внешнеполитическую линию, в разработке которой Чосер участвовал год назад. Непосредственное значение этой войны состояло в том, что англичане стремились помешать французам захватить контроль над кастильским военным флотом и тем самым склонить чашу весов в военном противоборстве между Англией и Францией в свою пользу. Однако с точки зрения отдаленных последствий испанские междоусобицы, в которые Англия активно вмешалась в конце 60-х годов, пожалуй, представляют интерес прежде всего как пример тех конфликтов, которые начали неожиданно возникать то тут, то там по всему западному христианскому миру и которые выявят впоследствии все лучшее и все худшее в друге и покровителе Чосера короле Ричарде II, а в конечном счете приведут к его низложению и убийству, – конфликтов между феодалами и королем, между сторонниками ограниченной и сторонниками абсолютной монархии.

Предыстория испанских междоусобиц вкратце такова. В 1350 году умер от чумы Альфонсо XI, король Кастилии – богатого королевства на Пиренейском полуострове, славившегося живописностью своих гор, пшеничных полей и бесчисленных замков, которые и дали название этому краю. Покойный имел пятерых незаконнорожденных детей от любимой фаворитки доньи Леоноры де Гусман и одного законнорожденного сына, которому Чосер посвятил возвышенные слова: «Ты, Педро, лучший цвет испанской славы» – и который войдет в историю под прозвищем Педро Жестокий. Альфонсо, отец Педро, правил Кастилией твердой рукой. Хотя он унаследовал от предков шаткий трон и раздираемое распрями королевство, ему удалось несколько обуздать феодалов, не признававших над собой никакой власти, вернуть процветание городам и оттеснить мавров, отвоевав у них в ходе длительной, ожесточенной борьбы провинции Гранаду и Марокко. Но после его смерти прежние раздоры вспыхнули с новой силой, феодалы и прелаты вернулись к старому беззаконию и угнетению, а побочные дети Альфонсо, руководимые и подстрекаемые доньей Леонорой, угрожали отобрать власть у законного наследника престола. Так что Педро был по горло занят, обороняя свой трон от изменников и мятежников. Подобно многим абсолютным монархам того времени, он черпал вдохновение, с одной стороны, в возрожденной политической теории Древнего Рима, которая широко тогда обсуждалась повсюду в Европе, ибо предлагала достойную доверия альтернативу теории, ставившей светскую власть в зависимость от власти духовной, т. е. от папы, а с другой стороны, в практике соседей-мавров: правители арабских эмиратов давали наглядный образец средневекового абсолютизма в действии. Ни римская теория, ни государственная практика мавров не предъявляли к монарху, в понимании Педро, высоких моральных требований. Неограниченная власть, считал он, принадлежит ему по праву и является единственной основой счастья всех подданных. Исходя из этого и желая покончить с вредоносным влиянием доньи Леоноры на ее детей и на его феодалов, Педро приказал убить фаворитку его отца (впрочем, приказ могли отдать мать Педро и любимый его советник). Это и положило начало отвратительной и кровавой междоусобице, о которой нам известно из истории.

Руководствуясь своей квазимистической идеей королевской вседозволенности, Педро совершил в 1353 году еще одну роковую ошибку. Франция вот уже не одно столетие оказывала влияние на дела королевств Пиренейского полуострова. Правители Наварры, соседнего королевства, граничащего с Кастилией на северо-востоке и расположенного высоко в горах, происходили из французского рода. Могущественный французский флот соперничал с кастильским в борьбе за господство над омывающими Европу водами Атлантики. Скрепляя мир с Францией, Педро женился на французской принцессе, Бланш Бурбон, и немедленно после этого, глухой к предостережениям своих вассалов и даже близких друзей, запер королеву-француженку в темнице, чтобы доставить удовольствие своей любовнице донье Марии де Падилья. Этот поступок граничил с безумием. Каким богатым и блистательным ни был двор Педро, украшением которого являлись арабские философы и музыканты и вящему могуществу которого содействовали заклинатели-чародеи, все же было глупостью тревожить это осиное гнездо, Францию. Любимый советник, братья-бастарды и королева-мать выступили против Педро единым фронтом и были сокрушены.

Но, поскольку нанесенное Франции оскорбление грозило Кастилии вторжением и, следовательно, вовлечением в конфликт соседних с нею государств и поскольку, далее, сильная Кастилия, объединенная под властью абсолютного монарха, могла представлять немалую угрозу для своих соседей, государств, меньших по размеру и менее богатых, успех Педро оказался временным. Короли соседних стран вмешались в междоусобную войну; особенно активно вмешался в нее Петр IV, король Арагона (еще одного королевства в гористом краю на северо-востоке Пиренейского полуострова, пограничного с Наваррой), который выступил на стороне старшего из бастардов, дона Энрике Трастамары. Педро одержал временную победу и шокировал христианскую рыцарскую Европу, казнив своих пленников, мужчин и женщин, в том числе и двух своих единокровных братьев, и собственной рукой убив короля Гранады, молившего пощадить его. Франция решилась принять участие в войне – не только для того, чтобы наказать Педро за зло, причиненное Бланш Бурбон, и за выказанное им пренебрежение к рыцарскому кодексу, но и для того, чтобы постараться предотвратить союз Кастилии с Англией и, кстати, дать какое-то занятие «вольным отрядам» – бродячим бандам наемников, опустошавшим юг Франции. Французский король и авиньонский папа отправили в Испанию одного из лучших французских полководцев того времени, Бертрана Дюгеклена с большой армией наемников. В 1366 году французы отвоевали трон Кастилии для Трастамары, а Педро, изгнанный из своей страны, обратился за помощью к Черному принцу. Внешнеполитическая ситуация не оставляла Черному принцу иного выбора, ибо при Трастамаре кастильский флот наверняка действовал бы на стороне Франции, и посему он, хотя и неохотно, явился в Испанию вместе со своей отборной армией и целой свитой дипломатов (среди которых, как мы уже говорили, мог находиться и Чосер) и, одержав в 1367 году в битве под Нахерой очередную свою блистательную победу, снова посадил на трон Педро. Тот по своему обыкновению безжалостно перебил всех пленных, и Черный рыцарь, вне себя от возмущения (и страдая от болезни, которая в конце концов сведет его в могилу), вернулся в Англию, где вместе со своими советниками рекомендовал принять новый курс, предусматривающий отказ от помощи Педро активную поддержку правительства кастильских крупных феодалов и раздел Кастилии.

Так Англия оказалась вовлеченной в дела Испании. Тем временем Педро, оставшись один на один со своими врагами и слепо веря в успех стратегии, которая превосходно оправдывала себя у мавров, совершал все новые жестокости. В 1369 году враги осадили его замок; Дюгеклен хитростью заманил его под Монтвелем к себе якобы для переговоров о перемирии – и здесь, прямо в шатре француза, Педро был заколот своим незаконнорожденным братом. Дочери Педро от Марии, которых кортесы признали законными наследницами престола, повели войну с Трастамарой, которому теперь отказали в поддержке ослабленные войной соседние испанские королевства. В 1372 году (через три года после смерти Бланш, первой жены Джона Гонта) дочери короля Педро обрели в лице Англии надежную союзницу; Констанция, дочь и наследница Педро, вышла замуж за Джона Гонта, герцога Ланкастерского, и тем самым сделала его, в соответствии с действующими в Испании правовыми нормами, законным королем Кастилии – если он сможет завладеть своим законным троном, прогнав узурпатора Трастамару.

Напрашивается вопрос: как мог такой человек, как Чосер, называть короля Педро «лучшим цветом испанской славы»? И тем не менее отношение Чосера к Педро не должно нас удивлять. Начать с того, что, как бы ни относился поэт к личности Педро, он, естественно, был на стороне Педро в данном династическом споре. Подобно Гонту и Черному принцу (пока последний, движимый отвращением, не отказался от своей прежней позиции), Педро стоял за сильное централизованное правительство в противоположность правительству марионеточного короля, поддерживаемого соперничающими, а сплошь и рядом даже воюющими друг с другом феодалами, форме правления, которая в ходе английской истории выявила свою неэффективность в деле подготовки и ведения войн, равно как и в деле поддержания мира и процветания внутри страны. (Став противником Педро, принц Эдуард не изменил своих взглядов на то, как следует управлять государством; он лишь махнул рукой на Испанию и короля Педро.) Чосер восхвалял Педро после его смерти, когда его друг Джон Гонт, женившись на дочери Педро, стал полноправным претендентом на его законно унаследованный престол, и поэт, видимо, отдавал дань пиетета скорее кастильскому трону, нежели тому, кто в недавнем прошлом сидел на нем.

Кроме того, весьма вероятно, что в свете историй, которые Чосер слышал от людей, служивших под началом Черного принца в испанской кампании, Педро мог если и не быть, то, во всяком случае, казаться благородней своих противников. Возможно, Чосер слышал эти истории из первых уст – от самого старого сэра Гишара д'Англя, который занимал довольно заметное место в жизни Чосера, хотя мы знаем об их взаимоотношениях меньше, чем нам хотелось бы. В дальнейшем Чосер будет входить вместе с Гишаром в состав ряда важных посольств, в частности, оба будут участвовать в переговорах 1376 года по вопросу о предполагаемом браке короля. К словам такого человека Чосер, да и любой другой англичанин, не мог не отнестись с полным доверием.

Француз по происхождению и воспитанию, Гишар был известен в окружении Чосера как человек исключительного рыцарского благородства и мужества. Он доблестно сражался на стороне французов в битве 1356 года при Пуатье и, раненный, был оставлен на поле боя, так как его приняли за убитого. Вскоре после этого, восхищенный воинской доблестью Черного рыцаря и верный рыцарскому кодексу чести, повелевавшему рыцарю всегда сражаться на стороне тех, чье дело он считает правым, Гишар, отказавшись от своего – кстати, немалого – состояния, перешел на службу Англии. Черный рыцарь назначил его маршалом Аквитании, а затем и главнокомандующим аквитанской армией; поскольку же он был человеком широко образованным и известным своим благородством, король Эдуард неоднократно посылал его с поручениями за границу – в 1369 году, например, король отправил его в Рим вести переговоры с папой Урбаном V. (В Риме Гишар д'Англь повстречался с другим французом, поменявшим подданство, Фруассаром, который разделял его высокие чувства, в том числе и любовь к поэзии, и разделил с ним тяготы обратного пути.) Гишар вместе с двумя своими сыновьями отличился в битве при Нахере, в которой они сражались под предводительством Черного принца, защищая права короля Педро на кастильский престол. Он сопровождал Педро в Бургос, когда король, окруженный ликующими, радостно приветствующими его друзьями, снова занял свой трон. В 1372 году Гишар попал в плен к Трастамаре и два года провел в испанской темнице, ужасном месте даже по средневековым меркам, где, как сообщал Оуэн де Галь через месяц после пленения Гиара, узники – Гишар и его товарищи по несчастью – лежали в полной темноте, прикованные друг к другу попарно. И при этом им еще очень повезло: многие пленники Трастамары были немедленно казнены, другим выкололи глаза, отрезали уши, третьих оскопили. А пока Гишар томился в темнице – и это тоже было известно Чосеру во всех неприглядных подробностях, – французы, союзники Трастамары, подвергли преследованиям и унижениям жену Гишара, которой пришлось бежать из своего замка Ашар, отдав его неприятелю, и искать защиты у герцога Беррийского. Последнему в конце концов удалось на протяжении 1374–1375 годов с помощью подкупа и обмена пленными вызволить из неволи Гишара и его соратников.

Долгий тюремный кошмар остался позади, но так глубоко врезался Гишару д'Англю в память, что он, должно быть, нередко рассказывал о выпавших на его долю испытаниях. По возвращении в Англию Гишар часто встречался с Джеффри Чосером, так как оба были любимыми дипломатами двора и принадлежали к кругу ближайших друзей Гонта. С годами общность интересов, и не в последнюю очередь любовь Гишара к поэзии, еще более сблизила их. Гишар оставался в свите Черного принца, у которого Гонт со своей любовницей – и, вероятно, Чосеры – частенько гостили. В 1376 году, чувствуя приближение смертного часа, Черный принц назначил Гишара опекуном своего малолетнего сына Ричарда, будущего короля Англии. Это Гишар д'Англь первым подсказал Джону Гонту мысль о брачном союзе с Констанцией Кастильской, – союзе, который, в случае удачи, мог бы навсегда вывести Кастилию из орбиты французского влияния; это он вел переговоры о браке и в конце концов добился его заключения. Когда в 1380 году Гишар – любимый старый герой и верный друг сыновей Эдуарда и его внука, ныне короля, – скончался, Джон Гонт в знак своей глубокой скорби по этому человеку, воплощению благородства, непоколебимой веры и подлинно рыцарской доблести, заказал «отслужить 1000 месс за упокой души Гишара д'Англя».

Слушая рассказы сэра Гишара о злодейских убийствах, пытках, о том, как пленников калечили, морили голодом, содержали в грязи закованными в цепи в темных подземельях – подобное обращение считалось чрезмерно жестоким даже в отношении крестьян, а уж по отношению к такому рыцарю, как Гишар, оно казалось чудовищно бесчеловечным, – Чосер, должно быть, утверждался в мнении, что Педро по крайней мере был меньшим злом по сравнению с его врагами. Как бы то ни было, когда несколько лет спустя в Англию приехала дочь Педро, черноглазая Констанция, чтобы стать законной супругой Гонта, Чосер поспешил забыть те сомнения, которые могли еще оставаться у него в отношении благородства Педро.

Тем временем начатая Эдуардом война против Франции тянулась и тянулась, и не было ей видно конца. В период, когда Черный принц сражался в Испании, военные действия между Францией и Англией не велись, но в январе 1369 года с молчаливого одобрения французского короля Карла V гасконцы подняли восстание против Эдуарда. 21 мая Карл официально объявил Англии войну, а 3 июня, вскоре по получении этого известия, Эдуард вновь принял на себя титул короля Франции. В сентябре Гонт, начав военные действия, совершил рейд по территории Франции – от Кале до Арфлера. Джеффри Чосер сопровождал его в этой кампании.

Между тем время для ведения войны было весьма неблагоприятное. С осени 1368 года Англия переживала глубокий духовный и экономический кризис. Небывало сильные осенние дожди залили землю: поля в низинах оказались затопленными, а на возвышенностях так пропитались влагой, что вспахать их было крайне трудно, а где и невозможно. Поэтому озимые посевы пшеницы и других злаков на всей территории страны были ничтожно малы. Весной же не удалось поправить дело за счет яровых, потому что на Англию обрушилась новая волна морового поветрия. К июню месяцу чума уже рыскала по Лондону. Двор укрылся в Виндзоре в надежде отсидеться в относительной безопасности уединенного замка, окруженного широким поясом парков и лесов. Чуму удалось удержать на расстоянии, но смерть изобретательна, о чем так красочно повествуется в «Рассказе продавца индульгенций». К июлю королева Филиппа вдруг слегла. Ее приковала к постели какая-то тяжелая болезнь, хотя и не чума. Прислуживающие ей фрейлины, в том числе ее любимица юная Алиса Перрерс, которая впоследствии станет любовницей короля Эдуарда, и Филиппа Чосер, попеременно сидели с больной, читали ей, прикладывали к ее воспаленному лбу горячую материю, пытаясь сбить жар, и горестно смотрели, как врачи отворяют королеве кровь, непреднамеренно помогая смерти делать свое дело. У одра умирающей королевы из близких были только король и их четырнадцатилетний сын Томас Вудсток – любящий, примерный мальчик, который станет потом графом Глостерским и будет казнен за измену. Другие родные и большинство любимых старых друзей находились в отъезде: не было рядом с ней ни Иоанны Кентской, ни даже Фруассара – он, как сопровождающий принца Лионеля, принимал участие в торжествах по случаю бракосочетания, которое оказалось для принца роковым. 15 августа королева исповедалась и причастилась. Фруассар успел вернуться перед самой ее кончиной. Вот как описал он потом ее последние минуты:

«И вот госпожа наша королева, поняв, что все лечебные средства оказались бессильны и смерть ее близка, пожелала говорить со своим мужем-королем, и, когда он с глубокой печалью в сердце приблизился к ней, она вынула из-под одеяла правую руку, положила ее на правую руку супруга и проговорила: «Сударь, мы с вами прожили в мире, радости и большом довольстве всю нашу совместную жизнь. Теперь, расставаясь с вами, я прошу вас исполнить три моих желания». Король, глотая слезы, вымолвил: «Мадам, я исполню все, что вы пожелаете».

«Во-первых, – сказала она, – я хочу попросить вас о том, чтобы всем тем людям, у которых я покупала товары, как здесь, так и за морем, и всем прочим, кому я осталась должна, вы соблаговолили уплатить мои долги. А во-вторых, сударь, прошу вас сделать то же в отношении всех церквей, как в Англии, так и за морем, где я заказывала службы, молебны, давала обеты и обещания. В-третьих, сударь, я прошу вас о том, чтобы вы не избирали для своего последнего успокоения, когда бы господу ни было угодно призвать вас к себе из этой земной юдоли, никакого другого места, как рядом с моей гробницей в Вестминстере». Король, заливаясь слезами, ответил: «Мадам, я исполню все ваши желания». После чего госпожа наша королева осенила себя крестным знамением и, препоручив воле божией своего мужа-короля и своего младшего сына Томаса, стоявшего тут же рядом с нею, вскоре отдала богу душу, которую, как я твердо убежден, радостно приняли святые ангелы в раю, ибо за всю свою жизнь она ни в помыслах, ни в поступках, насколько это может быть известно людям, не совершила ничего пагубного для души. Так умерла добрая английская королева… Известие о ее кончине пришло в Торнэн, где стояло английское войско, и повергло всех в великую скорбь и печаль, особенно же ее сына герцога Ланкастерского [Джона Гонта]».

Хотя чума и война, казалось, должны были бы приучить Гонта легко относиться к смерти, он глубоко переживал уход близких людей. В память о каждом умершем, который был дорог его сердцу, включая его собственных вассалов и некоторых вассалов его братьев, он заказывал дорогостоящие заупокойные мессы и поминовения и регулярно помогал, чем только мог, осиротевшим родным. Из слов Фруассара можно понять, каким страшным горем стала для Гонта смерть матери. Но в том чумном 1369 году его ждало новое горе – горе, которое сполна разделит с ним его придворный Джеффри Чосер.

С многочисленным войском и необыкновенно большим и громоздким запасом продовольствия и фуража – повсюду царил голод – Джон Гонт (вероятно, с Чосером в качестве приближенного служителя) переправился через Ла-Манш, чтобы предпринять поход в глубь Франции. (Чосер получил 10 фунтов стерлингов – 2400 долларов – «как вознаграждение или военное жалованье».) Герцогиня, супруга Гонта, с большой свитой сопровождала мужа часть пути к театру военных действий, как это было принято в рыцарских войнах. Вполне возможно, что в обязанности Чосера – ему сейчас было почти тридцать лет – входило заботиться о герцогине и развлекать ее. В сохранившихся документах должность Чосера не указана, но годы спустя он будет получать точно такую же сумму денег, состоя в должности, на которой ему, в частности, вменялось в обязанность прислуживать королеве Анне, пока Ричард II воевал в Шотландии, а нам известно, что Чосера в течение долгого периода его жизни, начиная со времен короля Эдуарда и вплоть до смерти королевы Анны, ценили, помимо прочего, за умение развлекать дам и знатных лиц поэзией и занимательной беседой, подобно тому как ценили Жана Фруассара, приятнейшего собеседника при дворе королевы Филиппы.

Почти наверняка вместе с Гонтом отправился в поход во Францию сэр Ричард Стэри, вассал Черного принца, пользовавшийся наибольшим его доверием. (Письменных свидетельств не сохранилось, но при Гонте, несомненно, состоял в качестве советника кто-то из лучших военачальников Черного принца – ветеранов, испытанных в его победоносных битвах.) Перспективы предстоящей кампании были весьма мрачными. Это знали все: Стэри, Чосер, каждый воин. Армия высадилась в городе, встревоженные жители которого старались держаться подальше от незнакомцев, да и от друзей тоже, ибо каждый мог носить в себе «черную смерть». Если где-то и веселились, то это было отравленное веселье, которое Чосер описал в «Рассказе продавца индульгенций», – распутные оргии в кабаках низкого пошиба, этих храмах сатаны, где проститутки резвились с пьяными плясунами и игроками в кости:

…они в борделе Иль в кабаке за ночью ночь сидели. Тимпаны, лютни, арфы и кифары Их горячили, и сплетались пары В греховной пляске. Всю-то ночь игра, Еда и винопийство до утра. Так тешили маммона в виде свинском И в капище скакали сатанинском. [177]

Подобные развлечения были не для Чосера и его друзей. Они поместили дам в загородном замке – уединенном укрытии, куда, как можно было надеяться, не проникнет чума, и, пока младшие служители разгружали повозки, вносили внутрь необходимую утварь, подавали вино, накрывали на стол, стелили постели, укладывая на холодные доски кроватей матрасы и валики для подушек, перины и одеяла, Гонт с друзьями вели неторопливую беседу. Наутро им предстояло ехать к войску, стоявшему лагерем в поле, и начать медленное продвижение в глубь Франции.

В тот вечер, сидя за столом рядом со своей бледной красавицей женой, Гонт казался оживленным; отогнав грусть, он говорил спокойно, почти весело, о том, как все переменилось тут со времени их прежних приездов, хотя осень во Франции, конечно, всегда прекрасна. В прошлом англичане нападали на Францию со стороны Фландрии. Этот маршрут они избирали благодаря боевому азарту их союзников. Ныне ситуация изменилась. В 1363 году, когда в Кале был создан рынок шерсти – это давало фламандцам большие выгоды и укрепляло их союз с Англией, – король Эдуард начал переговоры о женитьбе своего шестого сына, Эдмунда Лэнгли, графа Кембриджского, на Маргарите, наследнице не только Фландрии, но также герцогства Бургундия и графства Артуа. Французский король Карл V, исполненный решимости помешать заключению столь опасного для него союза, убедил папу Урбана V отказать в необходимом разрешении на брак [Эдмунд и Маргарита были родственниками], а затем и сам повел переговоры о браке, предложив в мужья Маргарите своего брата Филиппа Смелого. И вот в несчастливом для англичан 1369 году Маргарита стала невестой Филиппа. Английскому господству во Фландрии пришел конец.

Все эти мысли, несомненно, теснились в глубине сознания Гонта, пока он беспечным тоном рассуждал о больших переменах в мире, как будто они касались только погоды. Встав из-за стола, старые друзья направились к выходу из обеденного зала.

Но красота недолговечна, «как пляска теней на стене». Возможно, дальше все было так. Из буфетной послышались поспешные шаги, и вошла старуха служительница. Беседа оборвалась. Женщина робко попросила позволения переговорить с герцогом. Стэри сделал ей знак, и она обратилась к нему. Выслушав ее, он побледнел и, быстро подойдя к герцогу, шепотом сказал ему что-то. Герцог выслушал его молча, подумал и наконец объявил, что всем им надо перебираться в другое место. В замке найдена дохлая крыса. В те времена никто толком не знал, что блохи, покидая сдохшую крысу, переселяются не на кошек, не на собак, а на давнего спутника и древнего родственника крысы, человека, – но все знали, что означает смерть крысы. Пополз шепот: «Чума!»

Но заражение уже произошло. Через четыре дня кожа Бланш Ланкастер покрылась темными пятнами, напоминающими чернильные: «черная смерть». На ее теле появились опухоли размером с яйцо. Если бы эти гнойники прорвались, у Бланш появился бы шанс на спасение, но они не прорывались. Больная металась в жару, бредила, никого не узнавала. Когда Гонт наклонился, чтобы поцеловать ее, служитель силой оттащил его от постели. И вот молодая красивая жена Гонта умерла. Горе Гонта было страшно, и, хотя он сразу сосредоточил внимание на военных заботах, дух его был сломлен, и он ехал во главе своего войска, похожий на привидение.

Некоторые политические деятели, властолюбцы по натуре, способны легко переносить глубокое горе; даже самые ужасные личные трагедии не лишают их жизнь смысла, ибо для них смыслом всей жизни является власть. Но Джон Гонт не был одним из таких людей. Хотя некоторые его современники, завидовавшие ему или боявшиеся его, распространяли слухи о его властолюбии, он никогда не добивался власти ни для себя, ни для своих сыновей, а, верный своему долгу подданного и стюарда Англии, всегда поддерживал трон. Конечно, чувство выполняемого долга может быть важной движущей силой, но оно служило слабым утешением человеку, только что потерявшему мать и жену, которых он горячо любил, и сознающему, что его ближайший на свете друг и старший брат Черный принц стоит на краю могилы. Чосер видел, как скорбит Гонт, да и сам, без сомнения, горевал по Бланш и сделал единственное, что он мог сделать для Гонта, – начал писать элегию. Она должна была верно отражать чувства автора и быть достойной благородства Гонта и Бланш – для этого ей надлежало стать лучшей элегией, когда-либо написанной на английском языке. Таковой она действительно станет, когда Чосер закончит ее: это произойдет много времени спустя, потому что поэма, посвященная памяти Бланш, должна быть такой же грандиозной и изящной, такой же многосложной, изобилующей тонкостями, дразнящими воображение намеками и необычайно высвеченными красотами, как готический собор. Хотя «Книга герцогини» трудна для понимания современного читателя, она и сегодня стоит в числе четырех – пяти величайших элегий во всей англоязычной литературе – поэма, полная тайны и зыбкой изменчивости форм, характерной для наших снов. В памяти ее мужа Белая дама – Бланш – соединяет в себе всю красоту мироздания:

Что правда это, в том клянусь: Как солнце летом нам сияет, Сверканием своим пленяет, Собою затмевая свет Луны, Плеяд и всех планет, Так – ярче, чем с небес светила, — Нам красота ее светила…

И ее смерть, символизирующая непостоянство всего земного, становится источником абсолютного отчаяния. Но в конце концов ее любовь, подобно любви дантовской Беатриче, способствует духовному выздоровлению рыцаря, ибо она имеет не только материальную, но и духовную природу: любовь человеческая и божественная любовь действуют согласно одному и тому же принципу. Моя дама, говорит Черный рыцарь поэмы:

Мне милосердие явила И снова к жизни возродила… Случилось чудо из чудес: Я мертвым был – и вдруг воскрес.

Иначе говоря, Белая дама соединяет в себе не только все, что радует и восхищает нас в природе, но также и благосклонность той незримой силы, что скрывается за внешними проявлениями природы. Лирический и философский шедевр, «Книга герцогини» необычайно емка по своему содержанию, но великой ее делает прежде всего художественно убедительное выражение любви и горя Гонта, сострадания и дружеской заботы Чосера.

Как и следовало ожидать, предпринятый Гонтом поход во Францию оказался неудачным. Даже если бы Гонт выступал во всем блеске своих полководческих способностей, он вряд ли смог бы что-нибудь сделать. Под руководством такого блистательного военачальника, как Дюгеклен, французы воевали методично, с выдержкой, бесившей противника; они держались на почтительном расстоянии от англичан и не принимали боя, если не имели явного преимущества, – точь-в-точь так же действовали против англичан шотландцы сорок лет назад, во время первой кампании Эдуарда III. У армии Гонта не было другого выбора, кроме как совершать бесполезные изнурительные марши, а по ее пятам шли голод и чума, выхватывая из ее рядов ослабевших. В ноябре 1369 года герцог вернулся в Англию и пробыл там до июня 1370 года, советуясь с отцом и Черным принцем.

Наверное, невеселым было первое свидание братьев после смерти Бланш. За это время болезнь вконец истощила некогда могучее тело Черного принца, превратила его в ходячие мощи. Но, сыновья короля, они тут же приступили к делу. Причина неудач во Франции была достаточно ясна. При всей отваге, при всем желании сразиться невозможно разить тени, пустой воздух или такого невидимого неприятеля, как войско Дюгеклена. Но даже Черный принц поначалу не мог ничего противопоставить стратегии французского полководца. В сентябре Черный принц, больной физически и душевно, доведенный до бешенства нескончаемым характером войны и непостоянством союзников – с каждым месяцем их становилось у англичан все меньше и меньше, – пренебрег решительными протестами Гонта и применил к отколовшимся лиможцам тактику, к которой отнесся с презрением, когда к ней прибег на его глазах король Педро в Испании. Тогда эта тактика обернулась против Педро, а теперь привела к неприятным последствиям для англичан. Люди, занимавшие прежде нейтральную позицию, и безразличные к исходу войны крестьяне превратились в фанатичных англофобов. Черный принц, сотрясаемый лихорадкой и бессильным гневом, отплыл на родину.

Для Англии настала пора упадка и уныния. Общая подавленность сказывалась, конечно, и на Чосере. В опустошенных чумой Франции и Англии люди начали замечать, что рыцарство умерло. Порох получил повсеместное распространение, и применяли его теперь отнюдь не только для того, чтобы пугать коней. Как средство защиты от большого лука к кольчуге рыцаря были добавлены нагрудники и кожаные поножи. Это сделало спешенного рыцаря совершенно беспомощным: его ничего не стоило взять в плен или, если противник следовал все более популярной стратегии короля Педро, прикончить на месте. И хотя не перевелись еще благородные аристократы вроде тех, что ринулись навстречу собственной смерти в битве при Креси, – истые рыцари, подобные Ричарду Стэри и Гишару д'Англю, – рыцарское войско, в общем и целом, стало все более уступать отрядам наемников – закаленных в боях и умелых вояк самого нерыцарственного склада, готовых сражаться на любой стороне и за любое дело, пускай самое неправое, лишь бы им платили звонкой монетой. Создавалось «новое английское воинство» с кодексом чести участников европейского крестового похода, организованного епископом Нориджским, которые, запятнав само имя христианина, стали вместо неверных резать и грабить своих же братьев христиан – европейских бюргеров; или с кодексом чести тех рыцарей, которые поклялись всем самым святым для христианина, что обеспечат свободный проезд Ричарда II через их владения, а потом вероломно схватили его и предали смерти. Может быть, не все французские и английские аристократы ясно сознавали всю степень упадка рыцарских идеалов в 70-е годы XIV столетия. Некоторые из них хранили в памяти законы чести, которые воины блюли прежде, и верили, что еще и сейчас не поздно возродить истинное рыцарство. Что до Джеффри Чосера, то он не обманывался на этот счет. В поздний период своей жизни, став свидетелем гибели рыцарства и его идеалов, этого кодекса христианского благородства, сформулированного во французской поэме XIII века «Орден рыцарства», получившего яркое воплощение в «Парцифале» Вольфрама фон Эшенбаха и даже служившего буквальным практическим руководством для таких христианских рыцарей, как Людовик Святой и Генрих Ланкастерский, Джеффри Чосер, поэт благородства, с мягкой иронией нарисует портрет своего безупречно благородного рыцаря, который всю жизнь «как истый рыцарь скромность соблюдал», и вложит ему в уста великолепную историю – «Рассказ рыцаря», – в которой прославляются идеалы рыцарства и одновременно с этим ясно показывается, что старый рыцарь видит крах кодекса рыцарской чести. В рассказанной рыцарем истории ее рыцарственным героям ничего не стоит нарушить священную клятву: явно нарушая рыцарский кодекс, они служат тирану Креону и с легкостью отрекаются от данных друг другу обетов верности, воспылав любовью к одной и той же женщине, которую они видят из окна своей тюрьмы. И тем не менее рыцарь, рассказывающий у Чосера эту историю, относится к их нерыцарственным поступкам довольно снисходительно, более того, с любовью говорит о своих неблагородных молодых героях; в конечном счете такова была, вне всякого сомнения, и позиция самого Чосера. В глазах большинства людей, и особенно представителей младшего поколения поэтов и художников повсеместно от Шотландии до Италии, мир начинал казаться более суровым, более безрадостным местом, этаким темным бесконечным лесом в духе сэра Томаса Мэлори, мрачной вселенской шуткой, где спастись – если спасение вообще достижимо – можно только через «куртуазную любовь». Но Чосер, исполненный мудрости и сострадания к людям, спокойно уповал на милосердие божие.

При всей своей преданности английскому королевскому двору (в этом он напоминал Гонта) Чосер не мог не видеть, что после смерти королевы Филиппы двор деградировал. Король Эдуард все больше выпускал из рук бразды правления, и все большую власть забирала при дворе его любовница Алиса Перрерс, «леди Солнце». Хотя эта дама обладала многими недостатками и получила весьма недоброжелательную оценку у историков, Чосер, несомненно, относился к ней с восхищением. Поскольку биография Алисы Перрерс представляет известный интерес, поскольку, далее, Алиса дружила с Чосером и в некотором роде покровительствовала ему и поскольку ее возвышение проливает свет на общий моральный упадок той эпохи, следует, пожалуй, познакомить читателя с ее историей.

Чосер, возможно, знал Алису, или слыхал о ней, с детства, так как она вышла из той же среды, что и он, – из купеческого окружения его отца. Как и все королевские фаворитки, она, достигнув вершин власти, вызвала к себе ненависть современников, и их рассказы о ее происхождении говорят нам лишь о том, до какой степени ненавидели ее те, кто сочинял эти истории. В последнее время у нее появились защитники среди историков, и прежде всего Ф. Джордж Кей, первый из биографов, написавший о ней сочувственно. Но даже профессор Кей слишком уж, пожалуй, осторожничает, воздавая ей должное. Ведь, в конце концов, Алиса была добрым другом Чосера и заботилась о его благополучии, пока у нее имелась такая возможность; она дружила с Джоном Гонтом и другими близкими Чосеру людьми. Это была женщина твердых убеждений; ее преданность королю не имела границ, и, если она не на жизнь, а на смерть сражалась за свои собственные корыстные интересы, она сражалась также за права и привилегии короны больше из принципа, чем из корысти, когда король Эдуард, убитый горем, разочарованный, тоскующий и пресытившийся жизнью полупокойник, потерял ко всему интерес.

По-видимому, Алиса Перрерс родилась в чумном 1348 или 1349 году в семье незнатных, но зажиточных горожан. Ей, безусловно, дали какое-то образование, иначе она не смогла бы стать фрейлиной королевы Филиппы. Ее происхождение и общественное положение, вероятно, были примерно такими же, как у Чосера: в расходных книгах двора их имена сплошь и рядом упоминаются вместе. Им неоднократно делались подарки по тем же самым случаям; Алиса служила у Гонта во дворце Савой в то же время, что и Филиппа Чосер, – 1 мая 1373 года обе получили от герцога подарки. Не исключена возможность, что кто-то из предков Алисы вел дела с дедом Чосера Робертом. Как указывает Холдин Брэдди, «…не кто иной, как Илайес Перр (Пирес, Пиорес, Перес), сменил 14 сентября 1309 года Роберта Чосера (назначенного 15 ноября 1308 года) на посту заместителя королевского виночерпия в городе Лондоне и лондонском порту. Кроме того, 2 августа 1310 года Роберт ле Чосер и упомянутый Илайес Перр (Перрерс) были назначены, совместно или по отдельности, сборщиками пошлины с вин, привозимых в порт города Лондона купцами-виноторговцами из герцогства Аквитании».

Когда Алисе было восемнадцать лет, королева Филиппа жила в Хейверинге – своем любимом убежище, расположенном в уединенной сельской местности. Еще Эдуард Исповедник с похвалой отзывался о Хейверинге как о самой тихой из своих резиденций. С тех пор этот непритязательного вида дом в лесу традиционно являлся личной собственностью супруги монарха или постоянным пристанищем вдовствующей королевы. Отсюда, из этого дома, окруженного развесистыми, тенистыми деревьями, старыми мостами и ровными прогалинами, напоминавшими Филиппе ландшафт ее родины, пришла весть, что королева желает взять на службу в личную свою свиту новую девушку.

Ее выбор пал на Алису Перрерс. Алиса начала служить у королевы, когда той шел пятьдесят пятый год. Это была уже не та, прежняя, Филиппа – энергичная, крепкая женщина. В возрасте сорока шести лет она разбилась, упав с лошади: вывихнула плечо, может быть, получила и другие телесные повреждения. Теперь ее мучили боли в желудке, а год спустя ее надолго приковала к постели водянка. Конечно же, Филиппа, не жалуясь, несла свой крест. Это была самая милая, самая симпатичная женщина во всей Англии, обладавшая даром сразу же располагать к себе всякого, кто ее увидит, и пользовавшаяся всеобщей любовью. В данный момент ей нужна была приятная молодая особа, которая ухаживала бы за ней, составляла бы ей компанию, делала бы за нее утомительные, хлопотливые дела, которые стали королеве трудны или непосильны. Иными словами, Алисе предназначалась в личном обслуживающем персонале королевы роль камер-фрау.

У них, очевидно, сложились хорошие отношения. Королева Филиппа всю жизнь окружала себя привлекательными, умными женщинами и образованными мужчинами с тонким умом и благородным сердцем. Такие вещи, как знатное происхождение и громкие титулы, не производили на нее впечатления. Когда молодой Жан Фруассар, сын ремесленника, приехал в Англию изучать обычаи страны, традиционно враждебной его родине, Филиппа тотчас же распознала подлинное благородство этого молодого человека и пригласила его быть ее гостем при королевском дворе, где он и оставался вплоть до самой смерти королевы в качестве ее верного служителя, секретаря и составителя дневников. Такую же проницательность проявила она, остановив свой выбор на Алисе Перрерс, чья головокружительная карьера была бы невозможна без помощи Филиппы. Так, например, буквально через несколько месяцев после поступления Алисы на службу король пожаловал ей две большие бочки гасконского вина ежегодно. Это был дорогой подарок – четыреста галлов вина в год стоимостью не менее 10 фунтов стерлингов (2400 долларов), – а поскольку король фактически не имел возможности познакомиться за это время с Алисой, подарок, надо полагать, был сделан по просьбе самой Филиппы, позаботившейся о том, чтобы у новой фрейлины появился постоянный гарантированный источник дохода.

Алисе было лет девятнадцать, когда она познакомилась – опять-таки в силу того лишь, что состояла при королеве Филиппе, – с сэром Уильямом Виндзором. Он служил под началом принца Лионеля в Ирландии, а до этого сражался вместе с Черным принцем в битве под Пуатье. Несмотря на то что Виндзор был выходцем из небогатой, хотя и аристократической семьи, он многого достиг в жизни и в конце концов стал «деятельным и отважным рыцарем, который приобрел большое богатство благодаря своей воинской доблести».

В Англию он вернулся вместе с Лионелем, чтобы посоветоваться с королем о нелегких ирландских делах. Должно быть, Виндзор хорошо справлялся в Ирландии со своими обязанностями – во всяком случае, по мнению Эдуарда, – поскольку король велел ему вернуться в Ирландию в качестве помощника нового правителя, а впоследствии назначил его на пост королевского наместника в Ирландии. В момент знакомства с Алисой он был почти вдвое старше ее, но, видимо, сумел обворожить ее своей рыцарской куртуазностью. Когда он в обществе молодого принца Лионеля нанес визит королеве Филиппе, Алиса сидела, ожидая распоряжений своей госпожи, и молча слушала. И если ее глаза, устремленные на старого воина, сияли, королева Филиппа наверняка это заметила. Уезжая обратно в Ирландию, Виндзор знал, что у него осталась в Англии хорошая знакомая, которая будет охотно информировать его о мнениях и политике двора в отношении Ирландии. В дальнейшем она станет его невестой и в конце концов женой. А еще много лет спустя, когда парламент осудит Виндзора, она, отбросив всякую осторожность, сделает все, чтобы вызволить его из тюрьмы.

После смерти Филиппы король Эдуард добросовестно исполнил ее последние желания и наградил ее верных прислужниц. Его приказ казначею о выплате таких наградных начинается с суммы в «десять марок ежегодно, на пасху и на Михайлов день, любезной нашему сердцу деве Алисии де Престон [ошибка переписчика], бывшей фрейлине Филиппы, покойной английской королевы». Аналогичные подарки король сделал еще восьмерым фрейлинам королевы, но одну только Алису он назвал «любезной нашему сердцу девой». В самом этом выражении не было ни фривольного, ни романтического оттенка – оно служило только для того, чтобы выделить из общего ряда ту подданную, чье усердие и положение заслуживало особого упоминания. Но люди, посвященные в тонкости придворного этикета, понимали, что, если король Эдуард упомянул первой в списке, да еще в особо благосклонной форме, девушку, занимавшую в свите королевы одну из младших должностей, это кое-что значило. Понимали и, по-видимому, одобряли. Королю, погруженному в скорбь, озабоченному нелегкими проблемами войны, изменами союзников и серьезными финансовыми трудностями, горюющему по поводу неуклонно ухудшающегося состояния здоровья его любимца принца Эдуарда, можно было легко простить его привязанность к молодой Алисе, не такой уж и красивой, но уступчивой, преданной и необыкновенно умной. Со временем она станет для него смыслом всей жизни, и тогда одобрительное отношение подданных мало-помалу сменится прямо противоположным. Но, во всяком случае, пока что она казалась настоящим даром небес, женщиной, благодаря которой двор оставался оживленным, веселым местом, где королю, при всех его горестях и заботах, приятно было провести время и где он снова чувствовал себя прежним великим королем в блистательном окружении: интересные женщины, все в драгоценностях, рыцари, развлекающие их занятной беседой, богатые лондонские купцы (на них Алиса имела особенно большое влияние), музыканты, художники, поэт Джеффри Чосер, который с таким постоянством являлся ко двору и которого так часто видели с Алисой, что люди непосвященные принимали его за особого ее протеже. Ф. Джордж Кей характеризует ее следующим образом: «…эта женщина отнюдь не была пустой куклой с хорошеньким личиком и соблазнительными формами. Женщина, поднявшаяся из полной безвестности и в течение восьми памятных лет правившая страной в качестве некоронованной королевы Англии, где существовала почти абсолютная монархия, должна была обладать поистине гениальными способностями. Один ее современник, желая дать ей убийственную оценку, писал, что она не была красива, но умела обольстить человека речами. Разумеется, на самом деле это лучшая аттестация. Женщины с таким характером и таким умом, как у Алисы Перрерс, – явление редкое. И немногим из них удается воспользоваться тем и другим в мире, где господствуют мужчины».

Какие бы честолюбивые замыслы она ни вынашивала – а она, несомненно, была честолюбива, как был честолюбив и Чосер (хотя Чосер отличался большей осмотрительностью), – все говорит о том, что она любила короля Эдуарда и что Эдуард едва ли прожил бы так долго без ее успокоительной преданности. Кей пишет: «Страстная влюбленность короля достигла апогея, когда Алисе было около двадцати восьми лет. Привлекательная, как никогда раньше, она находилась в расцвете зрелой красоты, сил и здоровья. Заурядную тридцатилетнюю женщину считали тогда немолодой матроной. Добрая половина женщин не доживала до тридцатипятилетнего возраста. Но Алиса Перрерс не была заурядной женщиной, и она прожила незаурядную жизнь. Даже если у нее было тяжелое детство, то юность и взрослые годы она провела в обстановке комфорта и богатства при дворе… Ее тело не было истощено многочисленными родами. Авторы немногих сохранившихся описаний Алисы Перрерс, сделанных по большей части в критический период ее жизни, во второй половине 70-х годов, неохотно признают, что она имела здоровый, цветущий вид.

Пожалуй, еще важнее тут другое: Эдуард III, в результате переживаний детства, сформировался в мужчину такого типа, которому нужна женщина – источник материнской любви, а не красивая игрушка. Сорок с лишним лет ему дарила матерински заботливую любовь его королева. И он получал от Алисы такую же любовь, матерински заботливую и одновременно чувственную, в последние восемь лет своей жизни, после того как овдовел».

Надо думать, отнюдь не своей пресловутой хитростью, а беззаветной преданностью королю завоевала Алиса дружбу Черного принца и Джона Гонта. Впрочем, все зависит от точки зрения: одним всюду мерещатся заговоры, тогда как другие видят только самые добрые намерения даже в действиях ядовитейших гадюк. (Если бы мы спросили Чосера, он наверняка стал бы утверждать, что змеи, как и люди, имеют добрые намерения.) Нельзя не признать, что дружба с двумя великими принцами ничуть не мешала Алисе преследовать свои честолюбивые и корыстные планы. С другой стороны, принцы без церемоний пользовались свободным доступом Алисы к королю, делая это то ли под давлением необходимости, то ли потому, что они восхищались ею, были согласны с ней и испытывали благодарность за ее заботу о здоровье короля, которого они оба любили.

Что касается Чосера, которому приходилось в те годы иметь дело с группой сильных мира сего, в которой Алиса имела наибольшее влияние и которой была больше всего обязана, а именно с подкупными и продажными политиками из числа лондонских купцов, сборщиками пошлин, снимавшими сливки с королевских доходов, и ростовщиками, ссужавшими королю деньги под непомерно высокие проценты, то не подлежит сомнению, что ее хитроумные и своекорыстные махинации были ему совсем не по душе, однако он старался закрывать глаза на ее нечестные делишки, ибо при всем своем корыстолюбии Алиса Перрерс могла быть и бескорыстно самоотверженной. Да и в любом случае ее свобода действий была ограниченна: она, как и многие другие известные королевские фаворитки, любила своего мужа, но вместе с тем, как истинная средневековая верноподданная, отвечала взаимностью на любовь короля и изо всех сил старалась сделать его счастливым. Одним словом, она занимала Чосера как объект художественного исследования: блистательно остроумная, интересная собеседница, славная, великодушная женщина, воровка, шлюха. Вышедшая, как и сам поэт, из купеческой среды, Алиса добилась в жизни поразительного для человека этого сословия успеха, но в то же время она испытывала острую неудовлетворенность своим положением, ощущала себя неудачницей. Любимица аристократов, она, подобно Чосеру, была отгорожена от них глухой сословной стеной. Чосер, любуясь и прощая, зачарованно наблюдал ее. Он стоял поодаль, заложив руки за спину, и был готов переброситься с дамой Алисой искрометными шутками, вступить с ней в беседу по вопросам библейской экзегетики либо астрономии или же прочесть по ее просьбе какую-нибудь недавно написанную поэму перед блестящим обществом, собранным ею для развлечения короля Эдуарда.

Ее звезда стремительно восходила в начале 70-х годов, когда самой ей было двадцать с небольшим лет. Она уговорила короля (а может быть, король сделал это сам, без уговоров) пожаловать ей Уэндовер, который еще со времен Эдуарда Исповедника, завладевшего им, считался одним из самых завидных маноров, принадлежащих короне. Он представлял собой красивое поместьице в графстве Бакингемшир с плодородными пахотными землями и густыми дубравами на склонах холмов – источником ценной древесины и корма для свиней. До расположенного в тридцати милях от Лондона Уэндовера легко было добраться, поскольку поместье прилегало к Икнилдской дороге, весьма оживленному торговому пути, который вел через бакингемширские равнины, где повсюду, куда ни глянь, виднелись силуэты ветряков, из портов восточной Англии в зеленые и холмистые районы юго-западной части острова, богатые шерстью, кожей и зерном. Кроме того, рядом проходила и другая большая дорога, вся обсаженная каштанами, – древняя Via Londoniesis. Неподалеку от Уэндовера находились загородные имения Джона Гонта и Черного принца. Черный принц жил в огромном Беркемстедтском замке, идеально приспособленном для демонстрации его военных трофеев и приема официальных гостей, но насквозь продуваемом, неудобном для жилья и губительном для здоровья хозяина. Он был скорее крепостью, чем домом. В этой же округе у Черного принца имелся и замок поменьше. Хорошо укрепленный, он стоял у подножия крутого откоса и служил удобной временной резиденцией. Тут же, в имении, находился конный завод – здесь разводили породу боевых коней. Джон Гонт был владельцем поместья Чэлфонт-Сент-Питер, которое он использовал только как источник продуктов питания и денежных доходов для его обширного двора во дворце Савой в Лондоне; помимо того, ему также принадлежало имение Уэстон Тэрвилл, которое чуть ли не граничило с земельными угодьями Уэндовера и являлось одной из любимых его загородных резиденций.

Возможно, трое близких соседей нечасто виделись, бывая в своих поместьях, потому что король предпочитал, чтобы Алиса Перрерс неотлучно находилась при нем, а принцы постоянно были в разъездах, стараясь поправить пошатнувшиеся дела короны. Однако все трое ладили между собой, несмотря на то что Иоанна Кентская, жена Черного принца, недолюбливала Алису. (Хотя некогда она сама славилась своим пристрастием к дорогой экстравагантной одежде, Иоанна находила Алису вульгарной и питала к ней глубокое недоверие.) Мирные, дружественные отношения между Гонтом, Черным принцем и дамой Алисой, их видимое согласие по всем важным вопросам – вещь совершенно поразительная для нравов Англии XIV века, свидетельствующая о внутреннем благородстве всех троих, сколь шатки ни были бы при этом нравственные критерии королевского двора и каковы бы ни были изъяны в характере любовницы Эдуарда. Казалось, ситуация с престолонаследием должна была сделать их врагами. Ведь, если бы Черный принц умер, оставив наследником английского престола своего малолетнего сына Ричарда, на престол мог бы претендовать Джон Гонт, особенно в случае смерти сына Черного принца, которая ввиду высокой детской смертности в средние века не представлялась чем-то маловероятным. Но если бы Алиса родила от короля Эдуарда внебрачного ребенка, она почти с таким же основанием могла бы считать его законным престолонаследником. И еще одна поразительная вещь: мир и лад между ними сохранялись вопреки тому, что Алиса была тесно связана с лондонскими купцами, городскими властями и ростовщиками – сословием, к которому английские феодалы питали недоверие и даже ненависть. Гонт и принц Эдуард были не просто земельными аристократами, они являлись двумя самыми могущественными магнатами в Англии. Одно это вполне могло бы породить трения, и тем не менее во всех важных государственных делах все трое действовали в полном согласии, беспристрастно и решительно отстаивая права короны, кому бы ни пришлось надеть ее после Эдуарда. Теперь, когда король проявлял все меньше интереса к политике – он больше не мог удержать в памяти даже имена главнейших своих врагов, – иностранцы, нуждавшиеся в помощи Англии, обращались к двум принцам и Алисе. Например, когда новому папе, Григорию XI, увенчанному папской тиарой в Авиньоне 5 января 1371 года, понадобилась помощь, чтобы уговорить правителя Аквитании освободить за выкуп его брата, попавшего в плен, он направил свою просьбу Эдуарду, принцу английскому, Джону Гонту и Алисе Перрерс.

Король Эдуард впадал в старческое слабоумие. Он больше не мог придумывать, как прежде, блестящих или сумасшедших планов избавления Англии от ее финансовых невзгод, и это наряду со свойственным всем фаворитам стремлением урвать побольше богатства для себя толкало Алису на неблаговидные поступки. Даже королева Филиппа, которая вела весьма простой образ жизни для супруги короля Англии XIV века, должна была преодолевать постоянно возникающие кризисы в королевском домашнем хозяйстве, оплачивать все новые и новые счета, отчаянно биться над разрешением трудных проблем содержания нескольких королевских резиденций в постоянной готовности для приезда его величества: Вестминстера, Тауэра, Элтема, Шина, Вудстока, Хейверинга и Уоллингфорда, не говоря уже о замках, расположенных дальше от Лондона, которые могли бы понадобиться королю, если бы начались военные действия с Шотландией и если бы ему захотелось поохотиться. Для того чтобы оплачивать подобные счета (и увеличивать собственное состояние), Алиса сталкивалась со своими старыми друзьями и сторонниками из числа самых бесчестных лондонских купцов, со многими из которых Чосер близко соприкасался по работе, и, кроме того, стала прибегать к хитроумным и весьма беспардонным приемам для выколачивания денег из королевской казны. Одна из наиболее невинных уловок состояла в следующем: она занимала деньги лично у короля, проследив при этом за тем, чтобы секретарь хранителя королевского гардероба тщательно записал занятую сумму, а затем убеждала короля простить ей долг. Другая уловка, куда менее невинная, заключалась в том, что она показывала Эдуарду драгоценности, которые он сам же ей и подарил, уверяя, будто эти драгоценности дал ей на время ювелир, чтобы она могла показать их ему. Забывчивый старый король загорался таким же горячим желанием подарить своей любимой Алисе эти камни, как и в тот раз, когда видел их впервые, и с радостью давал ей деньги на их покупку. Однажды – во всяком случае, так утверждал впоследствии парламент, когда ее звезда закатилась, – она вытянула таким способом из короля 397 фунтов стерлингов (95 280 долларов). А в конце концов король подарил Алисе все драгоценности королевы Филиппы.

Несмотря на подобные ее проделки, о которых престарелый король явно не догадывался и на которые его сыновья, по-видимому, сознательно закрывали глаза, любовь короля Эдуарда к Алисе, все усиливаясь, приняла прямо-таки маниакальные масштабы. Так, он устроил грандиозные сверх всякой меры торжества для прославления «леди Солнце». В тяжелые для Англии времена, когда страна находилась в отчаянном финансовом положении и лондонцев приводили в ярость все новые и непомерно высокие налоги и пошлины, вводимые короной, король Эдуард решил (или кто-то решил за него) порадовать лондонцев незабываемо пышным зрелищем. Было объявлено об устройстве праздничной процессии и семидневного турнира в честь Алисы Перрерс – предлогом для празднества послужило окончание великого поста. В Лондон съехались принцы со всей Европы, а также уличные торговцы, наемники, мечтающие подцепить богатую невесту, продавцы индульгенций, шлюхи, монахи нищенствующих орденов и карманники. Участники процессии построились на холме за Тауэром; Джеффри Чосер, в своем лучшем праздничном одеянии, занял место среди королевских придворных. Держался он с приличествующей случаю важностью, и лицо его светилось радостным, праздничным оживлением, что бы он ни думал обо всем этом на самом деле. Шумная живописная процессия двинулась по Тауэр-стрит, миновала Чип и через городские ворота Олдерсгейт направилась к ристалищу. И на протяжении всего этого пути в самом центре блистательного церемониального шествия ехала – все остальные шли – «леди Солнце» в сверкающей золоченой колеснице. Вероятно, примерно в то же время Чосер начал сочинять свою поэму «Анелида и Арсит», в которой есть изумительный образ, быть может навеянный этим зрелищем. Тезей возвращается домой после войны с амазонками во главе торжественной процессии. Рядом с ним – его королева:

Прекрасна, радостна, лицом ясна, В златой карете ехала она, Всех озаряя светом красоты, Великодушия и доброты.

То, что присвоенный Алисе Перрерс титул «леди Солнце» имел явственно языческий оттенок, конечно, не было случайностью. Ведь окружающие должны были видеть в ней прежде всего даму сердца куртуазного влюбленного. Все поэтическое наследие Чосера, включая его великолепную «Книгу герцогини», свидетельствует о том, что поэтическая концепция куртуазной любви проводит параллель между христианством неоплатонического толка и романтической версией языческой религии или поклонения природным силам (в которой дама является символом идеализированной природы): подобно тому как христианин любит бога, Христа или деву Марию и эта любовь очищает и возвышает его, все больше приближая его душу к небесному совершенству, так и язычник, который поклоняется Пану, Купидону или Венере – богу или богине, олицетворяемым его дамой, – очищается и возвышается своей любовью, при том, конечно, условии, что и его дама, и его любовь «достойны». Так как языческая и христианская религия взаимопроникают друг в друга и в лучшем случае наделяют человека одинаковыми идеалами, что вынужден был скрепя сердце признать даже св. Августин и о чем теперь смело говорили такие приверженцы классиков, как Боккаччо, то аналогично тому, как языческая религия, особенно в сочинениях вдохновенных поэтов, подобных Вергилию, «прикасается к истине и почти постигает ее», эта неоязыческая религия любви, эта любопытная инсценировка на подмостках жизни «Песни песней» была способна возвышать дух с помощью метафорического образа желанной плоти.

Эдуард, наверное, в буквальном смысле слова считал, что его дама сердца «воскресила его из мертвых». Его сыновья – и весь Лондон, – по-видимому, единодушно одобряли Алису за то, что она вдохнула в короля Эдуарда желание жить. Если нынешним историкам весь этот праздник представляется не совсем уместным излишеством, он отнюдь не казался таковым его участникам. Воскрешение к жизни помолодевшего короля, окончание великого поста, весеннее возрождение природы – все это настраивало на праздничный лад, требовало праздничной службы, какой всегда требует весна в произведениях Чосера. Даже благоразумно сдержанный рыцарь из «Кентерберийских рассказов», повествуя о том, как красавица Эмилия поклоняется майскому цветению природы, относится к этому с сердечным одобрением:

Эмилия, чей образ был милее, Чем на стебле зеленом цвет лилеи, Свежей, чем мая ранние цветы (Ланиты с розами сравнил бы ты: Не знаю я, которые алей), Покорствуя привычке юных дней, Оделась, встав до света на востоке: Не по душе ведь маю лежебоки. Все нежные сердца тревожит май, От сна их будит и кричит: «Вставай И верно мне служи, расставшись с ленью [187]

И только лишь потом, когда честолюбие и алчность Алисы перешли все границы, англичане начали говорить о ней в таком же духе, в каком изобразил ее поэт Уильям Ленгленд, срисовавший с нее свою аллегорическую леди Мзду (или Награду и Взятку в одном лице):

Налево бросив взор, как указала Дама Церковь, Узрел я женщину в роскошнейшем из платий, Обшитом дорогим и шелковистым мехом, С короной на челе, прекрасней королевской, На пальцах у нее сверкали ярко перстни С рубинами красней, чем жаркий пламень углей, И с бриллиантами, которым нет цены, С бериллами, с двойным сапфиром синим (Берилл с сапфиром – средство против яда) Багряно-алым был ее наряд богатый, А ленты – в золоте, в каменьях драгоценных. Я в жизни не видал столь пышного убранства. «Кто эта женщина в роскошном одеяньи, — Спросил у Дамы я, – и чья она жена?» И та промолвила: «Девица Мзда. Нередко Она чинит мне зло, клевещет на меня, Чернит мою любовь, которой имя – Верность. В доверье втерлась Мзда к блюстителям закона, У папы во дворце вольготно ей, как мне, Но Правда скрутит Мзду, ведь эта Мзда – ублюдок…»

Так называемый «Хороший парламент», созванный в 1376 году, потребовал, чтобы Алису лишили всех почестей и отстранили от двора короля Эдуарда. Чосер, конечно, понимал, какое раздражение должны были вызывать у членов парламента хитроумные проделки Алисы, опустошавшие казну; однако сам он придерживался убеждения (это, разумеется, было и убеждением Гонта), что «Хороший парламент» не только проявляет вопиющую бестактность, но и, хуже того, неправомерно вмешивается в личные дела короны и, следовательно, угрожает «стародавнему праву короля». Тем не менее Алиса была изгнана, и, хотя ей еще удавалось раз-другой вернуться на короткое время ко двору, ее влияние с этого момента все более ослабевало. Со смертью Эдуарда в 1377 году и со смертью ее мужа сэра Уильяма Виндзора дела ее покатились под гору. Надо надеяться, что это не о ней идет речь в Монмутских судебных отчетах за 1397 год, где говорится о женщине, уличенной в блудодеянии с валлийцем: «Item quod jankyn ар Gwillum fornicatur cum Alicia Parrer». (К тому времени ей ведь было бы под пятьдесят.) Чем бы ни кончила Алиса Перрерс, не подлежит сомнению, что с годами цинизм, сутяжничество, испорченность все более явственно проступали в ее нравственном облике. В конце XIV века подобным моральным упадком нередко завершалась блестящая карьера.

По словам видного французского историка Симеона Люса, Чосер был «протеже фаворитки Алисы Перрерс». Независимо от того, имелись ли у него прямые основания для такого высказывания, оно, несомненно, соответствует действительности – во всяком случае, в широком смысле слова. Как минимум они принадлежали к одному и тому же придворному мирку, и, если бы всесильная Алиса была не расположена к Чосеру, он не смог бы процветать при дворе. Связи между Чосером и Алисой обнаруживаются повсеместно. Так, сэр Луис Клиффорд, приятель Чосера, и любимый старый вассал принца Эдуарда сэр Гишар д'Англь, с которым поэт выполнял различные дипломатические поручения за границей (в частности, во Франции в 1377 году), являлись двумя из семерых поручителей, или гарантов доброго поведения, которые добились 20 августа 1376 года освобождения из Тауэра мужа Алисы Уильяма Виндзора. Сэр Ричард Стэри, коллега Чосера по многочисленным дипломатическим миссиям в Англии и за рубежом, принадлежал к числу самых ревностных приверженцев Алисы. Один анонимный хронист того времени утверждает – вне сомнения, правильно, – что (наряду с Гонтом и принцем Эдуардом) Стэри, лорд Лэтимер (которого Чосер хорошо знал) и эта «бесстыжая женщина и распутная шлюха по имени Алес Перес» были близкими друзьями Эдуарда III и что «король допустил, чтобы по их произволению решались все дела королевства, и передал им в руки свои бразды правления».

В некоторых случаях дама Алиса, похоже, либо сама непосредственно покровительствовала Чосеру, либо помогала Гонту оказывать покровительство поэту. В 1374 году Чосер получил в пожизненное бесплатное пользование особнячок над воротами Олдгейт. Как полагают большинство чосероведов, Гонт наверняка пустил в ход свое влияние, чтобы выхлопотать для друга этот ценный дар. Однако Холдин Брэдли справедливо указывает, что Гонт никогда не владел недвижимостью в районе Олдгейтских ворот, тогда как Алиса имела там ценное недвижимое имущество, и что раздавать своим протеже дома (от имени лондонских купцов-политиков) с освобождением от арендной платы было характерно именно для Алисы Перрерс. Она не раз получала от короля в свободное от арендной платы пользование участки земли и строения для себя и для других – как правило (и вероятно, в этом случае тоже), заручившись поддержкой лондонских ростовщиков, в особенности мэров (которые осуществляли контроль над недвижимостью), когда короля ограничивал недостаток финансовых средств. (Далее Брэдди продолжает: «Любопытно, что утрата Чосером права на бесплатную аренду Олдгейта в 1386 году поразительным образом совпадает по времени с концом преуспеяния самой Алисы». Ныне нам почти достоверно известно, что Чосер не «утратил» Олдгейтского надвратного дома, а, напротив, удостоился щедрых королевских милостей и получил в пользование другой, много лучший дом как преданный друг Ричарда II, сохранивший верность ему в тревожные времена.)

Никем из исследователей не высказывалось догадок относительно того, что Алиса Перрерс каким-либо образом фигурирует в поэзии Чосера. Но, поскольку писатели творчески перерабатывают, подчас преображая до неузнаваемости, опыт жизненных наблюдений, мы вправе предположить, что эта блестящая и привлекательная при всей своей вульгарности женщина оставила-таки свой след в произведениях Чосера. Придворные слушатели поэта, прекрасно знавшие Алису, возможно, вспоминали о ней, когда речь шла о той юной соблазнительной кошечке, носившей то же имя и даже то же уменьшительно-ласкательное производное от него – «Алисон», которая мурлычет и резвится в продолжение всего «Рассказа мельника». В этой Алисон, видит бог, нет ни капли придворной изысканности, и ничто непосредственно не связывает ее с Алисой Перрерс, кроме имени да того факта, что она полна сексуальной притягательности, каковой, несомненно, обладала в свое время Алиса Перрерс, что бы ни писали о ней враждебно настроенные хронисты:

…так была нарядна, Что было на нее смотреть отрадно. Нежна, что пух, прозрачна на свету, Что яблоня весенняя в цвету. У пояса, украшена кругом Шелками и точеным янтарем, Висела сумка. Не было другой Во всем Оксфорде девушки такой. Монетой новой чистого металла Она, смеясь, искрилась и блистала. Был голосок ее так свеж и звонок, Что ей из клетки отвечал щегленок. [190]

Не будем необдуманно утверждать, что этот портрет, хотя бы в отдаленной мере, является сатирой на Алису, но вместе с тем и здесь, и в других местах «Рассказа мельника» бросаются в глаза определенные черточки сходства между молодой провинциалкой и королевской любовницей. Строка: «Она, смеясь, искрилась и блистала» – вполне могла ассоциироваться у слушателей Чосера с образом «леди Солнце», а сравнение с «монетой новой чистого металла» могло навести их на мысль о том, что Алиса и впрямь была дороже Эдуарду, чем «нобль» – введенная им в обращение золотая монета, которая принесла ему и прибыль, и престиж, возместив, фигурально выражаясь, все, что он потерял в плане финансов и престижа по причине своего романа с Алисой Перрерс. Проводить и дальше эти параллели значило бы искажать смысл этой новеллы в стихах, потому что Алисон «Кентерберийских рассказов» – это и много больше, и много меньше, чем реальная Алиса Перрерс. Я только хочу сказать, что слушатели Чосера, наверное, невольно думали время от времени об Алисе Перрерс, когда он читал им «Рассказ мельника».

Аналогично этому Алиса Перрерс, славившаяся своим острым языком и выдающимся умом, сексуальностью и честолюбием, возможно, вдохновила Чосера, хотя бы отчасти, на создание яркого, великолепно полнокровного образа разбитной батской ткачихи, этакой дамы Алисы в зрелом возрасте. Как показал годы назад Дж. М. Мэнли, Чосеру и его слушателям нравились шутки, понятные только людям их круга, сатирические выпады и комплименты личного характера. Спору нет, Чосер, имевший какие-то связи с королевским имением «Пезертонский лес», возможно, знал кое-кого из тамошних ткачих, быть может, знавал и какую-нибудь ткачиху из Уолкота, деревушки «что возле Бата», звавшуюся Алисой, а его придворным слушателям почему-то мог быть известен этот факт. Тем не менее естественно предположить, что им, этим слушателям, припоминалась Алиса Перрерс, когда они представляли в своем воображении эту батскую ткачиху: ее природный ум, юмор, бесстыдную сексуальность, алчность, честолюбие, самолюбие, равно как и ее способность любить преданно и крепко, коль скоро любимый будет по ней. Да и суждения ткачихи напоминали убеждения Алисы Перрерс: ее до комизма серьезные уверения, что родовитость не имеет отношения к подлинному благородству, ее сочувственное отношение к некоторым положениям учения лоллардов. Возможно, слушатели Чосера вспоминали об Алисе Перрерс и тогда, когда им приходило в голову, что рассказ батской ткачихи в какой-то своей части имеет ирландские корни, т. е. происходит из страны, где должность королевского наместника занимал супруг Алисы Перрерс. Старая колдунья из «Рассказа батской ткачихи» – это традиционная призрачная фигура, олицетворяющая Ирландию, и подразумеваемый политико-философский смысл рассказа ткачихи состоит в изложении точки зрения ирландцев, убежденных в том, что подданный должен иметь право голоса в принятии решений. Подобно тому как ткачиха утверждает, что женщины, зависящие от мужчин, должны принимать участие в семейном управлении, так и ирландцы утверждали, что Ирландия, зависимая от Англии, должна принимать участие в управлении своим островом. Само собой разумеется, что батская ткачиха, являясь собирательным художественным образом, могла иметь сколько угодно реальных и литературных прототипов, но у первоначальных слушателей и читателей Чосера вполне могло сложиться впечатление, что Алиса Перрерс – один из них. Если так, то нарисованный им портрет, комический и вместе с тем исполненный сочувствия, не мог причинить ей вреда в глазах тех, кто был способен оказать ей поддержку.

В пору наибольшего влияния «леди Солнце» успешно шли дела и у Джеффри Чосера. Вероятно, именно в этот период он начал совершать поездки за границу, выполняя важные поручения короны. Правда, еще в 1366 году Чосер ненадолго уезжал в Испанию, но тогда ему, по-видимому, отводилась роль второстепенного сопровождающего лица. Не исключается возможность того, что в 1368 году он совершил путешествие в Италию, чтобы посетить принца Лионеля. Спейт сообщал в 1598 году, ссылаясь на устное предание, что Чосер якобы находился в свите своего прежнего господина, когда Лионель отправился на бракосочетание с Виолантой Висконти. Это сообщение, как нам известно, едва ли соответствует действительности, поскольку жених со свитой покинул Англию в мае, а Чосер не только получил 25 мая ренту за полгода (хотя и не «в собственные руки»), но все еще находился в Англии два месяца спустя (17 июля 1368 года), когда он получил разрешение на отплытие из Дувра и 10 фунтов стерлингов иностранными деньгами. Если Чосер вернулся в Англию не ранее 31 октября 1368 года, когда ему была выплачена рента за второе полугодие, его путешествие могло продлиться максимум 106 дней. Тех 10 фунтов, которые ему было позволено взять с собой, за глаза хватило бы, чтобы добраться до Милана, но маловероятно, чтобы он успел проделать такое далекое путешествие туда и обратно, которое в те дни обычно совершали по суше, всего за 106 дней. Поэтому более вероятным представляется, что он ездил во Фландрию в связи с переговорами о браке между Маргаритой Фландрской и сыном Эдуарда Эдмундом Лэнгли (Чосеру еще не раз придется путешествовать в роли участника брачных переговоров). Впрочем, не исключено, что он ездил с дипломатическим поручением во Францию или, может быть, в Испанию.

В 1369 году, как мы уже говорили, Чосер находился с Гонтом во Франции, а летом 1370 года снова ездил «за границу по поручению короля». Так как отлучка его была непродолжительной, можно предположить, что он побывал в Нидерландах или же на севере Франции – там в эту пору сэр Роберт Нолл во главе маленькой армии постоянно беспокоил французов. По-видимому, Чосер снова ездил по дипломатическим делам. Как раз тогда завершалась разработка нового договора с Фландрией, а когда Чосер отплыл домой, в Англии вот-вот должны были начаться переговоры с посланцем из Генуи.

Впервые важная дипломатическая миссия была поручена Чосеру, надо полагать, в ноябре 1372 года, когда он получил назначение в состав комиссии, куда входили еще два члена: генуэзцы сэр Джеймс Чован и Джон Мари (по-видимому, глава комиссии), – для ведения переговоров с герцогом, гражданами и купцами Генуи по вопросу о выборе какого-либо английского порта, где генуэзские купцы могли бы основать торговое предприятие. На эту поездку Чосер получил перед своим отбытием из Лондона 1 декабря 100 марок (16 000 долларов) авансом. Он находился в отъезде около года и при окончательном расчете получил на покрытие своих расходов 138 марок (21 480 долларов). Величина его расходов свидетельствует о важности порученной ему работы. Ведь заморские торговые предприятия в английских портах служили источником доходов для королевской казны, Англия же тогда, как обычно, отчаянно нуждалась в деньгах. Но, пожалуй, даже большую важность имела эта поездка для Чосера-поэта. Из платежной ведомости, в которой регистрировались служебные расходы Чосера, явствует, что он ездил по делам службы не только в Геную, но и во Флоренцию – вероятно, для того, чтобы договориться о предоставлении займа королю Эдуарду, который не раз уже занимал деньги у банкирских домов в Барди и во Флоренции. Есть основания полагать, что Чосер побывал также и в Падуе, где встречался с великим итальянским поэтом-ученым Петраркой. Исследователи обычно называют эту поездку первым итальянским путешествием Чосера, и, хотя выражались сомнения по поводу того, было ли оно первым, это название, вероятнее всего, справедливо. Надо полагать, Чосер был выбран для данной миссии потому, что он умел немного говорить по-итальянски. С итальянцами он был знаком еще с детства: когда его семья жила в Лондоне, его отец с матерью вели торговлю с итальянскими поставщиками перца. По возвращении из Италии Чосеру предстояло снова общаться с итальянцами: в должности надсмотрщика таможни Лондонского порта он будет иметь дело и с итальянскими купцами, и с итальянскими банкирами – кредиторами короля. Независимо от того, владел или нет Чосер итальянским языком, отправляясь в Италию, вернется он из этой поездки знатоком и почитателем итальянской поэзии.

Путешествие в Италию было тогда нелегким, рискованным делом. Переправа через Ла-Манш – первый шаг на длинном пути – уже грозила смертельными опасностями. Фруассар рассказывает, как некий Арв Леон однажды отплыл из Саутгемптона «с намерением прибыть в Арфлёр, но был застигнут на море бурей, носившей его по волнам пятнадцать дней, и потерял своих коней, которые были сброшены в море, а сам пережил столько волнений, что это вконец подорвало его здоровье». Несколько лет спустя королю Франции Иоанну понадобилось одиннадцать дней, чтобы переплыть Ла-Манш, а король Эдуард, переправляясь один раз через Ла-Манш, попал в ужасную переделку и был убежден в том, что стал жертвой магов и чародеев. Поскольку основные поездки Чосера за границу в составе посольств приходятся на период после поражения Англии на море в 1372 году, у него были основания бояться не только штормов, но и французских каперов.

Хотя Чосер отправлялся в свое дальнее путешествие, когда на дворе уже стояла зима, поездка через Францию совершалась без особых хлопот. Правда, погода стояла холодная, и путникам приходилось ехать, несмотря на метели и заносы. Но по мере их продвижения к югу становилось теплее, а охранные грамоты, выданные королем, служили Чосеру надежной защитой. Да в такое суровое время года никакие военные действия между англичанами и французами и не велись. Зато переход через Альпы в глухую зимнюю пору представлял собой смелое и невообразимо трудное предприятие. Дороги в горах, узкие и неровные, были в плачевном состоянии; не шире современного тротуара, они прихотливо вились по склонам, покрытым опасно нависающими толщами снега. Чосер, закутанный в меховые одежды, иногда с опаской поглядывал вниз. Там, почти под крупом его осторожно ступающего коня, зияла сверкающая ледяная бездна, а на дне пропасти бурлил седой от пены поток. В этом горном краю обитали диковатые, угрюмые люди, пастухи и бандиты, имевшие обыкновение появляться как из-под земли и бесследно исчезать среди ледяных утесов. Впрочем, вряд ли они осмелились бы напасть на большой и хорошо вооруженный отряд Чосера. Наконец вершины Альп остались позади, и перед путниками лежала дорога, которую Данте назвал в своем «Чистилище» «безлюдным и пустыннейшим путем от Леричи до Турбии». Для нас с вами, усвоивших наследие поэтов-романтиков, опасности и лишения долгого и трудного перехода через перевал искупались бы потрясающей красотой окружающего пейзажа, но Чосеру это чувство любования природой показалось бы довольно странным. Правда, и в его время некоторым людям нравились такие вещи – скажем, тому поэту-йоркширцу, сочинившему «Сэра Гавейна и Зеленого рыцаря», который мог, оглядевшись вокруг, сказать:

Их путь все в гору шел сквозь облетевший лес, Цеплявший путников руками голых веток; Потом они поднялись в край угрюмых скал Под хмурым небом в низких рваных тучах. Промозглой сыростью на них дышал туман, Что полз, клубясь, от вересковых топей И изморозью оседал на склонах Высоких гор – гигантов в белых шапках. Кипя и пенясь, мчали с гор ручьи И низвергались в сонме брызг на камни. Так ехали они, извилистой тропою Взбираясь вверх. Тут занялась заря, Их кони вынеслись на самую вершину, И снег вокруг искрился и сверкал В лучах холодных солнца…

Но на взгляд Чосера, человек, ломающий голову над тем, как бы получше изобразить красоту пейзажа, занимался довольно-таки странным делом. Вот Генуя с ее теплой зимой, напоминающей свежий летний день в Англии, с ее окультуренным ландшафтом, представляющим собой как бы гимн в честь человеческой воли, преобразовавшей природу в произведение высокого искусства, – Генуя была совсем другое дело.

Во многом Италия далеко опережала Англию, хотя в некоторых отношениях, как нам теперь видно, отставала от нее. В Англии получила распространение философия оксфордского рационализма – прародительница современной науки и промышленности; в Англии исстари, еще с англосаксонских времен, с чувством уважения относились к человеческой жизни – Чосер убедится в том, что, несмотря на влияние великого Данте, с этим чувством мало считались в краю отравителей и изобретателей изощренных пыток. Но на Чосера, как много веков спустя и на Генри Джеймса, Италия произвела впечатление своей глубокой стариной и высокой цивилизацией, во всяком случае в эстетическом смысле. Англии еще предстояло сделать поразительное открытие – Ренессанс. В Италии эпоха Ренессанса достигла уже полного расцвета.

Чосер покинул Лондон причудливых каменных и деревянных домов, извилистых улочек и неуклюжих судов, способных развалиться во время крепкого шторма на Ла-Манше, и приехал в Геную римских и псевдоримских – романских – колонн (ту Геную, которую воспел в пору ее заката Рескин), широких, ровных, овеянных духом старины улиц, огромных куполов и порталов, гавани, где стоял, по понятиям англичанина, флот будущего. С детства знакомый и близкий Чосеру национальный характер англичан, восхитительный в своей грубоватой бесцеремонности и сочетающий честную прямоту с детской импульсивностью, из-за которой преданный вассал мог, забывшись, сгоряча поднять меч на своего короля, – этот характер вызывал у генуэзцев отчужденную усмешку. Эти генуэзцы были, во всяком случае в глазах англичан вроде Чосера, людьми сухими, холодными, загадочно-импозантными. Они обладали апломбом, свойственным ныне английским банковским служащим, и, кроме того, имели репутацию ловких дельцов. Одно то, что Чосера послали вести дела с генуэзцами, свидетельствует об уважении, которое особы, пославшие его, питали к его красноречию, наблюдательности и практической сметке. Он уже начал завоевывать известность как на редкость хороший поэт, а в дипломатии XIV века тон общения значил много.

Среди других чар Италии не последнюю роль играла ее музыка, пленительность которой не могла ускользнуть от Джеффри Чосера, поэта, в чьих стихах снова и снова говорится о музыке всех видов, начиная от пения юной жены старика плотника, которой «из клетки отвечал щегленок», и дьявольского бренчания гитар в кабаке («Рассказ продавца индульгенций») и кончая пронзительным завыванием волынки, под звуки которой паломники начинают свой путь из Соуерка в Кентербери. Выглядывая из экипажа, или стоя у окна своего палаццо, или осторожно пробираясь сквозь многоязыкую шумную рыночную толпу, Чосер слышал музыку, которая, казалось, лилась отовсюду. Тогда, как и теперь, Италия была страной песен. Остатки мелодий древнего Рима постепенно превратились в простые уличные песенки, подобно тому как арии Пуччини стали со временем достоянием неаполитанских мусорщиков. Во Франции, как было известно Чосеру, музыка имела более «экспериментальный», более «авангардистский» характер: примерно в это время Мишо сочинял мессу – первую мессу, написанную одним композитором. Зато в Италии серьезная музыка, как религиозная, так и светская, была так же популярна во всех слоях общества, как были популярны в Англии варварские лэ вроде «Маленького Масгрейва». В Италии, так же как и в Англии и в большинстве европейских стран, придворные композиторы сочиняли мотеты в стиле Мишо, но в Италии, где процветало много видов музыки, очаровательно замысловатые мотеты прошли более или менее незамечено.

Но еще более важное значение для Чосера, во всяком случае для его будущей карьеры, имело знакомство с итальянской архитектурой. В поздний период жизни он получит назначение на должность смотрителя королевских строительных работ, иначе говоря, государственного чиновника, ответственного за осуществление большинства крупных строительных проектов короны; кроме того, весьма вероятно, что Чосер был так или иначе связан с ремонтными и строительными работами в продолжение значительной части своей служебной деятельности. Надсмотрщиком таможни его назначили как раз тогда, когда ремонтировались и перестраивались здание таможни и прилегающие верфи; с этой должности он перейдет на другую, тоже связанную с ремонтными и строительными работами, – на должность смотрителя королевских работ в Элтеме, Шине и Гриниче. Ни на одной из этих должностей Чосеру не приходилось лично заниматься архитектурной стороной дела, но в его обязанности входило нанимать зодчих, ведать покупкой и доставкой строительных материалов, расплачиваться с рабочими и инспектировать выполненные работы. Поэтому его непосредственное знакомство с итальянской архитектурой являлось важным профессиональным достоинством. А поскольку надсмотрщиком таможни Чосер был назначен сразу по возвращении из Италии и поскольку через несколько лет плотник, ведавший строительными работами на таможне, предъявил ему иск об уплате долга (иски никогда не предъявлялись короне – они предъявлялись чиновнику, руководившему королевскими строительными работами; следовательно, это судебное дело, возбужденное против Чосера, может служить указанием на то, что он являлся смотрителем работ по перестройке таможни), напрашивается предположение, что высокопоставленные лица, отправившие Чосера с миссией в Италию, поручили ему внимательней приглядеться к знаменитым строительным достижениям тосканцев.

Итальянская архитектура, и в особенности архитектура Флоренции, способна была поразить воображение культурного англичанина. Так, Чосера едва ли мог оставить равнодушным вид необычайно красивых каменных стен, двумя ярусами охватывающих город. Еще более глубокое впечатление, наверное, произвел на него древний баптистерий св. Иоанна – Сан-Джованни, – по сей день считающийся одним из самых выдающихся памятников христианской архитектуры в Европе. Современные специалисты называют разное время создания баптистерия: одни относят его к VII веку, когда все еще дышало памятью Римской империи, другие – к более поздней эпохе. Однако изысканно-любезный придворный, показывавший баптистерий Чосеру, точно знал, что Сан-Джованни – древнейшее здание в мире, построенное в языческие времена и служившее храмом Марса (легенда эта дожила до конца XIX века, когда в результате раскопок было подтверждено христианское происхождение баптистерия). В сущности говоря, Чосер и его провожатый были недалеки от истины, когда, стоя внутри этого просторного, таинственного, сумрачного здания, заполняли его в своем воображении тенями язычников, совершающих страшные священные обряды в честь Марса: ведь, к какой бы вере ни принадлежал безвестный зодчий, строитель баптистерия, величественные колонны, капители и архитравы, собранные им на развалинах заброшенных языческих храмов, сохранили – и сохраняют поныне – присущую им атмосферу древности. Другие поэты-северяне могли недооценивать грандиозность ритуалов древней религии и воображать, что ее обряды отправлялись в хижинах, капищах внутри кургана, пещерах с сочащимися влагой стенами, но Чосер, собственными глазами видевший баптистерий, не разделял их ограниченных представлений и изображал ритуалы древних язычников как торжественные и величественные богослужения:

По давнему обычаю Троил, В затылок юных воинов построив, Процессией вкруг храма их водил И глаз не отрывал от женщин Трои…

Массивные колонны и строгие, суровые капители баптистерия поведали Чосеру, сколь серьезной и даже грозной бывала древняя религия, и, поняв это, Чосер смог с мрачноватым юмором описать, как Троила, позволившего себе поддразнить бога любви, постигло возмездие:

…с лукавством бровь подняв, Троил Придал лицу такое выраженье: «Мол, как я Купидона уязвил!» «Ах так? Я отомщу за оскорбленье! — Подумал бог. – Увидишь, милый мой, Как меток Купидонов лук тугой». Троилу в грудь его стрела вонзилась…

Когда Чосер осматривал баптистерий, его уже давно украшала внутри и снаружи инкрустация белого и зеленого мрамора, а также яркая (куда ярче, чем сейчас) мозаика интерьера, мозаика апсиды с ее триумфальной аркой и мозаика купола – эти изображения вдохновляли великого Данте, подсказали ему немало поразительных образов.

В нескольких сотнях шагов к востоку от баптистерия возвышался дворец подесты (ныне известный под названием «Барджелло»), одно из наиболее величественных монументальных зданий, воздвигнутых в Италии в эпоху подъема третьего сословия. Хотя создавали его горожане, которые являлись в Италии серьезными соперниками старого сословия феодалов, внешне дворец был построен по образцу стоявших здесь и там на холмах Тосканы квадратных и массивных феодальных замков с воротами, крепостными рвами, подъемными мостами и зубчатыми стенами. Но если снаружи внушительные стены из грубо обтесанного камня и мощная башня с бойницами придавали Барджелло такой вид, словно он был воплощением итальянского феодализма, то внутри дворец выглядел совсем иначе: это был настоящий народный дворец с большим и красивым внутренним двором, колоннадой, поддерживающей просторную сводчатую галерею, и грандиозной парадной лестницей, ведущей на величественную лоджию на уровне второго этажа.

Видел Чосер и другие великолепные здания Флоренции, многие из которых сохранились до нашего времени. За предшествовавшее столетие доминиканцы соорудили здесь превосходный ансамбль монастырских строений: церкви, в том числе церковь Санта-Мария Новелла, монастыри, трапезную, библиотеку, здание капитула и высокую звонницу. Францисканцы построили церковь Санта-Кроче, архитектура которой представляет собой поразительное отступление от суровой, тяготеющей к прямоугольным формам флорентийской традиции: это не совсем северная готика, но стиль, вобравший в себя некоторые ее лучшие особенности, такие, как стройность пропорций, изящество устоев, просторный интерьер, залитый светом благодаря верхнему ряду окон, освещающих хоры. Взор Чосера влекли к себе и дворец приоров, нынешний Палаццо Веккьо, и светлая, теплая площадь, созданная на месте разрушенных домов Уберти, нынешняя Пьяцца делла Синьория.

Любовался Чосер изящной – поныне вызывающей восхищение – шестигранной кампанилой (колокольней), которая являлась в ту пору частью церкви Бадии (сама эта церковь подвергалась в XVII веке грубой перестройке), недавно освященной церковью Орсанмикеле с ее большой крытой галереей и, конечно, розовой, облицованной мрамором кампанилой церкви Санта-Мария дель Фьоре – красивейшим, по общему признанию, архитектурным памятником Флоренции. Многие из этих зданий были в ту пору, когда Чосер осматривал их, совсем новыми: XIII и XIV века составили великую эпоху в флорентийском зодчестве; впрочем, некоторые из осмотренных им зданий были стары, как сами холмы Тосканы.

Однако из всех архитектурных шедевров Флоренции наибольшее эстетическое наслаждение, должно быть, доставила Чосеру кампанила Джотто – произведение искусства, которое наверняка оказало влияние на его собственное художественное видение мира, неуловимым образом сориентировав его в сторону так называемого «реалистического» стиля позднего периода творчества (независимо от того, оставило ли оно следы влияния на каких-нибудь английских сооружениях, давным-давно разрушившихся). Когда Чосер впервые увидел эту кампанилу, ее строительство как раз завершалось. (Джотто умер в 1337 году в возрасте семидесяти лет, но кампанила достраивалась еще полвека после его кончины.) По сравнению с нею большинство флорентийских башен стали казаться старомодными и угрюмыми – эффект этот достигался не с помощью контрфорсов и окон, а благодаря искусному сочетанию светлого и темного камня. Джотто успел при жизни возвести кампанилу до уровня чуть выше первого яруса скульптур, но этого оказалось достаточно, чтобы наложить печать его творчества на все произведение в целом, законченное лишь с незначительными отступлениями от его первоначального замысла. Вероятно, семь первых композиций на западном фасаде кампанилы выполнены самим Джотто. Во всяком случае, и по своему содержанию, и по стилю они, как мы можем легко себе представить, имели для Чосера первостепенное значение. Ряд композиций начинается с сотворения Адама, продолжается созданием Евы, после чего третья композиция изображает Адама и Еву после грехопадения: Адам пашет, Ева прядет, согласно проклятию, которое они навлекли на себя. После этого ортодоксального вступления Джотто и его ученик Андреа Пизано запечатлевают в последовательной серии рельефов, сплошной полосой окаймляющих все четыре стороны башни, изобретения, ремесла и профессии, которыми было ознаменовано возвышение цивилизованного человечества. (Когда Чосер разглядывал эти композиции, четвертая сторона кампанилы еще не имела рельефов – они появятся здесь значительно позже.) Вот этот прославляющий человека гуманизм творчества Джотто, явившийся поразительным порождением народной стихии флорентийского зодчества и воплотившийся не только в его скульптурных работах, но также в росписях и ярких, красочных фресках, придавал его искусству характер волнующей новизны и захватывал воображение каждого художника, знакомого с его творениями.

Ну и, конечно же, Чосер видел самый впечатляющий (из того, что сохранилось до нашего времени) образчик этого нового гуманистического движения в изобразительном искусстве, главное произведение Андреа Пизано, созданное в период между 1330 и 1336 годами, – великолепные бронзовые двери баптистерия. Рельефы Пизано – восемь отдельных фигур, символизирующих религиозные и нравственные добродетели, и многочисленные фигуры, составляющие композиции двадцати сцен из жизни Иоанна Крестителя, – отмечены не только простотой и ясностью образов, характерной для Джотто, но и новым духом любования свободным движением человеческого тела, которого Джотто, верный идеалу статичного достоинства, избегал. Подобный «реализм» – что бы ни означал этот эластичный термин – стал отличительной чертой флорентийского искусства второй половины XIV столетия и присутствовал повсеместно: в резных украшениях алтарей, дверей и окон, в скульптурах на площадях, в книжных иллюстрациях. Он знаменовал собой возврат человека в своем мироощущении к античным временам, о котором напоминает прощальное обращение Вергилия к Данте в «Чистилище»: «Отныне вверяю тебя твоей собственной воле… и делаю тебя королем и первосвященником над собой». На севере это мироощущение заявляло о себе в области схоластической и постсхоластической философии: оно выражалось в предпочтении, отдаваемом «опыту» перед «авторитетом», в заинтересованности оксфордских ученых в решении отдельно взятых научных вопросов вне связи с метафизикой и в независимом мышлении религиозных реформаторов, которое, восприняв всерьез слова Данте о «первосвященнике», в конечном счете приведет – через Гуса, Кальвина и Лютера – к протестантской Реформации. Но в Италии, и особенно в Тоскане, этот новоявленный интерес к человеческому опыту не был абстрактным и умозрительным – он воплощался в материальном, осязаемом искусстве; этот гуманизм, говоря словами Чосерова орла в «Доме славы», можно было «подержать за клюв», так как он принадлежал миру конкретного и вещественного, а не миру туманной логики. Чосер и сам отдаст дань этому гуманистическому мироощущению в своих величайших поэтических творениях – «Троиле и Хризеиде» и «Кентерберийских рассказах», – написанных под влиянием итальянского искусства. Куда бы ни пошел Чосер во Флоренции, повсюду он видел фрески, картины и статуи, воспевавшие человека и все человеческое: бородавки на лице, огрубелую кожу локтей, перекосившиеся плечи идущего с Библией под мышкой – все это, плюс присущее человеку стремление к добру и благородству.

«Che bello!» – без сомнения, восклицал Чосер, как восклицали тогда и восклицают теперь все путешественники по Италии, закрывая разговорник (если он все-таки не говорил по-итальянски).

Кстати сказать, тогда имелись в продаже разговорники на всех основных языках. Они были так же полны нелепостей, как разговорники, которыми мы пользуемся сегодня, что можно проиллюстрировать на таком примере:

– Да поможет вам бог, мой друг, и да оградит он вас от зла.

– Спасибо, сударь.

– Сколько сейчас времени – заутреня, третий час молитвы, полдень или вечерня?

– Между шестым и седьмым часом молитвы.

– Далеко ли отсюда до Парижа?

– Двенадцать лиг, путь неблизкий.

– Дорога хорошая?

– Слава богу, да.

– Из этих двух дорог правильная вот эта?

– Избави бог, милостивый государь, нет.

Литературоведы спорят о том, встречался ли когда-либо Чосер с двумя величайшими итальянскими писателями-гуманистами: Франческо Петраркой и Джованни Боккаччо, – и склоняются к мнению, что он с ними едва ли встречался. Однако у нас, по крайней мере в случае Петрарки, имеются более серьезные основания говорить о возможности их встречи, чем одно только наше романтическое желание, чтобы два этих великих поэта встретились и познакомились. В прологе к «Рассказу студента» оксфордский студент сообщает паломникам, едущим в Кентербери, что свой рассказ о терпеливой Гризельде он услыхал от итальянского ученого мужа Петрарки в Падуе. Но дело в том, что как раз тогда, когда Чосер ездил с дипломатической миссией в Италию, Петрарка только-только закончил свой перевод на латынь новеллы Боккаччо о Гризельде из «Декамерона»; и тогда же – в годину войны – Петрарка был вынужден бежать из своего дома в Аркуа и искать убежища за крепостными стенами Падуи. Столь точная осведомленность Чосера о местонахождении итальянского поэта и его поэтической работе в тот период является веским доводом в пользу того, что они были лично знакомы. Если же они встречались и беседовали, то просто невозможно представить себе, чтобы в их разговорах не всплыло имя Боккаччо, блестящего ученика Петрарки, тем более что учитель недавно счел одну из работ своего ученика достойной перевода на возвышенную латынь.

Тем не менее большинство исследователей считают, что Чосер не встречался с Боккаччо, а может быть, даже и не слыхал о нем, хотя из Флоренции Чосер уехал совсем незадолго до того, как Боккаччо прочел там свою первую лекцию о Данте. Чосер заимствует из произведений Боккаччо даже чаще, чем он заимствует у Петрарки, но он никогда не ссылается на Боккаччо как на источник своих заимствований и нередко, цитируя Боккаччо или признавая факт заимствования у него, называет какое-нибудь совсем другое имя. Но подобные доводы нельзя признать решающими. Чосер, как и всякий средневековый поэт, в общем-то, не заботится о том, чтобы отметить заслуги своего литературного предшественника. Если он и называет авторов произведений, из которых что-то позаимствовал, то делает это исключительно ради своих художественных целей – чтобы взять определенный тон, снять с себя личную ответственность и т. д., – но нигде не упоминает он их в современном смысле признания за какими-то писателями права собственности на литературный первоисточник. Может быть, Чосер и Боккаччо были коротко знакомы, до упаду смеялись, рассказывая друг другу непристойные истории, и просто-напросто не имели случая упомянуть о своем знакомстве в каких-нибудь своих сочинениях. Но более вероятным представляется все же другое: Чосер не был знаком с Боккаччо, а то, что он позаимствовал у него, взято из анонимных или подписанных псевдонимом рукописей, которые получили широкое хождение в позднее средневековье.

Как бы то ни было, влияние Боккаччо на поэзию Чосера уступает разве что влиянию Данте. Оно сказывается во всем – не только в сюжете и общей тематике таких больших поэм, как «Троил и Хризеида», но и в тоне веселой непочтительности, в беззастенчивом смаковании непристойного, благодаря чему эротическое у Чосера выглядит куда более полнокровным, да и куда более здоровым, чем эротика наших современников. Возьмем, например, его шаловливое, восхитительное в своем эротическом любовании описание Венеры, отдыхающей на ложе в храме Любви (образ, опять-таки идущий от Боккаччо):

Нашел Венеру я в укромной спальне, Где забавлялась со слугой она. В глубоком сумраке опочивальни Богиня плохо мне была видна. Вот свет проник. Гляжу, она одна И прилегла на ложе золотое, Чтоб нежиться до вечера в покое. Волос распущенных спускалась грива На плечи ей. Дразня, нагая грудь К себе манила взгляд мужской игриво. А чтоб на прочее тайком взглянуть Никто не мог, Венера натянуть До пояса решила покрывало, Но кисея та мало что скрывала.

Как всюду у Чосера и в известнейших новеллах Боккаччо, неприличное не завуалировано: рассказчик подкрадывается в темноте к спальне Венеры и подглядывает, как она тешится со своим слугой, после чего следует откровенно игривое описание. Такую же откровенность мы наблюдаем в прочих непристойных сценах у Чосера: скажем, когда Пандар швыряет юного Троила, который только что лишился чувств от смущения, прямо в постель к Хризеиде и торопливо срывает с него все одежды, оставляя в одной рубахе, или когда молодая Мая из «Рассказа купца», поставив ногу на спину своего слепого супруга, забирается на грушу, где ее встречает нетерпеливый любовник. Подобные истории, конечно, были известны в Англии и до Чосера. Вспомнить хотя бы достаточно непристойный спор, описанный еще в XIII веке в поэме «Сова и соловей». Но только в творчестве Боккаччо физическая сторона любви обрела гуманистический характер, благодаря чему о ее радостях теперь стало возможным упоминать не только в связи с шутами и деревенскими девками, но и в связи с такими благородными и внушающими сочувствие персонажами, как принц Троил.

Во время своей первой дипломатической поездки в Италию Чосер познакомился с миром поэзии Данте Алигьери. У нас нет оснований полагать, что в ту пору Чосер «переживал глубокий религиозный кризис» или что «мистицизм Данте на какое-то время совершенно ошеломил Чосера». Но, с другой стороны, не подлежит сомнению, что Данте оказал огромное влияние на дальнейший литературный стиль Чосера и на весь образ его мышления. Хотя христианские убеждения Данте, сложившиеся под воздействием учения Фомы Аквинского, носили типично средневековый характер, несгибаемая личность поэта неудержимо влекла его вперед, в эпоху Возрождения. В городе враждующих политических партий, где его социальная роль была предопределена происхождением, он стал, как он говорил, сам своей собственной партией в политике. Его наблюдательность, позволившая ему в точнейших подробностях рисовать индивидуальные человеческие характеры и жизненные события, его умение найти какую-нибудь яркую деталь в описании природы, будь то мрачные скалы или схватка ящериц, и, главное, его способность наполнить аллегории «Божественной комедии» живым личным чувством – все это сделало его великим поэтом своей эпохи и основоположником всей современной литературы с характерным для нее упором на личном видении мира, иными словами, искусства «как портрета художника». Гений Данте будет отбрасывать причудливые отблески на поэзию Чосера: величественный пейзаж «Божественной комедии» превращается в пародийно-величественный ландшафт «Дома славы»; создание точных, зачастую трагических образов у Данте, особенно в частях «Ад» и «Чистилище», оборачивается комической и сатирической портретизацией «Кентерберийских рассказов». Но какие бы преображенные формы ни принимало могучее влияние Данте в творчестве Чосера, отныне оно будет заметно всегда.

Это влияние явственно ощущается уже в ранней поэме, «Птичий парламент», написанной Чосером, по всей вероятности, около 1377 года. Третья песнь Дантова «Ада» начинается словами: «Per me si vа…» – «Через меня войдешь…» или «Здесь вход в…» – повторенными трижды, как удары судьбы; эти слова, начертанные на вратах ада, предупреждают о страшных последствиях греха: человек лишится бога и всего, что есть бог: силы, мудрости, любви. «Ужасный смысл» надписи на вратах «останавливает» Данте, и он некоторое время стоит, не в силах двинуться дальше. От внимания Чосера, конечно, не ускользнула впечатляющая сила этого образа – высокие врата ада с надписью: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Однако в своем собственном видении, о котором он повествует в «Парламенте», Чосер стоит не перед адскими вратами, а перед воротами, ведущими в сад Любви, которая может либо возвысить, либо погубить. Поэтому он останавливается перед входом не в страхе, не в благоговейном ужасе, а в замешательстве, ибо две надписи на воротах (по одной на каждом столбе) противоречат друг другу:

«Здесь вход, – прочел я слева, – в край, Где раненое сердце исцелится, В страну счастливую, где вечный май Весь в зелени цветет и веселится — И манит, юный, радостью упиться. Прочел, дружок? Оставь же груз скорбей. Врата открыты – заходи скорей!» «Здесь вход в страну, – гласила надпись справа, — Где все опасностью тебе грозит: Не изведет презрения отрава, Так грусть-тоска под сердце нож вонзит. Во всем тут дух отчаянья сквозит. Ты можешь лишь одним себе помочь: Прими совет мой, отправляйся прочь!»

Если Данте выводят из состояния ужаса трезвые доводы Вергилия, то Чосера комичным образом затаскивают в сад силой. Данте хорошо понимал, что любовь может привести либо в ад, как она привела туда Паоло и Франческу, либо в рай, куда надеялась привести Данте его любимая Беатриче. Поэтому Данте – добровольный и добродетельный возлюбленный. Чосер, бедный смешной чудак, «утратил вкус к любви», как говорит ему его провожатый. Короче говоря, хотя поэма Чосера носит шутливый характер и исполнена не возвышенно-благородного пафоса, а шутовского комизма, в ней обыгрываются и получают развитие идеи из творческого наследия Данте. То же самое можно сказать о бесчисленных коротких отрывках из других поэм Чосера, да и о целых поэмах. Но влияние Данте проявляется и иными, более существенными способами. Сострадание Чосера к людям, которых, как Троила, погубила любовь, стало возможным в основном благодаря сочувственному отношению Данте к подобным грешникам. Данте, увидевший в аду Паоло и Франческу, которых забросила сюда на веки вечные буря их страсти, горестно смолкает и размышляет о том, сколько нежных, благих мыслей толкнуло их на этот путь. Как ни предосудительна их любовь с христианской точки зрения, они невольно вызывают к себе жалость, а отчасти и восхищение. Точно так же и Чосер в прекрасных стихах отдает дань восхищения любви Троила – быть может, чрезмерной, но тем не менее искренней и преданной. В пятой книге поэмы есть, например, великолепная сцена, в которой Троил, увидев дом Хризеиды с закрытыми дверьми и ставнями, понимает, что она покинула Трою. Вид заколоченных дверей вызывает у него на глазах слезы, и он горько сетует: дом напоминает ему тело, из которого ушла душа, «фонарь, в котором свет погас». Потом, пишет Чосер:

С тяжелым сердцем ехал он обратно По городу, где счастлив так бывал. О радостях, минувших невозвратно, Тут каждый камень память навевал. «Здесь с милой я недавно танцевал; Вот храм, где, глядя на нее в упор, Впервые встретил я любимый взор… На этом месте слушал пенье милой. Так чист и нежен голос милой был, И лился он с такой чудесной силой, Так величаво над землею плыл, Что я, заслушавшись, о всем забыл. А тут она, узнав мою влюбленность, Мне в первый раз явила благосклонность».

Многие средневековые поэты – предшественники Данте – испытывали чувство любви, но поэзия Данте больше, чем поэзия любого другого поэта той эпохи, способствовала облагораживанию темы любви и узакониванию ее в литературе.

Ученики Данте Петрарка и Боккаччо, разумеется, более откровенно «современны» в нашем понимании. Хотя недавно и высказывались утверждения, будто «Книга песен» Петрарки имеет не только буквальный, но и аллегорический смысл, тем не менее остается бесспорным и то, что, чем бы ни были эти стихи еще, они являются лирическим дневником поэта. И та же тяга к самовыражению, та же беспокойная склонность к интроспекции, к выявлению своей личности, которая водила его пером, заставила Петрарку пуститься в странствия по Италии, Франции и даже Богемии, подобно путешественнику XIX века в восторженной погоне за впечатлениями; тот же душевный непокой, тот же – вполне в духе нашего времени – дух исканий побудил его изучать античную латинскую литературу и обшаривать юг Европы в поисках рукописей неизвестных произведений и забытых авторов, рыться в старых библиотеках, старательно переписывать или приобретать потрескавшиеся от времени пергаменты с выцветшими письменами. Многое из сказанного характеризует и его ученика – флорентийца Боккаччо. Ему тоже приписывают (весьма неубедительно) аллегорические намерения, причем даже в «Декамероне», но, чем бы еще ни был «Декамерон», это в первую очередь собрание рассказов, преисполненных человечности, жизнелюбия и глубокой достоверности; именно такого рода вещи станет снова и снова писать Чосер после своей первой поездки в Италию. Подобно Петрарке, Боккаччо посвящал себя изучению древних латинских авторов, писал на латыни ученые жизнеописания выдающихся людей античности и труды по античной мифологии и охотился за старинными манускриптами. Он даже приютил у себя какого-то – вероятно, малосимпатичного – уроженца Калабрии, который делал для своего хозяина прескверные переводы Гомера на латынь. Чосер во многом пойдет по стопам Петрарки и Боккаччо: он будет собирать старые книги, изучать античных авторов и писать о жизни во имя самой жизни.

Итак, первая дипломатическая поездка Чосера в Италию стала поворотным пунктом в его поэтической карьере. Сразу после нее он начал создавать краткие жизнеописания (вошедшие как «Рассказ монаха» в «Кентерберийские рассказы»), наподобие тех, что писали Петрарка и Боккаччо, и все больше и больше обращался в своем творчестве к темам и художественным приемам Данте.

Как видно, итальянская поездка оказалась весьма плодотворной и для его карьеры королевского чиновника. Через три месяца после возвращения из Италии Чосера вновь отправили в путешествие, связанное с предыдущей поездкой: ему поручили сопровождать судно, на которое был наложен арест, из Дартмута к его владельцу, генуэзскому купцу. (Вероятно, во время своего пребывания в дартмутском порту Чосер пополнил запас жизненных наблюдений для портрета «шкипера из западного графства» в «Кентерберийских рассказах».) Вскоре изменились к лучшему и материальные условия жизни Чосера: в награду за трудные, утомительные, но важные поездки и другие дела, выполненные им по поручению короны, он получил хороший дом, выгодную должность и, главное, время, чтобы писать.