Мою особенность обнаружила старшая сестра, когда мне было три года. Наша приемная мать вошла в комнату, как раз когда та держала в руках ножницы, а я стояла рядом, послушно вытянув окровавленные руки. Кровь капала с запястий прямо на шерстяной, оливково-зеленого цвета ковер.

– Смотри, ей даже не больно. – И шестилетняя сестра полоснула мне ножницами по предплечью.

Кровь полилась еще сильнее.

Мать вскрикнула и упала в обморок.

Помню, как уставилась на нее, не понимая даже, что произошло.

Потом сестра куда-то убежала, а чуть позже меня забрали в больницу. Врачи несколько недель проводили всякие тесты куда хуже, чем эксперименты сестры. Они должны были причинить мне больше боли, но этого сделать не удалось. Однако медики выяснили причину: из-за невероятно редкого вида мутации гена SCN9A я не чувствую боли. Я могу почувствовать внешнее воздействие. Например, когда ножницы разрезают мне кожу. Я могу почувствовать характер поверхности какого-либо предмета. Например, гладкие острозаточенные лезвия, вонзающиеся в руку.

Но в буквальном смысле ощущать боль даже от сильно кровоточащего пореза…

Я не чувствую того, что чувствуете вы. Никогда не чувствовала. И никогда не почувствую.

* * *

Следующие двадцать лет после того, как Шана вспорола мне руки швейными ножницами, я ее не видела. Бо́льшую часть этого времени моя сестра провела в различных медицинских учреждениях, пытаясь удостоиться чести стать самым юным подростком штата Массачусетс, посаженным на принудительное нейролептическое лечение. Свою первую попытку совершить убийство Шана предприняла, когда ей было одиннадцать. В четырнадцать новая попытка увенчалась успехом. Прямо семейная гордость.

Однако если сестра пала очередной жертвой системы, то я стала местным примером для подражания, эдаким воплощением успеха.

Когда поставили диагноз, врачи решили, что приемные родители больше не смогут заботиться обо мне должным образом. В конце концов, известно много случаев, когда младенцы, рожденные с такой же генетической мутацией, сами откусывали себе языки, как только у них появлялись первые зубки. А еще малыши получали ожоги третьей степени из-за того, что держали ручки на раскаленной кухонной плите. Не говоря уже о семи-, восьми-, девятилетних детях, которые могли целыми днями бегать со сломанной лодыжкой или умереть от разрыва аппендикса, потому что они даже не почувствовали, как он воспалился.

Боль – полезная штука. Она предупреждает об опасности, учит задумываться над своими действиями и напоминает о возможных последствиях. Ведь если бы не было боли, прыжок с крыши мог бы показаться весьма забавным развлечением. Так же как и идея опустить руку в чан с кипящим маслом или, например, взять пассатижи и вырвать с корнем собственные ногти. Большинство детей с врожденной нечувствительностью к боли объясняют свои поступки любопытством. Не важно зачем, просто почему бы и нет?

Другие, однако, скажут вам с ноткой задора в голосе, что они сделали это, чтобы проверить, будет ли им больно. Ведь способность не чувствовать то, чего так боятся все остальные, может стать самым главным достижением всей их жизни. Ими движут особая сила, неослабевающая одержимость и, наконец, неудовлетворенное чувство мазохизма.

Среди детей, страдающих от невосприимчивости к боли, наблюдается высокий уровень смертности. Лишь немногие из нас доживают до зрелого возраста. Большинству требуется круглосуточный уход. В моем случае один генетик, пожилой мужчина без жены и детей, использовал кое-какие связи и забрал меня к себе домой, где я стала его любимой приемной дочерью, а также самым интересным предметом исследования.

Мой отец был хорошим человеком. Он нанял лучших сиделок, которые заботились обо мне двадцать четыре часа в сутки, а все выходные помогал мне привыкнуть к моей особенности.

Он научил меня, например, что если не можешь почувствовать боль, то должна найти другие способы выявления потенциальных угроз для своего физического благополучия. Еще маленьким ребенком я усвоила: кипяток равно опасность. То же самое и с раскаленной кухонной плитой. Любой предмет я должна сначала оценить заочно. Ни в коем случае нельзя брать его в руки, если он острый. Никаких ножниц. Никакой мебели с открытыми уголками. А также никаких котят, щенят и любой другой живности с клыками и когтями. Ходить – предельно осторожно. Не прыгать, не кататься на коньках, не качаться на качелях, не танцевать.

Если я шла на улицу, то обязательно надевала на голову шлем и всю остальную необходимую защиту. А по возвращении мои доспехи снимались, а тело подвергалось обследованию на наличие признаков повреждения. Однажды я пришла домой и только тут заметила, что лодыжка вывернута на полных сто восемьдесят градусов. Неудивительно, что я повредила все сухожилия, просто гуляя по саду. А в другой раз я явилась вся в пчелиных укусах: наткнулась на осиное гнездо и с наивностью, присущей пятилетней девочке, увлеченно смотрела, как эти забавные насекомые летают вокруг меня.

С возрастом я научилась самостоятельно производить собственные медицинские осмотры: каждое утро измерять температуру, чтобы понять, есть ли у меня жар, наличие которого, как правило, предупреждает о том, что организм борется с инфекцией; в конце дня осматривать каждый сантиметр кожи на предмет ушибов и порезов; затем глаза: красные глаза – плохой знак; потом уши: кровь в ушной раковине может свидетельствовать о разрыве барабанной перепонки и/или возможной травме головы; и, наконец, нос, рот, зубы, язык и десны.

Мое тело – мой храм, святилище, коему нужны постоянные внимание и забота. Отсутствие молекулярных каналов, направляющих электронные импульсы от нерва к мозгу, говорит о том, что мой организм не может сам о себе позаботиться. Поэтому эту заботу должна проявлять я. Люди с такой же особенностью, как у меня, не могут пользоваться осязанием. Вместо него мы вынуждены полагаться только на зрение, слух, вкус и обоняние.

– Победа духа над плотью, – часто повторял мой отец-генетик. – Нужно постоянно тренировать свой дух, чтобы одержать победу над плотью.

Когда мне удалось дожить до тринадцати и не умереть от теплового удара, внутренней инфекции или несчастного случая, отец смог продвинуться на шаг вперед в своих исследованиях. По статистике, во всем мире от невосприимчивости к боли страдают несколько сотен детей, но из них лишь сорок доживут до зрелого возраста. Изучение этих случаев открыло еще ряд негативных моментов неспособности чувствовать физический дискомфорт. К примеру, многие из таких детей имеют трудности при общении со сверстниками, замедленный эмоциональный рост и ограниченные коммуникативные навыки.

Приемный отец тут же произвел мою полную психологическую диагностику. Могла ли я проникнуться чувствами к окружающим? Распознать страдание на лице незнакомца? Адекватно реагировать на беды других людей?

В конце концов, если ты ни разу не плакала из-за пореза, будешь ли ты страдать, когда твоя шестнадцатилетняя лучшая подруга внезапно оборвет все связи и назовет тебя уродкой? Если ты можешь спокойно пройти несколько километров на сломанной ноге, сдавит ли твое сердце от боли, когда на свой двадцать третий день рождения получишь от родной сестры первое за долгие годы письмо со штемпелем из исправительного учреждения?

Если ты в жизни ни секунды не билась в настоящей агонии, что будешь испытывать, когда твой приемный отец, испуская последний вздох, сожмет твою руку и едва слышно прошепчет:

– Аделин… Это… Боль.

Когда я стояла на похоронах совсем одна, мне казалось, что я ее чувствую.

Тем не менее я дочь своего отца, дочь ученого, и понимаю, что нельзя ни в чем быть уверенной до конца. Я решила продолжить его дело: стала учиться по первоклассной докторской программе, ставить различные эксперименты и проводить исследования.

Боль стала делом всей моей жизни.

Весьма полезная специальность, и причин выбрать ее было предостаточно.

* * *

Когда я подъехала к дверям Массачусетского исправительного центра, сестра уже ждала меня. Я отметила время прихода, сдала сумочку в камеру хранения и встала в конец небольшой очереди, чтобы пройти через контроль. Двое охранников, Крис и Боб, приветствовали меня как старую знакомую. Боб проверил детектором мой медицинский браслет, то же самое он делал в каждый первый понедельник месяца. Затем Мария, третий сотрудник охраны, проводила меня в комнату свиданий. Сестра уже находилась там, она сидела на стуле, ее руки, как обычно, были в наручниках.

Мария кивнула, и я вошла в комнату – небольшое пространство восемь футов на восемь с двумя оранжевыми пластиковыми стульями и деревянным столом посередине. Шана, прямо как опытный преступник, сидела спиной к бетонной стене, которая должна была служить ей психологической защитой, и смотрела в коридор через единственное окошечко в двери.

Подвинув свободный стул, я села перед ней, спиной к выходу и к проходящим по коридору людям. Я медлила, пытаясь устроиться поудобнее и принять наиболее непринужденную позу. Прошла минута. Другая.

Сестра первая нарушила молчание:

– Сними пиджак.

Она сказала это чересчур отрывисто. Что-то разозлило ее. Скорее всего, еще задолго до моего визита, но это вовсе не означало, что на меня нельзя сорваться.

– Зачем? – В отличие от нее, я держалась намеренно спокойно.

– Черный тебе не идет. Сколько раз еще повторять? Он тебя старит.

И это я слышу от человека, одетого в грязно-синюю робу, с сальными волосами до плеч. Не говоря уже о горящих безумием глазах. Возможно, когда-то Шана и была симпатичной, но годы жизни в тяжелых условиях и нехватка солнечного света взяли свое.

Я все-таки сняла свой приталенный блейзер от Анны Тейлор и повесила на спинку стула, оставшись в сером джемпере. Сестра уставилась на мои руки, закрытые рукавами. Затем ее карие глаза буквально впились в мои, она сделала несколько вдохов, как бы принюхиваясь.

– Не чувствую запаха крови, – произнесла она наконец.

– К чему это разочарование в голосе?

– Послушай, я провожу в этой дыре двадцать три часа в сутки, пялясь на вонючие белые стены. Могла бы порадовать меня хотя бы легкими порезами.

Шана уверяет, что она может чувствовать боль вместо меня. Сестринская связь, этому нет научных обоснований. И все же было уже три случая, когда через пару часов после возвращения от нее я обнаруживала у себя на теле синяки и ссадины, о которых она меня предупреждала, хотя и не могла видеть их.

– Тебе бы пошел пурпурный, – продолжила Шана. – Ты живешь на воле, так что наслаждалась бы жизнью, Аделин. Может, расскажешь что-нибудь поинтереснее. Надоела эта твоя дурацкая работа, пациенты, исследования и прочая муть. Расскажи лучше о накачанном мачо, срывающем розовый лифчик с твоей мелкой груди. Пожалуй, тогда я даже стану радоваться этим ежемесячным визитам. Сексом же тебе можно заниматься?

Я промолчала. Она задает этот вопрос уже далеко не в первый раз.

– Думаю, да. Удовольствие-то ты еще как чувствуешь, а вот боль – нет. Боюсь, это значит, никаких садо-мазо- игр. Сочувствую, подруга.

Шана произносила каждое слово с полным равнодушием. Ничего личного. Она разговаривает так, потому что не умеет по-другому. И никакое лишение свободы, никакие лекарства и сестринская любовь никогда не смогут это изменить. Шана прирожденный хищник, истинная дочь своего отца. В четырнадцать лет она убила сверстника и попала за решетку. Там она убила сокамерницу и двоих надзирателей за компанию. После этого ее упекли сюда.

Можно ли любить такого человека? C профессиональной точки зрения замечу, что Шана, как существо глубоко антисоциальное, а также страдающее от расстройства личности, является всего лишь интересным предметом для исследования. А как сестра вынуждена признать, что, кроме нее, у меня больше никого нет.

– Мне сказали, ты начала рисовать. – Я решила сменить тему. – Суперинтендант МакКиннон говорит, что твои первые картины отличаются высокой степенью детализации.

Шана только пожала плечами, комплименты – это не для нее.

Она стала принюхиваться.

– Ты не пользовалась духами, но одета по-деловому. Значит, сегодня тебе еще надо на работу. Сразу отсюда поедешь в офис. Побрызгаешься в машине? Надеюсь, твои духи смогут перебить аромат местного парфюма?

– Мне казалось, тебе не нравится говорить о моей работе.

– Ну так больше-то не о чем.

– Погода.

– К черту ее. И тебя туда же. Я в курсе, сегодня понедельник, но это не значит, что я должна целый час тут торчать в роли твоего подопытного кролика и объекта для жалости.

Я промолчала.

– Я уже устала, Аделин. Ты. Я. Каждый месяц ты приходишь сюда, чтобы похвастаться своим талантом дерьмово одеваться, а я должна сидеть здесь и все это терпеть. У тебя полно пациентов, так займись ими, а меня оставь в покое. Убирайся! Слышишь? Катись отсюда! Я не шучу!

В дверь постучали. Мария, наблюдавшая за нами через окошко, заглянула проверить, все ли хорошо. Я не обернулась, продолжая смотреть только на сестру.

Ее вспышки меня не волновали. Я уже давно привыкла к этим проявлениям враждебности. Ярость – единственная эмоция, на которую Шана способна, и она служит ей как для защиты, так и для нападения. К тому же у моей сестры достаточно поводов меня ненавидеть. Дело не только в том, что я оплачивала ее лечение, и даже не в моей генетической особенности. Когда я родилась, маме пришлось уделять мне слишком много внимания, и времени на Шану у нее не оставалось.

Отношения между сестрами часто складываются нелегко. Однако наши били все рекорды. Шана проклинала меня, в ее глазах не было ничего, кроме тупого гнева и глубокой депрессии, и я лишний раз задумалась, что же могло произойти сегодня утром, чтобы довести мою закаленную в боях сестру до такого состояния.

– Какое тебе дело? – спросила я резко.

– Ты о чем?

– Ты сказала, мне пойдет пурпурный. Какое тебе дело до моей одежды, до ее цвета и до того, буду ли я в ней выглядеть привлекательно? С чего такой интерес?

Шана нахмурилась, явно озадаченная этим вопросом.

– Да ты… – наконец проговорила она, – тормоз гребаный.

– Это самые теплые слова из всех, что я от тебя когда-либо слышала, – заметила я.

Похоже, победа за мной. Шана возвела глаза к потолку и пусть неохотно, но улыбнулась. Напряжение куда-то испарилось, и мы обе вздохнули спокойно.

Шана может притворяться сколько угодно, но ее надзиратель сообщил мне, что на самом деле сестра с нетерпением ждет моих визитов. Чтобы найти на нее управу во время наиболее острых вспышек ярости, достаточно пригрозить ей лишением этих свиданий. Поэтому мы продолжаем наш бесконечный круговорот встреч и расставаний, который длится уже около десяти лет.

Похоже, Шана привязалась ко мне настолько, насколько это вообще возможно для прирожденного психопата.

– Как у тебя со сном? – спросила я.

– Дрыхну как младенец.

– А книжки читаешь?

– О да. Осилила полное собрание сочинений Шекспира. Никогда не знаешь, где может пригодиться пятистопный ямб.

– И ты, Брут?

Еще одна легкая улыбка. Шана слегка расслабилась и обмякла на своем стуле. Мы еще тридцать минут болтали о всяких мелочах. Именно в таком ключе проходил каждый первый понедельник месяца. Наконец Мария постучала в окошко. Все, наше время вышло. Я поднялась, а сестра предпочла остаться на месте.

– Пурпурный, – напомнила она, когда я накинула на плечи черный пиджак.

– Может, и тебе стоит последовать своему совету, – отозвалась я. – Добавь побольше этого оттенка в свои картины.

– Чтобы дать этим мозгоправам лишний повод покопаться в моей голове? – ухмыльнулась Шана. – Перебьются.

– Тебе снятся черно-белые сны?

– А тебе?

– Мне вообще ничего не снится.

– Наверное, это еще одна твоя особенность. Радуйся. А я вижу сны довольно часто. В основном кроваво-красные. Единственное различие между ними только в том, что иногда с ножом бегаю я, а иногда – наш дорогой папочка.

Шана уставилась на меня, глаза ее внезапно сузились, как у акулы, которая преследует свою добычу.

– Попробуй записывать свои сны или зарисовывать, – предложила я.

– Так а я что, по-твоему, делаю?

– Выплескиваешь на холст свои садистские переживания.

Шана засмеялась, и на этой ноте я направилась к выходу.

– Как она? – спросила я через минуту, когда мы с Марией вдвоем шли по коридору. Обычно по понедельникам больница закрыта для посещений, так что было относительно тихо.

– Трудно сказать. Вы же помните, что с того момента, как Шана совершила первое убийство, минуло почти тридцать лет?

Я безучастно посмотрела на собеседницу.

– Ваш двенадцатилетний сосед Донни Джонсон. На следующей неделе стукнет тридцать лет со дня его убийства, – уточнила Мария. – По этому поводу звонил какой-то местный репортер, хочет взять у Шаны интервью.

Я судорожно моргнула. Каким-то образом до сих пор удавалось не подпускать к сестре журналистов. Хотя позже мне как терапевту и как человеку, посвятившему жизнь тому, чтобы научиться управлять самой собой, придется не раз спросить себя, для чего я это делала. Неужели это могло бы причинить мне боль? Да уж, звучит весьма иронично.

– В любом случае ни на какие вопросы она отвечать не будет, – продолжила Мария. – Оно и к лучшему, если вам интересно мое мнение. Ну то есть мальчишка-то явно уже не сможет ни с кем разговаривать. Так с чего бы его убийца должна?

– Держите меня в курсе.

– Разумеется.

На выходе я забрала свою сумочку, отметила время выхода и направилась к машине, припаркованной на огромной стоянке в сотне метров от разваливающегося, огороженного колючей проволокой здания, которое уже давно служит моей сестре домом.

На пассажирском сиденье лежал яркий пурпурный кардиган, который мне пришлось снять перед входом в больницу. Согласно правилам посетители должны быть одеты наименее броско, чтобы не нервировать пациентов, поэтому пришлось также снять все украшения. И купленную всего две недели назад кофту – клянусь, первую вещь пурпурного цвета в моем гардеробе.

Снова оглянулась на кирпичное строение. Разумеется, в нем, как и в любом другом здании, полно окон. Видно даже маленькое окошко изолятора, где коротает дни моя сестрица. Но с такого расстояния, неуклюже сгорбившись за рулем внедорожника с тонированными стеклами, я вряд ли сумею ее разглядеть…

Шану всегда было трудно понять, у нее очень своеобразный взгляд на вещи. Но теперь я стала подозревать, что то же самое она думает обо мне.

Наконец я завела машину и поехала в центр Бостона, где меня ждал еще один долгий рабочий день и десятки пациентов, нуждающихся в помощи и утешении, включая мою новую подопечную, детектива из бостонского департамента, которая совсем недавно получила ранение при исполнении служебных обязанностей.

Обожаю свою работу. Всегда с нетерпением жду сложных задач при знакомстве с новыми пациентами, и, как подобает человеку с моей особенностью, все свои сеансы начинаю привычной фразой:

– Пожалуйста, расскажите мне о своей боли.