Мой отец ехал целые сутки. Ему много раз пришлось пересаживаться. Иногда он сидел в купе у окна, иногда – за отсутствием лучшего места – жался у самой двери. Временами в поезде было так жарко, что он снимал тяжеленное бесформенное пальто и, аккуратно сложив его, клал себе на колени. От жары у него иногда запотевали очки, и он, достав из кармана брюк Лилин носовой платок, протирал им линзы. Больше всего он оберегал картонку с пирожными и в каждом купе выбирал для нее самое безопасное место, чтобы, чего доброго, не помялась!

Иногда он задремывал, а очнувшись, смотрел в окно. Мимо мелькали станции: Ховста, Эребру, Халльсберг, Мутала, Мьёльбю.

Однажды, уже после Мьёльбю, входя в купе, отец поскользнулся и грохнулся на пол. И случилась большая беда: левая линза его очков разлетелась вдребезги!

…Мне пришлось смотаться в Стокгольм, чтобы лично решить в Комитете по делам иностранцев вопрос о билете на поезд. А знаешь что – я целую тебя. Твой Миклош.

В коридоре есть два закутка. Один из них – совершенно уединенный. Мы весь день можем там сидеть под огромной искусственной пальмой, никому не мешая. Ну так и быть – тоже целую тебя. Лили.

…В первый же вечер, когда я приеду, я должен буду тебе кое-что сказать – за мгновение до того, как расстаться с тобой перед сном! Ну а я целую тебя не “так и быть”, а самым серьезным образом, и причем многократно. Миклош.

У Шары в репертуаре есть еще одна песня, которую ты наверняка знаешь, – это песня китайских кули… Я тебя очень жду. И целую тебя много раз. До встречи. Лили.

Закуток в коридоре – это замечательно, не люблю разговоров на публике… Мысленно глажу по волосам (разрешаешь?) и многократно тебя целую. Миклош.

Утром я проснулась оттого, что у меня чешется левый глаз. Я сказала Шаре, что это хороший знак! До скорого свидания, целую. Лили.

Я прибываю первого, в 6.17 вечера! Целую тебя с любовью и много раз. Твой Миклош.

* * *

Первого декабря в Экшё валил густой снег. Платформа и пути на станции маленького городка были под открытым небом. Навес построили только перед входом в двухэтажное, с изящным тимпаном, главное здание.

Из состава с тремя вагонами вышел только один пассажир – мой отец. По шаткой нелепой походке узнать в нем донжуана было затруднительно. Под тяжестью чемодана, оттягивавшего плечо, он немного кренился вправо. Потрепанный фибровый чемодан, который ему одолжила старшая медсестра Марта, на всякий случай был перетянут шпагатом. В левой руке отец бережно нес коробку с тремя шоколадными бисквитами.

Лили и Шара ждали его перед главным зданием. Лили судорожно сжимала руку своей подруги. За спиной девушек, в длинном черном пальто с пелериной, стояла медсестра, которую Свенссон выделил для сопровождения своих пациенток на станцию.

Мой отец, завидев группу встречающих, смущенно осклабился. И этой ужасной гримасой испортил все. В бледном свете станционных фонарей ярко блеснули железные зубы из “виплы”.

Девушки испуганно переглянулись и сконфуженно потупились, уставившись на перрон.

Мой отец приближался к ним сквозь густую снежную кисею. Теперь было уже хорошо видно, что левая линза его очков заклеена газетной бумагой, в которой была оставлена только щелочка, чтобы видеть хоть что-то и левым глазом. Осколки стекла он скрепил полчаса назад, залепив их обрывком свежего номера “Афтонбладет”. Мой отец приближался к ним по заснеженному перрону; полы чужого, на два размера больше, зимнего пальто хлестали его по лодыжкам. От холода или, скорее всего, от волнения глаза у него слезились. Это было заметно издали по правому, прикрытому толстой линзой глазу. При этом он широко улыбался, обнажив ряд железных зубов.

И Лили перепугалась насмерть. Оставалось еще какое-то время, секунд пять, пока он не приблизится к ним на расстояние слышимости. Не шевеля губами, словно ее хватил удар, она прошептала Шаре:

– Забирай! Поменяемся!

И когда мой отец был уже в трех шагах, добавила слабым голосом:

– Умоляю тебя! Пускай ты будешь Лили!

Медсестра, стоя за спиной подруг, растроганно наблюдала, как щуплый молодой человек в шутовском пальто приближается к ее подопечным и бережно ставит на снег свой видавший лучшие времена фибровый чемодан.

К самому важному в своей жизни свиданию мой отец подготовился основательно. Он составил короткую – всего из трех фраз, – но эффектную речь, которая содержала слова, которым он придавал магическое значение. И в дороге, казавшейся нескончаемо долгой, в душных жарких купе без устали повторял ее про себя то скороговоркой, то медлительно и торжественно. Но теперь от захлестнувшего его счастья он потерял дар речи. Глядя со стороны, можно было подумать, что он забыл, как его зовут, но в действительности у него просто перехватило дыхание. И поэтому, не сказав ни слова, он просто протянул руку.

Шара бросила на нее взгляд. Ну, хоть руки у парня красивые. Длинные пальцы, изящная ладонь. И она решилась.

– Лили Райх, – подала она руку отцу.

Тот крепко пожал ее. И повернулся к Лили. Девушка быстро и энергично потрясла ему руку и звонко представилась:

– Шара Штерн, подруга Лили!

Мой отец все еще только ухмылялся полным металлической “виплы” ртом. Он был не в силах заговорить, обреченный на немоту.

Так они и стояли.

Наконец он протянул Лили перевязанную золотистой ленточкой коробку с бисквитами. Медсестра выпрыгнула вперед и выхватила у девушки пирожные. Она сама понесет! И, ласково глянув на моего отца, скомандовала:

– Идемте!

И они пошли. После некоторых колебаний Шара взяла моего отца под руку. Лили, потупив глаза, присоединилась к ним. На мгновение у нее появилась мысль подхватить отца под руку с другой стороны, но тут же ей показалось, что это будет уж слишком интимный жест. Медсестра, в своей чудной островерхой шляпе, с красивой картонкой в руке, шествовала позади.

Снег валил огромными хлопьями.

На пути к госпиталю им нужно было пересечь большой парк. Они пробивались по целине. Мой отец, продев одну руку под локоть Шары, в другой тащил перевязанный бечевкой чемодан. Лили с медсестрой шли, немного отстав от них.

И вот почти в самом геометрическом центре парка, спустя восемь жутких минут молчания, в какой-то счастливый миг, словно по воле свыше, мой отец вновь обрел дар речи. Он откашлялся и остановился. Опустил чемодан на снег и, вытащив руку из-под локтя Шары, повернулся к Лили.

Пока они шли, снегопад прекратился. И все четверо, застывшие будто хлебные крошки на белом овальном фарфоровом блюде, походили сейчас на героев какой-то сказки Андерсена. У моего отца был приятный мужской баритон.

– Именно такой я тебя представлял. Всегда. В своих снах. Здравствуй, Лили.

Лили оцепенела, потом кивнула. Словно камень свалился с ее души. Все казалось естественным. Они обнялись.

Шара и медсестра невольно отступили на шаг.

А спустя полчаса они уже сидели в закутке коридора за пальмой. Там стояли два кресла с потертой текстильной обивкой. Отец бросил пальто на спинку и поставил рядом с собой чемодан. Они просто сидели, изучая глазами друг друга, разговаривать им не хотелось. Иногда они улыбались. Ждали.

Наконец отец водрузил чемодан на колени и, распутав шпагат, открыл его. Отрез на пальто был аккуратно уложен сверху. Он достал его и, словно младенца, бережно протянул Лили:

– Тебе привез.

– Что это?

– На зимнее пальто. Осталось только сшить.

– На пальто?!

– Ну, ты же писала, что мерзнешь. Не выдали зимних пальто. Тебе нравится?

У Лили, помимо комплекта одежды, который она получила по прибытии в Швецию, была только юбка в национальном стиле, болотного цвета жилетик да ржаво-коричневый головной убор, смахивающий на тюрбан, – эти вещи ей подарили Бьёркманы.

Ворсистый плотный темно-коричневый материал, ласкающий ее руку, будил воспоминания о мирной жизни. Лили душили слезы.

А отец мой добавил:

– Битый час выбирал. Не разбираюсь я в зимних пальто. В летних – тоже.

Лили ощупывала материю, словно пытаясь расшифровать пальцами вотканные в нее потаенные коды. И даже понюхала ткань.

– Замечательно пахнет.

– Вот в этом дрянном чемодане вез. Боялся, по-мнется. Но ничего, слава богу. Представляешь, мне этот чемодан старшая медсестра дала. Одолжила.

Лили помнила все. Письма от моего отца она про-читывала не менее пяти раз. Сперва быстро, вза-хлеб, а потом, сбежав в ванную, перечитывала еще дважды, основательно, обдумывая каждый абзац. И позднее, через пару дней, прочитывала письмо еще дважды, подставляя на место написанных слов другие. О Марте она была наслышана.

– Микки Маус!

– Ну да!

Как же много всего хотел ей сказать отец! Фразы так и роились в его голове. С которой начать?

В кармане у отца оставалась еще одна сигарета, он вынул ее вместе со спичками.

– Не возражаешь?

– Я-то не возражаю! А твои легкие?

– С ними порядок. Они тут, на месте.

Мой отец показал на грудь.

– Зато сердце! Боюсь, сейчас выпрыгнет.

Лили гладила пальцем ткань, ощущая под ним дорогие ворсинки.

Мой отец закурил и выпустил изо рта сизую, в завитках, струйку дыма, собравшегося под потолком в облачко.

Наконец они заговорили, и фразы, бурные, незаконченные, хлынули, словно прорвало плотину. Они волновались, перебивали друг друга, спешили, стремясь наверстать упущенное.

Не говорили только о самом важном.

Ни тогда, ни позднее.

* * *

Мой отец не рассказывал ей о том, что в концлагере Берген-Бельзен он три месяца сжигал трупы.

Как он мог рассказать об источаемом горой трупов смраде, от которого слезились глаза и першило в горле? Можно ли было глаголами и эпитетами описать этот страшный труд? Описать, как из рук то и дело выскальзывали покрытые коростой конечности и с глухим стуком падали обратно на окоченевшие тела?

А Лили была не в состоянии рассказать ему о дне своего освобождения.

Почти полдня потребовалось ей, чтобы доползти от барака до каптерки – стометровое расстояние она одолела за девять часов. Солнце нещадно жгло ее обнаженное тело. Немцы уже разбежались. Лили запомнился только такой момент: под вечер она сидит, прислонившись спиной к стене, в немецком кителе и купает лицо в лучах солнца.

Но как оказался на ней этот офицерский китель, она не знала.

Мой отец не мог, не в состоянии был рассказать ей, что перед тем, как его перевели на сжигание трупов, он был санитаром в тифозном бараке. В семнадцатом, самом страшном блоке их лагеря он раздавал полумертвым людям баланду и хлеб. На рукаве у него была повязка с надписью Oberpfleger. Или рассказать о том, как Имре Бак постучал ему из окошка? А потом опустился на четвереньки и залаял, как бешеный пес? В Дебрецене, в утраченные навсегда времена, Имре был его лучшим другом. Он нуждался в лекарстве? Возможно. Или в добром слове. Но туда, в блок тифозных смертников, просто так было не вой-ти. Через грязное стекло отец видел, как Имре упал и красивая, светлая его голова ткнулась в лужу. Он был мертв.

Лили ни слова не говорила ему – ни тогда, ни позднее – о двенадцати днях, проведенных в товарном вагоне на пути в Германию. Могла ли она рассказать о том, как на седьмой день обнаружила, что можно слизывать иней, намерзший за ночь на стенку вагона? Ее мучила жажда, безумная жажда! И покуда она лизала стенку вагона, рядом с нею двадцатый час кряду визжала Терка Косарик. Терке, быть может, еще повезло. Потому что Терка Косарик к тому времени лишилась рассудка.

Мой отец не рассказывал про убийственный мордобой в городской больнице Бергена. Он весил тогда двадцать девять кило, в грузовик его отнесли на руках. И потом он несколько недель провел на больничной койке. Дородная немецкая медсестра трижды в день, подняв его легкое будто перышко тело, вливала в него литр рыбьего жира. Рядом с ним лежал польский еврей стоматолог. Ему было уже тридцать пять, он говорил на нескольких языках, знал, кто такие Бергсон, Эйнштейн и Фрейд. И вот через полтора месяца после освобождения лагеря этот врач за полкило сливочного масла до полусмерти избил более несчастного, чем он, француза. Нет, об этом мой отец не рассказывал.

Правда, и Лили ничего не рассказывала ему о бергенской городской больнице. Она лежала там в женском отделении, наверное, недалеко от отца. Был май, стояла весна, война закончилась. Ей дали бумагу и карандаш. И попросили написать свое имя и дату рождения. Лили крепко задумалась. Как же ее зовут? И не могла вспомнить. Хоть убей, не могла. И от мысли о том, что уже никогда не вспомнит, как ее зовут, пришла в неописуемое отчаяние.

Не говорили они о подобных вещах.

Спустя два часа мой отец погладил ее по волосам и, неловко привстав, чмокнул девушку в носик.

* * *

Было уже за полночь, когда медсестра тактично остановилась в трех метрах от них. Лили поняла, что им следует временно попрощаться. Отца проводили на второй этаж, в четырехместную палату, куда его определили на следующие две ночи.

Мой отец разделся и натянул пижаму. Он был так безумно счастлив, что до рассвета как заведенный ходил по комнате между окном и дверью. В половине четвертого, вконец опьяненный, он все же заставил себя лечь в постель. Но так и не смог заснуть.

На следующий день в девять утра, сразу же после завтрака, они снова уселись под пальмой. Когда в одиннадцать Юдит Гольд спускалась на вахту за почтой для женского отделения, то заметила, как Лили и отец, сдвинув головы, о чем-то воркуют в углу коридора. Юдит Гольд быстро отвернулась, застыдившись внезапно нахлынувшей удушающей ревности.

А Лили как раз собиралась сделать отцу самое трудное для нее признание. Она перевела дух.

– Я совершила ужасный грех. Об этом никто не знает. Даже Шара. Но тебе расскажу…

Мой отец наклонился вперед и коснулся ее руки:

– Мне ты можешь рассказывать все.

– Мне стыдно… я… я…

Лили осеклась.

– Ты не должна ничего стыдиться, – с уверенностью сказал отец.

– …я не знаю, как это объяснить… это ужасно… когда нужно было сообщить свои данные… еще перед погрузкой на шведский корабль… нет, не могу сказать…

– Ты можешь!

– …я… я… вместо имени мамочки, ее зовут Жужанна Херц, словом, вместо ее имени… я и сама не знаю, просто не понимаю, почему я его не могла назвать. Я соврала! Не сказала, как зовут мамочку, ты понимаешь?

Схватив руку отца, Лили сжала ее. Лицо ее было бледное, почти белое.

Мой отец закурил, как всегда, когда крепко задумывался.

– Ты хотела поменять судьбу! Это ясно.

Лили задумалась над его объяснением.

– В самом деле. Как здорово ты сказал! Поменять судьбу! Я тогда даже не размышляла над этим, решение как-то само собой пришло! Стать другой. Не еврейкой. Достаточно одного слова, и я превращусь…

– Из лягушки в царевну.

Мой отец обожал всяческие сравнения. Но, возможно, почувствовав, что сказал банальность, он добавил:

– Со мной тоже такое было. Но я струсил.

– Там на пирсе, лежа на носилках, я сказала, что мамочку зовут Розалия Ракоши. Откуда я взяла фамилию Ракоши? Понятия не имею! Розалия Ракоши, так и сказала. Вместо настоящего имени мамочки!

Мой отец загасил окурок в жестянке.

– Успокойся. Уже все прошло.

Лили помотала головой:

– Ничего не прошло, вот увидишь! Потому что еще я сказала им, что еврей у нас только папочка, а мамочка, Розалия Ракоши, – католической веры! И я тоже – сказала я – католичка, ты представляешь?! Я хотела покончить с этим. С еврейством! С меня довольно!

– Это можно понять.

Она заплакала. Мой отец выхватил из кармана бережно хранимый платочек. Лили закрыла лицо руками.

– Нет-нет, это страшный грех! Непростительный! Ты первый, кому я рассказываю. А еще я должна тебе рассказать, что по воскресеньям я хожу к шведам! В семью Бьёркман. Все думают, будто это просто так. Но нет! Я хожу к ним, потому что они тоже католики. Мы ходим на службу! У меня и крестик есть!

Она вынула из кармана сложенный вдвое конверт. Развернула его и достала серебряный крестик. Мой отец недоверчиво взял его, повертел в руках и задумчиво потер лоб ладонью:

– Ну, тогда мне понятно.

– Что?

– Понятно, почему твоя мамочка до сих пор не откликнулась. Почему не пишет.

Лили забрала крестик, вложила его в конверт и убрала в карман.

– Почему?

– Тебя же нет в списках! В тех, которые публиковались во многих венгерских газетах. В официальных списках! Ведь там указаны твое имя и, как это положено, имя матери – Розалии Ракоши. Но это другая девушка. Это не ты! Я думаю, твоя мамочка в Будапеште эти списки читала, она тебя ищет и твое имя видела, только не поняла, что это ты и есть! Ведь она ищет Лили Райх, мать которой зовут Жужанна Херц.

После этого объяснения Лили вскочила и, воздев руки к небу, будто античная статуя, на минуту застыла. А потом бросилась на колени, пытаясь расцеловать руки моего отца. Он отпрянул и в замешательстве спрятал руки за спину.

Лили, еще не поднявшись с колен, быстро пришла в себя. И, взглянув на отца, прошептала:

– Это нужно отпраздновать! То, что ты такой умница!

Она снова вскочила и с воплями “Шара! Шара!” помчалась по коридору.