После этого события приняли головокружительный оборот. Раввин, как и обещал, быстро добыл необходимые разрешения. Не прошло и двух месяцев, как Лили и отец стояли уже под хупой в Большой синагоге Стокгольма. Кронхейм оплатил прокат, и Лили была в платье из белой тафты, а отец – в черном смокинге. После свадебной церемонии состоялся фуршет. Шведский король Густав V направил молодой паре, пережившей все муки концлагеря, восторженную телеграмму.

Еще до свадьбы, в феврале, мой отец неделями страдал в кресле стоматолога, поскольку Кронхейм настоял на том, чтобы зубы из “виплы” ему заменили на фарфоровые.

– Как можно с тобой целоваться, сын мой? Я посоветовался с общиной. И община единодушно решила собрать деньги на зубного врача. За три дня было собрано шестьсот крон. Я нашел для тебя первоклассного протезиста, вот адрес.

* * *

Эмиль Кронхейм мог потирать руки от удовольствия. Он действительно замечательно все устроил. Однако радость его еще в начале марта, до церемонии, подпортил один визит.

Все началось с двух долгих нетерпеливых звонков в дверь его квартиры. Эмиль Кронхейм – не будем скрывать – закусывал, как всегда, селедкой, просматривал американский журнал комиксов и от души хохотал. Дверь открыла его жена, которую так изумил возбужденный вид незнакомой девушки, что она пригласила ее в гостиную прямо в пальто, меховой шапке и оставлявших на полу грязные следы калошах. Раввин, не оборачиваясь, выудил из маринада очередной ломтик селедки.

– К тебе пришли, – с трудом сдерживаясь, чтобы не шлепнуть его по рукам, прошипела госпожа Кронхейм.

Он смущенно вскочил и вытер пальцы о штанину, на что у госпожи Кронхейм вырвался тяжкий вздох:

– О господи! Брюки!

У Юдит Гольд над верхней губой на усиках еще серебрились снежинки. Она походила на Санта-Клауса в женском обличье. Кронхейм предложил ей сесть.

– О, мой прилежный корреспондент! Прошу вас, Юдит.

Юдит Гольд села, даже не расстегнув пальто. Гос-пожа Кронхейм тактично удалилась на кухню.

– Я видела вас, когда вы были в Берге. Спасибо, ребе, что не выдали меня.

Кронхейм пододвинул к посетительнице тарелку:

– Селедочки маринованной не желаете?

– Я не люблю.

– Как можно не любить селедку? Это же витамины! Источник жизни! С какой стати я должен был вас выдавать? Милая Юдит, я благодарен вам за то, что в последний момент успели предупредить меня.

С калош Юдит Гольд продолжала стекать вода.

– Нет, последний момент наступает только теперь!

– Бог мой! И ради этого вы ехали ко мне в Стокгольм?

Юдит Гольд поймал руку раввина.

– Мы должны спасти Лили.

– Спасти? От кого? Что ей угрожает?

– Замужество! Вы только представьте, моя подруга собирается выйти замуж!

Кронхейм хотел освободить руку, но Юдит Гольд вцепилась в нее мертвой хваткой.

– Любовь – это ведь замечательно. А брак – скреп-ляющая ее печать!

– Да, но на ней хочет жениться мошенник! Брачный аферист!

– Ах вот как? Ну, это уже серьезно. Откуда вам это известно, Юдит?

В комнату вошла госпожа Кронхейм, которая принесла печенье и чай. Раввин сладости не любил.

– Ешьте, пейте. Отогревайтесь. А я, с вашего позволения, останусь при селедочке.

Чай и ванильное печенье Юдит Гольд оставила без внимания. Она не замечала, что в гостиной, уставленной темной громоздкой мебелью, пышет жаром изразцовая печь. И не сняла с себя даже шарф.

– Выслушайте меня, ребе! Вы всего не знаете, я прошу вас, выслушайте! Представьте себе мужчину, который добыл имена и адреса девушек, находящихся на излечении в шведских реабилитационных лагерях!

– Представил.

– А теперь представьте, что этот мужчина садится и пишет всем этим девушкам письма! Вы понимаете? Всем подряд!

Раввин положил в рот ломтик селедки.

– Я вижу перед собой очень упорного человека.

– И письма все одинаковые! Один и тот же слащавый текст. Как будто написанный под копирку! А потом он идет на почту и отправляет все эти письма девушкам. Вы видите это перед собой, ребе?

– Неужели? Не может такого быть! Откуда вы это взяли?

Юдит Гольд торжествующе посмотрела на раввина. Теперь пробил ее час! Она выхватила из сумки мятое, выцветшее письмо.

– Вот, смотрите! Мне он тоже прислал, еще в прошлом году, в сентябре! Только мне и в голову не пришло отвечать, я сразу его раскусила! Что вы на это скажете? Лили получила точно такое же! Я видела, я читала! Другим было только обращение. Вы можете это проверить! Расследовать!

Кронхейм разгладил письмо и внимательно изучил его.

Дорогая Юдит! Наверное, Вы привыкли к тому, что, когда разговариваете по-венгерски, к Вам может обратиться незнакомый Вам человек – на том основании, что он тоже венгр. Что поделаешь – не то нынче воспитание.

Вот и я только что фамильярно к Вам обратился на том основании, что мы с Вами земляки. Я не знаю, встречались ли мы в Дебрецене, где я был – до того, как Родина загнала меня в трудовой батальон – сотрудником городской газеты, а отец мой держал книжный магазин в помещении епископского дворца…

Раввин покачал головой:

– Действительно, необычно.

Юдит Гольд готова была расплакаться.

– И к этому аферисту собирается привязать челнок своей жизни моя подруга!

Раввин задумчиво положил себе в рот еще один ломтик селедки.

– Челнок жизни… Как это поэтично. Привязать челнок жизни.

* * *

Спустя пятьдесят с лишним лет моя мать, в девичестве Лили Райх, которую я расспрашивал, а помнит ли она тот момент, самый первый, когда она решила ответить на письмо моего отца, долго перебирала в памяти давно похороненные воспоминания.

– В какой точно момент, я не помню. Ты знаешь, когда в сентябре меня перевезли на скорой из Смоландсстенара в Экшё и я вторую неделю лежала прикованная к постели, неожиданно я увидела над своей кроватью Шару и Юдит Гольд. Они привезли из Смоландсстенара кое-что из моих вещей. В том числе и письмо твоего отца. Юдит Гольд сидела на краю кровати и уговаривала меня ответить этому несчастному парню. Ведь этот бедняга, больной журналист из Дебрецена, поди, очень надеется. Потом Шара и Юдит Гольд ушли, а я продолжала лежать. Мне было запрещено даже выходить по нужде. Лежала, скучала, письмо валялось перед глазами. А дня через два или три я попросила у медсестер бумагу и карандаш.

* * *

В июне 1946 года Лили и моего отца, вместе с другими пожелавшими вернуться на родину венграми, определили во второй по порядку транспорт. Из Стокгольма на самолете их доставили в Прагу и в тот же день посадили на поезд, отправлявшийся в Будапешт.

Взявшись за руки, они сидели в душном, наби-том людьми купе. Когда уже миновали границу, мой отец с виноватой улыбкой поднялся и выбрался в крошечный и невообразимо грязный клозет. Он запер за собой дверь. Термометр в изящном металлическом футлярчике по-прежнему был при нем. Поезд медленно, мотаясь из стороны в сторону, катил по только что восстановленному пути. Мой отец сунул градусник в рот, зажмурился и ухватился за ручку двери. Под стук колес он начал считать до ста тридцати. Досчитав до девяноста семи, он открыл глаза.

Из разбитого, сколотого по краям зеркала на него смотрел исхудалый небритый очкарик, с торчащим изо рта градусником, в не по росту большом пиджаке. Он приблизился к отражению. И что же, теперь он всегда будет видеть эту рожу? Этого типа с испуганными глазами, навеки прикованного к термометру?

И он принял решение. Выхватив градусник изо рта и даже не посмотрев, до какого деления дополз ртутный столбик, он швырнул его в унитаз. Потом бросил следом футлярчик и дважды, решительно и со злостью, нажал на спуск.

В этот июньский вечер, в девять часов, на вокзале собралась огромная толпа, что было удивительно, потому что поезд следовал вне расписания и о его прибытии не сообщали по радио. Новость распространялась из уст в уста. Мамочка, например, то есть мать Лили, случайно услышала ее в 6‑м трамвае, в час пик, когда какая-то тетка в платке кому-то кричала о ней через весь вагон. В этом поезде после девятнадцатимесячного отсутствия возвращалась домой ее дочь.

На Лили было красное платье в белый горошек. В весенние месяцы она стала полнеть и во время последнего взвешивания весила семьдесят с половиной килограммов. А на моем отце, который прощался со Швецией, набрав только пятьдесят три кило, болтались штаны.

Они были в последнем вагоне. Сначала, груженный двумя чемоданами, по ступенькам спустился отец. Мамочка бросилась к Лили, и они, обнимая друг друга, долго-долго стояли в молчании. Потом мамочка обняла моего отца, которого здесь никто не ждал, разве только товарищи по борьбе, но это было чуть позже и доставило ему мало радости.

Мамочка все еще надеялась, что вернется и ее муж, отец Лили, папочка, но реальность была такова, что по дороге из Маутхаузена торговец чемоданами Шандор Райх наткнулся на продуктовый склад, где набросился на копченую колбасу и сало. Той же ночью его увезли в лазарет. И через два дня он умер от заворота кишок.

На вокзале в тот вечер было душно и пыльно. Лили, мамочка и мой отец, поглядывая растроганно друг на друга, ковыляли сквозь гудящую взволнованную толпу.

А я еще целых два года, сгорая от нетерпения, готовился в тишине к своему появлению.