Клара Кёвеш приехала дневным поездом, свалившись на отца как снег на голову. Денег у нее хватило только на дорогу от ее лагеря, расположенного под Уппсалой, до Авесты. Но это нисколько не волновало Клару – обо всем остальном, по ее убеждению, должен был позаботиться мой отец.

От станции ее подбросил почтовый автомобиль, так что последние километры она проделала с величайшим комфортом. Когда она выбралась у ворот из машины, было около трех часов дня.

Подруги по несчастью прозвали ее Медведицей, к чему были свои основания. Ходила она неуклюже, вразвалочку, руку пожимала по-мужски крепко. Кроме того, всю ее фигуру покрывал шелковистый пушок, который при определенном освещении делал ее похожей на пушистого медвежонка. Губы у Клары были припухшие, чувственные, нос ястребиный, а огромную голову обрамляла пышная темно-каштановая копна непокорных кудрей. В общем, это было явление!

Она вихрем влетела в барак и, вызвав всеобщее замешательство, завопила:

– Миклошка, ну вот и я! Я приехала!

В палате все замерли. Мой отец подумал было, что это дурацкое недоразумение. Он просто не мог узнать в этом нелепом создании ту пылкую остроумную девушку, с которой с завидной регулярностью он переписывался вот уже второй месяц.

Когда мой отец затеял в середине лета обширную переписку с венгерскими девушками, на сто семнадцать посланий, доверенных бутылочной почте, он получил восемнадцать ответов. В конце концов переписка завязалась с девятью девушками, не считая Лили. И одной из них была Клара Кёвеш. Мой отец был не в состоянии сразу остановиться. Писание писем доставляло ему физическое наслаждение, помогало осмыслить многие вещи, к тому же его глубоко волновали судьбы всех этих женщин. Но его письма этим девяти женщинам не шли ни в какое сравнение с признаниями, адресованными Лили.

С Кларой Кёвеш они были близки в вопросах мировоззрения. Во время войны та распространяла социалистические листовки, за что была арестована.

Клара бросилась к моему отцу и с ходу расцеловала его:

– Вот к чему я готовилась не одну неделю!

Обитатели барака так и ахнули. Перед ними предстало девяносто кило женской плоти – словно по волшебству, невзирая на правила, разрешения, медицинские и все прочие предписания, материализовалась в трех измерениях их мечта.

– К чему ты готовилась? – клацнул зубами отец в железных объятиях Клары.

– К тому, чтобы нам соединить сердца! На вечные времена!

Наконец Клара отпустила его. Выхватив из сумочки письма, она швырнула их в воздух. И гордо окинула взглядом парней, которые уже встали и собрались вокруг них. Несомненно, было в ее появлении нечто театральное.

– Вы хоть знаете, желторотики, кто среди вас живет?! Это же новый Маркс! Новый Энгельс!

Письма отца осыпались праздничным конфетти. “Желторотики” застыли как околдованные. А отец был готов провалиться сквозь землю.

Клара уже тащила его куда-то за руку, а он в отчаянии делал Гарри знаки, умоляя его сопровождать их. Они втроем отправились на прогулку по лесной дорожке. Клара, притиснув к себе отца, завладела им словно игрушкой. Гарри шел сзади, ожидая, чем все это кончится. Моросил мелкий дождь.

– Вот что, Клара, – попытался отец взять спокойный и рассудительный тон. – Я переписываюсь со многими девушками. С очень многими.

Она рассмеялась:

– Ты хочешь заставить меня ревновать, цыпленок?

– Ну вот еще! Я просто хочу, чтобы ты была в курсе дела. Переписка для нас – это, можно сказать, единственное развлечение. Не только для меня, но и для всего барака. Вот и случилось недоразумение.

– Никаких недоразумений! Я в тебя влюблена, цыпленок! Ты – мой светильник разума! Я тобой восхищаюсь! Ты будешь моим учителем и возлюб-ленным! Ты, конечно, немного закомплексован, но я тебя вылечу!

– Повторяю, я пишу очень много писем. Ты должна это знать.

– Все гении комплексуют. Я знаю это по опыту, у меня таких двое было, еще до войны. Я всему тебя научу, ты согласен, цыпленок? Ведь я уж не девушка! Нет, друг мой, далеко не девушка! Но тебе я смогу быть верной, я это чувствую. Что за мысли, что за слова ты писал мне! Я их наизусть помню! Хочешь, перескажу?

В страстном порыве Клара прижала к себе отца и осыпала поцелуями все лицо и даже очки. Линзы их затуманились.

Но с близкого расстояния даже через обслюнявленные очки мой отец вдруг заметил в ее глазах невыразимое отчаяние. Панический страх быть отвергнутой.

И от этого неожиданного открытия мой отец успокоился.

– Клара, позволь мне сказать, пожалуйста!

– Я только хотела добавить, что буду ухаживать за тобой, если что. Сама я уже поправилась. Могу жить вне лагеря. Я буду работать! Я поселюсь поблизости от тебя! Так что ты хотел мне сказать?

Мой отец высвободился из ее объятий. И повернулся лицом к Кларе Кёвеш.

– Хорошо. Излагаю факты. Я пишу много писем, но главным образом потому, что у меня необыкновенный почерк. Что заметили и другие. Парни в нашем бараке этим пользуются. К сожалению, это не я писал тебе письма, а мой друг Гарри. Он мне диктовал их, потому что мой почерк – не то что его каракули. Он пишет как курица лапой, не разберешь. Увы, такова действительность. Вышло так, что при моем посредничестве ты втюрилась в светлый разум Гарри, о чем я сожалею.

Клара изумленно оглянулась на Гарри и под моросящим дождем шагнула к нему:

– Так, цыпленок, выходит, что это ты – мой гений?

Гарри кивнул. И указал на отца.

– Он только писал. А мысли… – Он скромно ткнул себя в лоб.

Клара переводила взгляд с одного на другого. Мой отец был невзрачный очкарик с металлическими зубами. А Гарри – весьма импозантный, с гусарскими усиками под носом и с излучавшими неподдельную страсть глазами. И Клара, решив, что ей лучше поверить отцу, взяла Гарри под руку.

– Ну, цыпленок, смотри, я проверю. Внешность меня ничуть не волнует. Форма губ, цвет глаз, смазливость физиономии – все это ерунда. Меня, если хочешь знать, возбуждает только духовное содержание. Прогрессивные и возвышенные идеи приводят в экстаз, я ими упиваюсь.

Гарри остановил ее и, повернув к себе, облапил одной рукой ее пышный зад, а другой взял Клару за подбородок.

– Я тебя не разочарую, – сказал он и жарко поцеловал ее в губы.

Мой отец почувствовал, что самое время смываться. Теперь они не заметят, что он исчез. И действительно, когда он дошел до конца тропинки и оглянулся, то увидел, что парочка, мило обнявшись, удаляется под плотной завесой дождя вглубь леса.

* * *

После инцидента с Кларой мой отец наложил на себя трехдневное покаяние. И не писал Лили ни единой строчки. А на четвертый день он забрался по горло в горячую воду в единственной на весь лагерь служебной ванной.

Ключ от этого помещения, навевавшего воспоминания о комфорте мирных времен, можно было получить на центральной вахте, и этой возможностью мой отец часто пользовался. Ванная находилась в отдельном строении в стороне от бараков. Дверь мой отец, как обычно, оставил незапертой. Дымя сигаретой, он во всю глотку орал какой-то революционный марш, хотя чем-чем, а музыкальным слухом он похвастаться никогда не мог.

Дверь неожиданно распахнулась.

И на пороге возникла старшая медсестра, малютка Марта, которая замахала ручками, разгоняя клубы табачного дыма. Левой рукой отец попытался прикрыть свой срам.

Марта метала громы и молнии:

– Миклош, что вы здесь делаете?! Спрятались, что-бы подымить?! Да как вам не стыдно?! Миклош, сколько вам лет? Вы уже не сопливый школьник, чтобы такое себе позволять!

Мой отец швырнул сигарету в ванну. И правой рукой тоже начал махать, перемешивая дым над водой. Но больше, чем дым, его смущала его нагота, и он предпочел прикрыться обеими руками.

Медсестра в огромном крахмальном чепце подступила уже к самой ванне.

– Для вас это смерть! – кричала она в лицо отцу. – Каждая сигарета на день сокращает вам жизнь! Вы понимаете это, Миклош!? Отвечайте мне, голова садовая! Понимаете?!

Лили, мой милый друг, я должен тебе кое в чем признаться. Нет, это еще не то признание, о котором я не осмеливаюсь писать, – речь о том, что у меня ужасный голос, и вообще мне медведь на ухо наступил.

Но, как все антимилитаристы, я обожаю горланить марши, когда принимаю ванну.

Нас здесь так опекают, что не знаешь, куда деваться! Мы должны соблюдать режим, тихий час и прочие прелести. А больше других нас опекает малышка Марта – напоминающая Микки Мауса старшая медсестра, венгерская жена нашего главного врача, господина Линдхольма.

Напоминающая Микки Мауса старшая медсестра Марта, не помня себя от гнева, бросилась через парк. Дорога до вахты занимала не меньше пяти минут, и с каждым шагом гнев Марты только усиливался. Распахивая дверь привратницкой, она чуть не сорвала ее с петель.

За четыре дня до этих событий Гарри, не в последнюю очередь благодаря неистощимому терпению Клары Кёвеш, вернул себе утраченную, как казалось, мужскую силу. Хотя девушка уехала немного разочарованной, переписку они решили продолжить. Однако Гарри вошел во вкус.

На сей раз его выбор пал на дневную вахтершу – дородную девицу, которую все называли слонихой Фридой. Он и сам не мог разобраться в прихотливых зигзагах своих вожделений. Казалось, эпоха, когда его привлекали женщины бледные, с осиными талиями, непостижимым образом канула в Лету.

Когда Марта, словно разгневанный ангел, появилась в дверях, Фрида и облаченный в пижаму Гарри как раз разыгрывали прелюдию. Они даже не успели друг от друга отпрянуть. Гарри еще повезло – разговор шел по-шведски, и он мало что понимал.

– Фрида, это ты продала Миклошу сигареты?

Фрида, крепкой рукой прижимавшая к себе Гарри, даже не ослабила хватки.

– Всего две штуки. Ну три.

– Это последняя твоя выходка! Еще раз поймаю – пеняй на себя! – прокричала Марта и оглушительно бухнула дверью привратницкой.

Фрида, конечно, снабжала желающих сигаретами не просто так. Незначительная маржа, с которой она продавала их, служила довеском к ее не слишком солидной зарплате.

Если честно, мне нравится, когда мужчина курит, но ты в данном случае исключение. Пожалуйста, соблюдай меру! Сама я, кстати сказать, не курю…

* * *

Лили вошла в палату словно сомнамбула. Молча села на койку. От нее исходило такое отчаяние, что лежавшая в кровати Юдит уронила на живот книгу, которую читала уже в третий раз, теперь по-английски. То был роман “Тэсс из рода д’Эрбервиллей: чистая женщина, правдиво изображенная” Томаса Харди.

Шара, которая в это время наливала себе чай, обернулась и, бросившись к Лили, встала перед ней на колени.

– Что случилось?!

Лили молчала, бессильно опустив плечи.

Шара потрогала ее лоб:

– У тебя жар. Где градусник?

Юдит Гольд тут же кинулась за термометром, который они держали на блюдечке у окна. Лили, не сопротивляясь, позволила им отвести руку и сунуть под мышку градусник. Подруги уселись напротив нее. И с перепуганным видом ждали.

Оконные ставни отчаянно сотрясал ветер. Под их ритмичный, размеренный скрип Лили тихо проронила:

– Меня кто-то выдал.

Юдит Гольд привскочила на койке:

– Что сделал?!

Лили разглядывала свои тапочки.

– Я встречалась сейчас с этой дамой из “Лотты”. Она сказала, что я солгала…

Наступила пауза. Шара вспомнила имя дамы.

– Анна-Мария Арвидссон?

Лили глухим голосом продолжала:

– …что Миклош… не мой двоюродный брат, а посторонний мужчина, который пишет мне письма…

Юдит Гольд вскочила и забегала по палате:

– Откуда она взяла?

– …и поэтому она не дает разрешения. Он не приедет! Он не приедет!

Шара бросилась на колени и поцеловала обе руки Лили:

– Мы что-нибудь придумаем, Лили. Не волнуйся. У тебя жар.

Но та не могла оторвать взгляд от тапочек.

– Она показала письмо. Его послали отсюда.

– Кто?! – воскликнула Юдит Гольд.

– Она не сказала. Сказала только, что ей написали, что я солгала, Миклош мне не двоюродный брат, как я говорила ей, и поэтому разрешения она дать не может.

Шара вздохнула:

– Мы будем писать. Мы будем просить, чтобы к нам допускали гостей. Просить до тех пор, пока им не надоест.

Юдит Гольд тоже повалилась к ногам Лили.

– Лилике, дорогая!

Лили наконец подняла глаза и окинула взглядом подруг:

– И кто меня так ненавидит?

Шара встала и вытащила из-под мышки подруги термометр.

– Тридцать девять и две. А ну-ка в постель. Надо Свенссону сообщить.

Они уложили Лили и укрыли ее одеялом. Сама она двигаться не могла, и приходилось с ней обращаться как с малым ребенком.

– Ты ему очень нравишься, – бросила Юдит Гольд, чтобы отвлечь внимание.

Шара не поняла:

– Кому Лили нравится?

– Свенссону. Он с нее глаз не сводит.

– Ну брось ты! – махнула Шара рукой.

Но Юдит Гольд ковала железо, пока горячо.

– В таких вещах я не ошибаюсь.

* * *

Мой отец стоял у ограждения эстакады и смотрел вниз. Под ногами змеились, пересекались и убегали куда-то за горизонт, в бесконечность стальные рельсы. Небо было свинцово-серое, мрачное.

В отдалении на дороге показался Гарри. Подбежав к переходу, он, перепрыгивая через две ступеньки, кинулся вверх по лестнице. Отец заметил его, только когда, тяжело дыша, он остановился рядом.

– Ты что, прыгать собрался?

Мой отец мягко улыбнулся:

– С чего ты взял?

– По глазам вижу. Я все понял, когда ты умчался после раздачи почты.

Под мостом, обдавая их клубами траурно-черного дыма, загромыхал товарняк. Мой отец крепко сжал перила:

– Я не прыгну. Нет.

Гарри облокотился с ним рядом. Они провожали глазами удаляющийся состав. Когда ленточка поезда почти растворилась вдали, отец вытащил из заднего кармана брюк скомканное письмо. И протянул его Гарри:

– Я получил вот это.

Уважаемый Миклош! Прочитав Ваше объявление в сегодняшнем номере “Сабад Неп”, я спешу известить Вас, что Ваши отец и мать 12 февраля 1945 года погибли во время бомбежки в австрийском городе Лаксенбурге, куда их отправили на работу из лагеря. Я близко знал Ваших родителей, и это именно я пытался помочь им, устроив в хорошее место за пределами лагеря, на кофейную фабрику, где было сносное обращение, питание и жилье. Мне бесконечно жаль, что приходится сообщать Вам эту скорбную весть. Андор Ружа.

Мой отец был со своим отцом в непростых, запутанных отношениях. Владелец “Гамбринуса”, известный в Дебрецене книготорговец, был человек горячий, шумный и скорый на руку. Перепадало и его жене, даже когда старик не был выпивши. А выпивал он, к сожалению, крепко. Но мать моего отца все же часто заглядывала к мужу в лавку, приносила обед, груши, яблоки.

Мой отец вспоминал, как в один замечательный день он, мальчишка, стоя на вершине стремянки, так увлекся романом Алексея Толстого “Петр Первый”, что выпал из времени и пространства и, затаив дыхание, следил за интригами царедворцев. Мать пришла за ним вечером. Стояла весна, и на ней была элегантная широкополая шляпа лилово-красного цвета.

– Мики, уже семь часов, а ты еще не обедал. Что ты читаешь?

Мальчишка оторвался от книги. Женщина в пурпурной шляпе показалась ему знакомой, но он не мог понять, откуда он ее знает.

Сложив письмо, Гарри молча вернул его моему отцу. Они навалились на ограждение и тупо смотрели на рельсы. Над головами у них ошалело носились по небу какие-то быстрокрылые птицы.

Миклош, мой дорогой, я убита той страшной реальностью, которую открыло тебе это письмо из Сольнока. Я не могу найти слов утешения…

В тот же день отец сел на велосипед и поехал в Авесту, на кладбище. Сеялся мелкий дождь. Отец без определенной цели бродил из конца в конец по кладбищу и иногда, наклонившись над надписью, пытался шепотом прочесть какое-нибудь необычно мудреное шведское имя.

Не сердись на меня, что я так холодно, с таким кретинским цинизмом принял этот удар… Вчера был на местном кладбище. Я надеялся, что МОИ там, на дне общей ямы, может быть, ощутят ЧЕРЕЗ ЗАГРОБНЫЙ МИР, ЧТО ИХ ПОМНЯТ… Все, довольно об этом.

Лили внезапно села в постели. Была поздняя ночь, слабая лампочка над дверью едва освещала палату. Лицо ее было в холодном поту. На соседней кровати Шара, сбросив с себя одеяло, лежала, свернувшись калачиком. Лили скользнула к подруге и опустилась на колени.

– Ты спишь?

Шара, будто только того и ждала, повернулась к ней и ответила так же шепотом:

– Мне тоже не спится!

Лили, юркнув к подруге в постель, взяла ее за руку. Лежа навзничь, они смотрели на потолок, на который качающаяся за окном береза отбрасывала странные тени. Наконец Лили прошептала:

– Известие получил. Родители. Под бомбежкой.

Шара глянула в сторону тумбочки, на которой лежало письмо моего отца:

– Боже мой!

– Я посчитала. Триста семьдесят три дня. Столько дней я не слышала ни о мамочке, ни о папочке.

Раскрыв широко глаза, они смотрели на путаные узоры, которые рисовал им на потолке ветер-экспрессионист.