Глава тридцать восьмая. Миргасим плачет
А в избе, в избе-то и в самом деле «музыка, танцы, весело, тесно, что кому достанется — неизвестно!». Как Миргасим говорил, так оно и случилось. И всё же он глазам своим не может поверить. Почему столько гостей? Будто свадьба. Старики, скрестив ноги на сэке, сидят в своих чёрных чеплашках, а на тахте женщины — светлые косынки, белые фартуки, сборки-оборки, мелкие складочки! У каждой в руках работа. Те, что постарше, с веретёнами пришли, прядут, кто помоложе, вяжут, вышивают, а молодайки младенцев своих забавляют. Мелькают спицы, поют веретёна, пестреют мотки разноцветных ниток, клубки крашеной шерсти — чем не фонарики-огоньки, золотые светляки?
— Смотрите, смотрите, слушайте, — толкает ребят Миргасим, — музыканты пришли!
Скинули музыканты тулупы, взяли в руки свои самодельные скрипки, провели смычком по волосяным струнам. Гармонисты растянули гармоники. О!
Ах, музыканты, музыканты, до чего же вы суровые! Усов ещё нет, вот и приходится хмурить брови, играть строго, без улыбки.
А напротив, у стены, пересмеиваются, то закрываясь рукавом, то взглядывая на музыкантов, девушки в шёлковых косынках. Женщины, глядя на безусых скрипачей и гармонистов, вздыхают, вспоминая своих старших ребят, тех, кто сражается сейчас далеко от родной деревни. Живы ли они, здоровы ли? Когда же будет Гитлеру капут, войне конец?
Музыканты играют, девушки поют:
Галия-Бану, соловушка,
Соловушка мой, Галия-Бану…
Песня старинная, и потому бабушка тоже подпевает приятным, чуть надтреснутым голосом.
Мама не поёт, всё на дверь поглядывает.
— Мустафа куда делся? — слышит Миргасим шёпот женщин.
— В школе, — отвечает мама, — он помогает Фатыме-апа.
— Сердце родителей — в детях, а сердце детей — в степи, — вздыхает Саран-абзей. — Эх, молодые, молодые…
— А ты, агай, молодым не был? — возражает мама.
— Я-то? Нет ещё. Вот выращу Фаима, женю его, тогда и сам буду искать себе невесту, тогда и помолодею… Так ведь в старое время поступали. Верно я говорю, эби? — обратился он к бабушке.
— Верно, верно! Один такой, как ты, старик ко мне, к молодой, сватался. Слава аллаху, сбежала я от этого жениха.
— Айда! — шепчет Миргасим ребятам.
И, скинув у порога обувку, ребята ныряют за печку.
А музыканты играют, а девушки поют:
Галия-Бану, сладкогласый соловей.
Ты томишься, ждёшь кого-то.
Будешь ли когда моей?
Больше всех старается, шире других рот раскрывает, громче всех поёт рослая, широкоплечая Сакине, старшая сестра Темирши. На ней голубое ситцевое платье, пуховая шаль, красные носки. Щёки тоже красные — свёклой натёрты, брови подмазаны жжёной пробкой.
Музыканты переглянулись и вдруг разом грянули озорную песню.
Ай-ай, Бибикяй! —
подхватили девушки, и громче всех Сакине:
Бибикяй собой красива.
Пуховая шаль на ней.
На джигита и не взглянет,
Хоть джигит по сердцу ей.
Ай-ай,
Бибикяй!
Музыканты так расшалились, что безусый мальчик-скрипач, глядя на Сакине, запел:
От игры на звонкой скрипке
Уставать мизинец стал.
Ах, на розу ты похожа,
Что в чужом саду видал…
— Скажи лучше «в лесу», — смеются девушки, — завтра уезжает Сакине в лес… И мы с нею…
— На лесозаготовки?
— Да, мы тоже мобилизованные, как солдаты. Топор и пила чем не оружие?
И музыканты заиграли для девушек-лесорубов лесную песню — «Кара-урман» — «Чёрный лес».
Прибежали в избу девочки Шакире и Асия, разулись только, а верхней одежды не сняли.
— Дайте нам, пожалуйста, несколько простынь. Если есть лишние…
— Лишние? Нет, девочка, лишних нет.
— Все так говорят, — вздохнула Шакире, — но для праздника, для школы, нам обязательно надо принести что-нибудь белое… Асия так хорошо придумала, а выполнить не можем…
— Пелёнки белые не пригодятся ли? — спросила бабушка и достала из сундука узел с пелёнками.
Миргасим едва удержался, чтобы не посмеяться вслух, не крикнуть:
«А как же мои детки?!»
Уж очень досадно было услышать ещё об одном секрете, о чём-то белом… Что бы это могло быть? Для чего?
Фаим, пока о нём все позабыли, уже подкрался к длинному свёртку на полу. Потрогал, понюхал.
— Пахнет вроде сена, только не совсем так, — зашептал он мальчикам, — а внутри ветки, колючие. Должно быть, веники… Для бани. Теперь веника банного не купишь. Дядя говорит, если бы веников в лесу наломать, можно бы много денег нажить. Только лес от нас далеко… Должно быть, Мустафа-солдат наломал где-нибудь в пути, теперь торговать будет…
Девочки услыхали, засмеялись:
— Угадал Фаим, угадал — волка увидел, кошкой назвал.
— Сами ничего не знаете! Знали бы, сказали бы.
— Знаем, знаем мы секрет, мы всё знаем, а ты нет.
Подхватили свёрток с пелёнками, ушли. И, будто на смену им, явились Зуфер и Зианша.
— Вот, — сказал Зуфер, — мешок, и вот оно, это дерево.
«Дерево? — изумился Миргасим. — Зачем Мустафа притащил сюда дерево? Печку мы соломой топим…»
Зианша поднял свёрток на плечо:
— Пошли?
— Погоди, я захвачу наш маленький молоток.
Зуфер заглянул под кровать, выдвинул ящик с инструментами, достал молоток, тот самый, что Мустафа, уходя на войну, Миргасиму подарил. Молоток этот с одного конца тупой — гвозди забивать, другой конец у молотка раздвоенный, как хвост ласточки, — гвозди дёргать.
— О, это инструмент подходящий! — обрадовался Зианша и опустил молоток в карман.
— До скорого свидания! — кивнул ребятишкам Зуфер. — Приходите в школу! — И, подхватив мешок, вышел вместе с Зианшой, который нёс на плече зашитое в холстину дерево.
Фаим тут же сунул ноги в обувку.
— Салям, — сказал он Миргасиму и выскользнул за дверь.
Не глядя на Миргасима, обулся Абдул-Гани, молча последовал за ним Фарагат, только Темирша немного замешкался:
— В-все б-б-будут в шк-к-к-коле, т-только Разз-зия с Аминой д-домма сидит… Эт-то неп-п-пправильно! П-п-п-пой-ду м-мам-ме скажу, ппусть Р-р-разию отпустит.
Миргасим остался за печкой один.
— Здравствуйте, — услыхал он голос Мустафы.
И сразу, будто в потревоженном улье, зашумело, загудело всё кругом. Все хотят говорить с солдатом — кто новости спешит узнать, кто торопится о здешних делах рассказать. Одни тянутся солдата обнять, другие поцеловать…
— Скажи, солдат, скажи, друг, — говорит Абдракип-бабай, — будет ли этой войне конец?
— Боже, не оставь нас! — вздохнула бабушка. — Мы люди простые, если в чём провинились, отпусти нам грехи наши…
— Нет, бабушка, — возразил Мустафа, — есть грехи, которые простить нельзя.
Миргасим прижал руки к груди. Ему казалось, что сердце стучит слишком громко, громче даже, чем стучал когда-то кузнечный молот дяди Насыра.
Музыканты позабыли о чае. Стынет чай в широких чашках, не тронуты лепёшки.
— Я тоже в армию иду, — сказал скрипач, тот самый, что пел песни длинной Сакине, — уже повестку получил.
— И нам ждать недолго, — отозвался гармонист. — Говорят, весной и наш черёд.
Мустафа расстегнул гимнастёрку, вытащил из-за пазухи вязаный детский башмачок и ещё игрушечного петушка с оторванной головой.
— Видите?
Прячась за печкой, Миргасим смотрел во все глаза.
— Это я по дороге подобрал, — говорил Мустафа, — по той дороге, которая вела к песчаному карьеру. Туда фашисты гнали толпу женщин, детей. Младенцев матери на руках несли. Кого постарше, за руку вели. Ну, мы, когда городишко этот заняли, расстрелянных этих увидали… Был там мальчик один — ну точно наш Миргасим, курносый, черноглазый… Он ещё тёплый был. Спасти не удалось…
В комнате стало так тихо, что Миргасиму показалось, будто он оглох. Всё видит, но ничего не слышит. Но вот, словно из далёкой дали, снова зазвучал голос Мустафы.
— Дедушка Абдракип спрашивает, когда войне конец. Когда разобьём, когда победим этих гадов. Они не только наши враги, они враги всех людей на земле.
Старики смотрели на Мустафу разинув рот, как дети.
А Мустафа сидел сгорбившись, сощурившись, как старик. Но ещё старше Мустафы, старше бабушки, старше всех была в эту минуту мама.
— Ладно уж, хватит, сынок, — сказала она Мустафе, — иди в школу. Иди и передай это от меня Фатыме. — Она подала пирог, завёрнутый в полотенце с красными концами.
Мустафа взял узелок и сам стал красный, такой, как концы полотенца. Он опустил глаза и прошептал чуть слышно:
— Мама… Спасибо, мама!
И мама тоже на мгновение порозовела, посветлела.
— А как же иначе, сынок? Она мне всё равно что дочь…
Мустафа ушёл.
Постепенно один за другим стали прощаться гости.
— Надо и нам, Бике милая, собираться, — сказала бабушка. — Рустям, председатель, болен. Будет он в обиде, если к нему не зайдём.
— Да, надо пойти. Смотри, аби, Рустямова жена курицу варёную принесла. Это, говорит, солдату в дорогу…
— А солдат наш у председателя был?
— Придёт попрощаться.
Погасили огонь, хлопнула дверь. Ушли.
Миргасим один-одинёшенек остался в тёмной избе.
Да, темным-темно… Как в яме. В глубокой яме лежит он, ещё тёплый, ещё дышит. Если услышат его дыхание фашисты, придут, убьют.
«Где твой брат, говори! Отец где?» Но Миргасим ни слова не сказал. И бросили его в чёрную яму. Неужели никогда, никогда не увидит он неба, солнца?
Кто это всхлипнул? Неужели Миргасим? А то кто же! Кому по нём плакать, если не самому? А слёзы текут и текут. Он слизывает их языком с уголков губ.
«Не плачь, не горюй, скажи волшебные слова», — говорит себе Миргасим и бормочет:
— Ашенгерби, шууптрахман, гюльгюльорда…
И вот уже не мальчик он, а Камыр-батыр. Он встаёт на свои крепкие, как два дуба, ноги, выходит из ямы, расправляет плечи. Берёт тугой лук, натягивает сплетённую из конского волоса тетиву, спускает во тьму медную литую трёхгранную стрелу.
И тьма раскалывается.
Открывается дверь, в избу входит Абдул-Гани.
— Миргасим, ты здесь? Эй, проснись!
— Чего надо?
— Сейчас же собирайся в школу. Дядя Мустафа велел.