Кожаные башмаки

Гарф Анна Львовна

Действие книги происходит в первый год Великой отечественной войны в татарской деревне. В центре повествования — зарождение дружбы татарского мальчика и русской девочки.

Автор рассказывает о щедрости и доброте советских людей; о трудном военном быте, когда все, и взрослые и дети, работали в поле; о том, как дорого ценился каждый кусок хлеба, добытый нелёгким трудом колхозников.

 

Между реками Волгой и Свиягой, между городами Тетюши и Буинском стояла много лет назад небольшая деревенька. Её не на всякой карте можно было найти, да и не всегда обращали на неё внимание те, кому приходилось проезжать мимо или пролетать над ней в самолёте, хотя в те времена самолёты поднимались не так уж высоко и летали не так уж быстро. Ни учёные-путешественники, ни туристы-пешеходы сюда не заглядывали. И всё же те, кому доводилось бывать здесь в те далёкие годы, деревню эту и её жителей-тружеников помнят до сих пор. Бывало, весною, будто клетчатым рядном, окружали эту деревню зелёные квадраты озимых полей и чёрные клинья пашен. А летом словно пряталась она за светлыми волнами колосьев, за высокими луговыми травами.

Но теперь это уже не маленькая деревенька, а большое благоустроенное селение, видное издалека. Почти в каждом доме телевизор, холодильник, стиральная машина. Во многих дворах гаражи с автомобилями. И только экспонаты местного музея напоминают молодым о прежнем.

О людях, живших в этой деревне в годы войны, об их горестях и радостях рассказала писательница Анна Львовна Гарф в повести «Кожаные башмаки».

Рассказы Анны Гарф, очерки, книги давно известны детям и юношеству. Но больше всего автор любит сказки. И повесть эта насыщена песнями, поговорками, народным юмором. И хотя говорится на этих страницах о событиях горьких, печальных, книгу читаешь с улыбкой, с верой в победу добра, любви и труда.

Брат Мустафа взял из ящика с инструментами свой молоток, подержал его в руке, вздохнул и подарил Миргасиму.

Молоток этот с одного конца тупой — гвозди забивать, другой конец — дёргать гвозди — длинный, раздвоенный, будто хвост у ласточки.

— Я ухожу с фашистами воевать, — сказал Мустафа братишке, — а ты тут живи мирно.

Миргасим хотел бы мирно жить, но стоит ему из дому на улицу выскочить, как соседи начинают:

— Опять ты в нашу стену гвоздь вбил?

— Сейчас вытащу.

— Эй, зачем из нашего плетня гвоздь вытащил?

— Сейчас вобью.

Ни с кем он не спорит, никому не перечит, но люди каждый день маме жалуются:

— С утра он стучит молотком и до ночи… Вы работаете на ферме, вам не слышен этот стук. А нам каково?

Терпела мама, терпела и не вытерпела:

— Положи, Миргасим, свой молоток в ящик с инструментами. Пусть отдохнёт немного.

— Ладно, лежи тут, молоток, отдыхай. А я пока поработаю граблями.

Ох уж эти грабли! Ну и влетало, ну и попадало из-за них!

Что поделаешь? Сам-то он человек мирный, но, должно быть, народ в этой деревне какой-то заколдованный…

 

Глава первая. Миргасим, сын Гарифа

— А-апчхи!

Проснулся Миргасим или во сне чихнул?

«Чим-чив, тереререре! Что ты-ты делаешь?» — трещат воробьи за окном, картавят, будто в клюве камешки перекатывают.

Стучат по стеклу, заглядывают в щель между занавесками:

«Миррр-мирр-Миргасим, ты-ты! Что ты делаешь?»

Не видите? Он думает. Знаете, как это трудно? Хоть немного помолчите, думать не мешайте.

Куда там, где уж тут молчать, когда из-за края земли выкатилось большое, с колесо телеги, солнце! Прыгают воробьи, будто мячики пушистые, и говорят, говорят.

Чему радуетесь? Письмо с фронта пришло нам, что ли? Отец прислал или, может, Мустафа, старший брат?

Второй брат Миргасима, Зуфер, тоже хотел на фронт. Четырнадцать лет ему, а здоровый какой! Мешок с зерном может поднять. Взвалит на спину и даже в гору потащит, если потребуется. Но военком сказал:

«И на трудовом фронте, дружок, кому-то сражаться надо. Ты теперь старший мужчина в доме, незаменимый работник в колхозе».

Старший мужчина, подумаешь! Вчера весь вечер грозился:

«Не смей, Миргасим, граблями на девочек замахиваться. Отберу — спрячу».

Грабли — это отцов подарок. Миргасим поставил их на ночь к изголовью, хотел до утра сторожить, да уснул нечаянно.

«Где же грабли? Неужто Зуфер и вправду спрятал?»

Миргасим протянул руку, откинул занавеску, и рассыпались по комнате солнечные блики, прозрачные, как стекляшки. И грабли тут же показались, заискрились, солнцу они откликнулись. Ведь не простые они — волшебные. Стоит взглянуть, и сразу вспомнится, как отец своими руками эту игрушку делал. Хотел Миргасиму в день рождения подарить, когда семь лет исполнится ему. А пришлось подарок вручить пораньше, задолго до заветного дня.

«Даю тебе, сынок, в долг, за будущие трудодни», — пошутил отец, когда на войну собрался. Он спешил. Шёл, не оглядывался и провожать не позволил: «Долгие проводы — лишние слёзы».

Зачем так сказал отец? Мама и бабушка вовсе и не плакали, только счастья воину уходящему пожелали.

А Миргасим, Миргасим-то как радовался! Даже песенку придумал и запел, приплясывая:

«Брат Мустафа уходил — молоток подарил. Отец на фронт идёт — сыну грабли даёт!»

Эх, давно всё это было, месяц назад, а может, и больше…

Захлопал во дворе крыльями петух, как громом загремел, и заорал на всю улицу:

«Ми-ми-Миргаси-и-им!!»

«Куда-куда он делся? — всполошились куры. — Куд-куда, куд-куда-а?..»

Услыхал это Миргасим, рассмеялся. А засмеёшься — спать уж и не хочется. Знали бы птицы, что по-птичьи он понимает, не кричали бы так громко.

Кто птичьему языку научил? Отец! А то кто же?

Утренним светом стены комнаты будто мёдом налились, и соломенная шляпа отца засияла, как золотая. Она всё ещё висит против двери, на гвозде, на своём всегдашнем месте. Вернётся отец, наденет шляпу, выйдет в поле и глазам своим не поверит: как потяжелели, налились зерном колосья, пока воевал! К осени должны люди войну кончить. Без мужиков хлеб с полей кто уберёт? Тяжёлая это работа, бабам не под силу. Потом пора настанет картошку копать, возить — тоже дело мужское. А главное — пахота осенняя, женское ли это занятие? Если землю вспашут кое-как, то и озимые кое-как взойдут. Худо в деревне без мужиков, худо…

Под соломенной шляпой ещё один гвоздь Миргасим в стену вбил. Отцу, когда вернётся, интересно будет — чья это шляпа на том, на другом гвозде висит? Белая матерчатая, панамкой называется. Это девчонки одной приезжей, Асии-москвички шапка. Вчера Миргасимова мама панамку эту постирала и повесила сушить. Для чего мама чужую шляпу стирает? А как же иначе? Родители Асии на войне. И мать, и отец. Девчонку свою они ещё в начале лета прислали, на каникулы. К Абдракипу-бабаю, он ей дедушка родной. Сами тоже хотели приехать в отпуск, давно, говорят, не были в деревне, соскучились. А тут война. И поехали не сюда, а на фронт. И не подумали, кто будет их дочке одежду стирать, кто станет девчонку в бане мыть. Дедушка-то в колхозном саду совсем один живёт. Вот и взялась Миргасимова мама. Мало ей своей работы, что ли? И баню для Асии топит, и голову ей кислым молоком моет, чтобы волосы блестели. У дедушки своего Асия только ночует, но весь день здесь торчит:

«Ой, Миргасим, почему ты уши не помыл?.. Ах, пожалуйста, не плюй на пол!..»

Вчера вечером пришло ей письмо, отец пишет — скоро не ждите, враг силен, но мы сокрушим его.

Вся деревня собралась письмо послушать. Женщины вздыхали, а старый Абдракип-бабай глаза рукавом тёр, говорит — соринка попала, что ли.

Письмо было русское. Асия читала вслух по-русски, потом по-татарски пересказывала. Мать-то у неё, как все, татарка, она Абдракипа-бабая дочь. Интересно знать, кто отец? Почему по-русски пишет?

Когда гости ушли, Миргасим спросил Асию:

— Почему твой папа пишет не по-нашему? Чуваш он или мордва? А может, цыган?

— Хоть бы и цыган, тебе-то какое дело? Он на фронте! А сама кулаками так и молотит, не смотрит даже, куда бьёт — по спине ли, по голове ли. Большая, десять лет ей, не меньше, а с мальчиком дерётся. И не стыдно? Пришлось граблями погрозиться:

«Уходи, приезжая, чужая!»

Но тут-то и налетел Зуфер:

«Отберу, спрячу».

«Вот ещё, как же! Грабли — отцовский подарок. Будь ты хоть самый старший мужчина не только в доме, но даже во всей деревне, всё равно отнять не смеешь!»

Зуфер и слушать не стал, как наподдаст! Миргасим рубаху в руках у Зуфера оставил, а сам юркнул в сарай вместе с граблями, заперся на засов. На войне солдаты тоже — когда наступают, а когда и отступить приходится. Но уж если успел в крепости укрыться, то никакие Зуферы не страшны.

А девчонке этой московской, чужой, приезжей, Миргасим отомстит. Узнает она, что войну вести, сражаться он мастер. Не верите? Любого товарища Миргасимова спросите, кто здесь первый боец, и каждый скажет:

«Первый воин у нас в деревне Миргасим, дяди Гарифа сын, бабушки Гюльджамал внук».

«Такого уважаемого человека сын, такой почтенной жен-шины внук, почему же он бегает простоволосый, без шапки, даже без чеплашки?»

«Да потому, что волосы у него — как бархатная шапочка», — так мама говорит.

А папа скажет, бывало:

«Ладно, что чеплашку потерял, хорошо, что голова на плечах осталась. Этим тоже не каждый может похвалиться».

 

Глава вторая. Сено для Батыра

Встал с постели отцов сын, бабушкин внук, умылся, поел, снова глянул на соломенную шляпу — до чего же хороша! Поля побурели от непогоды, дно скоробилось, но ни одна соломинка не выскочила, нигде шляпа не прохудилась, совсем ещё крепкая. Отец сам сплёл её, надевал и в жаркий день, и в ненастье. Поднял Миргасим грабли повыше, подцепил шляпу, нахлобучил на голову, положил грабли на плечо и пошёл к речке. Там, у овражка, он вчера травы маленько нарезал бабушкиными ножницами, сегодня с утра граблями поворошит. Трава высохнет за день, и будет сено. Миргасим домой принесёт его, на сеновал поднимет, посолит, а зимой угостит этим сеном коня колхозного Батыра. Грива у Батыра до колен спускается, хвост струится, будто речка, глаза горячие, ноги быстрые, а сам как солнце — гнедой. Настоящий конь-огонь. Смирно даже в стойле не стоит, играет, с ноги на ногу переступает. Этим летом Батыра запрягли первый раз.

Бежал Батыр в упряжке, будто землю копытами от себя отталкивал, будто улететь собрался, только телега и держала его на земле, а как примчался к Миргасимовой избе, встал — и ни с места. Потому что, когда Батыр ещё жеребёнком был, отец Миргасимов встречал его здесь, угощал хлебом с солью. Вот стоит конь и ждёт, не знает он, что отец на войне. Лишнего хлеба, соли ни у кого теперь не стало, а всё же дала бабушка Миргасиму краюшку, на соль посмотрела, вздохнула и присолила.

Мягкими губами подобрал Батыр угощение с Миргасимовой ладони и дальше полетел-побежал.

То-то обрадуется Батыр зимой, когда Миргасим придёт на конный двор и принесёт охапку душистого, посоленного сена! Вот почему так спешит Миргасим к речке. А всё-таки лучше было бы, если бы он шёл сейчас не с граблями, а с ведром. Бабушка ведро это с дужкой верёвочной на крыльце оставила и совок положила.

Велено Миргасиму лепёшки коровьи, кругляки конские в это ведро совком собрать.

«Хорошо, если бы три-четыре ведра принёс, — сказала вчера вечером бабушка, — это твоя работа».

Да, добро такое собирать — работа мужская. Все одногодки Миргасима ходят с вёдрами, собирают себе и для колхоза.

Вон длинный Темирша работает, в каждой руке — по ведру, еле тащит, а всё же, как увидит лепёшку, поставит вёдра на землю, наклонится и бережно совком подберёт.

В другое время Миргасим крикнул бы:

«Эй, Темирша, оставь и для меня хоть немного!..» Но сегодня он идёт молча, как тень. Молчит, а всё подмечает! И как не заметить коротышку Фарагата — ведро у него будто сахар белое. Для навоза ведра хорошего не пожалел! Балуют этого коротышку и мать, и сёстры, и бабушка, и тётушки. Ещё бы! Он один мужчина в доме остался, остальные все в армии. Ну и ухаживают за ним женщины его дома! Каждая норовит припасти кусочек послаще. За время войны Фарагат растолстел, ходит вперевалочку, пыхтит даже. Прежде босой бегал, а теперь шагает в новеньких галошах.

«Эй, не простудись!» — чуть было не крикнул Фарагату Миргасим, да спохватился, губу прикусил и дальше побежал.

Хорошо, что ни рыжий Абдул-Гани, ни остроносый Фаим-сирота не заметили Миргасима. С этими, пожалуй, пришлось бы подраться, заставили бы навоз собирать… Уж слишком сами они старательные. Мало Фаиму ведра — он корзину на тачку поставил и впрягся, словно добрый конь. У рыжего Абдула-Гани решето на ремне, точно не навоз собирать вышел, а хлеб сеять.

Далеко от мальчиков убежал Миргасим, уже и снова на тропу выскочил и тут увидал девочек. Они солому рубили, навоз с соломой месили, кирпичики-кизяки лепили.

— Ура! Миргасим помогать пришёл! — крикнула сестра длинного Темирши, длинная Разин.

А Миргасимова сестрёнка Шакире ничего не сказала, только глаза свои широко открыла. Глаза у неё — хуже нет! Чёрные, большущие. Посмотрит она — и хоть плачь: ну никак таким глазам не солжёшь.

— Должно быть, норму свою уже перевыполнил? — усмехнулась рыжая Наиля, сестра Абдула-Гани.

А родная Миргасимова сестра Шакире глаза свои опустила, отвернулась. Уж лучше бы смотрела. Когда и смотреть не хочет, это уж совсем плохо…

«Может, всё-таки вернуться, прихватить ведро и совок? — подумал Миргасим. — Нет, если вернёшься, всё равно пути не будет, беда какая-нибудь случится… Э, ладно, до зимы далеко ещё, лепёшки сию минуту собирать не к спеху, успеется. А вот если траву скошенную не поворошишь вовремя, она сопреет».

И Миргасим ещё быстрее зашагал к реке. Шёл да оглядывался — нет ли где поблизости бабушки? Что, если вздумает проверить, хорошо ли работает внук?

Асия-москвичка вчера всё спрашивала, для чего кизяки, зачем навоз. Миргасим рассказал: высохнут кирпичики, и получится топливо. Ох и жарко горят в печи кизяки эти! Зимой бабушка истопит печь на ночь, и в избе до утра, как в бане, жарко. Но главное, от кизяков золы много остаётся, а зола в хозяйстве дороже золота. Из неё щёлок варят, со щёлоком белье стирать, полы мыть больно хорошо. А ещё золой землю кормят, удобряют. На сытой земле и хлеба тучней, и овощи слаще.

«Ах, как интересно! — обрадовалась Асия. — Непременно завтра пойду с девочками кизяки лепить».

Пошла, как же! Не видно её там, где девчонки наши работают. Москвичка! А что, если она вместе с бабушкой Миргасима ищет?

Он ещё прибавил шагу. Не озорничать спешит он, работать. Сено заготовить для Батыра — разве это не работа? Тень Миргасимова тоже быстрее побежала. Бежит и головой вертит, как Миргасим.

— Что вертишься? — спросил её Миргасим. — Бабушки боишься?

Длинная утренняя тень не ответила. Может, не слыхала? Уж больно далеко её голова, рукой не достанешь. А грабли на её плече как столб телеграфный.

— Мои грабельки маленькие, да зато удаленькие, — сказал своей тени Миргасим. — Зубья, гляди, как десять солнц горят, а твои грабли чёрные как ночь. Молчишь? Языка у тебя нет, что ли?

Он показал тени язык и чуть шею не свернул, чуть глаза не вывихнул, подглядывая, что сделает тень. Она, оказывается, в долгу не осталась, тоже язык высунула, да какой!

— Хвалишься? Если голову поверну, язык у меня всё равно останется высунутый. Видишь? А твой теперь где? Проглотила, да? Молчишь? Ну и молчи, а я буду песни петь.

И Миргасим запел:

Выездные наши кони — словно голуби они, Словно голуби они! Выездные кони сивы И, как голуби, красивы. Вороные наши кони, на корму стоят они. На корму стоят они! Наши кони вороные, Словно ястребы степные, До морей, до океана наши кони добегут…

Но вдруг он сам себя перебил:

— Не буду петь про вороных да сивых. Спою-ка про милого моего гнедого, про Батыра-коня.

Как огонь моя лошадка, Цвета красных петухов! Серебро звенит в уздечке…

Так с песней вышел к берегу, туда, где вчера траву нарезал, расстелил.

Но поворошить не пришлось.

 

Глава третья. Асия

На скошенной траве сидела Асия. Она плакала, да так горько, что и Миргасима не заметила.

Вот глупая! Вчера вечером в избе народу было полно, охали, вздыхали, слушая письмо её отца, только Асия и слезинки не пролила. Теперь ни души кругом. Для кого же она плачет? С какой стати горевать, если и пожалеть некому? Только младенцы вопят когда вздумается, им всё равно, есть кто рядом или нет. Орут себе в своё удовольствие, на то они и младенцы несмышлёные.

— Плачь, плачь, — сказал Миргасим, — а то речка пересохнет.

— Тебе чего надо? Зачем пришёл?

— Нет, это тебе чего надо, ты зачем здесь? Это моя трава!

— Ну и спрячь её себе в карман.

— Уселась! Для тебя косили, что ли?

— Где хочу, там и сижу, земля не твоя.

— Нет, это наша земля, колхозная. Ты здесь чужая, а не я.

«Ох, для чего слово такое опять сказал — «чужая»? — спохватился Миргасим. — Мало разве за слово это вчера от Зуфера попало?»

Как вспомнил про Зуфера, сразу пониже спины зачесалось. Взглянул на Асию — она как ни в чём не бывало спокойно так говорит:

— Погоди, кончится война, приедешь к нам в Москву, тогда я… я тогда…

— На речку плакать пойдёшь?

— На Москву-реку не пойдёшь, — усмехнулась Асия. — Она перилами чугунными огорожена.

— Так я тебе и поверил!

— И берега камнем выложены.

— А головастики как же? О них ты не подумала?

— Головастики? Ха-ха! Да я их в Москве и не видывала.

Миргасим положил грабельки на землю, засучил штаны, шагнул в речку. Здесь у самого берега, на мягком дне, в прогретой солнцем воде, головастики так и кишели. У них уже выросли лапы, у кого было по две, у некоторых и все четыре. Но хвостов они ещё не сбросили, лягушками не стали.

Черпнул Миргасим шляпой — головастиков туда набилось полным-полно. Всякие — и с двумя, и с четырьмя лапами!

Выскочил на берег:

— Асия, гляди! — и поставил к её ногам шляпу.

Она как закричит!

Старшие ребята, которые в поле картошку окучивали, услыхали, мотыги свои побросали и будто на крыльях к реке полетели: думали, девчонка утонула.

Миргасимов брат Зуфер бежал впереди всех. Миргасим ещё издали увидел его и тут же скатился в овраг, в самую крапиву. Но вот беда — шляпу с собой захватить не догадался.

— Что случилось? — спрашивает Асию Зуфер.

— Ничего особенного, — а сама ногой осторожно подвигает шляпу к овражку.

Миргасиму всё хорошо видно, а его не видит никто. Молодец Асия! Шляпа всё ближе, ближе, осталось Миргасиму только руку протянуть, как вдруг Зуфер обернулся, увидал головастиков.

— Тьфу, гадость какая! — поднял шляпу и зашвырнул в реку.

Миргасим, весь в красных пупырышках, выскочил из крапивы, кинулся к брату:

— Это папина шляпа, папина!

А шляпу несло по реке всё дальше, дальше. Она дрейфовала, черпая то правым, то левым бортом, как тонущий корабль. Несло её, как нарочно, в самую гущу ряски и водорослей, куда и челноку нелегко пробиться.

Зуфер сбросил одежду, плюхнулся в воду и поплыл сажёнками. А шляпу то ли ветер подгонял, то ли течение влекло мимо коряг, мимо кувшинок к другому берегу. Она шла между пузырчатыми хлопьями тины и пены, оставляя за собой узкую водяную дорожку. И Зуферу тоже пришлось побарахтаться в этой мути и тине. Постепенно он превращался в русалку — голова в длинных водорослях, тело облеплено ряской, будто зелёной чешуёй.

На берегу реки, повыше, неподалёку от проезжей дороги, перед самой войной были поставлены ремонтные мастерские машинно-тракторной станции. С первых дней войны к этим мастерским зачастили разбитые грузовики, «газики» и даже легковые машины. Всё это были инвалиды. Инвалиды войны. Ремонтные мастерские для них — госпиталь. Военный госпиталь. Слесари, механики — это врачи теперь. Делают они машинам лечение: моют, чинят, красят. Придут машины разбитые, но уходят как новенькие. Машинам это хорошо, а реке худо. Плывут по ней хлопья ваты, обрывки бумаги, пятна мазута, дёгтя. Всю эту грязь почему-то прибивает к тому берегу, где сейчас дрейфует шляпа. Зуфер уже почти настиг её, но шляпа внезапно сделала крутой поворот и очутилась посреди отливающего перламутром чёрного пятна. Дёготь ли это был, мазут или ещё что, неизвестно, но, когда Зуфер поймал шляпу, надеть её на голову было невозможно. Он выбрался на берег, держа шляпу в руке, положил её на песок, а сам, даже ещё не отплевавшись как следует, ринулся к Миргасиму:

— Я отучу тебя папины вещи трогать! — и хлоп по уху.

— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! — засмеялись Зуферовы дружки. — Штаны надел бы сначала…

Старший мужчина оставил братишку, обтёр липкие чёрные пятна травой, припасённой для Батыра, оделся и молча пошёл в поле, картошку мотыжить.

Друзья, всё ещё посмеиваясь, последовали за ним. Шляпа осталась на песке. Она словно от горя почернела.

— Возьми мой носовой платок, Миргасим, — сказала Асия, — у тебя щека и ухо в мазуте.

— Так мне и надо. За дело досталось: зачем с девчонкой связался?

Она молча опустила платок в карман и пошла.

Миргасим, утирая лицо подолом рубахи, следовал за ней:

— Ладно была бы ещё девчонка своя, деревенская, а эта приезжая…

Асия внезапно обернулась, подняла ладони с растопыренными пальцами — большой палец правой руки приставила к носу, а большой палец левой руки к мизинцу правой, и получился у неё нос не простой, а приставной, длинный-длинный.

Миргасим погрозил граблями:

— Эй, москвичка, знай меру!

— Эй, деревенщина, сам знай! — и побежала от него.

Он — за ней. Здорово она бегает, оказывается. Пожалуй, не догонишь.

— Асия-а-а-а, постой! Асия-а-а…

— Ну?! — стоит и смеётся.

Он на неё сурово, грозно посмотрел, граблями замахнулся. Она ни с места, хоть убей её! Но как убьёшь, если смотрит, не отводя глаз? А глаза-то, глаза у неё как блестят! Будто пуговицы новые на праздничной одежде.

— Ну ударь, ударь попробуй! — подзадоривает она. — Не таких, как ты, — настоящих мальчишек я в Москве на обе лопатки клала. Хочешь, покажу?

Миргасим опомниться не успел, как она выхватила из его рук грабли и пустилась наутёк.

— Попадись только! — закричал Миргасим. — Пощады не будет!!

Да, уж если попадётся, то пусть просит, пусть плачет, всё равно Миргасима не разжалобишь.

«Спокойно, Асия, спокойно, — скажет он ей, — я не фашист, чтобы хватать всех без разбора. Я советский генерал, буду судить тебя по совести. Виноватых я казню, правых милую. Во-первых, ты смяла траву, заготовленную для коня-огня, для Батыра. Станет ли есть такое сено? Он переборчивый. Даже в жаркий день воды не глотнёт, если не свежая, если ведро не чистое… Знаешь ли ты, Асия, какой наш Батыр? Он только говорить не умеет, а слово каждое понимает, уши поднимет, шевелит. Слушает. А то шею вытянет, морду на плечо положит, вздохнёт. И ты посмела сидеть на сене, заготовленном для Батыра? Ладно, вина прощается, если одна, так бабушка моя говорит. Но скажи, пожалуйста, зачем ты кричала, когда я тебе головастиков принёс? Они ведь не кусаются! Из-за твоего крика погибла отцова соломенная шляпа. Но за два проступка можно и помиловать, так мама моя говорит. Однако есть за тобой и третья вина — грабли похитила. Знай, несчастная: они волшебные. Увидишь, что теперь с тобой будет».

А что именно будет, Миргасим пока и сам не знает. Не придумал. Но день-то ведь ещё не кончился, правда?

«Цизи-цизи-и! — подхватились с кустов все разом береговые ласточки и затабунились над рекой. — Вид-вид-вид-видвидвид, ви-и-и-дишь?»

— Вижу, вижу, — вздохнул Миргасим, — ласточки в стаи собираются, — значит, лето кончается.

Стрижи спустились к реке, скользят низко-низко. И трепещут в воде такие же птицы, только летают они вверх лапками, сверкая белым брюшком.

А небо синее-синее, и воздух чистый, как стекло.

«Эх, если бы отец и брат Мустафа ласточек увидели, как жмутся птицы друг к дружке, догадались бы — время подходит хлеб убирать. Пора, значит, войну кончать пора…»

 

Глава четвёртая. Чёрный козлик

Миргасим в семье младший, то есть самый главный. Но Асия в своей семье, в Москве, была главнее — она единственная. А здесь ещё главнее стала — она гость, она одна — без отца, без матери, у дедушки живёт. Ни младшие, ни единственные, ни гости уступать в чём-либо кому-либо не приучены.

Если грабли у неё, значит, именно в эту минуту необходимы они и ему. Прибежал Миргасим домой, взял свой молоток, что брат Мустафа подарил, и отправился на поиски. Он искал встречи с врагом, как чёрный козлик искал встречи с волком. А было это вот как.

«Козлик, козлик, куда путь держишь?» — спросил волк белого козлика.

«Иду травки пощипать, водицы испить».

«Что у тебя на ногах?»

«Копытца».

«А на голове?»

«Рожки».

«Теперь скажи, что сердце твоё говорит?»

«Моё сердце дрожит от страха».

Волк и проглотил белого козлика. Но вот вышел чёрный козлик.

«Что у тебя на ногах?» — спросил волк.

«На моих стальных ногах медные копыта».

«А на голове?»

«На моей золотой голове алмазные рога».

«А сердце твоё что говорит?»

«Моё сердце говорит — вонзи алмазные рога волку в брюхо!»

Испугался волк, хотел бежать, да не успел: вонзил ему козлик рога в брюхо, освободил он своего братца».

Шёл Миргасим, шагал, отважный чёрный козлик, стучал молотком по плетням, по заборам и пел:

Отдай грабли, Отдай грабли, Отдай грабли, Асия!

Сам не заметил, как вышел снова к реке и здесь услыхал своей песне ответ:

Ток-ток-ток, Отдай молоток!

Это пел серый волк. Если бы храбрый козлик молотком не замахнулся, каждый пошёл бы дальше со своей песней своим путём. Но у козлика была привычка замахиваться…

— Ну вот, отняла молоток! Честно это, да? Как теперь я с тобой буду воевать? Безоружный?

— Молчи! Ты убит.

Да, это правильно — он убит. Был бы живой, никогда с оружием своим не расстался бы. Чёрный козлик упал, не на камни, конечно, в траву, но упал как полагается — лёг на спину, раскинув руки.

— Я ухожу, — сказала Асия, — а ты, если не хочешь, чтобы тебя в другой раз убили, лежи тут до вечера. Встанешь — солнце свидетель, — опять убью! Потому что надоел ты мне, приставучка.

Ох, уж и ответил бы он ей, если бы только могли отвечать убитые!

Волк ушёл, козлик остался.

Лежит недвижимый. Нос чешется, но руку поднять нельзя. Скосил глаза — на кончике носа комар. Сидит спокойно и пьёт кровь, а смахнуть как? Рукой невозможно, это точно, а если кончиком языка? Нет, языком не дотянуться, а голова убитая лежит на земле как пришитая. Брюхо у комара толстое налилось, красное. Напился крови и улетел. А жаль, без комара ещё скучнее стало… Ой, кто это? Не гудит, не шумит, а летит. Голубой-голубой самолёт! Смотри, самолётик, гляди, аэродром — вот он, на ладони. Покружился, покружился и спланировал самолёт на ладонь. Крылья у самолёта прямые, совсем прозрачные, глаза огромные, переливчатые — стрекозой самолёт называется. Но почему вдруг сорвалась с ладони стрекоза? Что углядела своими фара-ми-глазищами? Ах, вот оно что — мошка! Мошка-крошка, в зелёной одёжке, быстро-быстро перебирая крылышками, летела, спешила, а стрекоза её цап! Ничего не поделаешь — война. Не надо было мухе этой зевать. Вот зазевался Миргасим и теперь убит. До самого вечера. Ох, когда же день кончится, когда наступит вечер?

Солнце над головой — как раскалённая сковорода, река у ног — как лезвие ножа. Поля пшеницы за рекой — белое пламя. Колосья, подобно белым огненным языкам, то клонятся к земле, то лижут край неба. Эх, в такой день самое время кирпичи кизячные сушить!

Нарубит соломы сестрёнка Шакире, заглянет в ведро с верёвочной дужкой:

«Почему оно пустое?»

А бабушка ещё больше удивится:

«Такой шустрый мальчик наш Миргасим, такой помощник старательный, ловкий, куда он делся?»

«Должно быть, с ребятами по улице мяч гоняет».

«Что ты говоришь, Шакире! Если бы здоров был, мою просьбу уважил бы. Уж не заболел ли?»

Шакире засмеётся и побежит к подружкам. Рада, должно быть, что кирпичики лепить не надо. А бабушка повздыхает, погорюет… Ничего не поделаешь! Придётся самой теперь потрудиться. Возьмёт ведро, совок, пойдёт навоз собирать, выйдет к реке и увидит бойца убитого. Ну и попадёт, ну и влетит ему!

«Сейчас же встань, Миргасим! Людей постыдился бы, все товарищи твои навоз собирают, один ты лежишь загораешь. Эх, Миргасим, Миргаси-и-им!..»

Он давно встал бы, если бы не уговор: убит до вечера. Но когда бабушка приказывает, что тут поделаешь? Ослушаться бабушку никак нельзя — грех. Вскочит Миргасим и, стуча совком по ведру, помчится мимо колхозного сада, мимо дома Абдракипа-бабая, пусть видит Асия — он исполняет бабушкин приказ, совком работает.

Хоть бы скорее бабушка пришла, позвала бы его… По всему телу мурашки бегают, в ушах словно шмели гудят. Неужто в самом деле так и будет чёрный козлик лежать весь день до вечера?

Песенку от скуки засвистать, что ли? Только начал, и вдруг… Зуб выскочил вдруг! Уже давно шатался, болтался, на тоненькой полосочке держался, да страшно было оторвать. А теперь пожалуйста — вот он, в руке! И второй, рядом, тоже шатается, но этот, должно быть, постоит ещё. Как сделать, чтобы новый зуб вырос крепче старого? Бабушка знает слова такие сильные, пошепчешь, и зуб вырастет острый, длинный, как у крысы. Хорошо бы этак было, у крысы зубы острые, что хочешь перегрызут. Миргасим слов тех сильных не знает.

— Бабушка, — чуть не плачет воин убитый, — бабушка…

— Миргаси-и-им! — вдруг услыхал он далёкий голос. — Миргаси-и-им!..

Кричат? Зовут? Или это только кажется?

— Бабушка, бабушка-а!.. — зовёт Миргасим. — Пить хочу, бабушка…

— Миргасим! — послышалось совсем близко. — Миргаси-и-им!..

Испугался даже, вскочил: кто это? Оказывается, ребята! Вздымая пыль, бежит по тропе впереди всех рыжий Абдул-Гани, за ним Фаим-сирота, длинный Темирша и коротышка Фарагат.

— Миргаси-и-им, Батыра в армию берут!

 

Глава пятая. Проводы

Обгоняя ребят, бежит Миргасим на конный двор.

— Ещё двух лошадей взяли — Карлугачку и Сандугача.

Ах, какое дело ему до других! Но Батыр, отцов любимец, конь-огонь, красавец Батыр…

Миргасим прижался к ограде. Во дворе стояли две рабочие лошади: вороная кобылка с белой звёздочкой на лбу — Карлугач-Ласточка и светлый соловый конёк — крепыш Сандугач-Соловушко.

Ремёнными поводьями они были привязаны к задку телеги, на которой лежала охапка только что скошенного овса. Лошади, отгоняя хвостом слепней, ели овёс, ещё зелёный, смешанный с викой. Не часто перепадало им такое угощение!

— Эх, ох! Зачем овёс переводить? — скрипел Саран-абзей, старик в высокой бархатной шапке, дядя Фаима-сироты. — Лошади теперь уже не наши. Для чего ремённую сбрую отдавать? Ладно будет и верёвочной узды. Там, в армии, амуницию коням дадут. Что положено, то и получат. А нам своё добро не стоит транжирить. Откуда новое возьмём? Война…

— Коней даём — уздечку жалеем? — возразил дедушка Асии Абдракип-бабай. — Стыдись!

Вот распахнулись двери конюшни, и все увидели Батыра — каждая жилка его дрожит, глазами горячими он косит, сердится. Грива заплетена в косы, косы повиты алыми лентами, и весь он лоснится — настоящее золото, рыжее золото. Вышел во двор, поднялся на дыбы, опустился и побежал к воротам, волоча за собой двух парней, повисших на поводу.

Как он легко бежал! Касались ли земли его копыта?

Люди шарахнулись врассыпную, но тут появился перед конём Абдракип-бабай. Он поднял вверх тонкую, как сухой осенний лист, руку, ухватился за узду, другую положил на морду коня.

— Не балуй, не балуй! — похлопал по шее, погладил. — Э-э, Батыр, славный ты наш конь, чего испугался? Самое страшное, сынок, предстоит тебе впереди.

То похлопывая, то поглаживая, приговаривая ласково, надел старик коню хомут на холку. Потом неспешно, покойно повёл притихшего Батыра к телеге, поставил его между оглобель, затянул на хомуте супонь, пристегнул ремёнными гужами хомут к оглоблям, поднял дугу, подтянул шлею.

Батыр и не заметил, как очутился в упряжке.

Два паренька, которые не могли с ним, незапряжённым, справиться, теперь вскочили на телегу, один из них подхватил, натянул вожжи, и покатили все четыре колеса по пыльной дороге. Легко, красиво, широким шагом бежал Батыр. Карлугач — чёрная Ласточка и соловый Сандугач покорно трусили на поводьях позади телеги. Эти лошади уже второй год работали, и не было у них того задора, что у Батыра. На них Миргасим и не глядел, они уже взрослые. Но Батыра жаль, он к хомуту ещё как следует не привык. Берегли его. «Молодой ещё», — говорили.

Сквозь слёзы Миргасим не успел сосчитать, во сколько косиц заплетена у Батыра грива, и теперь не знал, счастливое было число или несчастливое.

«Зуфера в армию не взяли — молодой, а Батыр старый, что ли? Брат — работник незаменимый, говорят, а Батыр заменимый, да?»

— Ишь ты, лошадник какой! — сказал старик Саран-абзей. — Отца, брата Мустафу провожал — не плакал, а теперь, глядите, в слёзы!

— Глупый он был тогда, — отозвался Абдракип-бабай, — теперь поумнел, понимает — война не свадьба.

— Эх, — вздохнула одна из женщин, — как тут не плакать! Заплачешь! Лучших лошадей мы отдали…

— Нет, ты худших дай, чтобы на каждом шагу спотыкались! Или муж твой не на фронте? Подумай сначала, потом говори!

На земле за воротами увидал Миргасим обрывок красной ленты, той, должно быть, что была вплетена в длинную гриву Батыра. Поднял этот лоскуток, погладил ладонью, спрятал за пазуху, на память.

— Не тужи, Миргасим, — сказал Абдракип-бабай, — потерпи немного. Прогоним врагов, кончим войну, и вернётся к нам наш Батыр, да не один, а с такой же, как он, гнедой кобылкой. И жеребята от них пойдут светлые, как золото, и поведётся в нашей местности новая порода — батыровская. Золотые табуны по степи будут гулять. На весь Советский Союз деревня наша прославится. «Как огонь мои лошадки, цвета красных петухов». Так в песне поётся? «Серебром горит уздечка…»

Пока старик утешал Миргасима, сам Батыр и две другие лошадки далеко унеслись. Облака пыли клубились за телегой, поднимались к небу, оседали на придорожных кустах. Листва от пыли поседела.

Женщины и ребята постарше поспешили каждый на свою работу. Остались у конного двора лишь те, кого до войны звали мелюзгой, а теперь величали помощничками.

 

Глава шестая. Золотой табун

Почему же сидят у забора, у конного двора помощнички, работнички? Потому что устали они сегодня. Всё утро навоз собирали.

— Миргасим, знаешь, кто больше всех притащил?

— Знаю: Темирша!

— Как ты угадал?

— Угадать нетрудно: от него за версту разит.

— А-а, с-сам т-ты хоть од-дно в-вед-дро п-прин-нёс? — рассердился Темирша.

И только теперь опомнился Миргасим. Солнце уже на западную половину неба перевалило. Тени, что в полдень, словно спасаясь от палящих лучей, свернулись, теперь снова вышли из-под навесов, из-под крыш легли на стены, заструились под ногами, побежали по дороге.

— Пойду домой за ведром, — сказал Миргасим, — утром другая работа у меня была. Ну ничего, до ночи успею…

— И м-мы с т-тобой, — сказал Темирша, — м-мы т-тебе п-поможем.

— Айда, поскакали! — подхватил рыжий Абдул-Гани. — Кто меня обгонит? Я Батыр!

— Почему ты?

— Он гнедой, и я гнедой! — Поднял голову, заржал, и весь табун помчался за Батыром, вдавливая пятки в придорожную пыль.

Пыль была горячая, мягкая и белая, как пшеничная мука.

Фаим трусил лёгкой, подпрыгивающей рысцой, Фарагат весело скакал. Миргасим взбрыкивал ногами и тонким голосом кричал:

— И-и-и!.. — Он был ещё стригунок-жеребёнок и не мог никак сказать по-взрослому «И-го-го!».

Только Темирша, который сегодня поработал на совесть, плёлся усталой, заплетающейся походкой.

— Эй, почему копытами не стучишь, галопом не скачешь, рысью не бежишь?

— Н-ноги, у м-меня слиш-шком длин-ные, н-не слуш-шаются…

— Ладно, иди шагом, ты будешь старая лошадь, а я твой сынок. И-и-и-и! Почему не отвечаешь? Отвечай жеребёнку, отвечай! Да поласковее…

Темирша мотнул головой, оттопырил нижнюю губу, лягнул Миргасима, но шагу не прибавил.

— Мы золотой табун, мы батыровой породы, смеёшься ты, что ли? Беги рысью, тебе говорят!

— Т-таб-бун, т-таб-бун… А т-таб-бунщик кто? Я! Захочу в-верхом сяд-ду, з-зах-хочу п-плет-тью огрею. От-твяжись!

Вот прискакал золотой табун на околицу, к Миргасимовой избе. Ведро с верёвочной дужкой всё ещё стояло на пороге.

— В-влет-тит теб-бе, — заметил табунщик, — б-бери в-вед-ро, и б-беж-жим в степь навоз собирать. Н-но, поех-хали-и, пока дома тебя не увидели.

— Дома-то, может, и нет никого, — сказал Миргасим.

Он вскарабкался на завалинку, заглянул в окно.

Дома и правда никого не было. На столе лежал ломоть хлеба, несколько варёных картофелин, яйцо и стояла чашка с кислым молоком — катыком.

Фаим-сирота успел взобраться на плечи к длинному Темирше да так и прилип носом к оконному стеклу:

— Твоя семья, Миргасим, уже пообедала, однако и тебя они не забыли: хлеб, картошка, катык…

— Айда ко мне! — позвал Миргасим. — Всем еды хватит.

— В мирное время пошли бы, — вздохнул Фаим, спрыгнув на землю, — а теперь нельзя, на счету каждая ложка, каждая крошка.

— Это у твоего дяди Сарана так, у нас по-другому. Пошли.

Он распахнул дверь:

— Чего встали? Давайте ешьте, ешьте!

Ребята наши деревенские — народ деликатный. Разломили на четверых две картофелины и, посыпав солью, откусывали помаленьку, медленно жевали, глотать не торопились. Миргасим зато очень спешил, всех товарищей он обогнал. Только приступив к катыку, спохватился:

— Кто хочет? Тут на дне ещё осталось.

— Спасибо, мы дома ели, — сказал Фаим-сирота, которому его дядя Саран-абзей обычно варил на обед прошлогоднюю свёклу, а кладя варево в чашку, поучал: «Кто не умерен в еде, тому быть в беде».

— Бабушка катык вкусный делает, — угощал Миргасим, поставив на стол наполовину пустую чашку, — кому дать?

Фаим протянул руку, допил, а потом и чашку дочиста корочкой хлеба вытер. И хлеб этот съел.

— Рахмат, спасибо, — сказал он.

— Рахмат, — подхватили и другие гости.

— Ещё приходите, — вежливо отозвался хозяин, хотел было прибавить: «Сто лет живите», да взглянул случайно на стену, туда, где два гвоздя вбиты, и замолчал.

На стене висела на том же гвозде, что утром, отцова шляпа. Чистая, золотистая, как новая. Где она умылась, как сюда прикатилась? А рядом, на втором гвозде, белой панамки нет. Но висят на том гвозде белая, вырезанная из бумаги грабелька и такой же бумажный молоточек.

И глупому стало бы ясно, кто шляпу отмыл, кто дразнилку на гвоздь повесил.

Миргасим вскочил на скамью, сорвал, скомкал и бросил на пол бумажные игрушки. Снял с гвоздя шляпу, нахлобучил её себе на голову, по самые глаза, и воскликнул:

— Девчонка взяла мои грабли, взяла молоток. И ещё шляпу в керосине искупала. Не верите? Понюхайте. Запах, как у трактора. Хватит! Объявляю войну.

— Если не решился — думай, — сказал Фаим, — а решил — действуй. Пошли!

На крыльце всё ещё стояло пустое ведро с верёвочной дужкой. Темирша подхватил его, повесил себе на шею, взял он и совок.

— Зачем тебе это хозяйство? — спросил Миргасим.

— А-а к-кизяк-ки?

— Сейчас собирать, что ли? Мы идём в поход.

— И-и-о-го-го-го! — заржали кони. — Не сдавайся, Миргасим, держись, Миргасим, крепись, Миргасим! Не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся никогда!

Впереди табуна шагал табунщик и стучал совком по ведру.

Тра-та-та, та! Тра-та-та, та!

— Крепись, Миргасим, держись, Миргасим, — хором повторял табун. — Не сдавайся, Миргасим, не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся никог… — и осеклись, сломали песенку.

Потому что вдали сверкнула под лучами солнца белая панамка, белая, как серебро.

Асия ходила с граблями по берегу, ворошила траву, ту самую, что Миргасим для Батыра нарезал.

Услыхав гром ведра-барабана, звон военной песни, Асия подняла голову, выпрямилась:

— Пришёл? Почему только один табун привёл? Я хочу сразиться с тысячью табунов. Эй, кого убить, кого ранить?

Доблестный табунщик отшвырнул совок, бросил ведро и побежал. Весь табун за ним.

— Держись, Миргасим, крепись, Миргасим! — кричали кони на бегу.

Да, он крепился, держался, не сдавался. Он уже был сегодня убитый. Что может быть страшнее?

Они стояли друг против друга, он и Асия. Они стояли отважно, как два воробья, как два льва, как два петуха. Глядят один другому в глаза не моргая. Моргнёшь — и не увидишь, кто кого победил.

 

Глава седьмая. Одна девочка и шестеро мальчиков

Говорят, в прежние времена, если между врагами встанет девушка, взмахнёт платком, — бой прекращался.

А тут между ними что встало? Чей послышался жалобный плач?

— Кто это? — спросила Асия.

— Щенок скулит, не понимаешь, что ли? Смотри!

Он выполз из оврага, этот плачущий щенок. Спина у него чёрная, брюхо серое, хвост снизу тоже серый, сверху чёрный и лапы чёрные с серым. Словно был он в серой рубахе, в чёрной шубе. Язык висел изо рта чуть ли не до земли, из глаз медленно скатывались слёзы.

— Это не наш — сказал Миргасим, — я здешних собак знаю, он, как ты, приезжий.

— Ему пить хочется.

Миргасим принёс щенку воды в ладонях, потом сообразил, зачерпнул ведром. Но щенок пил только из рук. Ведро пугало его. Напился и начал зевать. Миргасим снял с головы шляпу, выложил дно чуть подсохшей травой, поставил на землю дном книзу и посадил туда щенка. Щенок позевал ещё немного, свернулся в шляпе калачиком и уснул.

Асия сидела рядом, отгоняла мух.

— Больной, должно быть, — сказал Миргасим, — одно ухо стоит, другое повисло. Надо его керосином смазать.

Вдруг чья-то тень упала на спящего щенка.

Миргасим поднял голову и увидал Зуфера. Из-за широкой Зуферовой спины выглядывали кони — Абдул-Гани, Фаим, Фарагат. Темирша-табунщик стоял поодаль, сбивал хворостиной сухие метёлки с пожелтевшей травы.

— Подойди поближе, не робей, — обернулся к нему Зуфер. — Ты не знаешь, кто кричал: «Миргасима бью-у-ут, ре-е-ежут, уби-ива-а-ют!»

Кони фыркнули, но табунщик всё так же молча и старательно работал хворостиной.

— Понятно! — засмеялась Асия. — Было их против меня одной всего только пятеро, вот теперь и шестого притащили. Что же, Зуфер-агай выходи! Давай посмотрим, кто кого. Ну! Не напрасно ведь тебя сюда позвали.

— Я никого не звал! — вспыхнул Миргасим, размахнулся и чуть было не ударил Асию.

Но Зуфер схватил его за руку:

— Опять утащил папину шляпу?!

— Знал бы, где своя, не брал бы чужую.

Глаза Зуфера, казалось, сейчас выскочат, так он разгневался:

— Лягушки, собаки! И чтобы отец надел эту шляпу? Никогда!

Вытряхнул щенка, достал из кармана спички, чиркнул… И соломенная шляпа вспыхнула прежде, чем Зуфер опомнился.

Кони, увидав, как взметнулось пламя, пустились наутёк. Табунщик огромными шагами удирал впереди всех.

Миргасим кинулся гасить огонь. Где там! Шляпы будто и вовсе не было на свете, остался от неё лишь холмик серого пепла, по которому бегали-мигали красные искорки.

Слёзы обожгли глаза Миргасима. Зуфер молчал, опустив голову. Была папина шляпа — и нет её.

Щенок вилял хвостом, тычась мордой в Миргасимовы босые ноги.

Асия, не глядя на братьев, старательно затаптывала искры.

— Шляпа сгорела, подумаешь! — приговаривала она. — В Москве дом наш может, сгорел, бомбят ведь. Стану я горевать по дому? Как же! «Были бы люди живы» — так бабушка ваша моего деда уговаривала. Шляпа, вот ещё… А Москва, Москва…

Голос её дрогнул, она замолчала.

— Да, Москва, — произнёс Зуфер. — Москва — это главное. Но поверь, туда не допустят. Твой отец, мой… Отцы, братья… Они Москву…

Асия низко сдвинула на лоб свою панамку, тень закрыла глаза, половину лица. Видны были только губы да подбородок, бледный, не загорелый.

— Да свидана, — старательно выговаривая слова, сказал по-русски Зуфер и, следуя русскому обычаю, пожал Асие руку, — я пошёл.

Но, уходя, он всё-таки успел шепнуть Миргасиму:

— С тобой мы ещё побеседуем.

Куда он направился? На свою работу или на ферму, к маме? Сколько раз грозился Зуфер с мамой поговорить, да всё откладывал — «огорчать жалко». Может, и теперь он маму пожалеет? Эх, если бы Миргасим не трогал папину шляпу… А вдруг мама простит? Нет, такое дело простить нельзя.

Вот беда, хоть плачь! Но взглянул на Асию, и слёз как не бывало.

— Чему радуешься?

Она молча улыбалась, потирая руку, которую Зуфер пожал от всего сердца, по-русски.

— Чего смеёшься?

— Удивительный человек твой брат Зуфер. Сильный, умный.

— Если бы он умный был, ни за что папину шляпу не поджёг бы. Сначала чуть не утопил, потом спалил. Были бы у меня в кармане спички, никому не показал бы. Где спички, там и курево.

— Он курит?

Миргасим спохватился, замолчал.

Щенок, поскулив, улёгся на тёплый пепел. Много ли тепла от сгоревшей соломенной шляпы? А ему и того довольно. Живот согрелся, и ладно.

Миргасим погладил щенка, призадумался.

«Это Зуфер-то удивительный человек? Ха-ха! Очень даже удивительный. Когда мама заметила, что пальцы его — большой и указательный — рыжие от табака, Зуфер возразил: «Что ты, мама, откуда у меня папиросы?» Впрочем, папирос и правда у него нет. Миргасим проверял. А махорка? О махорке не спросили — и не сознался. Но ему бабушка всё спускает. «Оставь его, Бике, — говорит она маме, — работает Зуфер за взрослого, даже за двоих. Намается за день…»

Работает, подумаешь! Все школьники работают — война. Вот пойдёт Миргасим этой осенью в школу и, если война не кончится, тоже будет работать. А курить не станет — пробовал уже. После той пробы всего чуть наизнанку не вывернуло. Слюни текли, тошнило. Тьфу! Вспомнить противно. Видно, весь в отца он пошёл, отец тоже не курит.

— Эй, Асия, что будем со щенком делать? Накормить его надо.

— Возьму к себе.

— Нет! Не дам. Я первый его по голосу узнал. Возьму себе.

— Пожалуйста! Если твой брат Зуфер тебе это позволит.

— Бабушка в доме хозяин, а не Зуфер.

— Ну пойди у бабушки спроси.

— Смеёшься?

— Нет, горько плачу. Пёсик, пёсик, проснись, пойдём со мной.

— Не дойти ему, не дойдёт он. А на руках понесёшь — блох потом не оберёшься.

Она сгребла траву, положила в ведро, покрыла носовым платком и бережно опустила щенка на эту травяную подушку. Не напрасно, значит, вчера Миргасим потрудился, траву нарезал. И Зуферу было чем мазут с боков обтереть, и щенку есть на чём понежиться. Только Батыру ничего не достанется. Чем его там, на войне, кормить будут? Кто краюшкой присоленной угостит?

Асия одной рукой подхватила грабли, другой взялась за верёвочную дужку ведра.

— Салям, Миргасим, до скорой встречи.

— Эй, отдай грабли! Отдай ведро!!

— Ни за что. И не вздумай драться. Это будет нечестно, сам видишь: руки у меня заняты, не могу дать сдачи. Всего, всего тебе хорошего, счастливо оставаться! Пока.

Сказала и пошла так спокойно, не спеша, не оборачиваясь.

Тут, кстати, попал Миргасиму под ноги совок. Миргасим взял да и швырнул ей вдогонку.

— Ура! — засмеялась она. — Как это я совок оставила? — и подобрала, не постыдилась.

И руки оказались незанятыми. Это честно?

 

Глава восьмая. Кто победил?

Ну и денёк выдался!.. Навоза не собрал, молоток и грабли отняли, ведро и совок сам отдал. Шляпа отцова сначала в реке побывала, потом в огне сгорела. Щенка и того не смог отвоевать.

И всё-таки не победила Асия Миргасима, нет! Она его перехитрила. Это не называется победа, это обман. Золотой табун тоже хорош — товарища своего в беде оставили!.. Нет, не оставили они, оказывается! Бегут сюда с палками, с прутьями, у Темирши даже серп. Воевать собрались по-настоящему.

— Она убежала, — сказал Миргасим, — мы победили!

— Т-тогда я р-репейника с-серпом д-для козы нарежу, — решил работяга Темирша.

— А мне дядя Саран приказал грядки полоть, — вздохнул Фаим.

— Мама беляши печёт, — признался Фарагат.

Только Абдул-Гани остался на берегу.

— Напрасно ты с ней войну начал, — сказал он Миргасиму. — Видал бы ты, как она пляшет, ни за что не воевал бы.

— А ты видал?

— Она твою сестру Шакире, мою Наилю и ещё длинную Разию по-московски танцевать учит… А брат твой Зуфер на гармони танцы московские для неё играет.

— То-то он и прибежал сюда.

— А как же! Я как сказал — Асия, он дальше и слушать не стал, сразу помчался.

— Значит, и ты за неё?

— А то как же!

— А сам кричал: «Крепись, Миргасим, держись, Миргасим, не сдавайся никогда!»

— А как же? Все кричали, и я кричал.

— А если кто будет мычать, и ты, значит, тоже?

— Эх, пошли лучше лепёшки коровьи собирать, ведро твоё где?

— А тебе-то что?

— Мне-то ничего, а вот тебе…

— Что мне? — Миргасим встал и побрёл неведомо куда.

Абдул-Гани за ним не последовал. Он обиделся.

Домой Миргасим приплёлся поздно вечером. Все поужинали и теперь сидели на скамье у крыльца, отдыхали. Асия, конечно, тоже здесь. Если бы знал Миргасим, что она тут, ещё погулял бы. Но теперь уж никуда не денешься: бабушка встала, идёт навстречу. Неужто будет бранить? При Асие? Чем он виноват, что она ведро утащила…

Подошла бабушка к Миргасиму, опустила руку ему на плечо.

— Спасибо, внук, хорошо ты сегодня постарался. Сколько вёдер принёс! Молодец!

— Но как ты догадалась, бабушка, что это я принёс?

— Угадать было нетрудно: у ведра твои грабли стоят.

Асия глянула на Миргасима, показала исподтишка язык, потом спросила бабушку:

— А молоток? Молотка вы не заметили?

— Я убрал его, — сказал Зуфер, — он в ящике с инструментами.

Миргасим побежал в избу, вытащил ящик из-под кровати. Да, молоток на месте. Взял его, повертел, ну, и вскинулась рука вверх. Раздвоенный конец молотка подцепил гвоздь, тот, на котором большая сковорода висела… Такой грохот раздался, будто бомба разорвалась! Сковородка стукнулась об пол и покатилась к порогу, а бабушка как раз входила в комнату.

— Вот хорошо, что сковорода остановилась, — сказал Миргасим, — а то, бабушка, быть бы тебе без ног.

— Зачем гвоздь вытащил?

— Сейчас вобью.

Но не вбил — такой большой гвоздь не часто случается найти! Миргасим опустил его в карман.

— Бабушка, может быть, лучше пусть Зуфер сковородку на полку поставит? Повыше, чтобы я не достал!

— Иди ешь! — сердитым голосом отозвалась бабушка и брови сдвинула, уж очень хотелось ей засмеяться. — В другой раз опоздаешь — без ужина останешься. Надо приходить вовремя.

Когда она ушла, заглянула в комнату Асия.

— Кто победил? — спросила она Миргасима и, не дожидаясь ответа, прибавила: — Видал, сколько я навозу собрала для вашей печки? То-то же! Знай нас, москвичей, деревенщина!

 

Глава девятая. Кожаные башмаки

Опять кричат воробьи, стучат клювом по оконному стеклу, светит солнце, сверкают зубья грабелки — всё как вчера, даже соломенная шляпа снова висит на гвозде. Но, быть может, это Миргасиму сон такой снится? Ведь вчерашний день не возвращается.

Смотрит Миргасим на шляпу, глаз отвести не может.

— Чего смотришь? — поинтересовался Зуфер. — Если нравится, примерь. Хочешь?

«Хотеть-то хочу, — подумал Миргасим, — но тебе ни за что не скажу».

Короткий, обсыпанный веснушками нос высунулся из-под одеяла, ноги скользнули в штаны. Чёрные быстрые глаза Миргасима следят за каждым движением брата. Вот Миргасим уже подбежал к двери, ещё шаг — и он выскочит на крыльцо. Но Зуфер схватил его за плечи, повернул лицом к себе:

— Гулять? Почему без шляпы?

— Какая шляпа, что пристал? Умереть мне на этом месте, если на неё хоть одним глазом поглядел! Хлебом насущным клянусь…

— Довольно, хватит врать. Говорят — бери! Чего пятишься? Это я тебе сплёл. Бери насовсем. Хочешь — собак в ней разводи, хочешь — лягушек выращивай.

Но Миргасим не так прост, его не проведёшь.

«Зачем смеётся? Уж лучше бы наподдал», — думает он, пытаясь вырваться из крепких рук брата.

— Куда спешишь, мой внук? — появляется в дверях бабушка.

На всякий случай Миргасим дёргает носом. Хотите — он сейчас заплачет, хотите — засмеётся, смотря по обстоятельствам.

— Знаешь, бабушка, — говорит Зуфер, — этот человечек совсем забыл, какой у нас сегодня день.

— Ах! — Сердце Миргасима застучало часто-часто. — Какой сегодня день? День моего рождения, вот какой!

— До чего догадлив!

Снял Зуфер с гвоздя шляпу, надел Миргасиму:

— Погляди, бабушка, какой он сегодня большой! Сразу видно — семь лет исполнилось.

Миргасим краснеет так густо, что и веснушек не видно.

«Асия правильно сказала, — думает он, — удивительный человек мой брат Зуфер, никак не поймёшь его…»

— Я пошёл в поле, — говорит Зуфер. — И ты, Миргасим, приходи. Ребята обещали после комбайна колоски подобрать. Придёшь?

Лицо Миргасима скрылось под полями шляпы.

— Должно быть, приду, — вздыхает он, — только поем сначала. И немножко погуляю… Совсем-совсем немного!

Ласково взяла бабушка Миргасима за руку, подвела его к широкой сэке. Тут на горке разноцветных подушек белел холщовый фартук, точно такой, как у брата Зуфера, только поменьше.

— Это тебе мама сшила, — сказала бабушка. — А это вот сестрёнка Шакире связала. — И бабушка протянула Миргасиму красные шерстяные носки.

Пока Миргасим любовался подарками, бабушка подошла к своему зелёному сундуку, подняла обитую медными полосами крышку.

С внутренней стороны крышка обклеена картинками: пароходы, корабли, лодки, баржи.

Бабушка родилась на Волге, и до сих пор она всё скучает по широкой, большой воде. Где увидит картинку с кораблём, обязательно спрячет, положит в сундук или приклеит к крышке. Пока Миргасим рассматривал корабли, бабушка вытащила из сундука шубу покойного дедушки, валенки, жилетку, потом свой старинный бархатный казакин и маленькую круглую, шитую серебром бархатную шапочку-калфак… Но вот лукаво улыбнулась, подержала в руке небольшой свёрток и снова спрятала его поглубже.

— Бабушка, почему прячешь? Что там, в узле?

— Пелёнки, дружок мой, твои пелёнки.

— Зачем тебе старые пелёнки?

— Старые, стираные да в щёлоке кипячённые помягче новых.

— Но тебе-то они на что?

— Берегу для детей твоих, Миргасим. Когда вырастешь, женишься, меня, может, здесь уже и не будет. А пойдут детки, возьмёте эти пелёнки и бабушку вспомните… Льняные они, сама пряла, мягкие…

— Почему тебя не будет? Куда пойдёшь? Плохо тебе с нами жить, что ли?

Ничего не ответила бабушка, только вздохнула. Потом улыбнулась и достала с самого дна сундука кожаные жёлтые башмаки, дохнула на них, обмахнула концом своего белого фартука и вдруг поставила к босым, загорелым ногам внука:

— Носи на здоровье.

У Миргасима никогда в жизни не было башмаков. Летом он ходил босой, как все ребята, осенью — в шерстяных носках с галошами, зимой носил валенки. Но башмаки!..

Он поднял башмаки, прижал их к щеке, понюхал.

— Как хорошо пахнет! Будто они дёгтем смазаны, как колёса у телеги, верно, бабушка?

— Ошибаешься, дитя моё, они смазаны ваксой. Запах и правда хороший, мне тоже нравится. Береги эти башмаки. Шил их твой дедушка. Был он лучший сапожник в нашей деревне, а может, и в целом свете. Даже из города Казани приезжали к нему господа большие, просили сапоги пошить. И вот случилось однажды, и самого в Казань повезли: начальниковой дочке кривые ноги сапогами выправить. И что ты думаешь? Сделал ведь! Голенища цветами-птицами выстрочил, подошва на подушечках, мягкая — залюбуешься. Там, в городе, и познакомились мы. Твой дедушка тогда молодой был. Как хорошо он пел… Бывало, подойдёт к моему окну и затянет протяжно жалобную песню. А я спрячусь за занавеску, стою молчу, в окно и не выгляну. Но дедушка твой был человек упорный. Оборвёт протяжную песню, заведёт насмешливую, да такую, что сил не станет молчать и поневоле ответишь на песню песней. Вот один старик седой, купец богатый, услыхал и послал родителям моим подарки — серебряный самовар, красный ковёр. Было у этого старика три жены — захотел четвёртую. Сказали моему отцу: «Будет дочь твоя есть сахар и мёд, ходить в шёлковом платье, носить красные сапожки». Старик много денег за меня давал. Кто в старое время девушку спрашивал: «Хочешь — не хочешь?», продавали, как овцу. Если бы не твой дедушка, пропала бы я совсем. Ночью пришёл он к моему окну, просит: «Спой мне, о чём думаешь… Спой в последний раз». И вот я запела…

Бабушка оперлась щекой о ладонь, задумалась.

— Милая бабушка, пожалуйста, спой мне эту песню в день моего рождения.

— Песня, дружок, старинная, протяжная, теперь так не поют. Скучно тебе будет слушать, дитя моё.

— Мне никогда с тобой не скучно, бабушка!

Старушка сидела на полу, на коврике. Руки её опустились, она прислонилась спиной к сундуку, закрыла глаза и запела:

Люди вышли в поле, Кюрмес, небо побелело, Прощай, Кюрмес, прощай! Овцы кричат в хлеву, Кюрмес, луна побледнела. Пора, Кюрмес, пора! Жаворонки звенят, Кюрмес, заря алеет, Уходи, Кюрмес, уходи! Родители мои проснулись, солнце встаёт. Беги, Кюрмес, беги…

Так пела я, Миргасим, и плакала, но не видал он моих слёз, я стояла за ситцевой занавеской. Он ответил песней:

Люди вышли в поле, Слу? Пусть мгла поглотит их. Кричат овцы в хлеву, Слу? Пусть волки сожрут их. Жаворонки утро зовут, Слу? Пусть ястреб разорвёт их. Родители твои встали, Слу? Бежим вдвоём, бежим!

Ах, внук мой, внук мой! Слыхал, какая песня? Не посмела песне этой перечить, вылезла в окно и убежала с ним, с твоим дедушкой, от своих родителей, от старика жениха. Дедушка твой — он был отчаянный, привёз меня из города Казани в эту свою деревню…

Бабушка обмахнула веником дедушкину шубу, валенки, свой бархатный казакин и маленькую бархатную шапочку. Сложила всё это в сундук, опустила крышку и тихонько засмеялась:

— И никогда, никогда не было у меня ни шёлкового платья, ни красных сапожек, да и сахар видела не каждый день, хотя и был твой дедушка самый лучший сапожник на свете. Зато было у нас в доме много-много детей — двенадцать человек! Восемь мальчиков и четыре девочки. Все выросли, уехали кто куда. Твой отец, мой сын Гариф, был младший, он здесь остался, здесь женился. Но родные твои дяди, тёти, их дети живут по всей земле нашей. Вот ты какой богатый. И я тоже богатая — дети моего младшего сына живут в моём доме. Тот дом пуст, где детей не слышно, те люди бедные, у кого нет малыша в люльке.

— Правильно, бабушка! Достанем старую люльку с чердака, и пусть в ней живёт наш малыш! Щенок мой милый!

Миргасим рассказал бабушке, какой он красивый, какой нарядный и какое славное у щенка лицо.

— Почему брат Зуфер на него обиделся? Вот и взяла Асия щенка себе. Но я первый сказал — это щенок! Значит, он мой. Она даже не знала, кто плачет. Если она слов его не понимает, как будет щенок с ней разговаривать?

— Горячо о щенке заботишься, Миргасим. А девочка? О ней подумал? Живёт здесь без отца, без матери, ни сестры нет, ни брата, один только дедушка, да и тот всегда занят… И вот появился у неё щенок, такой милый…

— Потому и жалко его, что милый. Был бы плохой, и говорить тебе про него не стал бы.

— Эх, Миргасим, Миргасим, знаешь, как в моём доме было? Самое лучшее кому? Маленькому — он беспомощный, он малыш. Понемногу, понемногу начал на ноги вставать, глядит — а в доме есть уже кто-то поменьше его. За тобой меньших нет. Что же, так и будешь всю жизнь маленький? Всё тебе да тебе?

— Виноват я, что щенок один? Было бы два…

— Сдерживай свой гнев, Миргасим, иначе поседеешь в молодости.

— Знаю, знаю, ты хочешь, бабушка, чтобы я отдал ей свою собаку!

— Ничего тебе не скажу, и Зуфер слова не скажет, не наше это дело — твоё. Как решишь, так и будет.

Миргасим очень огорчился, очень. Но взглянул на башмаки, и губы сами засмеялись — подмётка-то какая толстая, твёрдая, как дубовая! Подбита она медными гвоздиками, ясными, как золото. А на каблуках светлые, словно серебро, подковки. Миргасим положил башмаки на скамью вверх подковками:

— Ладно, пускай щенок живёт у Асии. Мало, что ли, собак в деревне? Другую найду и будет во сто раз лучше. А башмаки отличные, правда, бабушка?

— Дедушка сшил их из самой лучшей кожи, какую только можно было достать в те времена. Знаешь, для кого он их шил? Для твоего отца, потому что был он у нас самый маленький. Но знаешь, ноги росли у него быстро, всего год или два он башмаки эти носил — обувал только по праздникам. Потом я спрятала их, лежали в сундуке. Лежали-лежали и пригодились. Знаешь, кому? Твоему старшему брату Мустафе. Это для Мустафы дедушка прибил подковки, а сковал подковки дядя Насыр-кузнец. Он сковал их из осколка старой сабли. Да, из настоящей боевой сабли сделаны эти подковки. Мустафа башмаки надел, как в первый класс пошёл. Ходил в них всю осень, а к весне ноги выросли! После Мустафы башмаки достались Зуферу. Теперь ты будешь ходить в них. Они прочные, как железо. Но, внучек, на тебе и железо горит. После тебя разве сможет их кто надеть?

— А мои дети?

…В далёкой от проезжих дорог деревне, где живёт Миргасим, не было обычая праздновать день рождения. Это Миргасимова бабушка привезла из Казани такой праздник. Теперь у нас каждому человеку отмечают его день.

Миргасим подпоясал красным шёлковым платком свой хрустящий, новый парусиновый фартук, натянул на ноги красные шерстяные носки, лихо заломил соломенную шляпу.

Бабушка достала из сундука большой осколок зеркала:

— Взгляни на себя.

Ох и красиво! Осталось только обуться. Но первый раз в жизни надеть башмаки вовсе не так просто. В башмаках столько дырочек, в каждую надо продеть шнурок, а кончики завязать петелькой.

— Бабушка, не говори никому, что ты меня обувала.

— Ну что ты, я ведь только немножко помогла тебе.

Осторожно спускает Миргасим на пол одну ногу, потом, держась за скамью, ставит другую. Сделал шаг, другой, подпрыгнул и побежал по полу. Звонко стучат башмаки на ходу: топ-топ, цок-цок, будто едет джигит на быстром коне.

— Но, но! — торопит сам себя Миргасим.

Ему не терпится выскочить на улицу, чтобы ребята увидели, какой он нарядный. Но в сенях он вдруг оборачивается:

— Бабушка, а гости? Когда они придут?

— Гости? — Она утирает фартуком свои выцветшие добрые глаза. — Э-э, алла! Какие теперь могут быть гости, мой внук? От твоего отца нет писем. Брат Мустафа был ранен и уж снова воюет. Гитлер — да будет проклято его имя!

— Проклятый Гитлер! — повторяет Миргасим слова бабушки и мрачный выходит на крыльцо.

Но солнышко светит так ярко, в тёплом воздухе сверкают тончайшие паутинки. Миргасим сразу забыл и про войну, и про Гитлера; громко стуча подкованными каблуками, он сбегает с крыльца и спешит к своему другу Абдулу-Гани, к сыну дяди Насыра-кузнеца.

 

Глава десятая. Вниз по улице

Чётко отпечатываются подковки на ещё не обсохшей от росы земле — виден каждый гвоздик. Должно быть, скакал здесь Конёк-горбунок — уж очень маленькие у лошадки этой копытца!

Такие следы не каждый день случается увидеть на деревенской улице, почему же никто не вышел на крыльцо, не выглянул в окошко, чтобы посмотреть, кто бежал, кто скакал здесь?

Подошёл Конёк-горбунок к дому с затейливым крылечком, с резными ставенками и весёлыми окнами. На окнах за стеклом — герани красные, как огонь, герани белые, как сахар, и розы жёлтые, как чай. В этом доме живёт рыжий Абдул-Гани, рыжая сестрёнка его Наиля, рыжий брат Зианша и золотоволосая тётя Карима, их мама.

Позади дома кузница. До войны дверь кузницы всегда была приоткрыта. Горн был раскалён, и крыша над горном была разобрана, чтобы дым выходил. Зимой по краю дымоходного отверстия сидели вороны — грелись.

Рядом с горном, на земляном полу, лохань с водой.

Кузнец дядя Насыр весело, будто играючи, поднимал и опускал молот, но пот, бывало, струился по лицу, заливая глаза. Он локтем, вернее, засученным рукавом смахнёт пот и опять стучит по железу на наковальне.

Деревенские ребята часами торчали в кузне, дожидаясь счастья, когда кузнец кому-нибудь скажет: «К мехам!» И начинал счастливец, другим на зависть, качать мехи, чтобы жарче горело топливо, чтобы сильней раскалялся горн. Дядя Насыр был справедлив, не было у него любимчиков, и каждый желающий мог хотя бы немного поработать.

А младшие, и Миргасим в их числе, которых к мехам ещё не допускали, стояли у двери, ожидая, когда кузнец крикнет:

«А ну-ка, ты, подай вот тот пруток». Или: «Ты, принеси со двора брусок!»

Этот брусок или пруток, раскалив, кузнец начинал бить на наковальне. Раскалённое железо плющилось под ударами молота, казалось мягким, податливым, как масло.

Горячие поковки кузнец бросал в лохань с водой, и вода шипела, кипела, пар поднимался, как в бане.

Дин-дон! Ди-ди-дон! Дон-дон… — звенело в кузнице.

Сюда, на этот звон, приезжали из окрестных селений русские, чуваши, мордвины. Дядя Насыр с каждым умел поговорить, посмеяться, а главное, каждому умел он помочь: обод ли для колеса скуёт, гвоздь или подкову — пожалуйста!

Вот, бывало, увидит кузнец Миргасим а, как он заглядывает в кузницу, и закричит своим громким голосом:

«Заходи! Сегодня могу тебе язык подковать, завтра будет поздно. Хочешь, нос из короткого в длинный вытяну? А может, нужны тебе железные зубы, медные когти? Заходи! Сделаю. Будешь Камыр-батыр непобедимый».

Тихо теперь в кузнице. Дверь закрыта. Ни шума, ни звона, ни смеха. Кузнец ушёл на войну.

В доме тоже тишина. Посвистал Миргасим, покричал, никто не отозвался. Должно быть, ушли в поле. Сидит на пороге большая толстая кошка, облизывает лапу и усердно трёт лоб, усы, щёки. Умывается. Гостей намывает.

— Дурочка, какие теперь могут быть гости? Война!

Усы у кошки белые, сама серая, маковка и уши чёрные, а посреди лба рыжая полоса, будто пробор. Красавица! Не поверишь, что весной была с кулачок. Её принесли кузнецу в подарок — трёхцветная кошка к счастью.

«Ладно, оставайся, Чёрные ушки», — сказал дядя Насыр.

Так и прозвали её: Черноушка.

А самого дядю Насыра зовут у нас в деревне Алтын-баш — Золотая Голова.

Посвистал-покричал Миргасим и двинулся дальше вниз по улице. Деревня наша большая, улица длинная: двадцать домов по одну сторону и тридцать, а может, даже и тридцать два дома — по другую.

Поравнялся Миргасим с избою Фарагата-коротышки. Здесь на окнах вязаные занавески, на ступеньках крыльца нарядные, плетённые из разноцветных лоскутьев половики. В этой избе много женщин — мать, бабушка, две тёти, три сестры. А мужчина только один остался — Фарагат, другие мужики из этой семьи сражаются, нас они защищают. Все женщины этого дома лучшую одежду шьют Фарагату, самый сладкий кусок дают Фарагату, всю работу делают за Фарагата, боятся, должно быть, как бы и он от них не ушёл на войну.

— Эй, Фарагат! — позвал Миргасим. — Фарагат!

Неужто и он сегодня в поле?

«Ну и пусть! Не его сегодня, а мой день рождения, — успокаивает себя Миргасим, — что случится, если я немного погуляю? В поле и без меня работников полно».

Изба Темирши рядом с Фарагатовой. Дверь снаружи припёрта палкой, окна прикрыты ставнями, но чей-то голос слышится во дворе. Приоткрыл Миргасим калитку и увидал сестру длинного Темирши, длинную Разию. Она сидела на земле, вытянув босые ноги, и плакала:

— Все в поле, а меня дома оставили сестрёнку нянчить…

Рядом с Разиёй, тоже на земле, на войлочной подстилке лежала глазастенькая крошка Аминэ и старательно запихивала в рот левую пяточку.

— Все работают сегодня, а я что? Хуже других, да? — причитала Разия.

На Миргасимовы обновы она и не посмотрела.

— Всегда я дома сижу, всегда-а-а…

Миргасим смотрел на маленькую Аминушку — как она выросла! Когда война началась, она только «уа-уа» говорила, а теперь вовсю лопочет, только не поймёшь, о чём она говорит.

— Была бы у меня такая сестрёнка, я сидел бы с ней.

— Хочешь? Посиди с моей сестрой, — обрадовалась Разия, — а я побегу в поле!

— Мне сегодня недосуг, — сказал Миргасим и выскочил на улицу. Он шагает вдоль по улице, заглядывает в каждый дом, где живут его приятели, но что-то их не видно.

Вот и последняя, самая маленькая в деревне избушка. Примостилась с краю у проезжей дороги. Сложена изба из самодельного, высушенного на солнце кирпича. Узкое окошко, тяжёлая дверь. Эта дверь обита войлоком, обтянута клеёнкой.

Здесь живёт Фаим-сирота у своего дяди, старика Сарана. Саран — это значит «скупой». Имя у старика такое или прозвище?

Когда Саран-абзей видит на ком-нибудь обнову, он пощупает материал руками, понюхает, сплюнет в сторону и скажет:

«Грош этому цена была в старое время». Или ещё так: «Три копейки это стоит в базарный день».

Фаим-сирота, подражая дяде, тоже частенько бормочет: «Три копейки, грош цена».

Интересно, что скажет он, когда увидит кожаные башмаки?

Миргасим поднимается на приступку, стучит в дверь сначала легонько, потом посильней, наконец грохает кулаком изо всех сил. Он не замечает, что из окна глядит на него сам хозяин, Саран-абзей.

Дверь сегодня не заложена, как обычно в этом доме, на засов, потому что старик собирался идти на свой огород и думал запереть дверь снаружи. Но сначала хотел он помолиться. Возможно, надеялся, что мальчик постучит, постучит и уйдёт, не достучавшись. Но не таков наш Миргасим. Он толкает дверь, входит.

В доме темно и тихо, как в яме.

Старик Саран, в высокой бархатной шапке, в белой рубахе без пояса, стоит босой и смотрит на восток. В руках у него деревянные бусы, нанизанные на кожаный шкурок — чётки. Он молится. Сколько нанизано бусин, столько раз надо повторить имя бога.

Саран-абзей опускается на молитвенный коврик и шепчет:

— Алла-га, алла-гу…

Миргасим даже вздохнуть не смеет.

— Алла акбар…

И убежать нельзя. Вошёл, не поздоровавшись, и уйти, не попрощавшись? Нет, так будет нехорошо, невежливо. От бабушки достанется, пожалуй.

Наконец Саран-абзей отложил чётки, поднялся. Глаза его, словно два буравчика, так и колют, так и сверлят, а руки, будто клешни, уже вцепились в Миргасимов новый фартук.

— Гроша ломаного за такой холст в прежнее время никто не дал бы. Ткань редкая, грубая, как дерюга. Разве таким товаром купец торговал?

«Купец? Это, должно быть, такой человек, что бабушку хотел купить за самовар. Вот интересно!»

— Дядя, а вы купца знали? А что такое дерюга?

— Ох-ох-ох, о-о-о-о!.. — стонет старик вместо ответа. — Ой, спина! Ой, руки-ноги болят!.. Зачем о купце говорить? Поговорим о хлебе. Раньше хлеб люди серпом жали, каждый колос, каждая соломинка у жнеца в руке. А теперь — комбайн! Сколько зерна после комбайна остаётся? Когда я вижу, как пропадает хлеб, то, кажется, лучше бы меня на куски резали… Зачем сюда пришёл? Что стоишь? Заблудился? Беги в поле, собирай колоски. Все работают, он гуляет! Барин ты, что ли? А может быть, помещик? Время теперь горячее. Дождь пойдёт — хлеб пропадёт. Ох, будет, будет дождь — ноги мои болят, руки болят, зубы болят…

— В больницу надо вам поехать, — сочувствует Миргасим.

— От старости нет лекарства. Если бы врачи старческие немощи лечить умели, никто не умирал бы. А если мне суждено умереть, какой толк принимать лекарство? Болезнь вылечишь, а судьба останется. Кто в больницу попадёт, тот живой оттуда не уйдёт. Пойду-ка я лучше на свой огород… О-о-о, спина ломит, голова болит… О-о-о!..

А сам берёт цапку и лопату, суёт ноги в галоши:

— Ox-ox-ox!.. Ле алла иль алла, Мухаммед ресуль алла — нет бога, кроме бога, Мухаммед пророк его.

— Салям, привет! — говорит Миргасим и выбегает из тёмной избы на улицу.

«Хитрый этот старик, не может видеть, как добро пропадает, а сам на поле не пошёл — ноги болят, руки болят! Свой огород копать зубы не болят? Хитрый, очень хитрый!»

А Миргасим? Он тоже, должно быть, хитрый: на поле тоже не пошёл. Старик на свой огород поспешил. А Миргасим куда торопится? К Асие! Хотя она и москвичка, но обувка у неё никудышная, вся в дырах — сандалии называется. Пусть поглядит Асия, какие у Миргасима башмаки. В Москве таких не купишь!

Дедушка Асии колхозный садовод, и живут они, дедушка и внучка, в глубине колхозного сада, в белом домике под яблоней.

Дорога туда не близкая. Башмаки, пожалуй, поцарапаешь, если идти пешком. Миргасим выдернул прут из чужого плетня и поскакал верхом.

 

Глава одиннадцатая. Дождь сквозь солнце

Долго ли, коротко ли скакал, сам не знает, как вдруг навстречу ему чёрный дракон. Хвост драконий половину неба закрыл, тень от его крыльев чёрным одеялом по земле стелется. Пасть свою дракон широко разинул, на солнце нацелился. Но солнце не поддалось тьме. Лучи света, словно копья, в чёрное тело дракона вонзились и прокололи насквозь. Загоревал, заплакал дракон, и слёзы его пали на землю частым дождём.

Дождь сквозь солнце — светлый дождь, добрый дождь!

Застучал дождь, как горох, по сухой земле, засверкали капли, как битое стекло в зелёной траве, засновали дождевые нити между небом и землёй, словно кто-то ткал хрустальную ткань и расстилал её над землёй и по земле…

Но вот все нити спутались и разлились волнами. Минуту назад шла по дороге колея, теперь бежит река. Каждая впадина стала морем, и закипел в морях этих бой: словно пулями, прошита пузырями каждая лужа. Бурлит дорога, сверкают молнии, грохочет гром. Шумит, бушует дождь сквозь солнце, светлый дождь, добрый дождь! Ждёт тебя картошка, и редька, и капуста, и свёкла. А хлеб? Сегодня только убирать начали. Беда!

— Дождик, дождик, перестань, пойду с жалобой в Казань, полечу на небо: «Выглянь, солнышко, дай хлеба!»

Топают башмаки по морям, по озёрам, шагают вдоль бурных рек, шлёпают по лужам. Сам Миргасим до нитки промок, а ноги в башмаках сухие. Если Асия глазам своим не поверит, пусть руками пощупает. Жалко, что ли?

Внезапно дождь оборвался, растаял в небе чёрный дракон, и поплыли в разные стороны перья из его хвоста. И раскрылись в небе семицветные ворота, из-под этих ворот, будто чёрные стрелы, рванулись вверх ласточки и рассыпались по небу.

Небо после дождя — как туго натянутый светлый шатёр. Ласточки под шатром парят. Жаворонок, часто-часто перебирая крыльями, вызванивает свою прощальную песенку. Она не столь сильна, как весенняя, но такая же светлая, серебристая.

А радуга упёрлась одним концом в дальний холм, другим — в небо. Говорят, кто под радугой пройдёт, своё счастье найдёт.

Только никому в нашей деревне пройти под радугой не удалось. А вдруг Миргасиму повезёт? Ведь сегодня день его рождения!

— Дуга-радуга, постой, я пройду под тобой…

Вот пройдёт и станет сильным, как Камыр-батыр. Всё ближе, ближе подходит Миргасим к радуге и становится сильнее, сильнее. Он Камыр-батыр, он волком по степи бежит, птицей над горами летит, в воде он рыбой плывёт. Одолел огнедышащих драконов с медной чешуёй. Разорвал железную цепь толщиной в руку, которой злодеи приковали к скале красавицу. Все беды одолел непобедимый Камыр-батыр, и пришёл он к седому, вечно шумящему морю. Посреди моря был остров, опоясанный скалами, острыми, как сабли. А на острове стоял жемчужный дворец…

Нет, дворца почему-то всё ещё не видно, а богатырь уже выбился из сил.

Кожаные башмаки скользят по мокрой земле, ноги разъезжаются, завяз Миргасим в глине, как в тесте. Липнет глина к башмакам, наворачивается толстыми шинами на подмётку. Миргасим то одну ногу поднимет, то другую. Только счистит большим гвоздём грязь с левой ноги, как тут же увязнет правая. Правую отскребёт — увязнет левая. Хорошо, что гвоздь, на чём сковорода висела, Миргасим вчера из стены вытащил и спрятал в карман. Пропал бы он теперь без этого гвоздя!

Радуга давно растаяла, но Миргасим и не смотрит на небо. До неба ли ему, если по земле еле-еле ползёт. Идти с каждым шагом всё труднее. Ноги, натёртые прочной, как железо, обувью, словно в огне горят. Башмаки стали тяжёлыми, грязными — похвалиться нечем, и спешить к Асие теперь незачем.

«Как это незачем? — спохватился Миргасим. — А щенок?»

Но в башмаках не дойти, не доползти.

«Пришиты они к ногам, что ли?»

Разулся, сунул красные носки в карман, башмаки поставил под придорожный куст. Ноги так свободе своей обрадовались, что сами собой заплясали, а Миргасим запел:

Тра-та-та, Тра-та-та, Вот как я шагаю, Тра-та-та, Тра-та-та, И беды не знаю!

— Э-эй, парень, осторожнее, смотри коня не раздави!

Это Абдракип-бабай, дедушка Асии. Он сидит на облучке телеги, свесив ноги. В телеге корзины, в корзинах яблоки. День жаркий, а старик в шубе, из которой вылезают клочья ваты, и в ватной шапке. «В мороз моя одежда холодит, в жару греет», — смеётся Абдракип-бабай.

— Говори ты, — обращается он к Миргасиму, — много колосков собрал?

Миргасим молчит.

— Что голову повесил? Не хочешь идти в поле, не ходи. Дело это добровольное. Я тебе секрет один скажу: председатель велел яблоки всем ребятам раздать — кто работал, кто не работал, — всем. Получайте! На рынок везти — транспорта нет. Чем так сгниют, пусть лучше дети полакомятся…

Лошадёнка склонила голову набок. Видно, хочется и ей поговорить, да удила мешают, слова сказать не дают.

— Познакомься, Миргасим, с нашей старушкой, у неё четыре ноги, и каждая по-своему хромает. Вместо Батыра прислали. Всё-таки лошадь. Между оглоблями стоит — не падает, а что будет, если выпряжем? Упадёт, пожалуй, а? Вот и держим её день-деньской в оглоблях. Два часа стоим, полчаса бежим… Ловко тебя дождик выстирал. Не горюй! Летом дождь вымочит, солнце высушит… Жалко, не был в поле, не видал ты, как там внучка моя городская работает. Вскочила сегодня раньше петухов: «Ах, дедушка, не сердись, время военное, даже одно зерно жалко оставить мышам!»

Лошадка мотнула головой, тряхнула хвостом, пожевала губами и только было собралась сказать: «Слыхал? Асия в поле!», но Абдракип-бабай взбодрил её вожжами, пощёлкал языком, и телега поползла дальше.

Миргасим долго не смел поднять опущенную голову. А когда посмотрел телеге вслед, увидал, как убегают от него два задних колеса, корзины с яблоками, шапка Абдракипа-бабая и лошадиные уши. Издали было это похоже на улитку с двумя рожками. Медленно двигалась улитка, ползла туда, где под ярким солнцем ходили волны спелого хлеба. А навстречу улитке, оттуда, с той полосы, где небо с землёй сливается, выплыл комбайн.

Ну можно ли оставаться здесь, если комбайн в поле?

Ай легко, ай хорошо бежать босиком по тёплой, мягкой земле! Дождь сквозь солнце — добрый дождь! Небо синее-синее, чёрной тучи будто и не бывало, а ласточки парят низко, у самой земли. Залетают вперёд, отстают, реют рядом, зовут:

— Догони, догони нас!

Нет, ласточки, Миргасиму не до игры, он спешит, очень спешит.

 

Глава двенадцатая. Ещё один работник вышел в поле

Медленно плывёт по золотому морю большой корабль. Срезая под корень шелестящие волны хлеба, он приближается к путнику, застрявшему на берегу. Да, комбайн — это корабль, но из трубы не дым валит, как на картинке, что приклеена к бабушкиному сундуку, а течёт мощная струя зерна. Течёт, льётся зерно из трубы, падает в широкий кузов и стучит, стучит, как дождь.

Грузовики, тарахтя и фырча, подвозят только что обмолоченный хлеб к навесу и там ссыпают его. Холмы зерна блестят, как переливчатый светлый шёлк.

На мостике комбайна стоит капитан, рыжеволосый Зианша, брат Абдула-Гани.

Он ведёт свой корабль навстречу путнику, потерпевшему крушение. Босой, в сырой одежде, этот путник похож на мокрого мышонка.

Зианша улыбнулся, наклонился, протянул руку:

— Эй, именинник, айда сюда, не робей!

Миргасим и вздохнуть не успел, как очутился на мостике. Ох и высоко здесь! И видно далеко-далеко. Вон по правую руку ворошат солому мальчики, по левую — девочки. Там, где работают девочки, воткнуты в землю два шеста, между ними трепещет на ветру белое полотнище, узкое и длинное, как полотенце. Там изображён боец с ружьём и нарисованы большие красные буквы.

— Что это?

— Плакат.

— Был бы я грамотный, сто раз вслух прочитал бы, чтобы все знали.

Зианша засмеялся, потом всё-таки прочитал вслух:

КАЖДОЕ ЗЕРНО СТРЕЛЯЕТ ПО ВРАГУ!

Утром как хотелось Миргасиму обновками своими похвалиться… Теперь у них каждое зерно стреляет по врагу, а у него что? Башмаки под кустом, шляпа намокла, поля её обвисли, фартук грязный, носки красные в кармане тоже мокрые…

А всё же и Миргасиму есть чем погордиться — ребята по земле ползают, а он стоит на корабле.

— Э-э-эй! — закричал Миргасим. — Исямсез! Здорово!

Ребята перестали ворошить солому, подбежали к комбайну:

— И нас, и нас прокати, Зианша!..

Девочки тоже подошли поближе. Может быть, им позволят постоять на комбайне? Хоть минутку…

— Давай вниз, Миргасим, — приказал Зианша, — покатался — и хватит.

Миргасим спрыгнул, ребята окружили его.

— Где это ты так вымок?

Миргасим хотел было сказать: «Я под радугой прошёл», но увидал Зуфера и голову опустил.

Рядом с Зуфером, опираясь на костыли, шёл только недавно вернувшийся из госпиталя председатель колхоза дядя Рустям.

Мальчики и девочки почтительно поздоровались с бывшим солдатом и ещё усерднее взялись за работу.

Зуфер посмотрел на Миргасима, потом обратился к председателю:

— Дядя Рустям, вот ещё один работник вышел в поле.

Председатель поднял опущенные края Миргасимовой шляпы:

— Молодец! Спасибо, что пришёл.

И Миргасиму захотелось собрать много-много колосков, больше, чем все. Но сколько ни старался, сколько солому ни ворошил, нет, ничего не нашёл. С досады Миргасим ногой солому вверх подбросил, и вот даже не верится — вот она, к ногам упала золотистая гусеница, тяжёлая, с жёсткими, колючими щетинками.

— Колосок, милый колосок, спасибо, что тебя комбайн не подобрал!

Бережно опускает Миргасим свой колосок в корзину. Есть теперь в корзине и его хлеб!

Как весело, как хорошо сегодня в поле! Здесь сражаются две армии. С одной стороны мальчики, с другой — девочки.

Асия от девчонок деревенских ни на шаг не отстаёт. Приезжая, а колосков кладёт в корзину побольше, чем некоторые деревенские.

— Эй! — окликнул её Миргасим.

— Ты по жнивью босой ходишь? — ужасается она.

— Я не босой, я обут в копыта. — Он поднимает босую ногу чуть ли не к самому носу Асии. — Не веришь? Пощупай, не бойся!

Асия проводит своей нежной белой рукой по жёсткой, огрубевшей подошве.

— Ой, правда, копыто, настоящее копыто!

— У меня и другая нога такая же. А щенка ты куда девала?

— Он в больнице. Дядя Сабир поехал в райцентр и щенка прихватил, говорит — надо проверить, сделать анализы, прививки — может, он заразный.

Дядя Сабир, отец длинного Темирши, длинной Разин и маленькой Аминушки, Сабир-верста, как его называют в деревне, работает зоотехником. Делает скоту прививки и собак тоже не забывает. Кто собаку на укол не приведёт, тому длинный Сабир, Сабир-верста, грозит:

«На санитарную станцию сообщу, в сельсовет пожалуюсь, милиции заявлю! Если уколы собакам не делать, могут они заболеть, заразят скот, людей. Борьба против заразных болезней — дело государственное…»

— Зачем щенка дяде Сабиру отдала? Кто в больницу попадёт, тот живой оттуда не уйдёт.

— Глупости!

— Нет, ошибаешься. Это один умный человек мне так сказал. Видела бы ты, какая репа растёт у него на огороде, дураком не назвала бы. Каждая репина с твою голову.

Миргасим снова принялся за дело.

— Мы должны победить, — говорит он своим товарищам, — наша корзина будет тяжелее. Мы девчонок победим.

— Как же, победишь! — пыхтит толстый Фарагат. — Погляди, какой у них лозунг, а у нас что?

— Это рисовала моя сестра Наиля! — хвалится Абдул-Гани. — Здорово она рисует? Правда? Вырастет — будет учительницей…

Да, Наиля рисует хорошо, это все знают. Но почему девчонкам нарисовала, а мальчикам нет?

— К-кон-нечно с-с так-ким п-плакат-том раб-ботать веселей, — говорит усердный Темирша.

— Ну взял бы да перетащил плакат на нашу сторону, — подстрекает Фаим-сирота.

— А если я полотно белое дам? — спохватывается Миргасим. — Пусть и у нас будет лозунг.

Он снял свой уже далеко не такой белый и всё ещё влажный фартук и побежал к Наиле:

— Пиши, Наиля, пожалуйста, пиши! «Каждый колосок — граната». Пиши, фартука не жалко.

— Не мешай работать, Миргасим. Нет здесь у меня ни красок, ни кистей.

— Для девчонок были краски, для нас нет?

— Уйди ты отсюда! Для всех этот плакат, понимаешь? Для всех.

— А почему на вашей стороне повесили? Если у нас нет, то пусть и у вас не красуется! — Миргасим обхватил шест и принялся расшатывать.

— Миргасим… — тихонько подошла к нему сестрёнка Шакире.

Если бы Зуфер здесь был, он и говорить не стал бы, отшвырнул бы Миргасима в сторону, и всё. Но Шакире, вот беда, драться не умеет. Она только глазищами своими чёрными печально посмотрит и сразу хоть слушайся, хоть плачь, а спорить с ней не станешь. Девочка-то ведь в этой семье одна! Лучше уж отвернуться, лучше не смотреть. И Миргасим, отвернувшись, не глядя, продолжает раскачивать шест.

— Шакире, — услыхал он голос Асии, — не трогай его, пусть сорвёт плакат, пусть опозорит он себя на всю деревню. Если бы я была его сестрой, ни за что замечания ему не сделала бы.

— Ты говоришь так, — отвечает Шакире, — потому что ты ему не сестра. Зачем это человеку из нашей семьи позориться на всю деревню? Не такая наша семья. Миргасим, прошу тебя, Миргасим…

Ещё неизвестно, чем бы всё это кончилось, если бы вдруг из-под плаката не выскочила длинная Разия.

— Отпустили меня, отпустили! Мама домой пришла, сказала — иди в поле! Кому помочь? — и ухватилась за другой шест. — Я помогу тебе, Миргасим!

Ну и смеху было! Миргасим так смеялся, что чуть живот у него не лопнул.

Побежал он обратно к мальчишкам:

— Мы и без плаката победим. Нельзя, чтобы девчонки больше нашего собрали.

Молча ворошат солому мальчики, не разгибая спины работают.

Даже Миргасим примолк.

А солнце своё дело знает, к речке оно спускается, небо поджигает.

— Бетте, беткен! Кончили, — говорит Зуфер. — Айда к весам! Темирша впереди, Миргасим позади.

Это, конечно, справедливо, а всё-таки обидно. Виноват разве Миргасим, что Темирше в соломе много колосьев попалось, а ему всего только один колосок? Кому какое счастье.

«Мой один колосок тяжелее, чем десять других. Там каждое зерно было не простое, золотое…»

Миргасим ободрился, глаза его сияют:

«А вдруг в самом деле зёрна не простые? Эх, надо было этот колосок пометить, чтобы среди других он не затерялся! Как его теперь найдёшь, как узнаешь?»

Миргасим вдруг притих, шаги замедлил, голову опустил, вниз смотрит. Потерял он здесь что или нашёл?

Да, нашёл. Увидал колышки, в землю вбитые, и отца вспомнил, как прошлой осенью стоял он здесь, на узкой меже, и глядел на только что вспаханную и разрыхлённую граблями делянку.

«Что у тебя в руке, папа?» — спросил Миргасим.

Отец протянул ладонь, на ней лежало несколько зёрен озимой пшеницы.

«Смотри, сынок, каждое зерно — с воробьиное яйцо. Уже седьмой год зёрна для опытной делянки отбираю. Первый раз посеял, когда ты родился».

«У воробьев яйца куда крупнее».

Отец захохотал:

«С воробьиное яйцо — это я маленько прибавил. А всё же каждое зерно почти вдвое тяжелее наших местных сортов. Не веришь? Можно взвесить».

Осторожно, бережно опускал отец эти тяжёлые, твёрдые семена в жирную рыхлую землю.

Вынимал из кисета по зёрнышку, как жемчужины: положит и умнёт землю пальцами.

Потом поставил колышки, заметил день, число…

«Будущей осенью, — мечтал вслух отец, — если всё хорошо будет, засеем этой пшеницей гектара, два, а там… Эх, Миргасим! Понимаешь, что будет, когда пустим эту пшеницу на колхозные поля? Там, где рос один колос, вырастут два. Понимаешь?»

Может, тогда Миргасим и не очень-то понимал, но теперь все стали умные, все понимают, что такое ломоть хлеба. Вместо одного ломтя будет, значит, два…

Вот они, отцовы колышки, и дощечка, которую надписывал. А пшеницы нет. Комбайн! Разве он понимает…

— Что пригорюнился? — И рука Зуфера опустилась ему на плечо.

— Здесь папина делянка была, вон колышки.

Зуфер обнял брата:

— Я вчера серпом жал, ни один колосок не потерялся. Мама снопы вязала. Стожок — вот он, смотри!

— Подсохнут снопы, я цепом обмолочу, — сказал Миргасим.

— Обмолотим, — отозвался Зуфер, — а под зиму высеем. Мама с дядей Рустямом договорилась. Где папа намечал, там и посеем.

 

Глава тринадцатая. Яблоки

Вот принесли к весам свои корзинки девочки. Весовщик Абдракип-бабай высыпал колоски в мешок, взвесил, вытащил из-за уха карандаш, достал из кармана записную книжечку в красной обёртке и отметил, сколько килограммов собрали. Потом в таком же мешке взвесил, сколько собрали мальчики, тоже отметил, почесал карандашом кончик носа и сказал:

— Побеждённых нет. Все победители. Каждый получит заслуженную награду. Иди сюда, Разия. Ты пришла последней, за это яблоки получи первая. Правильно?

— Правильно, верно, она переживала, она сестрёнку нянчила.

— Теперь ты, Миргасим, подойди. Взгляни, какие выбрал я для тебя яблоки. Самые красивые.

«За один колосок — семь яблок? — удивляется Миргасим. — Но, может быть, колосок в самом деле не простой…»

Но тут вспомнил он сказку о коте, который гнался за мышью и не мог её поймать. Тогда он сказал: «Ты такая расторопная, такая шустрая, выйди из норки, покажи, как ты умеешь бегать. За это я дам тебе мешок пшеницы». — «Нет, — возразила мышь, — работа мала, а плата чересчур велика. Тут что-то не так».

И на всякий случай Миргасим спрятался за спины товарищей.

— Почему яблоки не берёшь? Я хотел поздравить тебя с днём твоего рождения. Но если не хочешь…

— Хочу, хочу!

Ах, что за яблоки! Тяжёлые, прохладные… Миргасиму так хотелось хоть одно надкусить… Но нет, лучше будет, если он все семь штук домой принесёт, на стол положит — ешьте!

— А мой когда день рождения? — смеётся Фаим и прячет свои яблоки в один карман, в другой, в чеплашку. — Должно быть, никогда я не родился…

— Вот кончим войну, — говорит Миргасим, — тогда мой день рождения и твоим будет. Бабушка и тебе подарки приготовит. У неё в сундуке барахла на всю деревню хватит!

Солнце спустилось низко-низко, к самой воде, а навстречу ему со дна реки поднялся золотой столбик. Мальчики рванулись было купаться, но Зуфер не позволил:

— Дома ужинать не садятся, нас ждут. А река к ночи ещё теплее будет.

Постояв на золотом столбике, солнце погрузилось в воду. А река, река-то как посветлела! Заря разлилась по небу, расплескалась по стенам домов, по крышам. Бабушкин дом стоит на краю деревни, у самой околицы, и заря жарче всего горит в окнах бабушкиного дома, золотит деревянные ступени высокого крыльца.

Розовая, помолодевшая в свете зари, выходит из дома на крыльцо мама.

Не довелось Миргасиму под радугой пройти, но в зарю-то он уж войдёт! Взбежит на крыльцо, обнимет маму: «Я работал в поле! Не веришь? Смотри!» — и вытащит из-за пазухи яблоки.

Но Зуфер иначе распорядился:

— Девочкам вольно, а мальчики пройдут строем по всей деревне. Миргасим, запевай.

Девочки просить себя не заставили, побежали кто куда, а Шакире и Асия поднялись на крыльцо, обняли маму…

Миргасим шагает молча, насупившись.

— По маме соскучился или по бабушке? — шёпотом спрашивает насмешливый Зуфер.

— Не мужчина я, что ли? — рассердился Миргасим и запел:

Ах, на яблонях свои Свили гнёзда соловьи!

Ребята подхватили:

Яблоко мы пополам съедим, Друг за друга жизнь мы отдадим…

Миргасим поёт звонче всех, он запевала, он голосистый — в дедушку.

Пока мальчики с песней по улице шагали, люди из каждого окна им улыбались, ужинать звали, своих работничков приветствовали. Только из одной хибарки, той, что стоит у самой дороги, никто не вышел на ребят поглядеть, своего работника встретить.

— Стоять смирно! — командует Зуфер, потом говорит обыкновенным голосом: — Давайте споём для Фаима.

И хотя неприветливо смотрит родная хибарка, Фаим улыбается. Ещё бы! В карманах яблоки, вокруг друзья. И все поют для него! Может быть, и правда не только у Миргасима, но и у Фаима сегодня день рождения? Кто знает…

Вдруг тяжёлая, обитая войлоком и клеёнкой дверь отворяется, и высовывается из-за двери голова в высокой бархатной шапке:

— Ну, чего надо? Незачем шуметь здесь, незачем! У моей козы с перепугу молоко пропадёт.

— А молозиво? — спрашивает Миргасим.

Ребята от смеха на ногах не устояли, покатились по траве.

…Совсем недавно, за день до войны, Насыр-кузнец по всей деревне раззвонил про случай этот с молозивом.

— Дело было осенью под вечер, — говорил он, — возвращались мы вместе с дядей Сараном из села в деревню. Ему ближе полем идти, а я хотел было свернуть на луг, мне лугом ближе.

«Зачем тебе шагать по траве в такой холод и дождь? — сказал дядя Саран. — Считай, на эту ночь мой дом всё равно что твой, заходи. Кстати, корова только вчера отелилась и есть у меня молозиво. На базар молозиво не понесёшь, но приятеля угостить можно».

Видимо, старик боялся идти полем в одиночку. Я проводил его и зашёл в дом. Саран-абзей помедлил, покряхтел, но потом всё же принёс чашку молозива и чёрствый кусок хлеба. Я было протянул руку к еде, но хозяин сказал:

«О Насыр Алтын-баш, ведь молозиво тяжёлая пища, хорошо ли есть его на ночь? Если съешь молозиво с хлебом, будешь ни сыт, ни голоден, только желудок раздразнишь. Если же попросишь ещё, то с непривычки к такой пище может живот заболеть, а я ведь не припас для тебя ни кипятка, ни лекарства. Если бы я не принёс тебе угощения, ты мог бы обидеться, подумал бы, что я поскупился. Но разве я не должен был напомнить тебе о вреде, который может причинить неумеренная еда на ночь? Выбирай сам: еда и резь в кишках или немножко терпения и крепкий сон?»

Ну и смеялся в тот вечер народ! Только Абдракип-бабай оставался серьёзным.

— Подобную историю, — молвил он, — приходилось мне читать в молодости в книге аль Джахиза.

— Да, но разве история эта стала хуже оттого, что я пересказал её? — возразил кузнец Насыр, и люди ещё громче засмеялись.

Вот про это знаменитое молозиво и вспомнил сейчас Миргасим. А ребята рады посмеяться. Хохочут, будто железом грохочут.

— Долго вы тут, перед моим домом, будете траву мять? — сердится Саран-абзей. — Я здесь в конце мая косил, в июле косил, и ещё в сентябре покосить можно будет. Нечего, нечего перед чужой избой траву топтать!

— По домам, — сказал Зуфер, и ребята, как воробьи, рассыпались во все стороны.

— Почему ты, Зуфер, около нашего дома ребят не отпустил? — спрашивает Миргасим.

— Чтобы Фаиму не скучно было одному к своему дяде идти. Давай наперегонки, кто быстрее домой прибежит, хочешь?

Нет, бежать Миргасим уже не может. Если бы выросли крылья, полетел бы… Нет, пусть лучше рыбья чешуя и плавники, он в воде поплыл бы. Ящерицей быть тоже не так уж плохо — лечь на согретый солнцем камень и лежать, лежать, а если кто схватит за хвост — пожалуйста! Хвоста не жалко, берите! Хвост Миргасим-ящерица оставит, а сам юркнёт в щель и уснёт.

Небо полиняло, поблёкло, потом стало затягиваться сине-серым пологом, и в него, как острия раскалённых добела иголок, вонзились звёзды.

— Поторапливайся, — сказал Зуфер. — Асия, должно быть, уже читает вслух газету.

— Ну и пусть читает, не могу я торопиться. Весь день работал, спешил. Хватит.

— Ладно, ты как хочешь, а я побегу. — И Зуфер побежал.

А Миргасим поплёлся ещё ленивее, медленнее.

В окнах изб зажигается свет, будто избы открывают глаза. Нет, не избы это, а совы желтоглазые — уставились на Миргасима, глаз не сводят. Позади тёмных крыльев-крыш небо чуть-чуть высветляется, будто кто смывает с него вечернюю августовскую синь. Это далеко-далеко в степи взошла луна. Вот выглянула она из-за трубы Кузнецова дома и покатилась по небу, круглая, жёлтая, как яблоко антоновское.

«Такая маленькая, — думает Миргасим, — а всю нашу большую деревню освещает. А звёзды здешние никуда не годятся — их сколько было, но дорога всё оставалась чёрной. Луна взошла, и дорога сразу посветлела, блестит, как зимой, как в снегу…»

И ноги у Миргасима голубые, и дом голубой, стены светятся, будто инеем одеты. Забор тоже голубой, и стволы берёзок за плетнём мерцают голубым светом. Полюбился луне Миргасимов дом, вот и повисла она здесь, как фонарь, над самой крышей.

Миргасим входит и на мгновение зажмуривается: как ярко горит над столом керосиновая лампа! Прищурившись, смотрит на пузатый медный самовар, слушает, как он свистит, ворчит, поёт. За самоваром мама, по правую руку Асия, по левую — Шакире, рядом с сестрой Зуфер. Дедушка Асии Абдракип-бабай тоже здесь.

Но место подле бабушки, Миргасимово место, свободно. Ложка его лежит рядом с бабушкиной, чашка его стоит рядом с её чашкой.

Бабушка встаёт:

— Пойдём, внук мой, умоемся. Гости у нас.

— Асия — гость?!

— Пойдём, пойдём.

Ну и намыла бабушка своего внука — уши мылила, руки песком, мочалкой тёрла. До того руки стали чистые, белые — противно смотреть! Не свои они будто — чужие. Даже ногти бабушка остричь успела.

Насупившись, подходит Миргасим к столу, достаёт из-за пазухи яблоки, одно за другим, и кладёт их — все семь штук, одно одного краше, — на скатерть.

— Попробуй, мама, до чего сладкие. И ты, бабушка, возьми. Пожалуйста!

Мать взяла яблоко.

— Они особенно сладки, сынок, оттого, что ты сам их заработал. Если жив отец, напишу ему: «Все наши дети на своих ногах стоят, все работают, даже Миргасим».

Ах эта москвичка, как засверкали, засмеялись её глаза! А сестрёнка, любимая, милая Шакире, свои чёрные глаза опустила. Стыдно ей, что мама папе неправду напишет…

— Нет, мама, — сказал Миргасим, — не пиши так папе, не надо. Председатель велел яблоки всем дать: кто работал, кто не работал — всем.

— А башмаки где? — вдруг спрашивает Зуфер.

Миргасим поджал под себя босые ноги.

— Я, я… Бабушка, ты не бойся. Чтоб мне провалиться, не бойся! Я найду их. Лопни моя башка, если не найду! По следам найду. Ведь следы-то с гвоздиками. Ты не бойся.

А у самого слёзы навернулись на глаза, потому что он забыл, где оставил башмаки. Разве найдёшь их по следам? За день все следы на дороге перепутались.

— Бабушка, я найду их. Только у меня у одного каблуки с подковками. Следы такие заметные.

— Должно быть, заметные, — смеётся Зуфер, — если башмаки по этим следам сами домой пришли! — И он взглянул на печку, где сушились чисто вымытые башмаки.

— Закрой рот, Миргасим, — говорит сестрёнка Шакире, — а то самовар проглотишь.

Миргасим кинулся к печке, взял свои башмаки и прижал их к груди:

— Не могли они сами прийти. Их Абдракип-бабай, должно быть, принёс.

— До чего же умён стал, с тех пор как ему исполнилось семь лет! — говорит Зуфер. — Теперь уж и обмануть его нельзя, ну просто никак невозможно…

А жаль… Всё-таки Миргасим надеялся, верил немножко, что башмаки — топ-топ и притопали!

«Обидно, что Абдракип-бабай принёс их. Если бы остались там, под кустом, может, ночью, когда все спят, сами пришли бы…»

 

Глава четырнадцатая. Письмоносцы

Возьмите лист бумаги, напишите письмо на одной стороне листка и сложите его от любого угла наискосок — получится треугольник. Около одной из сторон останется полоска. Треугольник перегните пополам, потом загните уголки на полоске и заложите её внутрь треугольника. Письмо ваше окажется в середине искусно сложенного пакета. Снаружи пишется адрес, и письмо готово.

Письма-треугольники — письма без конверта, без марок, с номером полевой почты вместо обратного адреса — ходили в войну по всей стране. Люди собирались вместе — знакомые, незнакомые, свои, чужие — и читали вслух, перечитывали, передавали из рук в руки заветный треугольничек: солдат прислал письмо с фронта.

Но, случалось, приходили письма иные: взглянешь — как обожжёт, а внутри всё леденеет, не треугольник — конверт. Адрес чётко отпечатан на пишущей машинке. Да, буквы отчётливые, но в глазах темно, расплываются строки, плывут, плывут… «Погиб смертью храбрых…»

И чем ближе подходила Фатыма-апа — учительница, Фатыма-апа — письмоносец, к дому, куда послана печальная весть, тем тяжелее оттягивала плечо сумка, тем медленнее двигались ноги.

Нет, какую угодно дайте работу, только не быть письмоносцем! Но ведь кто-то должен носить в деревню письма, газеты — почтовое отделение от нас в десяти километрах. Мало почту принести — надо ещё и прочитать вслух, поговорить, быть товарищем в радости, другом в беде. Кто найдёт в трудную минуту настоящее, нужное слово? Кто же, если не ты, учительница? Другим не легче: конюхи — женщины, трактористы, лесорубы — женщины… И дети.

Встаёт Фатыма-апа вместе с доярками, вместе с солнышком. Идёт по утреннему холодку, как плывёт — она у нас лёгкая, быстроногая. А всё же обратно, с тяжёлой сумкой через плечо, идёт она медленнее. Не ноша тяготит — новости: немцы рвутся к Москве.

Каждый спешит ей навстречу, новости спрашивает, к словам её прислушивается. Ещё бы! Она ведь не простой человек — учительница! Приехала из города. Город большой — четыре школы, аптека, клуб, кинотеатр, читальня и магазин канцелярских товаров. В магазине продают клей, чернила, книги и разноцветные карандаши — бери сколько хочешь! Фатыма-апа в том городе восемь классов окончила и ещё два года в техникуме училась. Техникум отличный, двухэтажный, каменный.

Кто не знает, что Фатыма-апа учительница, не поверит: уж больно она молода.

Правда, она ещё не совсем учительница, никого ещё не выучила, учить начнёт впервые с этой осени. А пока её работа — почту носить.

Бабушкина изба стоит на краю деревни, самая первая. Сюда прежде всего заходит Фатыма-апа — учительница. Фатыма-апа — письмоносец.

— Ни халь, как дела? — интересуется бабушка. — Какие новости?

— Фашисты рвутся к Москве, — говорит Фатыма-апа опустив голову, словно сама в этом виновата.

Вынимает из сумки газету, кладёт на стол.

О письмах бабушка не спрашивает, боится. Хорошо, если треугольничек, а если конверт? Бабушка сумки будто и не видит:

— Отур, кызым, садись, дочка, отдохни немного. Ноги твои стёрты, я тебе масла целебного дам — положу на лист подорожника и привяжу к ноге. Губы твои потрескались, я тебе чаю налью, попей с мёдом.

— Спасибо, бабушка, в другой раз, теперь недосуг.

— К чему спешить? Счастливая весть прийти не опоздает, беда никуда не денется. Выпей чаю, поешь картошки горячей… Нам сегодня, значит, только газета?

— Мне, бабушка, тоже ничего нет…

А сама краснеет, и вниз опускаются крылья-ресницы.

— Ты сильно похудела, детка, каждый день столько шагать! Лошадь не выдержит. Ешь веселее, кушай, милая, не стесняйся…

Вот как за ней бабушка ухаживает! Потому что она, апа эта, письмоносец. Письма носит. Миргасим тоже письмоносцем работал, целую неделю. Потом его уволили. Брат Мустафа сначала нанял, договорился, а потом уволил…

Бывало, брат Мустафа вечерами письма строчил, а Миргасим бегал, носил их Фатыме-апа. Принесёшь и сиди, дожидайся ответа. Она пока целую тетрадку не изорвёт, письма не напишет. Ну и учительница! Одной строчки сразу не одолеет, по двадцать раз каждое слово перечёркивает! Двойку ей за такое письмо Миргасим поставил бы.

Но вот однажды прочитала она письмо Мустафы и молвила:

— Ответа не будет.

Миргасим обрадовался — надоело каждый вечер у её порога сидеть, письма перечёркнутого дожидаться. Мячом соскочил он с крыльца и покатился домой, не разбирая дороги, по камням, по канавкам, через плетни и заборы:

— Ур-р-ра! Ответа не будет!

Как услыхал Мустафа эти слова, опрокинул на голову целый флакон одеколона, нацепил на шею галстук и помчался к Фатыме-апа.

Миргасим дал ему добежать до угла, а потом припустился вдогонку.

Мустафа подошёл к избе, где жила апа, походил под окнами, покашлял, потом согнутым пальцем тихонько постучал по оконному стеклу.

Апа вышла на крыльцо. Была она в белой шали, в лакированных туфлях, будто фея из сказки, будто в клуб собралась или в гости, будто и не видит она Мустафы. Он окликнул её. И начали они разговоры говорить.

Говорить-то говорят, да, как назло, всё шёпотом, шёпотом. И пришлось Миргасиму вскарабкаться на ворота, чтобы хоть словечко услыхать. Но и сидя на столбе, ничего не услышал, да зато такое увидал, чуть с ворот не свалился: брат Мустафа и Фатыма-апа целовались!

Миргасим на столбе висел, не дышал, готов был всю ночь не шевелясь висеть, только бы его не заметили. Но апа вдруг подняла ресницы, глянула вверх, и глаза её вспыхнули, встретившись с глазами Миргасима.

Ни словечка Миргасим не сказал ей, — за что же так рассердился брат Мустафа? Письма свои теперь сам приносил учительнице… А потом война началась, и писем вовсе не стало…

Сидит апа, чай пьёт, но смотрит не на бабушку, а на чёрный футляр, в котором отдыхает гармонь Мустафы. Вспоминает, должно быть, Фатыма-апа, как Мустафа на гармошке играл, какие песни пел.

Не позабыть и Миргасиму, как однажды на берегу реки плакала эта гармонь. Фатыма-апа в тот день на камне сидела, смотрела, как плывут облака. Брат Мустафа на те же облака глядел и пел, перебирая лады гармони:

В горницу залетела бабочка. Как вспомню о милой, Кладу в сторону рубанок, Отдыхаю сложа руки.      Пальцы твои — камыши.      Брови — чёрное перо,      С ресниц сыплются искры,      Глаза — как звезда Чулпан [4] . Не брани меня: «Вот глупый. Много наговорил». Я кричал так громко. Чтобы не было так больно…

Подумать только! Из-за этой учительницы брату Мустафе так больно. Миргасим лёг на живот и, не поднимая головы, пополз на помощь своему брату. А та, злая волшебница, разве могла знать, что идёт на неё сам Камыр-батыр? Зубы у него железные, когти медные. Движется он неслышно, сам невидим, но сильней его нет никого. «Потерпи немного, любимый брат, я иду к тебе!»

Брат Мустафа, пропев песню, замолчал, только пальцы его продолжали разговор с гармоникой. Фатыма-апа тоже молчала. Она перекинула со спины на грудь левую косу и то расплетала, то заплетала её.

Мустафа поглядел на учительницу, и опять полилась песня:

Занозил я сердце, — И пою не для славы. Но оттого, что Сердце по тебе горит.

Сердце она ему занозила, этого ещё не хватало! Миргасим поднялся во весь свой богатырский рост и богатырским голосом загремел так тихо, что сам себя не услышал:

— Фатыма-апа, почему вы другую косу не заплетаете?

Она, будто пчела её ужалила, отпрянула, схватилась руками за щёки — они у неё как огонь покраснели. А брат Мустафа бросился на Миргасима словно тигр да вдруг как захохочет:

— Почему живот и щёки такие зелёные?

— Потому что я к тебе по траве змеёй полз…

Фатыма-апа налила чаю в блюдце, глянула на Миргасима. И вдруг улыбнулась. Может, и она сейчас, пока пьёт чай, о тех облаках, о реке вспоминает?

Чаю попила, картошки поела, бабушку поблагодарила. Встала, взяла свою сумку, перекинула ремень через плечо.

— Миргасим, скажи Асие, завтра принесу ей говорящую посылку, — сказала, засмеялась, и нет её. Ушла.

 

Глава пятнадцатая. Говорящая посылка и звезда Чулпан

Как ни долга ночь, она кончается, в белом утреннем небе заря занимается.

«Му-о-о!» — грозно затрубил бык.

«М-му-у…» — застонали коровы.

Будто нескончаемая пёстрая река, потекло стадо по деревенской улице. Позади коров — козы, за козами — овцы.

Но можно ли сравнить это пёстрое бестолковое стадо с гусями? Они идут строем, шагают, будто солдаты на параде.

У работничков наших, у помощников, в руках палки, хворостины. Миргасим заткнул за пояс ремённый кнут.

Звонко щёлкнул бич пастуха, Миргасим тут же взмахнул кнутом, хотел было сказать «я его перещёлкаю», да гуси как завопят:

«Га-га-га!»

А вожак вытянул шею, захлопал крыльями и зашипел до того сердито, что Миргасим поспешил кнут свой обратно за пояс заткнуть.

До сих пор гуси ходили где вздумается. То клюют зерно на току, то долбят овощи на огороде, то пасутся в овсах. Вот и поручили Миргасиму и его друзьям выгнать гусей на луг и пасти строго, чтобы с пастбища гуси никуда не отлучались, о набегах разбойничьих позабыли.

Идут гуси под присмотром пастушат мимо колючего, только вчера сжатого поля, шагают мимо белой, ещё не тронутой комбайном полосы доспевающей пшеницы.

Весной говорила бабушка Миргасиму: «Выйди в поле, послушай, какой под снегом звон. Это своими острыми сабельками пробиваются из-под снега к свету озимые зеленя». Теперь, когда Миргасим смотрит на нескошенную полосу, ему чудится густой, низкий гул колосьев, склонённых под тяжестью зерна.

А луг ещё совсем зелёный, только цветы на нём не жёлтые, не белые, как весной, а лиловые и трава жёсткая, старая. Как усердно щиплют гуси траву, не хуже лошади!

Миргасим лёг на землю, подперев ладонями подбородок, и смотрит на гусей с таким удивлением, будто до этого никогда их и не видывал. Как похожи на змей их длинные шеи, какие широкие у них крылья!..

Вдруг Миргасим вспомнил. Говорящая посылка!

И пастушата побежали навстречу Фатыме-апа.

Вчера, когда Миргасим про посылку сказал, Асия не поверила, а сегодня глядите: стоит на дороге. Рядом с нею Шакире и Наиля.

Еще не показалась из-за поворота красная косынка Фатымы-апа, а голос посылки был уже слышен. Радостный, отрывистый и в то же время какой-то детский.

Вот и сама апа. На ремне, как всегда, почтовая сумка, а в руке на этот раз корзинка. Из неё выглядывает весёлая разрисованная мордочка с двумя торчащими ушками. Оба уха стоят как чёрные стрелы.

— Починили щенка в больнице, починили! — обрадовался Миргасим. — И уши подровняли!

Ребята подхватили корзинку, опустили на землю. Щенок лаял, выставив передние лапы, но ещё не смея выскочить на траву. Он лаял не заливисто, как взрослые собаки, а мелко, тонко, будто ещё только учился говорить.

— Он тебя, Миргасим, боится, — сказала Асия. — Ты для чего тут бичом своим щёлкаешь?

Миргасим отбросил бич:

— Выходи, малыш не бойся, здесь все свои.

И щенок выбрался из кошёлки, отряхнулся, потянулся, завилял хвостом.

— Какой он чистый, пушистый!

— Настоящий медвежонок!

— Смотрите, какие у него глаза весёлые. Они же у него смеются и сам он улыбается!

— Где он будет жить? — спросил Миргасим и схватился за шляпу.

«Нет, теперь щенка в шляпу не упрячешь, раздобрел на больничных хлебах».

— Щенок, иди, я покажу тебе твоё жилище, — позвала Асия.

У самой ограды колхозного сада стоял дом — высокий, Миргасиму по плечи. Тесовая крыша, круглое окошко и дверь, настоящая, на железных петлях, и засов есть, всё как положено.

— Сначала куклы мои жили здесь, — сказала Асия, — потом они в сундук эвакуировались.

Перед домом — корытце и ведро. Асия налила в него свежей воды, в корытце положила кашу.

Но щенок на угощение и не посмотрел, подбежал к ближайшему деревцу, поднял заднюю лапу и полил его.

Ребята засмеялись, а щенок обернулся, щёки сморщил, хвост поджал, глаза стали злыми. Он оскалился и зарычал басом.

— Вот это пёс! — сказал Миргасим. — В обиду себя не даст.

— Злой, как его хозяйка, — прибавил Фаим.

Асия стукнула задиру кулаком по спине:

— Хватит на сегодня или ещё добавить?

— Чем драться, лучше бы имя своей собаке придумала.

И все наперебой стали предлагать имена:

— Репей!

— Отважный!

— Шайтан!

— Милый ты мой! — погладила щенка Асия. — Глаза твои на утренние звёзды похожи.

— Назовём щенка Юлдуз — звезда, — подхватила Шакире.

«Глаза твои — как звезда Чулпан», — вспомнил Миргасим и вдруг опечалился. Взглянул на Фатыму-апа. Она стояла, подняв лицо к небу, смотрела на лёгкое, словно перо, белое облако, которое тихо таяло в синеве. А руки Фатымы-апа расплетали и снова заплетали всё ту же непослушную левую косу.

— Давайте назовём собаку Чулпан! — сказал Миргасим, не сводя взора с тёмной, разделённой на три струйки пряди искрящихся на солнце волос.

— Правильно, хорошо: Чулпан, Чулпан! — подхватили все.

И только Фатыма-апа молчала.

— Звезда Чулпан, — уточнил Миргасим и снова посмотрел на Фатыму-апа.

Она покраснела, отвернулась.

Ах, как хотел бы Миргасим сказать ей:

«Когда брат мой пел вам: «Глаза твои — как звезда Чулпан», почему вы не ответили ему, почему не спели: «Хоть я не слепа и вижу других во всей красе, сердце моё не лежит ни к кому, кроме тебя». Все наши девушки так поют, если парень по душе, а вы брату моему ни одной песни никогда не спели. Почему?»

Он смотрел на приунывшую, поникшую Фатыму-апа, и вспомнилось ему то утро, когда Мустафа прощался с ней.

Небо ещё только чуть-чуть побелело. Мустафа и Фатыма-апа вышли в степь. Трава, как серебром, была подёрнута росой, и шаги их оставляли тёмные следы на росе. Миргасим шёл позади. Они не замечали его. Между росистой травой и белым небом легла тонкой сверкающей лентой узкая полоса зари.

«Дарю тебе эту росу, — сказал Мустафа Фатыме-апа, — дарю тебе это небо…»

А небо уже пылало, охваченное огнём широко разлившейся зари. И береговые ласточки повылетали из своих тёмных гнёзд-пещерок и закричали пронзительно, будто и в самом деле случился пожар. Вода в реке очищалась от пелены тумана, стрижи стлались над водой, по своей всегдашней привычке, так низко, что Миргасиму казалось, будто скользят они по воде на своём отражении. Ах, так бы и самому хотелось расскользиться, поплыть, да нельзя — брат увидит, рассердится.

А был в то утро Мустафа печален и пел Фатыме-апа горькую песню:

Зачем ты долго думаешь? Если хочешь полюбить, Полюби скорее.

Миргасим поднял голову, взглянул на небо. Нет, совсем-совсем оно теперь другое. Ярко-синее, какое бывает перед осенью в самом конце лета.

Лёгкое, как гусиный пух, облако растаяло в густой синеве. Апа вздохнула.

«Тогда надо было вздыхать, не теперь!» — рассердился Миргасим и запел ей назло:

Глаза твои — как звезда Чулпан…

— Чулпан не звезда, — рассердилась и она тоже, — Чулпан, как наша Земля, планета. Вокруг нашего Солнца ходит. Мы из одной семьи.

— Там, на той планете, тоже война? — спросил Миргасим.

— Кто знает? — отозвалась апа. — Вот гляжу ночью на небо и думаю: как там, среди звёзд, на других планетах, неужели убивают?

Заговорили о звёздах, о войне. И Фатыма-апа почувствовала, как оттягивает плечо, как тяжела кожаная почтовая сумка, набитая газетами. Известия в газетах невесёлые. А письма? Ох, есть и сегодня эти страшные конверты. Конверты с адресом, отпечатанным на пишущей машинке. Четыре письма в соседние деревни, одно — по здешнему адресу.

Апа простилась с Чулпаном, лапу его мохнатую в своей руке подержала, за ухом ему почесала и пошла.

«Ох, письмо, письмо, как отдать его?»

Девочки поспешили за Фатымой-апа. Она доверяла им разносить газеты, иногда позволяла разобрать почту.

Миргасиму уже наскучил щенок.

— Вы как хотите, а я домой. Вдруг письмо?

Глядя на него, сорвались Темирша и Фарагат.

— А я останусь, — сказал Фаим. — Кто мне письмо напишет? Нет у меня никого на свете.

— Как это никого? А твой дядя Саран?

— Да, дядя мой шибко грамотный. Каждый день письма пишет: «Кормлю Фаима, прошу выдать аванс на трудодни и пособие на сироту».

— И выдают?

— Вот ещё! Что у нас, хлеба нет?

— Для чего же пишет?

— Говорит: «Просить не запрещается».

Между тем Чулпан поел, попил и заскулил тонким голосом.

— Пищит, как маленькая птичка, — сказал Фаим и положил щенка в домик.

— Пойдём, Фаим. Если мой отец письмо прислал, там для всей деревни и для тебя тоже поклон будет. Идём!

Фаим рванулся было за Миргасимом, но потом сел на землю у собачьего домика:

— Сначала гусей бросили, теперь Чулпана? Нет, я останусь, буду сторожить.

— А мы побежали!

— Эй, — крикнул Фаим вдогонку, — если поклон для меня будет, сюда обратно бегите, мне скажите!

Миргасим и не обернулся. Он так спешил, что о биче своём пастушьем позабыл, наступил на него и не хватился, даже не заметил.

 

Глава шестнадцатая. Письмо

«Можно ли звёзды небесные в кулак собрать? — говорил, бывало, Миргасимов дедушка. — Так и наши дети — рассыпались повсюду. Зато будут у нас с тобой, мать, весёлые похороны — со всех концов земли кровные наши хоронить приедут».

«Нет, не приехали, когда ты ушёл от нас, — вздыхает бабушка. — Прости меня, старик, я виновата. Метели были, холод. Детей наших, внуков я пожалела. Весть печальную только весной им отправила… Эх, старик, старик, тебя нет, а я живу! Старому человеку умереть — как плоду зрелому с ветки упасть. А вот молодые жизни когда обрываются безо времени, с этим смириться никак нельзя. Ох, война, война!..»

Пригорюнилась бабушка. Большая семья была, где теперь все?

Сражаются бабушкины дети, внуки и на Северном фронте, и на Западном. Какой ещё есть у нас фронт? Да, под Москвой…

Бабушка уже и картошку сварила, и чайник в золу поставила, чтобы не остыл. «Почему Фатыма не идёт? Ну ладно, писем нет, а газеты? Что случилось там, на войне?»

Вдруг, громко хлопнув дверью, влетел в комнату Миргасим:

— Обогнал я девчонок, обогнал!

И тут же ворвались запыхавшиеся девочки — Шакире, Наиля, Асия:

— Фатыму-апа мы обогнали!

А вот и она, письмоносец. Входит, улыбается, но бабушку улыбкой не обманешь.

— Почему, дочка, на тебе лица нет?

— Вам, бабушка, письмо не пришло ещё, вам пока только пишут.

Наиля и Шакире принялись разбирать газеты — спорили, кому нести новости в полевые бригады, кому огородникам, кому на фермы.

Но Асия сегодня и не смотрит на газеты, она глядит на Фатыму-апа. Неужели извещение? Кому же? Не вытерпела, заглянула в сумку и вдруг высыпала письма на стол.

У Миргасима глаза разгорелись. Эх, если бы и его к столу пустили! Может, и сам он подошёл бы, да вот беда — читать не умеет! Но почему Асия так побелела? Зачем ладонью закрыла такой красивый конверт?

— Что такое? — чуть слышно спросила бабушка.

— Письмо. Мне.

— Читай, читай! — воскликнули девочки.

Асия опустила глаза, отвернулась:

— Прочитаю, когда захочу.

— Почему газеты людям не относите? — строго сказала бабушка.

Шакире и Наиля взяли газеты, ушли. Но дверь за ними не успела затвориться, как в комнату вбежал Абдул-Гани:

— Наиля где?

— Газеты носит, — ответила бабушка.

— Фатыма-апа, мама спрашивает, нам почта есть?

— Нет! — отозвалась Асия.

— Миргасим, — вдруг схватился за свою рыжую голову Абдул-Гани, — Миргасим! Мы забыли о гусях…

И мальчики побежали на речку. Асия посмотрела им вслед, опустилась на стул и заплакала.

— Бабушка, — сказала Фатыма-апа, — Насыровым извещение. Погиб. Смертью… смертью храбрых. Асия письмо спрятала.

— Правильно Асия поступила. И ты помолчи. Никому не говори. Я сама скажу.

— Бабушка, — со слезами сказала Фатыма-апа, — бабушка! Больше не могу! Как увижу такой конверт — сердце горит. Стыдно мне тут, в тылу, жить. Живу, как на другой планете. В городе Ленинграде даже дети, старики взялись за оружие, пошли в народное ополчение. Женщины семейные, врачи, медсёстры на фронте. Я тоже хочу на фронт. Пойду запишусь добровольцем. Куда пошлют — согласна, что прикажут — сделаю. Буду солдатам портянки стирать, раны обмывать. Ружьё доверят — могу стрелять. Что прикажут, всё исполню. Но тут, в деревне, не могу, бабушка, больше не могу!

— Ты о детях наших подумала? В школу вместо тебя меня поставим, да? Стыдись! Дезертиром хочешь быть? Сегодня ты здесь нужна, учительница.

Фатыма-апа поднялась, перекинула через плечо сумку и пошла разносить письма. Треугольнички и конверты. В нашу деревню и в соседние.

А дверь? Думаете, наконец-то отдохнула? Нет. Снова отворилась, хоть и не закрывай её вовсе. На этот раз заглянул сюда Зуфер:

— Нам что-нибудь есть?

— Слава аллаху, ничего нет…

— Что с тобой, Асия?

— Голова болит.

— Бабушка, я сбегаю в соседнюю деревню за фельдшером.

— Если надо будет, Абдракип-бабай сам внучку свою в больницу повезёт. Там лучше знают.

— Но фельдшер ближе. Может быть, ей и не надо в больницу…

— Двенадцать детей у меня было, всех выходила. Учить меня хочешь? Иди маме скажи — писем нет.

Из окна было видно, как шагает Зуфер, плечистый, большой. Старший мужчина в доме.

И только теперь Асия дала волю слезам…

— В жизни и смерти мы не властны, ласточка моя, — молвила бабушка. — Давай я тебе косы заплету, растрепались. Помни, милая: ушедшие с нами, пока мы думаем о них. Дядю Насыра разве забудем? Ведро колодезное кто сковал? Цепь к нему кто устроил? Черпнём воды — и вспомним. Глотнём — и опять добрым словом помянем. Да и на детей его кто взглянет, улыбнётся — все в отца: золотоголовые.

После этих слов Асия ещё горше заплакала:

— Абдулу-Гани, Наиле я солгала.

— Доброе дело ты сделала, о такой беде людям поведать надо умеючи. Я сама скажу, сама… Письмо ты спрятала? Хорошо поступила. Можно ли позволить, чтобы Абдул-Гани или Наиля своими руками такое письмо домой принесли? Нет, лучше сама туда пойду, сама скажу. И поможет мне председатель наш дядя Рустям. Он на войне был и смерть видел совсем близко. Ногу ему раздробило, а могло ведь в голову или в сердце попасть. Кто же, если не он, найдёт доброе, верное слово?.. Ну, вот и заплетены твои косички. Гляди, какие стали они длинные! Мама приедет, глазам не поверит, большая выросла дочка. Городским детям воздух наш на пользу. Садись, поешь катыка с каймаком. В Москве такой еды нет, верно? Такой катык вкусный только в нашей деревне делают. Я молодая в Казани жила, но катык тамошний против нашего никуда не годится… Поела? Вот умница! Иди щенка своего проведай. Вот и ему я налью в чашку, угости его.

И только когда девочка с чашкой катыка ушла, бабушка опустилась на сэке, спрятала лицо в ладони, зашептала чуть слышно:

— О Насыр, Насыр, тысячу раз умереть бы мне за тебя!..

 

Глава семнадцатая. Гусей пасти — дело серьезное

Прибежали мальчики на пастбище — гусей нет! Неужели на огородах? Повернули туда и ещё издали среди бело-голубых, словно скрученных из жести кочанов увидали длинные, изгибающиеся по-змеиному шеи, услыхали гусиное: «Га-га!»

Гуси своими жёсткими клювами долбили упругие кочаны. Темирша и Фарагат размахивали хворостинами, кричали, но гуси только шипели в ответ, переходя с одной борозды на другую.

Вот когда пригодился бы кнут, да ведь Миргасим бросил его у щенячьей будки, а поднять забыл.

— Держись, ребята! — крикнул Миргасим и побежал наперерез гусям.

Большой гусак крыльями захлопал, залопотал и, тяжело шлёпая красными лапами, ринулся навстречу. Подобно змеиному жалу, торчал из разинутого клюва язык, шея вытянулась, казалось, она росла.

Абдулу-Гани посчастливилось: попалась под ноги кем-то брошенная палка, он поднял её, но гусак даже замахнуться не дал, вцепился клювом в подол рубахи, вырвал клок и полез щипаться. Миргасим бросился выручать приятеля, гусак долбанул и его, прямо в лоб, да так сильно, что мальчик чуть не упал.

Всё же пастушатам, всем четверым вместе, удалось спасти колхозную капусту. Отогнали гусей! Грозно хлопая крыльями, гусак повёл своё стадо на огород Сарана-абзея. И репа тоже, оказывается, гусям по вкусу пришлась, знаменитая крупная, белая, сладкая репа, гордость Сарана-абзея.

— Разве это гуси? — возмущался Миргасим, потирая шишку на лбу. — Оборотни это, злые духи!

Огород Сарана-абзея ребята защищают не так старательно.

— Надо же и гусям где-то пообедать, — решил Фарагат, — я и сам проголодался.

Он вытащил из-за пазухи лепёшки, завёрнутые в клеёнку. У Абдула-Гани в карманах были крутые яйца, у Темирши лук и соль.

А Миргасим что мог в запас взять? Картошку, варенную в кожуре. Да, в этом году два человека из их семьи на войну ушли. Что поделаешь? Мама шлёт и шлёт на адрес полевой почты письма, посылки с печеньем, с маслом. «Не моим, так другим достанется, там все они наши, все свои, — говорит мама. — Дома нам довольно и картошки».

Ребята поделили всю еду поровну, поели.

Гуси тоже наелись и, волоча по траве сытые животы, поплелись вперевалку к реке.

Весною гусята были жёлтые, пушистые, а теперь с виду, пожалуй, не сразу отличишь, где дети, где родители. Все серые, все белые, все большие. Есть и такие, что родителей своих переросли — ноги сильнее, шея длиннее, — а всё же они пока ещё только дети. Старики важно так шагают. Идут и ворчат:

«Га-га-га, левая нога, правая нога! Гу-гу-гу, в ногу, в ног-гу!»

А молодые тонкими голосами щебечут:

«Да-да-да, да-да… И-иду, и-иду, ид-ду…»

— Главного я к реке не пущу, — сказал Абдул-Гани. — Зачем со мной дрался?

Снял с плетня верёвку, размахнулся, и защёлкала верёвка не хуже ремённого бича.

— Не пущу, не пущу! — повторял Абдул-Гани, щёлкая верёвкой.

Гуси пошумели, пошипели, покричали и вдруг распахнули крылья, оторвались от земли, полетели!

Эх, обидно, что пастушата летать ещё не научились!

Летели гуси, летели и на воду сели, поплыли. Гусак впереди всех.

— Уплывут они теперь в другую деревню, уплывут… — заплакал Фарагат.

Абдул-Гани завязал конец верёвки петлей:

— Я этого атамана ихнего поймаю и посажу под корзину.

Корзина, сплетённая из ивовых прутьев, круглая, новая, валялась на грядке с репой. Эту большую корзину ребята подтащили к берегу.

— Клетка готова, — засмеялся Миргасим, — осталось птичку поймать.

— Б-бросай, брос-сай петлю ему на-на шею! — заикался от волнения длинный Темирша. — Т-только о-ос-сторожней, смотри не покалечь.

— Он может драться, а мы нет? — рассердился Абдул-Гани. — Раз, и всё. Бросаю петлю!

Как сказал, так и сделал — поймал петлей и потащил к берегу. Гусь, отбиваясь, чуть не свернул себе шею. Одолели всё же ребята, накрыли гусака корзинкой.

— Мы победили! — воскликнул Миргасим.

«Му-о-о!» — отозвался колхозный бык.

«Му-му!» — откликнулись коровы.

Стадо возвращалось в деревню.

Гуси вышли из воды, построились и потопали друг за другом по порядку, позади овец.

«М-му-ооо-иии!»

Услыхав воинственный клич быка, пленный гусак выскочил из-под корзины и тоже занял своё место в строю. А корзина покатилась к реке и, зацепившись за ветку, повисла над самой водой.

Пастушата шагали позади гусей.

— Где же наш Фаим? — вспомнил Темирша.

— Сторожит Чулпана.

— Пойдёмте и мы Чулпана проведаем. Гуси домой сами придут.

— У меня лепёшка осталась запасная, — признался Фарагат, — мы щенка угостим.

— Нет, давай угостим Фаима.

Когда подошли к колхозному саду, небо было уже совсем серое, седое. Солнце садилось в тучу, и края её горели, будто там, позади, кипело сражение и полыхало пламя битвы.

Далеко-далеко в степи приказывала своим детям перепёлочка:

«Спать-спать-спать…»

«Пить-пить-пить!» — просили они.

«Спать-спать-спать…»

 

Глава восемнадцатая. Круг света в темной ночи

Воробьи облепили кусты и берёзку у ограды колхозного сада. Когда ребята подошли поближе, воробьи, шумно хлопая крыльями, сорвались с веток, покружили стайкой и вновь опустились каждый на своё место.

— Фаим! — позвал Абдул-Гани.

В ответ заскулил запертый в своём собственном доме щенок. Его выпустили, и он ластился, вилял хвостом, становился на задние лапы и падал, пытаясь поймать на лету куски лепёшки. Но не ел, а шалил, затаптывал еду. Значит, сыт. Значит, кормили не так давно.

— Фаим! Асия!

Нет ответа.

— Бабай, баба-а-ай! Дедушка Абдраки-и-ип!

Но и дедушка не отозвался. Что случилось?

А Чулпан что-то лепетал на своём собачьем языке, требовал внимания. Может, он что и знает? Может, рассказать хочет? Но ребята собачьему языку не обучались. А жаль, собаки-то нас хорошо понимают и не только слова угадывают, но даже мысли. А мы не всегда умеем угадать, о чём думает, что говорит собака.

Наговорившись, наигравшись, Чулпан сам попросился в свой дом.

— Пора и нам домой, — сказал Фарагат, — моя мама на ужин такой вкусный бламык готовит… Есть хочется…

Миргасим подобрал свой бич и пошёл обратно в деревню. Возвращались ребята усталые, сердитые.

— Ох, не могу так быстро идти! — ныл Фарагат.

— А ты попробуй взмахни крыльями и полети, — предложил Миргасим.

— Ложись на пузо и катись, — подхватил Абдул-Гани.

— К-кув-вырком ка-катись, с-сам не заметишь, как д-до-мой п-прикатишься, — добавил Темирша.

— Почему огня не видно? — удивился Миргасим, подходя к дому.

— И у нас тоже темно.

Что такое? Голосов людских не слышно, не звенят подойники, не шумят самовары. Словно вымерла вся деревня.

— Анкей, эби! Мама, бабушка! — крикнул Миргасим.

Никто не отозвался. Внезапно на дальнем конце улицы, у дома председателя, ярко вспыхнула керосиновая лампа-«молния».

— Глядите, — обрадовался Миргасим, — у дома дяди Рустяма народу полно!

От света лампы небо стало ещё темнее, а люди в толпе казались совсем чёрными. Лампа сияла на скамье, вровень с крыльцом, и оно было чётко очерчено кругом света. В этом круге стоял председатель, опираясь на костыли, и Миргасиму были хорошо видны стёртые кожаные заплаты под мышками, пришитые к выцветшей военной гимнастёрке.

— Ты не одна, Карима, — сказал председатель.

Карима? Так зовут мать Абдула-Гани.

Миргасим сжимает руку друга. Рука дрожит. Что это? Почему вдруг стало так холодно?

— Мы скорбим вместе с тобой, Карима, — говорит председатель, — твоё горе — наше горе. Письмо, которое тебе пришло, пусть люди услышат.

Он поднял вверх конверт, вынул письмо и прочитал вслух:

— «Здравствуйте, дорогая Карима Гарифовна, здравствуйте, дети, Зианша, Наиля, Абдул-Гани! Печальную весть несёт вам наше письмо. Ваш муж и отец, наш общий любимец сержант Насыр Насыров, шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года в бою с немецкими оккупантами пал смертью храбрых. Он честно выполнил свой долг перед Родиной и всем советским народом. Мы все, его однополчане, уважали его за весёлость, за доброту, за верность в бою, личную отвагу и бесстрашие. Он беспощадно мстил фашистским гадам за все их злодеяния, которые они творили и творят на нашей земле и которые пришлось нам видеть своими глазами. За проявленное геройство в боях с врагами, за мужество он представлен к награде (посмертно). Мы не забудем и не простим врагу. Примите, дорогая нам семья нашего товарища Насыра Насырова, глубокое сочувствие в тяжёлом вашем горе. Мы отомстим. Клянёмся его памятью».

Миргасим всё ещё дрожал мелкой дрожью. Было так тихо, что он явственно услыхал, как потрескивает в лампе фитиль.

Председатель Рустям бережно сложил письмо, спрятал в конверт.

— Это письмо мы сохраним навечно в несгораемом шкафу, — сказал он. — Пусть и внуки и правнуки знают — жил в нашем колхозе доблестный человек и будет в нашей памяти всегда жить. Он жил для живых и жизнь свою отдал для того, чтобы мы жили. И жить нам следует так, чтобы он порадовался, если бы мог видеть нас.

Председатель помолчал. Потом поднял голову, сказал:

— В память о Насыре Алтын-баше, о Насыре Золотой Голове я даю на постройку самолёта все свои сбережения.

Он вынул из кармана гимнастёрки самописку, обозначил на листе бумаги цифру — сколько денег вносит.

— Мы тоже подпишемся! — послышались голоса.

Люди потянулись к скамье, где стояла лампа и где в её свете ярко белел подписной лист.

— Всей деревней сложимся. Пошлём, пошлём на фронт в память о Насыре свой собственный самолёт. Обязательно пошлём.

— Ай-вай-вай! — вдруг раздался не то стон, не то плач, и откуда-то из тьмы выполз на крыльцо Саран-абзей.

— А за репу мою, репу белую, сладкую, что гуси потравили, кто мне заплатит?

Люди шарахнулись от него. Он стоял один на свету, длинный, чёрный, в бархатной шапке, словно гусеница.

— И ещё корзину мою круглую чуть не утопили, и пеньковую верёвку. — Он вытащил из-за пазухи эту верёвку: — вот!

Когда он замолчал, Миргасим услышал стук своего сердца. Никто даже не вздохнул.

И вдруг тишину прорезал голос, молодой, сильный, — голос Миргасимова брата Зуфера:

— Эй, старик! Уходи отсюда вместе со своей пеньковой верёвкой!

— Человек с коротким умом обладает длинным языком, — возразил Саран-абзей, спрятал верёвку в карман, спустился с крыльца и словно исчез, растворился во тьме.

 

Глава девятнадцатая. Собственность

Ох, как о репе, что гуси побили, Саран-абзей горевал! Прослезился даже. Однако Миргасима и Фаима-сироту слёзы эти не разжалобили.

Притаившись, глядели мальчики, как Саран-абзей, горько причитая, собрал битую репу, всю до единой, в мешок, взвалил себе на закорки и, сгибаясь под тяжестью, поплёлся к проезжей дороге.

Мальчики последовали за ним. Он не замечал их, шёл, не оглядывался, спешил к повороту дороги, туда, где сегодня должны были ехать несколько семей беженцев. Их эвакуировали из родных мест, спасли от фашистов. Направили сюда, в одно дальнее село нашего района. Там для них было жильё приготовлено, хлеб.

В дороге беженцы — старики, женщины, дети — наголодались, нагоревались. Сидели на телегах молча, даже дети не шумели. Должно быть, эти последние километры пути казались им особенно долгими.

И вот вдруг навстречу обозу выходит наш скупой. Высыпал он репу из мешка на обочину дороги и говорит:

— Денег не надо. Меняю на шурум-бурум.

Беженцы собрали что у кого было — спички, носовой платок, перламутровые пуговицы…

Ребятишки обрадовались репе и не посмотрели, что она битая, так и впились зубами.

Миргасим рассмеялся.

— Чего ты?! — возмутился Фаим. — Плакать хочется, на них глядя, а ты смеёшься.

— Да ты послушай, как смешно они лопочут — «Мамаду, мамаду!»

Фаим, который частенько бывал с дядей в городе Тетюшах на рынке и там научился немного понимать по-русски, возразил:

— Не «мамаду», а «мама, дай! Мама, дай…»

— Ах, так? — насупился Миргасим. — Бежим в правление!

Прибежали и говорят:

— Дядя Рустям, наш Саран-абзей вещи у беженцев отнимает!

Когда старик вернулся, председатель вызвал его к себе, стыдил, уговаривал отдать тем несчастным их скарб.

Но Саран-абзей возразил:

— Ты, Рустям, молод ещё учить меня. Знай, первое правило хозяйственности — это не возвращать того, что попадает тебе в руки. Что ты мне про войну толкуешь? Каждый человек, если есть на то милость божия, может и в военное время сохранить и даже приумножить своё имущество. Ты, если хочешь, корми всех задаром, расточай, а я желаю собирать. Вещь, которую мне дали, — моя собственность, и таковой она останется.

Председатель слушал, слушал да вдруг как стукнет костылём по полу! Даже стены задрожали.

Фаим неслышно выскользнул на улицу, а Миргасим от страха споткнулся, скамью опрокинул и сам растянулся.

Дядя Рустям глянул на него, брови чуть ли не к самым вискам подскочили, глаза гневом зажглись:

— Тебе здесь чего надо?

Миргасим не помнит, как у своего крыльца очутился, — выскочил из правления, как из огня!

Семья и соседи давно поужинали и теперь, как обычно, сидели у завалинки, отдыхали, беседовали. Бранили Сарана-абзея: как это совесть позволила у несчастных людей последнее барахлишко просить? За битую репу!

Но как старик с председателем говорил, этого ещё никто не знал.

— Я сейчас расскажу! — обрадовался Миргасим.

Заскочил в избу и потом выполз оттуда, опираясь на посошок, кряхтя и охая. На голове — высокая бабушкина зимняя бархатная шапка, на ногах — глубокие мамины галоши.

Постучал Миргасим посошком по ступеньке и сказал скрипучим голосом:

— Вещь, которую мне дали, моя и навсегда у меня останется.

Все смеялись: и мама, и бабушка, и Абдракип-бабай, и даже старший мужчина в доме, ценный работник в колхозе Зуфер. Но Асия и не улыбнулась.

Смеяться разучилась она, что ли? Разучишься, пожалуй, если писем нет и нет. Миргасимовой семье то