— Давай подтяни живот, старушка моя, — приговаривал, бывало, Абдракип-бабай, запрягая свою лошадку. — Уж как-нибудь этот воз давай потянем… Что такое старик? Как старый зонтик: пылится в углу, никому не нужный, а как хлынет дождь, глядишь — и пригодился. Охо-хо! Кони молодые, люди молодые, они, дружок, в пекле! А мы с тобой тут, на свежем воздухе. Но-о! Поехали!

Может быть, у такого хозяина и повозила бы ещё свой воз эта лошадёнка, да ведь хозяин-то он у неё не один. Сегодня приказывают: давай, старик, притащи воз соломы вдове; завтра велят: давай, дед, вспаши приусадебный участок сиротам, подвези топливо школе…

Крылья коня — овёс. На мякине, на сене далеко ли уедешь? Лошадка была безотказная, а вот легла посреди дороги и не встала. Осталась школа без соломы, без дров.

В школе было ещё холоднее, чем на улице. Даже пар изо рта шёл. Печку ни разу не топили.

Лошади, сколько их осталось, тащили возы с зерном на элеватор, справляли полевые работы и почтовую гоньбу.

Телефон в правлении не отдыхал. Днём и ночью звонили из района:

«План сдачи хлеба государству как выполняете, товарищ Рустям? Плохо выполняете».

Фатыма-апа, Зианша-абый не решались напомнить председателю о топливе для школы.

— У него и без нас забот хватает, — сказала учительница. — Надо нам как-то самим о школе позаботиться.

— Пусть каждый ученик принесёт хоть немного соломы или кизяков из дома, — решил Зианша.

Взял Миргасим ручную тележку, подкатил её к заготовленному на зиму стогу.

— Ты что это? — поинтересовалась мама.

— Фатыма-апа сказала: если бы каждый ученик принёс немного топлива… Я возьму солому и отвезу в школу.

— А кто тебе позволил? Летом все носили солому с поля, а ты хоть одну вязанку принёс? Отойди, солома не твоя.

Что же делать? Миргасим задумался, потом пошёл под навес, где лежали аккуратно сложенные сухие кизяки. Но когда протянул руку к этим бурым кирпичам, в окно постучала бабушка.

— Зачем берёшь? — спросила она, выйдя на крыльцо.

— Бабушка, учительница велела топливо принести. Замерзаем в школе.

— Я тебя летом просила: «Миргасим, собери навоз», а ты много собрал? Я тебя просила: «Пожалуйста, Миргасим, помоги навоз топтать», а ты топтал? Нет, я тебе ни одного кизяка не дам.

— Бабушка, надо печку в школе топить.

— Конечно, печку топить надо. Иди на берег реки, наломай сухого репейника. Отлично репейник в печке горит — и свет даёт, и тепло.

— Ну сама подумай, много ли я притащу!

— В один раз немного, в другой раз немного, так понемногу и станет много.

Делать нечего, Миргасим надел шапку-ушанку, подпоясал армяк верёвкой, чтобы было чем обмотать вязанку, и направился к двери.

— Постой, внучек, ты рукавицы забыл. — И бабушка протянула ему свои старые, толстые, обшитые холстом и кожей рукавицы.

— Это торбы, а не рукавицы! — рассердился Миргасим, закинул бабушкины рукавицы за печку и взял пёстрые шерстяные, которые сестрёнка Шакире себе связала.

«Эх, до чего же нарядные! Почему она мне такие не свяжет?»

Миргасим спрыгнул с крыльца. Звонко цокнули о замёрзшую землю стальные подковки. День был сухой, морозный, и кое-где на заборах поблёскивал первый иней, а кусты, которые ещё вчера уныло качали голыми чёрными ветками, сегодня были похожи на белых лебедей.

Миргасим поднял голову и запел:

Башмаки, башмаки. Цокают подковки!

А башмаки в лад песенке: цок-цок-цок, топ-топ-топ!

И прицокали, И притопали!

Куда? На берег, к овражку.

Ранней весной, когда войны ещё не было, здесь, у оврага, бегали, скакали телята. И мычать-то они тогда ещё не умели, только плакали: «Ы-ы-а…», но уже пробовали бодаться, честное слово! Глаза у них были синие, с длинными, прямыми ресницами. Глядят, просят: «Пожалей меня…»

«Мама, можно я только вон того, красного, поглажу?»

«Не трогай, Миргасим, у тебя руки грязные».

«Я сегодня утром руки мылом мылил, кипятком шпарил. Не веришь? Бабушку спроси, она сама меня заставила».

А телята такие славные, они первую весеннюю светлую траву розовым языком гладят, щипать ещё не умеют, только учатся.

«Иди отсюда, уходи, — просит мама, — дядя Сабир рассердится».

«Я полыни прошлогодней наломаю для костра!»

Над костром висит кастрюля с кипящей водой. Зоотехник Сабир-верста мирно похаживает между телятами, одного погладит, другому в рот заглянет. Белый халат развевается на нём, как на палке, как на пугале огородном. При каждом шаге, как железо, гремит этот туго накрахмаленный, ослепительно белый халат.

Вот зоотехник подошёл к костру. Миргасим подбросил охапку сухой полыни, огонь вспыхнул ещё жарче, искры посыпались во все стороны и упали на белоснежный халат.

«Кто тебя звал сюда, Миргасим?» — спрашивает длинный Сабир, свирепо вращая глазами.

Он открывает металлическую длинную коробку, достаёт оттуда щипцы и этими щипцами вынимает из кипящей кастрюли шприц с огромной иглой.

Миргасим зажмуривается, затыкает уши, убегает. Бежит спотыкаясь, будто он слепой и глухой. Не может он смотреть, как игла вонзится телёнку в зад, не может слышать, как жалобно кричат телята…

Но покинул деревню зоотехник. Далеко он теперь, лошадей военных лечит. Нет теперь и телят, которым он прививки делал. Здоровенные выросли! Мычать научились, но и с ними тоже пришлось расстаться, увезли их.

Все куда-то едут, откуда-то приезжают, где-то застревают, пропадают без вести…

Шуршат на ветру сухие стебли репейника.

Здесь, у овражка, когда репейник этот красно-синими цветами цвёл, увидал Миргасим однажды, как Асия плачет.

Мёдом пахли цветы, и пчёлы садились на них, сладкий сок пили. Но Асия этого не замечала. Она письмо читала и плакала. Больше писем нет ей. Читать нечего, незачем и плакать.

Женщинам, которые плачут, бабушка внушает: «Будем надеяться, будем верить, ждать хороших вестей. Пусть горе-беда стоны наши не подслушает, на плач наш не явится. Не следует самим на себя беду слезами кликать».

И Асия слёзы свои теперь бережёт, не то что прежде. Да и Чулпан горевать не даст, не любит он, когда плачут. Подойдёт, всё лицо оближет — нравится, должно быть, солёное.

Здесь, на берегу, подле оврага, увидали они впервые этого щенка. В шляпе умещался! А какой большой вырос — с козлёнка! Нет, пожалуй, даже побольше. Тогда, бывало, чашку молока выпьет и сыт, а теперь еды ему не напасёшься. Куда это вся еда подевалась? Вот знаешь — надо Чулпану кусочек оставить, а так хочется самому съесть! Почему Миргасим такой жадный? Раньше чужих собак кормил, а нынче для своего Чулпана никак не может куска сохранить… Бабушка вчера ему какую лепёшку из отрубей на ужин дала! Почему же сегодня опять есть так хочется? Но всё равно он картошину варёную, что в кармане лежит, не съест, принесёт Чулпану. Фарагат обещал ложку масла принести, вот и будет Чулпану обед — картошка с маслом.

Если бы узнал про такой обед Саран-абзей, ну и досталось бы ребятам! Старик на Чулпана сердится.

«Такого пса большого кормить не грех ли? — говорит он. — Убрать надо этого обжору из нашей деревни».

А Чулпан, он ведь всё понимает, как увидит Сарана-абзея, весь настораживается, подбирается:

«Ррр-ррр…»

Прежде он только тонко-тонко повизгивал, будто свистел, как птичка, это когда он совсем маленький был. Потом стал лаять, как колокольчиком звенеть. А теперь научился говорить басом.

«Гав, гав! Рррр…» — такой у него голос красивый-прекрасный. Ни одна собака во всей деревне не лает так строго, басисто.

И лапы у Чулпана могучие, большущие, как у волка!

Миргасим нащупывает картошину в кармане — крупная… Да, Чулпана кормить нелегко. Но что поделаешь? Всем теперь трудно. Надо терпеть. Чулпан тоже жить хочет. Ничего, проживём как-нибудь…

Миргасим вздохнул и принялся ломать сухие стебли репейника. Они слегка потрескивали под рукой и ломались легко, а ведь недавно летом, когда Миргасиму захотелось сорвать ярко-малиновый цветок, изодрал он руки до крови: такой крепкий, колючий был стебель. Всё лето тут жужжали, как веретёна, шмели и пчёлы, цветов было полно, овраг казался розовым, и пахло мёдом, как на пчельнике. Теперь цветы высохли, и вместо них на стеблях висят семена в одежде, похожей на хлопья грязной ваты. Колючки тоже высохли, сделались тонкими, незаметными. Ой, как впиваются они в варежки, вцепляются в ладони! Руки словно в огне горят, чешутся.

Снял варежки, принялся ногтями, зубами вытаскивать колючки из ладоней.

«Почему бабушкины рукавицы дома оставил? Уже давно репейника наломал бы, связал бы вязанку… А теперь где топлива возьму? Вот покажу бабушке свои руки, пусть посмотрит, каково репейник ломать. Неужели она мне так и не даст кизяков? Лето придёт, сколько коровьих лепёшек я натаскаю!»

Нет, не поверит бабушка. Кизяков не даст. Пора уже привыкнуть: если сказала «нет», значит, нет. Её не разжалобишь, хоть умри.

Миргасим вздохнул, осмотрелся: может, кто какую корягу потерял или хоть палку? И всё чаще поглядывал он на жердь, на ту самую, что выпросил у шофёра. Она лежала на козлышках по краю моста.

«Вот они — дрова!»