«Поскользнёшься — за перила схватишься и не упадёшь, даже в гололёд» — так, что ли, Саран-абзей говорил?
«Пожалуй, лучше будет уйти отсюда поскорей. Пусть они остаются на своём месте, эти перила…»
Миргасим отвернулся, зажмурился, даже уши заткнул. Нет! Ничего не поделаешь, жердь из ума нейдёт, на сердце лежит. Какие дрова из неё получатся — чудо! Как затрещат они в печи — сухая ведь жердь эта.
«Подумаешь, ПЕ-РИ-ЛА! Москва здесь, что ли?»
Толкнул — жердь подалась.
«Без гвоздей, просто на козлышках палка лежит! — обрадовался Миргасим. — Спасибо знаменитому плотнику, постарался Саран-абзей, сберёг гвозди! Пусть теперь на себя и пеняет. Сам виноват».
Миргасим подставил плечо, упёрся — и жердь выскочила.
Тащил он свою добычу в школу и песню пел:
На школьном дворе уже лежали вороха соломы, картофельной ботвы, репейника. Были и стопки кизяка, но дрова! Нет, только один Миргасим притащил такое длинное, сухое дерево.
пел Миргасим.
А ребята ему отвечали:
Только Фаим не пел, не радовался.
— Послушай, Миргасим, — тихо сказал он, — я знаю, откуда ты это добро взял. Скорее неси пилу, распилим, тогда поди ищи-свищи! Дрова и дрова. Вот и всё.
— Бабушка спросит: «Зачем тебе пила, откуда дрова?..»
— А ты лучше пойди на ферму к своей маме, скажи: «Фатыма-апа просит».
— А мама вдруг скажет: «Возьми пилу из дома, попроси у бабушки…»
— Да… Если бы у меня была мама, врать ей не стал бы, — признался Фаим. — Ты там, на ферме, лучше попроси пилу у чужой тёти. Знаешь, как на базаре мой дядя чужим тёткам врёт? И ничего. За такую ложь аллах, значит, не наказывает.
Школьники убирают в сарай полынь, солому, картофельную ботву, кизяки.
— Миргасим, почему ты отдыхаешь?
— Сейчас пилу принесу, будем с Фаимом дрова пилить.
И побежал. Но что это? Словно гусиный пух посыпался сверху. Или это белые пчёлы роятся? Вьются пушистые белые пчёлки вокруг Миргасима. Ужалить хотят? Миргасим протянул руку, подставил ладонь. Села пчёлка на руку и тут же испарилась, растаяла…
Сначала снежинки сыпались редкие, крупные, потом посыпались чаще, повисли кружевными занавесками. Кто их сплетает, расплетает?
Миргасим протянул снежинкам свои горящие от заноз ладони, он ловит снег губами, языком.
Подошёл к мостику — его и не узнаешь! Будто солью посыпанный, весь белый. Раньше по плотине как далеко было на ферму ходить, а теперь перебежал по мостику — и уже там.
— Ай!
Кожаные подмётки башмаков скользнули по заснежённым доскам, а уцепиться не за что. Нога подвернулась, Миргасим упал.
Кое-как выкарабкался на берег, где уж тут за пилой бежать! Поплакал, поплакал да и потащился домой на четвереньках.
Пока дополз, уже и стемнело. Ввалился в избу, плюхнулся на пол.
Хорошо, что бабушка керосин бережёт, зажигают дома вместо лампы коптилку — фитилёк, в бутылке из-под одеколона. При слабом свете фитилька никто не замечает, что одежда Миргасима мокрая, сам он белее снега.
Но мать слышит стук его башмаков.
— Ты мог бы в сенях разуться, — говорит она, — пожалел бы сестрёнку. Шакире только что полы вымыла.
Едва сдерживая крик, Миргасим расшнуровал башмаки, разулся. Волоча ногу, кое-как добрался до своей постели, скинул мокрую одежду, укрылся одеялом.
Хорошо, что ужинать не зовут. Раньше, когда все садились вокруг самовара, и Миргасима позвали бы, а теперь, если есть не просишь, все радуются, никто не скажет: иди ужинать.
— Миргасим, чаю горячего хочешь? — спрашивает бабушка.
«Ох, картошина в кармане осталась! Что же Чулпан будет есть?» — беспокоится Миргасим.
— Бабушка, милая, пожалуйста, вынь из моего кармана картошку, отнеси Чулпану.
— Отнесу. А ты всё-таки выпей чаю. С солью, вкусно.
Миргасим, стуча зубами, выпил кипятку с солью и закрыл глаза, зевнул, но заснуть не может — нога болит.
Жужжит бабушкино веретено. Спокойно, ровно дышит во сне сестрёнка Шакире. Мирно похрапывает брат Зуфер. А мать вяжет, вяжет каждый вечер. Она вяжет носки, рукавицы. Каждая женщина, каждая девушка в деревне готовит подарки бойцам. Неужели война никогда не кончится?
— Понимаешь, — говорит мать бабушке, — так мы на ферме рады были нашему мостику — идёшь на сливной пункт с ведром и за жердь рукой держишься, а сегодня, как раз к зиме, когда снег лёг, кто-то жердь утащил.
— Эх, кто такой грех на душу взял? — вздыхает бабушка.
— Слышали бы вы, — говорит мама, — какие слова Саран-плотник кричал: «Чтоб ему руку переломало, вору тому, чтоб у него позвоночник высох!»
— В самом деле горько это, — вздыхает бабушка, — старик и тот ума набрался — колхозу помог, а кто-то ум свой потерял.
— Ладно уж, хватит вам, — стонет Миргасим, — я и так из-за этой жерди ногу свихнул…
— Что же ты молчал, дурачок? — подходит к нему мама. — А ну, покажи ногу.
Посадили Миргасима на скамью и опустили эту толстую-толстую, как чужую, ногу в ведро с холодной водой. Стало немного легче. Сидел Миргасим на скамье, нога в ведре, голова на мамином плече, и думал:
«А ведь хорошо, что нога подвернулась! Пилы не достал, жердь мы не распилили, значит, завтра можно будет эту беду исправить, жердь на место положить».
Но вслух сказал другое:
— Это Саран-плотник во всём виноват, почему гвоздей пожалел? Была бы жердь на гвоздях, я никак стащить её не смог бы. Осталась бы на месте.
Мама взглянула на бабушку, бабушка — на маму, ну смеялись они! Давно такого веселья в избе не было.
Когда ведром гремели, когда Миргасим стонал, Зуфер только похрапывал, а как стало тихо в избе, сразу проснулся:
— Что случилось?
Ему рассказали.
— Всё-таки удивительно счастливый человек наш Миргасим, — произнёс Зуфер, — как нарочно, сам первый на мостике поскользнулся. А если бы бабушка упала? Должно быть, так и осталась лежать, сил не хватило бы подняться.
— Если бабушка — это ещё не самое худшее, — сонным голосом отозвалась Шакире. — Из-за внука любимого пострадать не так уж обидно, а вдруг поскользнулся бы кто-нибудь чужой?
И снова все засмеялись. Даже Миргасим.
— Зуфер, пожалуйста, — попросила мама, — встань завтра пораньше, возьми эту жердь со школьного двора и отнеси на место.
— Сделай так, чтобы никто не увидел, — прибавила бабушка.
— Я-то всё скрытно сделаю, только бы Миргасим не выболтал!
— Помни, Миргасим, — обратилась к младшему сыну мама, — опозориться легко, уважение заслужить трудно.
— Помолчишь — и за умного сойдёшь, — не утерпел Зуфер.