Блюхер, вызванный срочной телеграммой, спешил в сопровождении Кошкина и Балодиса в Екатеринбург. В пути он почувствовал, что раны на спине вскрылись. До чего ему надоела эта волынка! Хотелось сорвать бинты, сжечь их. Но это только в первую минуту, потом смирился, помнил совет врачей, что только длительным лечением можно укрепить кожу. Стоит ему рассказать, и его отправят в госпиталь, а то и вовсе отпустят из армии, но ведь совесть заест. Он и сейчас сидел на скамье, не выдавая себя ни одним мускулом в лице. Выйдя из вагона на перрон, он вдруг покачнулся, но Балодис успел его поддержать.
— Доктора, — тихо произнес Блюхер и побледнел.
В городской больнице бережные руки сестры сняли почерневшие от пота и грязи бинты. Доктор долго расспрашивал, осматривал больного и пришел к выводу, что он окрепнет не раньше чем через два месяца. Но уже спустя неделю Блюхер тайно ушел из больницы и явился к военному комиссару Урала Голощекину.
— Почему вас так долго не было? — набросился на него комиссар.
— Я к вам прямо с поля боя, — соврал Блюхер.
— Мне еще неделю назад доложили, что вас видели на станции в пьяном виде. Какой-то матрос вас поддерживал.
— Обознался кто-то, товарищ комиссар.
Голощекин пристально посмотрел на Блюхера. Внешне главком произвел на него хорошее впечатление, но его возмущало и злило, что он целую неделю где-то пьянствовал, не являлся. «Было бы кем его заменить — тут же подписал бы приказ», — подумал он.
— Дутова треплете, а разбить по-настоящему не можете, — колко заметил комиссар. — Он уже опять к Оренбургу подбирается.
— Так ведь у него сил в пять раз больше, чем у меня.
— Слушайте, Блюхер, — загорячился Голощекин, — я вам дам войска, патроны, снаряды, но кончайте с Дутовым раз и навсегда.
— Какие же это войска?
Голощекин, не задумываясь, стал перечислять:
— Вы получите сформированный мною Первый уральский полк Красной Армии, я возвращаю вам временно находившийся здесь челябинский отряд, екатеринбургский эскадрон. Оголяю город, все отдаю вам, а вы еще недовольны.
Главком иронически улыбнулся:
— Я приехал сюда не торговаться, а по вызову. Что ни дадите — скажу спасибо.
Голощекину ответ понравился.
— Так вот, отправляйтесь сейчас же в Первый уральский полк, — сказал он тоном приказания и протянул руку.
Полк размещался в старых казармах. Повсюду царил порядок, и это понравилось Блюхеру. Командир полка, розовощекий молодой человек лет тридцати, с офицерской выправкой, принял его приветливо.
— С кем имею честь беседовать? — вежливо спросил он.
— Я — главком Блюхер!
— Очень приятно. Моя фамилия — Павлищев. Так это вы действуете против Дутова? Прошу садиться! Чем могу быть полезен?
По манерам, жестам и разговору Блюхер догадался, что командир полка бывший офицер и, очевидно, из числа тех, кто без печали расстался с царской армией.
— С сегодняшнего дня полк передан в мое распоряжение, — пояснил Блюхер. — Завтра же начнете погрузку в вагоны. Выезжаем в Челябинск. Нам предстоит покончить с Дутовым.
— Слушаюсь! — ответил Павлищев в привычной для него форме подчинения начальству и, сделав небольшую паузу, спросил: — Как долго, по вашему мнению, займет эта операция?
— Странный вопрос, — вскинул удивленно пушистые брови главком, — на войне трудно предвидеть. И почему это вас так интересует?
Павлищев не спеша достал из серебряного портсигара папиросу и с трудом раскурил ее.
— Дело в том, — ответил он, сохраняя невозмутимое спокойствие, — что по долгу элементарной честности я должен доложить вам о составе полка, коим командую. Солдаты, то есть бойцы, — фабричный и заводской народ, среди них много вернувшихся с фронта. Командиры же — бывшие кадровые офицеры, в том числе я. Мы заключили договор с екатеринбургским военным комиссаром на полгода. По истечении этого срока договор теряет силу, любой из нас вправе уйти на все четыре стороны.
— Чудно! — изумился Блюхер. — Вы что, вроде ландскнехтов?
Павлищев удивился тому, что главком, такой простой на вид, знает про средневековые наемные войска.
— Это не совсем так.
— Чего краснеете? Ведь мы с вами не дети, будем называть вещи своими именами. Об этом договоре я никому не скажу, но признаюсь, что меня, как главкома, не радует такая войсковая единица.
— Должен вам еще доложить, — добавил Павлищев, — что по договору у нас не должно быть военного комиссара.
— Ну и филькина грамота, — вырвалось у Блюхера. — А коммунисты в вашем полку есть?
— Честное слово, не знаю.
— Могу ли я положиться на офицерский состав?
— За себя ручаюсь головой. Думаю, что и остальные не подведут.
Блюхер порывисто встал. Павлищев последовал его примеру.
— Итак, завтра начинайте погрузку!
Весь вечер Блюхер предавался размышлениям. «Стоило меня вызывать в Екатеринбург, чтобы обвинить в пьянстве, — сердился он, — и дать мне наемный офицерский полк. Черт знает что такое! Мне бы плюнуть на Голощекина, поехать в Питер и рассказать самому Ленину обо всем. Впрочем, зачем к Ленину? Можно и в Самару к Куйбышеву». Мысли его прервал Кошкин.
— Чаю бы напились, — предложил он. — Мигом раздобуду самоварчик. Нам с Янисом видать, что вы кручинитесь.
Ну что особенного сказал Кошкин? Простые слова, а Блюхер принял их как утешенье, сразу повеселел. Он даже рассказал порученцам про свой разговор с екатеринбургским комиссаром и про беседу с Павлищевым.
Балодис показал свой увесистый кулак:
— Я бы не стерпел. Пусть судят, а морду бы набил.
— Нам контру бить надо, а не своих, — произнес Блюхер.
— А главком — хвост телячий? — не унимался Балодис.
— Рано сейчас делать выводы, — рассудил Блюхер. — Допустим, через год кончится война. Мы победим… — Он остановился, сосредоточенно посмотрел на Балодиса, задумался. В комнате тихо, лишь мерно тикали ходики. А потом закончил: — Ты, Янис, пойдешь обратно на корабль, меня — на завод. И Кошкину работа найдется. И Голощекин займется чем-нибудь… А лет через двадцать будем вспоминать наших главкомов, комиссаров и начальников, как далекий сон.
…В пути Блюхер пригласил к себе Павлищева.
— Какое настроение в полку? — спросил главком.
— Бодрое.
— Скажите, Павлищев, почему офицеры заключили договор именно на полгода, а не на два? Вы говорите искренне, а если не хотите, то уж лучше молчите.
— Не собираюсь вам лгать, — без раздумий ответил Павлищев. — Мы много беседовали между собой, раньше чем подписать договор. Откровенно говоря, никто из нас не любит монархию, но мы не сочувствуем и пролетарской диктатуре. Мы хотели бы демократическую власть и боеспособную армию. До чего довели Россию — сами видите, а Россия должна вернуть себе подобающее ей положение в Европе.
— Очень хорошая мысль! — одобрительно заключил Блюхер.
Павлищев посмотрел на главкома доверительным взглядом и продолжал:
— Большевики стремятся создать армию, но делают это нерешительно. И дисциплина нужна крепкая… Нет, не то слово. Железная дисциплина. Безоговорочное подчинение.
— И зуботычины, — добавил Блюхер. — Забыли про них?
— Зачем? — с обидой спросил Павлищев. — Ведь это возврат к отвратительным традициям царской армии. Но я уклонился от темы. Видите ли, в стране такая неразбериха, что мы, честные русские офицеры, не знаем, что делать.
— Проще всего служить Дутову.
— Нет уж, увольте. Головорезам мы не намерены помогать.
— А в большевиков верите?
— Верим, но не до конца. Поживем — увидим.
После ухода командира полка Блюхер задумался. «Воевать не на жизнь, а на смерть под командованием военспецов — опасное дело, — говорил он самому себе. — Чуть что — переметнутся на сторону белых. Без них тоже трудно, одной удалью врага не сломить. Комиссары могли бы сыграть большую роль, но Павлищев и его подчиненные не примут их: дескать, по договору не полагается».
С тяжелыми и нерешенными мыслями Блюхер приехал в Челябинск, приказав войскам не выгружаться из вагонов. В этот же день он сдал дела Ревкома Колющенко, оставил Балодиса в городе для наблюдения за погрузкой немногочисленного челябинского отряда, а сам с полками поспешил на фронт.
— Мы двинемся через Уфу на Кинель, а оттуда на Бузулук — Оренбург, — сказал он Павлищеву и Елькину. — Путь, быть может, несколько длиннее, чем через Троицк — Орск, но по железной дороге скорее доберемся до Оренбурга. К тому же я не уверен, что дорога от Троицка до Оренбурга свободна. Она проходит вблизи казачьих станиц и уже потому небезопасна.
Павлищев слушал Блюхера с таким вниманием, как ребенок слушает сказку. Он не отнесся к главкому как к выскочке, ибо сам прошел трудный путь. Сын петербургского коллежского асессора, Павлищев стремился выйти из нищеты. Не надеясь на помощь отца, он упорно занимался, добился приема в военное училище, дав себе клятву получить чин полковника. Война помогла ему достигнуть желанной цели, но с таким же успехом он мог сложить голову на поле брани.
Революция спутала все карты. Его тянуло на сторону тех, кто звал к новой жизни, и в то же время ему было жаль расставаться со счастьем, пусть еще маленьким, но завоеванным большим воинским трудом.
Оказавшись в Екатеринбурге, Павлищев наслышался от горожан про царскую семью Романовых, находившуюся в этом городе под арестом, таких омерзительных историй, которые невольно вызывали в нем гнев против царя. Как человек, очутившийся перед шатким мостиком, проложенным через бурный поток, он не рисковал принять решение и чего-то выжидал, но чего — он и сам не знал. Лишь случайный вызов к военному комиссару Голощекину и беседа с ним помогли ему сделать выбор — найти свое счастье, которого он искал так много лет.
Он знал, что Блюхер бывший унтер-офицер, но его это не коробило, может быть потому, что он сам еще не успел подняться высоко по военной лесенке, может быть потому, что все больше проникался доверием к большевикам, среди которых повстречал много интеллигентов.
Ночью эшелон покинул Челябинск.
Блюхер шел снова в поход против Дутова.
Неистовый вихрь проносился над Россией. Миллионы людей, поднявшихся с насиженных мест, растеклись по необъятным просторам страны. И завертелось, запенилось людское море.
С каждым новолунием то на юге, то на севере, то в центре самой России возникали восстания. Нежданно-негаданно появлялись безвестные капитаны, подполковники, генералы, формировавшие штабы; они обрастали батальонами, полками, к которым льнули, как мухи к сахару, темные дельцы, беглые каторжники, улизнувшие из тюрем воры, объявляли себя правителями уездов и губерний, печатали воззвания к населению, фабриковали бумажные деньги, вешали и расстреливали коммунистов.
Из Архангельска и Мурманска прибыло донесение: английские и французские войска высадили десант и готовы помочь белогвардейским мятежникам.
На Северном Кавказе генералы Корнилов и Деникин сформировали Добровольческую армию и громят Советы.
На Дону казачьи генералы Краснов и Мамонтов подняли мятеж.
В приемном зале германского посольства в Москве эсер Блюмкин, с целью спровоцировать войну с Германией, убил посла Мирбаха.
В Екатеринбурге безвестные капитаны Ростовцев и Ардашев подготовляли заговор, намереваясь освободить из-под ареста Николая Романова. Павлищев знал этих капитанов как завзятых карточных игроков и прожигателей жизни.
На Дальнем Востоке войска японского императора захватили Приморье.
Солдаты кайзера Вильгельма хозяйничали на Украине, восстановив права помещиков.
Даже в Москве левые эсеры захватили Трехсвятительский переулок и, раздобыв орудия, открыли артиллерийский огонь по Кремлю.
Трудный восемнадцатый год.
…Над Челябинском догорал огненный закат, обрамленный зловеще черными полосами. Верующие судачили, что скоро грядет антихрист карать непокорных.
Балодис, проводив Блюхера, зашел к начальнику станции.
— Через два дня надо будет отправить небольшой отряд, — предупредил он. — Вагончики будут?
Начальник станции бесстрастным взглядом посмотрел на матроса, провел рукой по небритым щекам и успокоительно ответил:
— Раздобудем.
Ночью набежали тучи, разразилась гроза, а утром на станции появились чехословацкие солдаты. По городу поползли слухи, один нелепее другого: дескать, Блюхер расстрелян, полки его разбиты, что не сегодня-завтра прибудет генерал Гайда, командующий чехословацким корпусом, что Николай Романов бежал в Петербург и снова взошел на трон.
Балодис примчался к Колющенко.
— Блюхер приказал мне проследить за погрузкой последнего отряда, а начальник станции не дает вагонов, — пожаловался он.
— Вы говорили с ним? — спросил Колющенко.
— Два дня назад он уверял, что вагоны будут, а сегодня отказывается. «Сам, говорит, видишь, что творится. Теперь не я хозяин, а чехи». Здесь какая-то контра, товарищ председатель. Откуда чехи взялись?
Колющенко со свойственной ему мягкостью ответил:
— Все уляжется.
— Чехи, спрашиваю, откуда?
— Чехи из России, — как бы нехотя ответил Колющенко. — Военнопленные… Совнарком разрешил им проехать до Владивостока, а там их пересадят на пароходы и увезут во Францию.
— Ишь какое дело! — сказал Балодис, словно понял объяснение Колющенко.
— Чехи тоже хотят быть свободными, — продолжал Колющенко. — Сражаться за свою независимость. Теперь, голубчик, такое время, когда революция может начаться в мировом масштабе. Завтра эшелон с чехами отойдет на Сибирь, а здесь, в Челябинске, они дальше линии железной дороги не пойдут.
Так думал Колющенко, так думали другие. Но ночью начался мятеж. Ружейные выстрелы разбудили город. Подстрекаемые эсерами, белочехи арестовали Колющенко, Васенко и остальных членов Ревкома и зверски убили их.
В эту ночь Балодис дремал на станционной скамье. Он тоже был разбужен стрельбой. Протерев слипшиеся ото сна глаза, он увидел пробежавших через вокзальный зал чешских и русских офицеров в погонах. В бушлате и бескозырке его легко можно было заметить. Невольно вспомнил совет Кошкина: «Зарой свою бескозырку» — и тут же скомкал ее и спрятал в карман бушлата. «Что делать? — подумал он. — Побегу в город к Колющенко». Незаметно пробравшись к дверям, он выскользнул на привокзальную площадь… Его обступила темнота.
— Капитан! — услышал он незнакомый голос. — Это вы? Я ничего не вижу в этой кромешной тьме.
— Не кричите, — спокойно ответил Балодис, словно обращение относилось к нему, и, приблизившись к офицеру, сильным ударом кулака в висок свалил его наземь и стал душить. Малейший страх мог расслабить напряженные нервы матроса, и тогда он погубил бы себя, но даже в темноте ему казалось, что он видит посиневшее лицо и остекленевшие глаза офицера. Разжав дрожащие пальцы, он наклонился и прислушался: враг не дышал. Балодис с трудом приподнял безжизненного офицера, расстегнул пуговицы на кителе и сорвал его. Стоя на коленях, он долго искал фуражку, а когда нашел, то примерил — она оказалась большой. «Куда идти?» — подумал он и вернулся на станцию. Вокзал опустел, в углу дремал, свернувшись калачиком, какой-то одноногий, рядом лежали костыли. «Знаю, что помянешь плохим словом, — сказал ему мысленно Балодис, — но тебя не тронут, а мне надо спастись». Он протянул все еще дрожавшие руки, поднял костыли, неловко сунул их под мышки и согнул правую ногу в колене. В эту трагическую минуту Балодису стало смешно. Костыли путались, он неумело передвигал ими, и ему хотелось выбросить их далеко вперед, чтобы сделать большой шаг, но приподнятая правая нога невольно опускалась, и Балодис никак не мог понять — ноги ли мешают костылям или наоборот.
Выйдя снова на привокзальную площадь, он быстро сорвал с кителя погоны, швырнул их вместе с офицерской фуражкой далеко в сторону, укоротил ремень, на котором висел маузер, чтобы не вылезал наружу, и заковылял по направлению к городу.
Светало. Город, умытый с вечера грозовым дождем, притаился за закрытыми дверями и ставнями. У здания Ревкома стояли чешские часовые. Скосив незаметно на них глаза, Балодис прошел мимо, с трудом опираясь на костыли. «Надо бежать», — решил он и возвратился на вокзал. Трупа задушенного офицера на площади уже не было, его, очевидно, успели убрать, зато в станционном зале шумели солдаты. Балодис бросил взгляд туда, где лежал одноногий, но ему помешали человеческие спины. Кто-то толкнул его, и он, изобразив плаксивую гримасу на лице, жалобно спросил:
— За что бьешь несчастного инвалида?
— Odpusť, příteli, nechtěl jsem tě nějak urazit, — ответил виновато солдат и посторонился.
Балодис сделал вид, что понял извинение, покачал головой и, с трудом орудуя костылями, вышел на перрон.
Все пути были заняты вагонами. У первой платформы пыхтел паровоз. Матрос подошел к машинисту.
— Далече, голубчик? — спросил он.
— В Самару.
— Возьми меня с собой. По гроб жизни помнить буду. В Кинели бедуют жена и детки.
— На паровозе не дозволено. Вишь, кто хозяйничать стал. Эх, дела, дела!
— А чего они хотят? — прикинулся Балодис.
— Ломают хребты Советам. В Самаре, Пензе, да и здесь уже вешают и расстреливают. Теперь чужеземцы правят на русской земле.
— А тебе зачем возить их?
— Вернусь в Самару — и шабаш. Уйду с железной дороги.
— До Кинели все же довезешь меня?
— Не могу.
— Можешь! — внушительно произнес матрос, как приказание. — Можешь! — повторил он. — У меня костыли для виду, а бескозырка спрятана.
— Залезай! — махнул рукой машинист, досадуя, что затеял разговор с незнакомым матросом.
Со станции Кинель блюхеровские отряды свернули на Бузулук, но станция их не приняла и закрыла семафор.
— Кошкин! — крикнул Блюхер.
Кошкин показался на мгновенье и тотчас исчез, не выслушав главкома, — по интонации голоса он догадался, что от него требуют.
— Был на станции, — доложил он, возвратившись через полчаса, — там отряд балтийских матросов.
— Павловские? — обрадованно удивился Блюхер.
— Другие. Командует какой-то Зиновьев.
— Большой отряд?
— Сто пятьдесят братишек и пятьсот бойцов. Говорил с начальником станции, боится нас принимать. «Вам же хуже, говорит, впереди дутовцы».
— Вызови ко мне Павлищева и Елькина!
— Есть вызвать! — по-обычному ответил скороговоркой Кошкин и исчез.
Они пришли вместе, и Блюхеру показалось, что до прихода они мирно беседовали, как два закадычных друга. Он вкратце изложил обстановку.
— Начните высадку, вынесите на руках два орудия и все пулеметы. Отгоним белоказаков, а потом двинемся дальше.
— Толково! — согласился Елькин. — Надо пробиваться к Оренбургу.
— А вы как думаете, Иван Степанович?
— Согласно договору выполним любой приказ.
Блюхер хотел выругаться, но сдержал себя.
Только через два часа отряд подошел к станции. Зиновьев, узнав о приходе красных отрядов, поспешил к Блюхеру. Высокий, с огромной копной каштановых волос, он напоминал тигра. Голос у него был грудной, и Блюхер с нескрываемым удовольствием слушал его неторопливую, плавную речь.
— Вы не полковник царского времени? — спросил Блюхер.
Зиновьев скупо улыбнулся:
— Шесть лет грызу юриспруденцию и столько же занимаюсь партийной работой. А отрядом командую, — он сделал небольшую паузу, — один месяц.
Блюхер звонко рассмеялся, ему понравился бесхитростный ответ. Через час они говорили друг другу «ты» и им казалось, что они знакомы с детства.
— Коммунист коммуниста видит издалека. Не так ли? — спросил Блюхер.
— Ты прав. Я ничего плохого не могу сказать про Павлищева, но Елькина, тебя и даже твоего Кошкина я вижу, как говорят, насквозь.
Решено было выступить одному Уральскому полку. Блюхер неотступно следил за тем, как Павлищев построил батальоны и, выбрав направление, двинулся на белоказаков. Полк без особого труда разогнал небольшой вражеский отряд и заслужил благодарность главкома. Тем временем семафор открыли, станция приняла эшелон. Возвратившиеся бойцы уселись в вагоны, и поезд двинулся дальше.
В Тоцком эшелон встретил начальник станции. Бойцы стали соскакивать на платформу. На улице было безветренно, казалось, что станция прислушивается к тихим шорохам. И вдруг выстрелы разорвали тишину. Блюхер взглянул на небо — высоко-высоко в небе застыли невесомые белые облака. От станции шла дорога, высокие стройные березки, склонив ветви, убегали туда, откуда доносилась пулеметная стрельба. Несколько бойцов упали, возникла растерянность, которая могла разрастись в панику. В эту опасную минуту раздалась спокойная команда Павлищева:
— Полк, стройся по батальонам!
Уральцы, к удивлению других отрядов и матросов, быстро построились.
Блюхер с затаенной завистью следил за Павлищевым, который быстро, без нервозности отдавал приказания, уводя с собой полк. Перебежками батальоны продвигались вперед, занимая выгодные позиции. Дутовцы откатывались верста за верстой.
Так двигались отряды от станции к станции. Позади остались Сорочинск, Новосергиевка, Покровка, Переволоцк. Но Оренбург был обложен белоказаками, и надо было разорвать кольцо, чтобы спасти осажденных.
В полдень на станцию Переволоцк прикатил на дрезине Балодис. Он сошел на полотно железной дороги и оттого, что увидел своих, счастливо улыбнулся. Блюхер и Кошкин не узнали его сразу — лицо заросло щетиной. Безрадостный рассказ матроса погрузил главкома в тяжелые думы, но он решил скрыть от всех опасное положение до взятия Оренбурга и приказал своим порученцам никому ничего не рассказывать.
— Не грусти, Савва, не такое нынче время. В пятом году, когда меня арестовали, я еще желторотым был, и то веру не потерял, носа не повесил. Били — ни разу не заплакал.
Коробейников притулился к тому самому сундуку, на котором сидела Груня, когда он в последний раз видел ее. Сгорбившись, слушал успокоительные слова Томина, но думал о своем. Что-то недоброе чувствовал он, когда думал о Груне и упросил Николая поехать с ним в Кочердык, чтобы увезти его сестру. Дом оказался заколоченным, никто из соседей не знал, куда девалась Груня. Утверждали, что она исчезла в ту ночь, когда на Кочердык наскочили дутовцы, и больше ее с тех пор не видели.
«Убили Грунюшку, — шептал про себя Савва, молчаливо терзая себя за то, что не сумел ее уговорить уехать, — грех на моей душе». Его раздражал Томин, который ни разу не прослезился, а рассказывал о себе, каким он был в пятом году. «Зачем мне это знать? Ты вот Груню разыщи — я тебе в пояс поклонюсь. Без нее мне и свет не мил. Надоела война до тошноты. Четыре года с австрияками дрался, теперь со своими. Земли, что ли, мало, хлеба не хватает?».
Обратной дорогой ехали молча. Из глубокой балки, темной от леса, выбежали зазеленевшие дубки и маленькая березовая рощица, чистая и свежая, — глаз не оторвать. Степь подсохла от весенних вод, солнце с каждым днем сильнее припекало. Савва смотрел вокруг, ища Груню, которая, казалось, вот-вот откуда-нибудь покажется, но напрасно. Заедала тоска. Спешиться бы с коня, лечь на казачью землю, завыть волком. «Какого рожна я поехал на чужую сторону искать счастья?»
Томин ехал шагом. Жалел, что не нашел сестры, но больше тревожился об отряде. «Как там без меня? Баранов, правда, способный командир, ему можно все доверить, но с казаками надо уметь ладить. И Блюхер почему-то давно не дает о себе знать». Он взглянул на скисшего Коробейникова, в сердцах выругал себя за то, что затащил его в свои края, и, стеганув со злостью плеткой коня, вихрем понесся по полю.
Поздней ночью примчался в Троицк. Баранов сидел в накуренной комнате, положив голову на стол, и дремал. Томин шумно вошел, разбудив Баранова:
— Дежурного подменяешь?
— Сегодня я сам решил дежурить, — ответил Баранов и стал растирать онемевшими руками сонное лицо.
— А где студент?
— Спит. Толковый парнишка.
— Я его фамилию запамятовал.
— Русяев, — напомнил Баранов.
— Где ты его нашел?
— Говорил тебе, что в окопе. Сидит в студенческой шинельке, пуговицы на ней блестят, как надраенные кирпичом пятаки, а сам жмется от холода. Поманил его пальцем, вылез он из окопа, смотрит на меня гордецом. Глаза у него прозрачные, как вода в озере, а росту — выше меня на голову. «Ты откуда взялся такой?» — спрашиваю. «Я, говорит, здешний, учился в Златоусте на техника-механика. Как прослышал, что Дутов лютует, пошел к секретарю партийного комитета и говорю — дескать, доучусь потом, а сейчас воевать надо. Тот ни в какую, а только так, между прочим, сказал: «Поезжай в Троицк, разузнай, что там и как, и возвращайся». Приехал, да не стал расспрашивать, а упросил зачислить меня в семнадцатый сибирский полк. Вот и воюю. Не знаю — худо иль хорошо, а воюю».
— Из него начальник штаба выйдет?
Баранов пожал плечами:
— Он коммунист, — значит, выйдет. Ты не сомневайся. А где твой Коробейников?
— Догоняет, — нехотя ответил Томин и ушел спать.
Темная, безлунная ночь. Спит городок, тихо на его пустынных улочках, и только порой до часовых штаба доносятся отдаленные шаги торопливого прохожего.
Наутро Русяев разбудил Томина. Николай Дмитриевич заспанными глазами посмотрел на него и не то с усмешкой, не то с удивлением сказал:
— Батюшки! Да ты ведь, чай, выше Петра Великого. — И тут же сердито спросил: — Чего разбудил, чертов сын?
— У меня важные донесения, товарищ командир.
— Я тебе не командир, а главком.
Русяев не смутился, только повел своими округлыми плечами.
— Не будете слушать — пойду докладывать Баранову.
— Ты меня, паря, не пугай, я чертей не боюсь.
— Черти вас не запугают, а вот чехи могут, — нашелся Русяев.
— Ты что такое мелешь? — рассерженно спросил Томин, продолжая лежать на скамье. Ему просто боязно было подняться и стать рядом с Русяевым — он едва достигал его плеча. — Какие чехи?
— Товарищ главком, вам докладывает начальник штаба. Не хотите слушать иль я вам не подхожу — отпустите обратно в окопы.
— Не лезь в бутылку, а садись поближе и докладывай. Ты мне, Русяев, нравишься. Ершистый, но толковый. Как тебя по имени?
— Виктор Сергеевич.
— Сколько тебе годов?
Русяев смущенно ответил:
— Восемнадцать, — и, спохватившись, добавил: — Скоро минет девятнадцать.
— Едрена тетеря! — рассмеялся Томин. — Хучь студент, а все же молокосос. Но на вид ты представительный, прямо дипломат какой-то. Так меня, говоришь, напугают чехи?
— Факт! — ответил Русяев.
— Откедова они взялись?
— Этого я не знаю, но Челябинск в тревоге.
Томин вскочил словно ужаленный:
— Шуткуешь? Откедова это чертово семя?
— На рассвете звонили из Челябинска. Слышимость плохая, кто со мной говорил, не знаю, — сдается, начальник гарнизона.
— Что же он сказал? — торопил Томин.
— Мы, говорит, отходим. Чехи и белогвардейская сволочь приближаются к нам, режут коммунистов.
— Труби тревогу! — крикнул Томин и, ударив черенком нагайки по голенищу, бросился на улицу.
День зачинался ясный. Солнце, поднявшись в степи, залило светом нежданно потревоженный, как муравейник, городок. Жители невесть откуда прослышали, что в Челябинске появились офицеры и какие-то белочехи, вешают коммунистов на столбах. Не сегодня-завтра придут в Троицк, и не бывать здесь Томину, казаку в кумачовой рубахе. Всех поразгоняют, главарей расстреляют, восстановят законы. А какие такие законы — никто не знает, но догадываются: все будет, как было при Николае Романове.
Томин часто забегал в штаб в сбившейся набок кубанке, из-под которой свисала добрая половина косматых волос, и, насупив лохматые брови, спрашивал:
— Отрок, звонили?
Русяев всякий раз поднимался из-за стола, заставляя тем самым и Томина поднять свою голову.
— Никак нет-с!
В штаб вошел Баранов, за ним молодой боец в щегольских желтых сапогах, офицерском кителе и кожаном картузе.
— Где же ее взять, товарищ помглавкома? — произнес он умоляющим голосом.
— Где хочешь, а чтобы через полчаса пролетка стояла возле штаба, — сердито ответил Баранов.
— На кой леший она вам сдалась?
— Обалдуй! — вскипел Баранов. — Я тебе толкую который раз. Не в гости собираюсь ехать, не барахло возить с собой, а надоть ее в конницу поставить и пулемет на ней возить.
— Это другой разговор, а пролетки-то все-таки у меня нет.
Русяев подошел к бойцу, посмотрел на него сверху вниз и сказал грозным тоном:
— Сейчас напишу бумажку, пойдешь с ней к купцу Яушеву и выбери у него на дворе подходящую. — Он вынул из брючного кармашка часы величиной с луковицу и подсчитал в уме: — Если через тридцать пять минут не вернешься с пролеткой — подпишу тебе смертный приговор. — Потом он вернулся к столу, обмакнул перо в чернила и быстро стал писать по шершавой бумаге. Перо царапало, но Русяев упорно писал. Закончив, он извлек из кармана печать, дохнул на нее несколько раз и прижал к бумаге. — Получай мандат!
Боец сложил бумажку вдвое, спрятал под фуражку и сказал:
— С мандатом я и пять пролеток доставлю. Это я авторитетно заявляю.
За станцией Переволоцк отряды покинули вагоны. Блюхер приказал окопаться и выслать к Оренбургу разведчиков. Под вечер, когда померкли пурпурные обводы облаков и остывшее солнце медленно приблизилось к горизонту, из степи повеяло легкой прохладой. Густая небесная синь потемнела, тени растворились, высоко над землей весело заморгали звездные искринки.
Блюхер медленно брел по лагерю, почему-то вспомнил разговор с Голощекиным. Что он за человек — не поймешь. То ли дело Елькин или Шарапов. У них что на уме, то на языке, а Голощекин весь в себе. Другим не верит, и ему не веришь. Впору бы разжечь сейчас костер, у огня всегда рождаются легкие и безмятежные думы, но огня разводить нельзя — это знает каждый боец.
В тишине Блюхер услышал голоса. Прислушался — никак, Павлищев. Подошел ближе, но так, чтобы не приметили. Неторопливо командир полка кого-то укорял:
— Уж лучше помолчали бы. Ведь эта честь давно продана и перепродана.
— Эпоха, любезный, эпоха, — ответил незнакомый Блюхеру голос. — Кому охота терять голову?
— А жить с опустошенной душой лучше? Нет, поручик, я так не могу. Я первый поставил свою подпись под договором, а сейчас воюю по велению сердца.
— Довольно вам сентиментальничать, Павлищев, вам это не к лицу. Унтер-офицер Блюхер строит из себя главкома, адвокат Зиновьев командует братишками, да и Елькин, как говорится, куда конь с копытом, туда и рак с клешней. А я, русский офицер, должен рисковать жизнью во имя бредовых идей этих выскочек. Дико, когда вы хотите уверить меня в обратном.
— Вспомните нашего командира полка, — сказал Павлищев. — Полковник — а в голове мусор с дерьмом. Вы его побаивались, считали настоящим воякой.
— Ну, неудачник.
— А Блюхер, по-вашему, удачник? Откровенно говоря, я уверен, что у него высшее образование, но он скрывает от нас, подлаживаясь к казакам и матросам. Впрочем, мне наплевать на это. Одно скажу, человек он правдивый, разумный, честное слово, разумнее нашего полковника. А насчет бредовых идей, это вы, батенька, бросьте. Мы с вами их не разделяем, а миллионы людей за них.
— Голоштанники, но только не интеллигенция.
— Вот это уже ложь, — заволновался Павлищев, и Блюхер мысленно представил себе его лицо. — Нам бы столько рот, сколько интеллигентов пошло служить советской власти, мы бы стали непобедимой армией. Давайте бросим этот бессмысленный спор. Завтра пойдем в бой, и предупреждаю: за измену — пулю в затылок. Я хочу жить и умереть с чистой совестью.
— Надоели мне ваши угрозы.
— А мне ваше хныканье, — ответил в тон Павлищев и умолк.
Блюхер бесшумно удалился. Он был обрадован тем, что невольно оказался свидетелем очень важного спора и что ему теперь ясна позиция Павлищева. Но сколько у того противников в полку? Важно, что Павлищев честно относится к принятым обязательствам и не изменит, а уж он заставит и остальных следовать своему примеру. Но ощущение у Блюхера было такое, будто он стоит на горе и следит за ходом боя, а его командиры разбегаются кто куда, оставляя войска на произвол судьбы.
Утро пробудилось свежее, словно умытое в ключевой воде. Солнце поднялось багровым шаром, потом порозовело, стало блекнуть, поднимаясь в поголубевшее небо.
Возвратившиеся разведчики доложили, что дутовцы тесным кольцом обложили Оренбург и прорваться к осажденным трудно. Одновременно из Бузулука прикатил на дрезине начальник станции и рассказал, что из Самары нагрянули белочехи и неминуемо придут сюда. Какое принять решение? Повернуть полки лицом к Бузулуку — тогда дутовцы ударят в спину. Уж лучше прорываться к Оренбургу, но не забывать и о тыле.
После долгих размышлений Блюхер приказал Елькину двинуться со своим отрядом к Бузулуку и задержать белочехов.
— Плохо, Салка, — признался ему Блюхер с глазу на глаз, — хочешь, командуй вместо меня, а я поведу отряд к Бузулуку.
Елькина взорвало.
— Уж не считаешь ли меня трусом?
Они простились трогательно, ласково заглядывая друг другу в глаза, словно предчувствуя, что больше не встретятся.
После ухода отряда Блюхер приказал Балодису:
— Нагони Елькина, будешь связным и почаще меня информируй.
Их было трое: Николай Каширин и с ним два казака — Михайло Калмыков и Евсей Черноус. Приутомленные кони медленно шли, позвякивая уздечками. Над всадниками раскинулся голубой купол с курчавыми облачками. Солнце, поднявшись на притин, палило огненным потоком, даже глазам больно смотреть. Дорога шла под гору мимо речки с приземистыми ракитами по бережкам, а дальше степь.
За речкой Салмыш повстречали молодого паренька.
— Куда идешь? — спросил Каширин.
— В Ермолаевку.
— Зачем?
— Все зачем да зачем. Вчерась красных повстречал, и они — зачем? Сегодня вас, и вы — зачем?
— Где же ты красных повстречал? — обрадованно спросил Каширин.
— В степи. На голове срамота какая-то, ленточки висят, матюкаются в бога и кузькину мать и всё выспрашивали: «Зачем идешь? Где дутовцы?» Ить не знают. — Парнишка лукаво улыбнулся и сплюнул сквозь щербатые зубы. — Они вас ищут, а вы их.
— А ты за кого, за красных или белых? — мягко спросил Каширин, боясь напугать парнишку и в то же время пристально следя за выражением его лица.
— За тех, с кем батя.
— А он? — не отставал Каширин.
— Кабы знал, — сокрушенно ответил парнишка. — Бабка гуторит, что ноне казаки перемешались, из одного казана едят с жидами, полное светопреставление.
Каширин и казаки рассмеялись.
— Иди, паря, своей дорогой, — простился Николай Дмитриевич и тронул коня.
В степи пересвистывались сурки да из-под ног лошадей порой выскакивал суслик, ища свою норку. Каширин знал и любил степь. Пройдет еще какой-нибудь месяц, и речки пересохнут. Исстари их так и зовут: Суходол, Сухоречка, Песчанка. И только Урал — мощная степная река. Истоки ее лежат в высоких горах Уральского хребта, невдалеке от вершин Иремель. Безмятежно течет Урал с севера на юг до Орска, а там словно тайфун его стремительно сворачивает на запад. Пересохнут речки, зажелтеют ковыль с типчаком, одна только полынь еще долго будет держаться, наполняя воздух терпким запахом. И на память пришли стихи, заученные с детства:
В воздухе что-то прожужжало, словно шмель над ухом пролетел.
— Никак, стреляют, Николай Дмитриевич, — сказал один из казаков и с опаской оглянулся.
— Этак под шальную пулю угодим, — ответил Каширин и, достав из кармана носовой платок, надел его на острие клинка и поднял в воздух.
В степи снова стихло, но вдруг прямо из-под земли перед казаками выросли пять матросов, один с гранатой в поднятой руке.
— Ни с места! Слазь с коней, сдавай оружие!
— Спешиться! — громко приказал Каширин казакам и вложил свой клинок в ножны. — Бояться нечего, к своим попали.
— Свои, свои, — с иронической издевкой повторил матрос, не выпуская из рук гранату. — Думали к Дутову, а попали…
— К Блюхеру, — закончил за него Каширин.
— Ты почем знаешь, к кому? Может, тебе здесь амба будет?
— Слушай, братишка, — сказал наставительно Каширин. — Коней наших веди сам, а оружие сдавать не будем. Нам к Блюхеру. И дурака не валяй! Мы не дутовцы, а красные казаки. А зовут меня, между прочим, Николай Каширин.
— Пошли! — доверчиво сказал матрос, поняв, что казаки не заблудились, а держали путь к красным.
Блюхер обрадовался Каширину, они долго и обстоятельно беседовали о тяжелом положении, сложившемся в результате мятежа белочехов.
— Так ты с братом в разладе? — спросил под конец главком.
— Не сказал бы. Отряд мы поделили. Иван остался в Верхне-Уральске, для него город чуть не престольным стал, а я решил податься к тебе. Вместе сподручнее бить врага. — Повременив, он добавил: — У Ивана сейчас еще одно увлечение: ищет военнопленных, хочет сформировать интернациональный отряд.
— Сколько человек ты привел?
— У меня три сотни, да и у Калмыкова две.
— Откуда этот Аника-воин взялся?
— На досуге расскажу.
Калмыков, которого Блюхер в шутку назвал Аникой-воином, служил в царской армии старшим унтер-офицером, а до того работал стеклодувом. На груди у него красовались три георгиевских креста, георгиевская медаль и сербская. Коренастый и кряжистый как дуб, с бритой головой и пышными усами, доходившими до ушей, он лукаво улыбался круглыми, как пятаки, глазами, часто вскидывая пушисто изогнутые брови.
Когда в апреле семнадцатого года по всему фронту прошла шумиха: наступать или не наступать, Калмыков в революционном экстазе, охватившем многих фронтовиков, поспешил в Петроград, чтобы разобраться в событиях и правоте большевиков, предсказывавших неминуемый крах другим партиям. На одном из многолюдных митингов он под напором логических умозаключений выступавшего большевика, — как оказалось, это был Свердлов, — решил покинуть фронт и уехать на свою сторону поднимать массы на борьбу. В Богоявленском заводе его долго ждала мать и, как каждая мать, вздыхала и плакала по своему кормильцу, потеряв надежду увидеть сына. Калмыков приехал, и у него хватило времени лишь на то, чтобы прижать ее к груди, подарить гостинцы и тут же заняться, как он выразился, государственными делами: разделом земли помещика Пашкова и формированием богоявленского отряда.
За короткий срок Михайло Калмыков успел испытать горечь поражения в стычках с белогвардейцами, когда приходилось поднимать полк неожиданно, по звону церковного колокола или по сигналу пулеметной очереди, и радость побед, когда белые откатывались в горы или степи, не устояв перед рабочими, вооруженными берданками и устаревшими винтовками «гра». В кармане у Калмыкова лежал аршинный мандат на право конфискаций, реквизиций, арестов.
Николай Каширин понимал, что для разгрома Дутова нужны объединенные усилия. Расставшись с братом, он ушел со своими сотнями к Калмыкову, и тут бы Михайле Васильевичу взять командование над каширинскими казаками, но он отдал предпочтение не чувству, а разуму, который диктовал ему подчиниться Каширину, человеку трезвого ума, но задорных дел. На собрании бойцов он с рабочей прямотой предложил: «Если вы мне доверяете, то голосуйте за Каширина».
— Далеко твои люди? — спросил Блюхер.
— За Салмышом.
— Веди их сюда, надо пробиваться к Оренбургу.
На совещании, созванном Блюхером после прибытия каширинского отряда, Зиновьев сделал общий обзор и дал оценку боеспособности каждого отряда.
— Главкомов много, как семечек в подсолнухе, а порядка мало, — сказал он в заключение. — И я главком, и Николай Каширин главком, опять же Калмыков, а уж Блюхер главком над всеми главкомами. Один Павлищев скромный командир полка. Пора кончать этот базар. Ты меня прости, Василий Константинович, — обратился он к Блюхеру, — но в военном деле нужна твердость, которой тебе, пожалуй, не хватает. Все мы — командиры отрядов и подчинены одному главкому. Никакой партизанщины. Партия такого разлада не терпит.
Блюхер раздумывал: в том, что командиры отрядов называют себя главкомами, он ничего предосудительного не видел и готов был возразить Зиновьеву, но когда тот назидательно сказал, что партия не терпит разлада, то тотчас встал и громогласно заявил:
— Я согласен с Георгием Васильевичем и передаю ему командование.
Каширин, наслышавшись про отвагу и успехи Блюхера, сумел порвать с братом и отцом и пришел сюда. И не жалел. Хотя Блюхер был скуп на ласковые слова, зато он не кичился, здраво рассуждал, прислушивался к советам и умел убедить спорщика. И вдруг какой-то Зиновьев! Не выйдет дело: ни он, Каширин, ни казаки не согласятся на замену Блюхера.
— Я возражаю! — заявил он. — Василий Константинович уже дважды побил Дутова. Казакам и хуторным это доподлинно известно, а вы, товарищ Зиновьев, для нас фигура, как бы сказать, новая.
— Вы беспартийный? — неожиданно спросил Зиновьев, и всем показалось, что он задал этот вопрос с целью застать Каширина врасплох.
— Я бывший казачий офицер и…
— Все понятно, — перебил Зиновьев.
— А вы дослушайте, — продолжал Каширин, немного волнуясь, — я, как вам сказал, бывший казачий офицер, но и коммунист с шестнадцатого года. Командовать я, бесспорно, умею лучше вас, а Блюхер, хотя и бывший унтер, даст мне десять очков вперед.
Спор грозил превратиться в серьезный разлад. Блюхер решил во что бы то ни стало предотвратить его. Но как? Либо уговорить Каширина, либо отказаться от своего намерения сдать командование Зиновьеву. Он обвел взглядом всех командиров, пытаясь прочесть в их глазах решение, но неожиданное появление Балодиса смутило его больше, чем вопрос о назначении главкома. Матрос вошел со смертельной усталостью на лице и тихо произнес:
— Отряд медленно отходит с боем… Елькин убит.
Слова Балодиса не сразу дошли до сознания Блюхера. Не придав им значения, он продолжал совещание и тоном, не допускающим возражений, сказал:
— Я пойду с челябинским отрядом навстречу отступающим, а товарищу Зиновьеву принять на себя командование. Помощником его назначаю Каширина. План наступления на Оренбург я разработал. Все свободны, а Зиновьева и Каширина прошу остаться.
Блюхеру не пришлось идти к Бузулуку — белочехи, заняв эту станцию, остановили на время свое наступление.
События заглушили в памяти Василия воспоминания о юных годах. Да и когда было предаваться воспоминаниям, если каждый день приносил такие неожиданности, что от них голова шла кругом. Жил бы он в Питере — может быть, и вспомнил учителя Ковалева, тетю Лушу, Настеньку и, пожалуй, купца Воронина. Но за несколько тысяч верст от столицы их лица стерлись в памяти, как медные монеты от времени. Впрочем, Блюхер не вспоминал и тех, с кем он сошелся незадолго до революции. Клавдия, Нагорный, Кривочуб казались уже далекими призраками. Быть может, потому, что Цвиллинг, Колющенко, Васенко и Елькин вытеснили их, а теперь их место уже заняли Томин, Шарапов, Каширин, Павлищев, именно те, с которыми ему приходилось ежедневно встречаться. Он думал не о прошлом, а только о настоящем и о тех, кто свершал это настоящее, а настоящее было столь же прекрасно, сколь и опасно. Ничего, что он, Блюхер, очутился сейчас в очень тяжелом положении. На юге и востоке — банды Дутова, на севере и западе — белочехи. «Нам сдаваться нет охоты!» — вспомнил он стихи, читанные Нагорным. Нет, не сдадимся, ведь нам о мировой революции думать надо. Жаль, невыразимо жаль, что гибнут лучшие командиры отрядов. Погиб не просто хороший парень Елькин, а коммунист и солдат революции, который в тюрьме и на каторге верил в победу рабочего класса. Но и кручиниться нельзя, надо идти на выручку осажденным. Времени в обрез, а тут еще Балодис в который раз пытается рассказать, как Елькина убил какой-то бородач. Не все ли равно, как убил, ясно лишь одно — нет больше Салки, чудесного товарища.
— Так что делать с этим гадом? — снова спросил как бы виновато Балодис у Блюхера. Ему казалось, что главком не простит ему смерти Елькина.
— Ты про кого?
— Толкую вам, что живьем схватил того гада, который застрелил Елькина в упор.
— Ну и что?
— Как что? Я его притащил сюда, а Кошкин связал.
— Напрасно тащил. Надо было давно разменять, — очнувшись от мыслей, скороговоркой произнес Блюхер.
— Так видать, что лихая собака, а с такой хоть и шерсти клок. Идейная контра! Его по кумполу стукнуть разочек — все выложит про белочехов.
Блюхер призадумался: «Почему бы не допросить этого пленника? Авось расскажет, с чего это чужаки подняли мятеж».
— Ну, приведи! — сказал он без особой заинтересованности и присел на большой, обтесанный дождями и ветрами камень.
Пленного привели. Он был одет в засаленный френч и чрезмерно широкие штаны, заправленные в сапоги. На голове непокрытая копна волос. Обросший светлой бородой, он напоминал священника, на которого надели полувоенный костюм.
— Развяжите его! — приказал Блюхер. — Никуда он не убежит.
Пленник размял онемевшие руки, — Кошкин не пожалел сил, чтобы связать его намертво, — и подобрал волосы назад привычным, очевидно, движением.
— За какие грехи попались, батюшка? — с усмешкой спросил Блюхер.
— Не вашего ума дело, — грубо и безбоязненно ответил бородач.
— Он нас за дураков считает, — вмешался Кошкин. — Пока лежал связанным, все норовил мне втолковать: дескать, дергают вас коммунисты за веревочку, как куклу, а вы руками и ногами машете.
— Мы с ним сейчас поговорим по душам. — В словах Блюхера прозвучала издевка, — мол, я тебе покажу кузькину мать.
— Я не духовного звания, поэтому беседа наша будет носить строго материалистический характер.
— Отставить дурацкий разговор!
— Не я его начал.
Блюхер смутился: по-видимому, Балодис захватил интересного человека, и надо умело допросить его. Он вспомнил, как в Москве следователь, придя в Бутырскую тюрьму, начал с того, что предложил ему, Блюхеру, папиросу, а потом стал задавать вопросы: откуда родом, как попал в Петербург, как очутился в Мытищах. Стоит ли повторять?
— Ваша фамилия? — не глядя на пленного, быстро произнес Блюхер.
— Ковалев.
Блюхер вздрогнул, как больной от укола неопытной медицинской сестры. Теплая волна, прокатившись от ног к голове, застряла в горле, вызвав тошноту. Он не ослышался. Руки слегка задрожали, вслед за теплой волной пробежал озноб, и кончики пальцев похолодели.
— Имя-отчество?
— Николай Николаевич.
«Это он, — пронеслось мгновенно в сознании. Скользнул по нему невидящим взглядом. — Зачем судьба меня с ним столкнула?»
— Какой партии?
— Эсер.
У Блюхера подкосились ноги. Сомнений не могло быть. Перед ним стоял тот самый студент, который некогда жил на Расстанной улице и занимался с ним и Настей. С неудержимой быстротой перед глазами пробежали картины прошлого. Листовки и прокламации… Рулоны драпа и велюра… «Эсер! Так вот почему он так хорошо знал историю убийства Гапона! Впрочем, может быть, он ни в чем не виноват. Мобилизовали его, дали винтовку в руки и сказали: «Стреляй!» Разве он знал, что Елькин золотой человек! Двенадцать лет маялся Салка в тюрьме и на каторге. Но ведь и Ковалева арестовали и выслали в Сибирь. Как могло случиться, что два революционера встретились как враги? Не лучше ли расспросить у самого Ковалева».
Сколько мыслей нахлынуло! И ни на одной Блюхер не мог остановиться. На счастье, удачно вмешался Кошкин. Состроив сладкую гримасу, он спросил:
— По своей воле, господин эсер, воевали аль приказали?
— По своей, по своей, — поспешно ответил Ковалев, как будто хотел скорей освободиться от назойливого допроса.
Блюхер обрадовался — Кошкин одним вопросом внес ясность. Теперь он уже знал, о чем спрашивать.
— Белочехи, — сказал он, — подняли мятеж против народа, а эсеры пришли им на помощь. Так ведь, гражданин Ковалев?
Ковалев убедился, что перед его носом не размахивают револьвером, что ему не угрожают казнью, и, подняв указательный палец, охотно ответил:
— Не против народа, а против красных, насильно захвативших власть.
— А, понятно! По-вашему, народ одно, а красные — другое.
— Совершенно правильно! — подтвердил Ковалев.
— Красные, значит, за царя и жандармов, а эсеры за народ?
— Я этого не сказал.
— А как же?
— Эсеры действительно за народ, но у них методы не такие, как у красных. Мы против террора, мы против подавления человека-индивидуума… Впрочем, вы меня не поймете и будете извращать мои же слова.
— Почему же? Мы всё поймем. Азбуку изучали в церковноприходской школе, а революционную теорию в тюрьмах. — В глазах Блюхера зажглись огоньки, голос его стал пружинистым. — Я, к примеру, учился в Питере у одного студента на Расстанной улице. Учил он меня правильно, но когда рабочие стали строить свое государство, то этот студент отрастил себе бороду и пошел войной против ученика. Я думал, что студент настоящий большевик, а на поверку оказалось, что он эсер и расстреливает вкупе с белогвардейцами и белочехами старых рабочих. Вы латынь, наверное, изучали, гражданин Ковалев? Вспомните золотую поговорку: «Ex nihilo nihil!» Вы когда-то спросили у одного парня, которого учили: «Ты кого дерьмом обозвал: меня или царя?» Парень не ответил, а сейчас я вам отвечу: и вы и эсеры — мусор, который надо выбросить на помойку. Вы просто сволочь и разговор с вами окончен…
У Блюхера от злости побелели губы. Взволнованный, он поднялся с камня, на котором сидел, и пошел навстречу закату. Ему хотелось вернуться, подойти к Ковалеву и дать ему пощечину, но противно было взглянуть на лицо с бородой. Он только обернулся, и голос его, обычно гибкий, прозвучал хрипло!
— В расход его!
Надежда Илларионовна рассуждала логично: Дутов пытается прорваться к Оренбургу, но осажденные сопротивляются. Значит, нужно сломить это сопротивление изнутри. Как это сделать? Главаря их уже нет в живых, — гибель Цвиллинга дело ее рук, — но его сменил Яковлев. Вот его-то и надо убрать или подкупить. За день у нее возникали десятки планов, коварные, хитроумные, сложные. Поди реши, какой из них легче всего осуществить…
После бессонной ночи она с трудом поднялась с постели, и именно в ту минуту ей пришла в голову новая мысль. Накинув на себя халат, она стала швырять из спальни в другую комнату подушки, одеяла, платья, туфли, потом вбежала в столовую, опрокинула кресла и стулья, разбила несколько чашек и блюдец. Как одержимая она носилась по комнате, спотыкаясь и наступая на подушки, шепча про себя со злостью слова: «Вот что они натворили!» Завершив разгром своей квартиры, она оделась и побежала в Ревком. Прохожие смотрели ей вслед: одни с сочувствием, предполагая, что с человеком стряслась беда, другие с усмешкой, — дескать, женщина дошла, как говорят, до ручки.
Проникнуть в кабинет к председателю Ревкома не представляло труда. Надежда Илларионовна, приняв обычный вид, вошла в комнату, в которой сидели несколько человек. Ее настойчивый взгляд упал на того, кто сидел на председательском месте, положив тяжелые руки на высокие подлокотники. Она не знала, что это ловкий авантюрист Страхов, сменивший Яковлева. Волнистая копна волос, широко раскрытые карие глаза с блеском и гордо выделявшаяся горбинка на носу невольно привлекали внимание.
— Сядьте!
Кто-то уступил Надежде Илларионовне стул. Подобрав театральным жестом выбившиеся из-под полушалка пышные волосы, она дружелюбно взглянула на Страхова и спокойно сказала:
— Я понимаю, что вам не до меня и не до обид, незаслуженно нанесенных мне вашими красноармейцами. Я помню прекрасные слова вашего предшественника Цвиллинга о революционной законности. Очевидно, и вы не собираетесь ее нарушать. Мне вовсе не хотелось бы выглядеть в ваших глазах дамочкой, у которой задрожало сердце — ах-ах! — лишь оттого, что к ней в дом ворвались несколько красноармейцев. Я не собираюсь писать жалоб, — голос ее стал более гибким, — но я была бы удовлетворена, если бы вы лично взглянули сейчас на мою обитель. — Надежда Илларионовна поднялась, давая этим понять, что не он, председатель Ревкома, а именно она считает разговор законченным. — До моего дома пять минут ходьбы.
То ли в ее последних словах Страхову почудилось прямое приглашение, то ли ему понравилась Надежда Илларионовна, но, к удивлению остальных членов Ревкома, он тоже поднялся и решительно сказал:
— Я пойду с вами и сам посмотрю.
Когда Надежда Илларионовна, сопровождаемая Страховым, вышла из кабинета, один из оставшихся возмущенно сказал:
— Можете меня судить, но как не верил Яковлеву, так не верю и Страхову.
Надежде Илларионовне просто повезло. Где было ей знать, что этот человек, любивший власть над людьми, пришел к выводу, что дутовцы рано или поздно повесят всех большевиков на телеграфных столбах и его своевременный переход на сторону белоказаков, как и бегство Яковлева, может принести ему выгоду. Глядя на беспорядок в комнатах, он с поддельным сожалением сокрушался, обещая разыскать и наказать виновников, но не спешил уходить. Очутившись лицом к лицу с Надеждой Илларионовной, он обхватил ее сильными руками.
Как ни старался Блюхер забыть человека со светлой бородой и в засаленном френче, которого он приказал расстрелять, но ему это не удавалось. Если этот образ на минуту все же заволакивался дымкой, то еще рельефнее возникал другой Ковалев. Тот был в студенческой куртке с золотыми наплечниками, живой, энергичный. Глаза умные, глянут — все высмотрят. «Мне хоть шестнадцать было, а я его понимал, тянулся к нему, завидовал знаниям, уму». Блюхер не мог и не хотел примириться с мыслью, что человек в студенческой куртке и человек в засаленном френче одно и то же лицо, ибо молодой Ковалев сыграл в его жизни хорошую роль, рано толкнул на революционный путь, а этот Ковалев — враг и убийца Елькина. Казалось бы, это самоубеждение должно было успокоить Блюхера и восстановить его душевное равновесие, но из глубины сознания зримо возникал и выделялся, как жирное пятно на воде, образ Ковалева с бородой, заслоняя студента Ковалева.
Блюхер был недоволен собой, его раздражало ненужное малодушие, назойливые мысли, от которых он не мог так просто избавиться, и только возвратившийся Балодис заставил его прийти в себя.
— Три сбоку, и ваших нет, — с грубой похвальбой сказал Янис, потирая руки, словно стряхивая с них хлебные крошки. — Даже не пискнул.
Блюхер пропустил мимо ушей слова Балодиса. Если бы они относились к незнакомому человеку, он сам расспросил бы, как Балодис выполнил его, Блюхера, приказ, но именно о Ковалеве ему неприятно было слушать. «Боюсь сознаться, — думал он, уличая самого себя, — что во мне зашевелились какие-то нелепые мысли и они могут поползти, как черные тараканы из щелей». Он отчетливо вспомнил и даже услышал, — да, да, услышал сквозь гул времени, — как тараканы копошились на кухне за сундуком, на котором он спал в доме купца Воронина, их возню до рассвета и причитания Луши: «Свят, свят, не вскочи на шею». Но совершенно неожиданно он приобрел ту твердость, которая шагала рядом с ним с того дня, когда его посадили в одиночную камеру Бутырской тюрьмы.
— Позови-ка Каширина! — приказал он решительным тоном.
Николаю Дмитриевичу Блюхер понравился с первой минуты их встречи. Именно в отряде Блюхера он убедился в своей правоте и написал брату, советуя последовать его примеру и привести свой отряд. «Здесь каждый знает, за что он воюет с Дутовым, — писал он Ивану, — здесь коммуниста крепко уважают, с него берут пример рядовые казаки». Иван ответил, что «всему придет свое время, но сейчас еще рано идти на поклон к Блюхеру». Каширин прочитал ответ брата Блюхеру, но тот не рассердился, а с простодушной усмешкой заметил: «Созреет яблочко, само к ногам упадет». Николаю Дмитриевичу нравилась в Блюхере решительность, с которой он бросался в бою на врага, а в спорах — на противника.
— Что хорошего скажешь, Василий Константинович? — спросил он, подойдя к нему вплотную.
— Степь уж больно хороша, — ответил Блюхер и надул щеки, отчего его простецкое лицо стало удивительно приветливым.
— Уж так и поверю, что звал ты меня только для того, чтобы сказать о степи, — резонно заметил Каширин.
— Эх ты, Фома неверный! Спросил ты, что хорошего, — я тебе и ответил, что степь хороша. Спросил бы про Оренбург или Яковлева — я бы другое сказал. Уж если очень хочешь знать, то скажу прямо — никак ума не приложу, почему Яковлев не пытается установить с нами связь и разом выступить против дутовцев. Придет время — разберемся в этом деле, а сейчас я думаю послать в Оренбург Балодиса. Пусть переоденется казаком, научи его вашим острым словечкам, чтобы отбрехался, если дутовцы его перехватят.
На другой день Янис, выряженный казаком, покинул лагерь. Кошкин, прощаясь с ним, напутствовал:
— Ты того, гляди в оба. Чуть что — на коня и ходу.
Балодис не принадлежал к сентиментальным людям. Ему свойственна была замкнутость, которую порой принимали за суровость, но все знали, что под тельняшкой этого матроса бьется смелое сердце. С фанатичной преданностью он думал всегда о Блюхере и Кошкине, но сказать об этом вслух не рискнул бы. Он не умел ни притворяться, ни льстить, все его поступки носили прямолинейный характер, и эта черта больше всего подкупала и Блюхера и Кошкина. Балодис не мог солгать и презирал того, кто пытался изворачиваться перед главкомом, боясь осуждения, а может быть, и наказания. Убедившись в том, что Кошкиным руководили честные намерения, когда тот протестовал против предложения главкома назначить Балодиса порученцем, он простил ему все обидные слова, сказанные по его адресу.
Выслушав напутствие Кошкина, Балодис скупо улыбнулся, надвинул казачью фуражку, как бескозырку, на правую бровь и с места в карьер помчал коня к Оренбургу. Без приключений он добрался до города, убедившись в том, что при желании дутовцы могли бы ворваться в Оренбург, но ими владела нерешительность.
— Зачем тебе Яковлев? — подозрительно спросил в Ревкоме тщедушный человек, одетый в железнодорожную робу.
— Если спрашиваю, стало быть, у меня к нему дело.
Железнодорожник подумал и ответил:
— Иди, казак, откуда пришел.
— А ты, сморчок, что тут делаешь? — спросил презрительно Балодис.
Железнодорожник вспылил:
— Иди отсюда, казачья кукла.
— Кто ты такой, чтобы меня гнать?
— Член Ревкома, — ответил кипятясь железнодорожник.
— Тогда мне оставаться в таком Ревкоме нет резону, — с обидной снисходительностью сказал Балодис. — Вернусь к Блюхеру и доложу: так, мол, и так, из Ревкома меня прогнали, а сами сидят и ждут, пока Дутов их передушит, как кот мышей.
Повернувшись к железнодорожнику спиной, он медленно направился к выходу и тотчас услышал позади себя голос:
— Погоди, казак, ведь как нескладно говоришь. Ты бы сказал, откуда пришел, зачем, а то сразу выражаешься.
Балодис вернулся ленивой походкой, говоря на ходу:
— Я бога и мать не вспоминал, а сказал то, что есть. Не вышел ты, брат, ростом, ну прямо как грибок-сморчок.
— Да ладно, — махнул примирительно рукой железнодорожник, — погорячились. Садись, рассказывай!
Балодис сел, снял с головы фуражку, с которой не мог свыкнуться, положил на стол. Оглядев пытливым взглядом железнодорожника, он подумал, что это не тот человек, который способен к работе в Ревкоме. «Стрелку на путях перевести или гаечку подвинтить — это он может, а в таком деле — простак».
— Ты бы мандат у меня спросил, — с издевкой посоветовал Балодис, — может, я кум Дутову или сват, а то шарахаешься из стороны в сторону; сперва погнал, а теперь подлизываешься.
Железнодорожник весь внутренне подобрался, и на лице у него выступили белые пятна.
— Сплоховал я, — искренне признался он, — поздно спрашивать.
— Теперь ты все понял, — с удовлетворением сказал Балодис. — Мандата у меня, голубчик, нет. И никакой я не казак. Сказал мне Блюхер переодеться и наказал: «Разведай, почему Яковлев не выступает против Дутова. Ведь мы с двух сторон можем из него блин сделать».
— Блюхер понимает, что говорит, но где ему знать, что Яковлев, сукин сын, утек к белякам.
Слова железнодорожника привели Балодиса в замешательство.
— Утек, — повторил железнодорожник, — а до того все бубнил: «Сил у нас мало, будем дожидаться, пока Блюхер нас не вызволит». Теперь у нас Страхов. Тоже сумнительная личность. Каждый сам по себе печалится, а помочь ничем не можем.
— Как это не можем? — Кулак Балодиса опустился на стол. — Ты коммунист?
— Так я ведь член Ревкома, — развел руками железнодорожник.
— Ну и что? Ты себя коммунистом считаешь, а на поверку получается, что хуже беспартийного.
— Это почему же?
— Потому что миришься, если кто на белое говорит черное, а на черное — белое.
— Толмачили мы Страхову, а он как вертихвостка.
— Как тебя звать?
— Букин.
— Сколько вас в Ревкоме человек?
— Восемь, со Страховым девять.
— Кто его поддерживает?
— Военком города, Лядов ему фамилия, из усть-уйских казаков.
Букин доверчиво отвечал Балодису на вопросы, решив, что посланец Блюхера поможет им отстранить Страхова и повернуть колесо событий. Незаметно для себя он размотал сложный и запутанный клубок взаимоотношений Яковлева, а теперь Страхова со всеми членами Ревкома и даже не утаил истории прихода «одной ехидной гражданочки», которая-де сумела охмурить Страхова.
— Он теперь у нее пропадает все дни и ночи, она его, как собачку, на цепочке водит, а на Ревком что Страхов, что Лядов смотрят, как на…
— Не выражайся, — заметил ему серьезно Балодис. — Ты, Букин, пройдись-ка лучше со мной по городу, покажи, где Лядов, где та гражданочка, у которой Страхов собачкой служит, но только без шуму. Понятно?
Букин кивнул головой.
Перед выходом на улицу Балодис положил свою тяжелую руку железнодорожнику на плечо и спросил:
— Ты почему мне веришь?
Букин бесхитростно ответил:
— Я так понимаю: если ты заодно со Страховым, тогда зачем выпытывал у меня, а если ты против Страхова, значит, подсобишь Ревкому. Расчет немудреный.
— Правильно рассудил.
Расхаживая по знакомым улицам города, Балодис вспомнил, как он ворвался первым в Оренбург, как формировал санитарный отряд, и уж понятно красавицу Надежду Илларионовну, у которой он обнаружил подозрительного племянничка, но говорить об этом Букину не стал. Ему очень хотелось очутиться возле особняка Надежды Илларионовны и даже заглянуть к ней. Она вряд ли узнала бы в казаке, обросшем щетиной, матроса, внушавшего ей страх своим огромным маузером. В голове у него давно созрел план действий, но он не собирался посвящать в него Букина. В то же время он не думал над тем, как Блюхер оценит его действия, ибо считал, что если ему удастся убрать Страхова и Лядова и выступить с боем против дутовцев, то его, как победителя, главком не осудит.
Балодис принадлежал к тем людям, которые искренне были убеждены в том, что в дни революционных событий нельзя думать о музеях, искусстве и даже о любви. Увидя как-то афишу, на которой большими буквами было написано: «Коварство и любовь». Драма Фридриха Шиллера», он сказал Кошкину: «На хрена это показывать? Коварства у пролетариата нет, а до любви теперь не время».
Букин безмолвно вел Балодиса по городу. Матрос послушно шел, внимательно присматриваясь к тому, что происходит на улицах, и не заметил, как они очутились на Безаковской улице. На углу Чистяковского переулка Балодис невольно вспомнил, что он вблизи особняка Надежды Илларионовны.
— Ты куда привел меня? — посмотрел он хмуро на Букина.
— К гражданочке, у которой прохлаждается Страхов.
Балодису стоило немалых усилий, чтобы успокоиться и взять себя в руки. Вот и знакомая цепочка, знакомый звон колокольчика… Открылась дверь, на пороге показался человек лет сорока с давно зажившим шрамом на лбу.
— Он самый, — шепнул Букин, прячась за спину Балодиса, и ткнул его локтем в бок.
— Товарищ Страхов, я к вам по очень важному делу, — твердо произнес матрос и тут же занес ногу за порог.
— Я принимаю только в Ревкоме, — огрызнулся Страхов. — Кто вам позволил сюда прийти? Убирайтесь отсюда!
— Зачем же так горячиться? Разве простому казаку не дозволено погуторить с начальством? — с притворной наивностью улыбнулся Балодис, растягивая слова, как учил его тому Николай Каширин.
— Я вам говорю по-русски: уходите, черт побери!
С лица Балодиса быстро сбежала улыбка, и он, скривив рот, резко сказал:
— Никуда я не уйду.
Страхов попытался закрыть дверь, но мешала нога матроса. Тогда предревкома двинулся вперед, намереваясь грудью оттолкнуть матроса, но не рассчитал своих сил. Матрос отбросил его и вошел в коридор.
— Давай сюда, Букин! — кликнул он железнодорожника и тут же заметил, как рука Страхова потянулась к кобуре. Поздно! Раздался выстрел, и Страхов повалился на коврик. Из столовой донесся истерический крик. Бледный Букин, боясь выдать свое волнение, сжал кулаки, по-видимому жалея, что привел незнакомого казака, а Балодис, переступив через безжизненного Страхова, твердым шагом вошел в столовую, а оттуда в спальню. На тахте с неподвижно раскрытыми, как у куклы, глазами лежала Надежда Илларионовна. На лице ее горел гневный румянец.
— Вставай, сука! — грубо крикнул Балодис. — Не узнаешь?
Гневный румянец сменился тусклой бледностью. Смелость мгновенно уступила место пугливости. Она медленно поднялась и, не спуская ног с тахты, посмотрела на незнакомого казака потусторонним взглядом.
— Получай по заслугам! — бесстрастно произнес матрос и выстрелил в нее два раза. Потом он спрятал маузер и как ни в чем не бывало сказал Букину: — Я эту гадюку давно знаю. Идем в Ревком! Через полчаса позови всех. Про Страхова молчок.
За день Балодис успел очень много. Днем он с помощью членов Ревкома арестовал военкома Лядова. По скромным подсчетам, в городе оказалось полторы тысячи бойцов, вооруженных винтовками. На заседании Ревкома Балодис заявил, что через двадцать четыре часа начнется наступление, и направил к Блюхеру двух ходоков разными путями, но с одинаковым донесением.
Блюхер, получив донесения почти одновременно, стал торопить Павлищева, Каширина, Калмыкова. Ему понравилась расторопность Балодиса, его напористость и смелая расправа с изменником Страховым.
Ночью Павлищев повел свой полк в наступление на дутовцев. Сблизившись с ними, он преднамеренно стал отступать, заманивая их вглубь, меж тем как Каширин с одного фланга, а Калмыков с другого врезались в ряды противника. Над полем боя взошла луна, в ее молочном свете казаки казались сказочными рыцарями, перенесенными с театральной сцены, на которой разыгралась баталия. Калмыков с горсткой храбрецов появлялся то в одном, то в другом месте. Один из казачьих офицеров сумел подкрасться к нему, но Калмыков вовремя заметил его и с перекошенным от злости и свирепости лицом вытянул правую руку с зажатой в ней шашкой. Описав чуть ли не с земли дугу, он с силой опустил шашку на плечо офицера. Со стороны казалось, что он ударил колуном по вбитому в бревно клину. Офицер развалился до пояса. Белоказачья лава дрогнула и подалась назад. Из города в это время повел наступление Балодис. Сломив сопротивление врага, он бросился вперед, увлекая за собой бойцов. В горячей схватке никто не заметил, как переодетый матрос в лихо надвинутой на правую бровь фуражке медленно сполз с коня и безжизненно свалился наземь.
Дутовцы отчаянно сопротивлялись, но, очутившись меж двух огней, вынуждены были бежать в степь.
Утром, когда первые лучи поднялись над седыми водами Яика, отряд Блюхера беспрепятственно вошел в город.