Коробейников загрустил. Избегая оставаться с Томиным наедине, чтоб избежать разговора о Груне, который неминуемо привел бы к спору и укорам, Савва проводил время на стороне: то побродит по породу, то посидит возле казаков, то к Русяеву заглянет. Но к Русяеву зачастил и Томин, и теперь Савве сюда отрезана дорога.
Чем мог Русяев приворожить Томина? Ростом он был велик, и кто-то дал ему кличку Голиафа. Все его девятнадцать лет были начинены неистребимым оптимизмом и неуемной любовью к жизни. Мечтательный от природы, он, сидя с Томиным в штабе и попивая чаек из солдатской кружки, увлекательно рассказывал, как сложится жизнь людей в будущем, и Томин, который изучал марксизм по количеству выпущенных им пулеметных лент, уверил себя в том, что Русяеву нет цены.
— Да, — согласился он, выслушав рассказ, в котором были морские дали, капитанские рубки, бинокли и кителя, смешанные в одну кучу, — видать, ты здорово учился и понимаешь, что и как и прочее такое. Ты, брат, агитатор — первый сорт. Люблю тебя, Витька, за правильный подход. Придет время — Блюхеру тебя представлю. Он тебя признает.
Не с пьяных глаз говорил Томин лестные слова Русяеву. Тот нравился ему тем, что внес в работу штаба деловую обстановку, был аккуратен, и уж главным образом своим богатырским ростом и силой.
— Не Виктором надо было тебя окрестить, а Алешей Поповичем.
От Саввы Коробейникова Томин все больше отдалялся, но, встречая его, невольно вспоминал сестру, сожалея, что не увез ее.
— Посельщик один оказывал, будто видел Груню на воле, — соврал он, столкнувшись с ним на улице, — так что не убивайся.
Савву подмывало расспросить про неведомого казака-посельщика и броситься на розыски, но он только жалко улыбнулся и пошел своей дорогой.
На другой день после этой встречи Русяев доложил Томину:
— Коробейников сбежал.
— Как это сбежал? — недоверчиво переспросил Томин.
— Никто не знает, куда девался.
— Человек не иголка, отыщется, — отвел Томин неприятный ему разговор и подумал про себя: «Жалко мне Савву, от одного берега отстал и к другому не пристал». Он считал, что Савва отправился снова в Кочердык искать Груню и со дня на день заявится, а сейчас все его мысли были поглощены событиями, неожиданно развернувшимися вблизи Троицка.
…Недалеко от станции, в песчаной выемке, обожженной горячим солнцем, показался черный круг, из которого, пыхтя, вылетали завитки дыма. Пристально следивший за далью Баранов выполз из укрытия и замер — на Троицк шел паровичок с двумя платформами. В ту же минуту раздались ружейные залпы. Баранов понял, что если паровичок прорвется сквозь цепи бойцов, укрывшихся в высокой траве, то белые захватят Троицк и в городе начнется резня. Он готов был открыть ответную стрельбу, но не рисковал выдать себя и бойцов. И хотя помощнику Томина нельзя было отказать в сообразительности, но именно сейчас, когда надо было безотлагательно принять решение, он растерялся и не знал, что делать. Между тем выстрелы с платформ учащались: то ли противник знал, что его подстерегают, то ли для устрашения красных он заранее открыл огонь, намереваясь внести в их ряды панику. До паники и впрямь было недалеко — неожиданная стрельба, да еще с железнодорожных платформ, всполошила всех: казалось — мчится бронепоезд и перед ним, понятно, не устоять. Издалека выстрелы напоминали трескотню несметной стаи кузнечиков в ковыле.
Пока Баранов непростительно долго думал, боец, — как позже оказалось, в страхе выполз из цепи, пятясь назад, а потом, пригибаясь вровень с ковылем, опрометью побежал, — примчался в Троицк прямо в штаб и ввалился в комнату к Русяеву.
— Ты что, ошалел? — пригрозил начальник штаба.
— Беляки прорвались на бронепоезде, — выпалил одним духом боец.
Русяев не стал расспрашивать, а выбежал из штаба на розыски Томина.
— Как же это Баранов так сплоховал, едрена палка? — рассердился Томин и хлестнул плеткой по голенищу сапога.
— Сейчас не до расспросов, — несколько успокоившись, сказал Русяев. — Хорошо бы шараповской сотне ударить с тыла.
— Молод учить, — бросил без объяснений Томин и все же добавил: — Прикажи Шарапову за пять минут оседлать коней.
Русяев обиделся, — дескать, ты согласился со мной, зачем же было укорять в молодости, — но послушно пошел искать командира эскадрона.
Через полчаса шараповская сотня притаилась за станционным пакгаузом, между тем как Томин с другой сотней ускакал в тыл, а оттуда повернул обратно к городу, но уже вдоль железнодорожного полотна. Он зло хлестал коня, вымещая на нем неудачу Баранова, и конь, словно понимая недовольство хозяина, стелился по ковыльному полю.
Баранов, прозевав паровичок с платформами, совсем растерялся, когда увидел скачущих казаков. Теперь он твердо решил открыть огонь по неприятелю, но оторопел, узнав в передовом казаке самого Томина. Поднявшись во весь рост, он устремился к железнодорожному полотну и успел подбежать в тот момент, когда Томин поравнялся с первой цепью бойцов, но Томин лишь бросил осуждающий взгляд на Баранова и проскакал мимо.
План белых был авантюрным. На двух платформах сидели сто солдат. Они понадеялись на то, что красные струсят. Но едва паровичок остановился у платформы и солдаты соскочили наземь, как налетевшая томинская сотня искромсала всех начисто. Шарапову даже не пришлось обнажить шашки.
Кошкину трудно было примириться с мыслью, что Балодиса уже нет в живых. Сокрушался по нем и Букин.
— Допек он меня до крайности. Была бы у меня силенка — турнул, а я, видишь, больной легкими. Потом пригляделся к нему, понял, что он настоящий человек. Толково сделал, что Страхова убрал. Вот насчет гражданочки перехватил малость, надо было только пригрозить Чекой.
Кошкин в свою очередь подробно рассказал Блюхеру о находчивости Балодиса.
— На поверку-то он оказался молодцом, — с удовлетворенной гордостью произнес Блюхер. — Из порученца и адъютанта стал командиром. Никого не побоялся, потому сердце подсказало, что идет верным путем.
Все это было сказано в поучительном тоне, а на деле хотелось поплакать так, как плачут дети, когда они начинают понимать невозвратимость какой-либо утраты. Блюхер открывал в самом себе новые стороны: он возмужал и стал сильней духовно. Мир, в котором он жил, расширился. И люди разные — лицом и характерами, не сразу их разгадаешь. «Дай человеку волю — он покажет, на что способен: горы своротит, все переделает, себя сожжет, как свечу, с двух концов, но оставит след, по которому другие пройдут с чувством благодарности». Оценив так мысленно Балодиса, Блюхер невольно подумал о себе: жил, дескать, в Барщинке крестьянский мальчуган, а с годами вырос в главкома, которому доверили тысячи жизней, и теперь он в ответе за них. Большая честь и большая ответственность. Закрыв глаза, он еще долго, может быть, размышлял бы, если бы не голос Кошкина, бесстрастный, но деловой, который вывел его из задумчивости:
— Донесение из Бузулука.
Блюхер внимательно прочитал. Лицо его не выразило ни радости, ни озабоченности: то ли он скрыл свое настроение, то ли не считал нужным делать поспешных выводов. Из Бузулука сообщали, что белочехи приостановили свое наступление. Зато по степям и станицам рассыпались дутовцы, а под Челябинском им удалось даже сомкнуться с белочехами, образовав единый фронт. Блюхеровскому отряду грозила опасность, и надо было безотлагательно принять решение. Оставаться в Оренбурге не имело смысла, но куда двинуться — Блюхер пока не знал.
— Единственный путь открыт на юг, — убеждал на совещании Зиновьев. — Дойдем до Илецка, а оттуда вдоль железной дороги направимся на Ташкент.
Николай Каширин и Калмыков тактично выжидали, намереваясь узнать план Блюхера, а тот молчал.
— Не терять времени, — торопил, волнуясь, Зиновьев. — Если дутовцы начнут наступать, а в этом нет сомнения, то придется принять бой, и мы неминуемо потеряем сотни, а может быть, и тысячи бойцов. Уходя же на Ташкент, мы сохраним боеспособную армию.
Калмыков не выдержал:
— Чего ты молчишь, главком?
— Думаю, — ответил спокойно Блюхер.
— Долго будешь думать — людей погубишь, — бросил Зиновьев.
Блюхера взорвало, словно ему дали пощечину.
— Был у меня дружок в Казани на заводе, он всегда повторял: «Спеши блоху ловить, а вообще-то думай, иначе деталь запорешь». Люди не детали, тем более надо подумать. Я тебя очень уважаю, Георгий Васильевич, но в военном деле позволь уже нам, — и, обведя рукой, остановился на Каширине и Калмыкове, — решать это дело.
— Это не военный вопрос, а политический, — возразил Зиновьев.
— Мы не беспартийные, сами разбираемся.
Так Блюхер еще никогда не разговаривал. Он всегда был готов уступить первенство, желая подчеркнуть, что не кичится своим положением и не хочет подавлять людей авторитетом командира. Всем было памятно, как он, собираясь повести отряд на Бузулук, оставил главкомом Зиновьева, но сейчас в его резком ответе сквозила неуступчивость.
— Придется решать в партийном порядке, — сказал Зиновьев, считая, что склонит этим Блюхера на свою сторону.
— Ну вот что, — решительно заявил Блюхер. — Мой план иной. Я предлагаю пробиться к Белорецку, а оттуда через Самаро-Златоустовскую дорогу к частям Красной Армии.
Зиновьев возразил. Поединок шел между ними, остальные заинтересованно слушали.
— На юге такие же части Красной Армии, как и на севере. В Ташкент мы пройдем беспрепятственно, а в Челябинск придем с раскровавленной рожей.
На минуту у Блюхера закралось сомнение: может быть, Зиновьев прав, зачем лезть на рожон с десятитысячным отрядом против бесчисленных дутовских банд и белочехов? Но тут же трезвый голос подсказал: на пути в Ташкент банды басмачей, рабочих днем с огнем не сыскать, да и казаки не захотят идти в чужие края. То ли дело Белорецкий завод, Тирлянский и другие. Повсюду рабочие, они вольются в отряды и пополнят их.
— Наш спор решат сами казаки и бойцы, — заключил Блюхер. — Созовем народ и спросим у него, куда идти.
Зиновьеву пришлось согласиться.
Выведенные за город к реке Урал отряды томительно дожидались главкома. Верхом на жеребце Блюхер подъехал к бойцам и, медленно пробираясь сквозь толпу, зычным голосам бросил слова:
— Нас ждут жестокие бои, трудности… Куда идти? Мы с Кашириным и Калмыковым решили пробиваться на север, а Зиновьев — на юг, в Ташкент. Кто с нами — становись к реке, кто с Зиновьевым — к городу.
Толпа покачнулась, как гигантская волна. Блюхеру показалось, что она двинулась к Уралу, потом будто к городу. В возникшем шуме пронесся залихватский свист — это Каширин с Калмыковым, подняв на дыбы коней, поскакали к реке, а за ними все полки. Зиновьев с позеленевшим от злости лицом увел батальон матросов в город. Потом уехал Каширин с полками. Плац опустел, и на нем остались двое: Блюхер с Кошкиным.
Трудный вопрос был решен.
Иван Каширин жалел в душе, что не поехал с братом к Блюхеру, но не хотел открыто признаться. В доме Ульяны он чувствовал себя чужаком: сын ее, Евсей, уехал с Николаем, а он, Иван, с отцом остались, словно прихлебатели, у старой казачки.
— Может, домой вернемся, Ванюша? — осторожно предложил старик, опасаясь разгневать сына.
— Туда нам, батя, дорога отрезана. Я вот думаю, не выступить ли нам на Белорецкий завод.
От Верхне-Уральска до Белорецкого завода каких-нибудь пятьдесят верст, а добраться к нему не так просто. Дорога, правда, гужевая, но она петляет среди Уральских гор то вверх, то вниз, утомляя пешего и конного. Самая ближняя к поселку гора Мраткина, и когда с ее вершины сползает снег, пробиваясь в долины стремительными потоками, — приходит ранняя весна. В низинах и балках появляется молодая травянистая прядь, прилетают стрижи и не сегодня-завтра начнется первое цветенье. Сейчас в Белорецком заводе стояло уже лето.
— Ить куда тянет, — ухмыльнулся старик Каширин.
— Сказывали мои разведчики, будто Николай с Блюхером туда идут. С ними казак Калмыков с Богоявленского завода. Может, взаправду сгрудиться, сподручней воевать будет.
— Богу молись, а к берегу гребись, — заметил старик.
Эти слова дошли до сердца Ивана.
— Едем, батя! — решительно сказал он.
Иван скрыл от отца, что накануне состоялся сход казаков и бойцов, на котором ему пришлось искренне признаться в том, что из-за отсутствия боеприпасов полкам грозит гибель.
— Гуторить буду мало, — сказал он жестким и невеселым голосом, — белые заняли Челябинск, Курган, Троицк, Златоуст. К ним стекается вся буржуазная сволочь. И конный и пехотный полки дрались на славу, за что объявляю благодарность, но без патронов врага не усмиришь. Посылал я людей в Уфу — не дошли, кругом белые. Посылал к брату, к Блюхеру. У них большая сила, опять же вооружение. Николай Дмитриевич наказал передать, чтобы мы шли в Белорецкий завод и дожидались его.
— Далече завод? — спросил один из казаков.
— В горах, — ответил Каширин. — Верст пятьдесят.
— Идти будем с боями?
— Надо передвигаться тайком.
Начались споры: «Дадим бой, а там увидим», «Пошто людей губить?»
Какая-то сила извне подтолкнула Каширина. Он сразу преобразился, потребовал прекратить споры.
— Довольно горячиться! Кто за то, чтобы оставить Верхне-Уральск без боя и отойти в Белорецкий завод, — поднимите руки!
— Все! — заголосили казаки.
Иван Дмитриевич всю ночь напролет ворочался на худой кровати. Он несколько раз вставал, шел босиком к скамье, на которой стояла бадейка с водой, черпал кружкой и, прильнув к ней запекшимися губами, жадно выпивал залпом. Уж очень не хотелось ему уходить из Верхне-Уральска, но обстановка заставляла.
Спозаранок он поднялся, обулся и стал торопить отца:
— Поедем верхами, батя.
Старик обрадовался. Кошевка порядком ему надоела, да и хотелось показать себя перед казаками, — дескать, не стар я и сгожусь в бою. Слегка покачиваясь в седле, он крепился, и по всему было видно, что в нем еще осталась старая казацкая закалка.
Путь от Урала до Белой петлял среди синих гор, окрашенных черной каймой, а на горах — стройные стрелы вонзившихся в небо сосен. Каширин, как и другие станичники, не раз слышал про белорецких железодельцев и их тоскливую жизнь:
Приходилось старику Каширину в молодости встречать верблюжьи караваны, увозившие железо в Туркестан и Бухару. Да и в Троицке на Меновом дворе можно было видеть круглое, сортовое, угловое и обручное железо. Как его делали — не знал и потому не ценил рабочего труда.
Впереди Дмитрия Ивановича ехала сотня Енборисова. Бывший хорунжий, на жеребце чистых донских кровей, поравнявшись с Иваном Кашириным, сказал, как бы советуя:
— На рожон лезем. Этак к самому атаману в пасть попадем. Не повернуть ли на Владимирку?
Енборисов намекал на старинный каторжный тракт, который шел через таежную Сибирь на туманный Сахалин.
Каширин удивленно взглянул на Енборисова и с наигранной наивностью спросил:
— Куда заманиваешь?
Хорунжий подумал и тоскливо ответил:
— Степь мне по душе, а горы…
Не так просто было заглянуть Енборисову в душу. Он никогда и ни с кем не делился, а если журил начальство, то при этом говорил: «Научимся — все по-иному пойдет». И только самому себе твердил: «Советская власть, а со мной не посоветовались». В Белорецком заводе он никогда не бывал, но не сомневался в том, что между его сотней и рабочими обязательно возникнут споры и надо будет убедить казаков не ходить с ними по одной стежке.
Близок уже завод. Может быть, близко и счастье, за которым гонится Енборисов. Но что такое счастье? Птица, которую надо поймать ночью чистыми руками. «Поймаю, — отвечал самому себе хорунжий, уверенный в своей игре, — и буду наслаждаться». Но сейчас, перед Иваном Кашириным, он дисциплинированный командир сотни, который готов в любую минуту ринуться в атаку и схватиться с дутовскими бандами.
Над Белорецким заводом опустился вечер. За вершиной горы Мраткиной догорал малиновый закат. На фоне пылающего неба горы казались разрисованными китайской тушью на пурпурном бархате. Закат тускнел, тускнела и вода в зеркальном пруду, лишь у сливного моста она, завихряясь, бурлила и шумела. В воздухе плыла заводская гарь — шла плавка металла. Завод старый, прокопченный. Другой — сталепроволочный «Шишка». В самом Белорецке два поселка: один — на горе, с усадьбой хозяев завода, с церквами и базаром, другой — малый, около «Шишки» внизу. К югу — дорога в горы на Магнитную станицу, на восток — пыльный Верхне-Уральский тракт, а с севера и запада вплотную надвинулись горные массивы.
В этот час Енборисов незаметно вышел из чайной и, крадучись между подводами с сутункой, из которой прокатывались железные кровельные листы, стал пробираться на Тирлянскую улицу к косогору, на котором стоял домик, окруженный палисадом. Хорунжий не мог забыть того вечера, когда в чайной выступил питерский посланец большевиков Урицкий и уверенно заявил: «Пока власть будет находиться в руках буржуазного Временного правительства, на русской земле не будет мира». С тех пор утекло много воды, и он, Енборисов, успел побывать и в дутовских бандах и втереться в доверие к красным. Урицкого убил в Питере студент Кенигиссер, а на его, Енборисова, жребий выпал маленький человек — коммунист Точисский, которого любили рабочие. Только сделать это надо шито-крыто, иначе не жди пощады. Ведь на днях он повстречал здесь нескольких оренбургских большевиков, они могут узнать его и выдать Блюхеру — тот расстреляет или повесит при всем народе.
Енборисов радовался, что белорецкие большевики, не поняв национальной политики своей партии, выступили против башкир, стремившихся к автономии. Это была их единственная ошибка, но обошлась она им дорого. Ловко и тонко плел Енборисов паутину клеветы, разжигал национальную рознь. Именно он подговаривал националиста Валидова, уча его, что «Башкирия для башкир», и тот, провозгласив буржуазную автономию, посылал своих единомышленников совершать налеты на русские хутора, убивать возвратившихся с фронта солдат-большевиков.
«Рыба гниет с головы, — рассуждал с самим собой Енборисов, — убрать одного Точисского, а тогда все его дружки притихнут, но сделать это надо до прихода Блюхера». И тем не менее Енборисов медлил, боясь, что его поймают и растерзают.
Темной ночью в Белорецкий завод пробрался под видом нищего Дутов. Он обстоятельно беседовал с Енборисовым и, хотя хорунжий был ему нестерпимо противен, рассуждал так: «Придет время, рассчитаюсь с ним». Александр Ильич допытывался:
— В коммунию записался?
— Никак нет, ваше…
И запнулся, увидя свирепые глаза атамана.
— Врешь, собака.
— Истинный господь, глаголю правду, — и перекрестился.
— Брось эту… — выругался Дутов, но тут же отступил: — Если для дела записался — нет в том греха.
— На кресте готов поклясться, — оправдывался Енборисов.
— Ладно! Сделаешь то, что приказываю, — получишь повышение. Пашку убери, только не медли.
Енборисов понял, что атаман намекает на Точисского.
— Не за чин борюсь, а за престол и отечество, — тихо произнес хорунжий. Ему хотелось сказать, что и за власть наказного атамана, но он благоразумно смолчал — Дутов безошибочно отличал искренность от подхалимства.
Той же ночью Дутов возвратился через горы в свой штаб, а Енборисов, оставшись один в избе, обрадованно потирал руки. «Счастье само привалило, незачем теперь искать птицу».
У домика Точисского ветер шарил в листьях раскидистой ивы. В доме Павла Варфоломеевича недавно закончились скромные именины и все улеглись спать.
Енборисов трижды обошел дом, прикидывая в уме, с чего начать. Засунул руку в карман и ощутил холодную сталь револьвера. По телу прошла дрожь: в Сашку Почивалова стрелял спокойно, а сейчас охватил страх. «Там была степь да мы вдвоем, а здесь, может быть, за мной следят». И вдруг перед ним возникли свирепые глаза наказного атамана. Вспомнил Енборисов и рубище на мнимом нищем — и стало не по себе. От такого не жди пощады. Несколько минут Енборисов еще колебался, прикидывая в уме, как игрок, на какую карту поставить. И наконец решил. Взойдя на крылечко, он сильно постучал в дверь. На стук никто не ответил. Забарабанил кулаком. В доме проснулись. До Енборисова донесся женский голос, но разобрать слов он не смог.
— Кто там? — раздался за дверью настойчивый голос Точисского.
— Из Белорецкого штаба, — сдавленным голосом ответил Енборисов и, проворно спрыгнув, как кошка, с крылечка, очутился у окна. Его привлек свет лампы, с которой вошли в столовую дочки Точисского в ночных сорочках. Они приблизились к отцу, чтобы успокоить его. При свете лампы Енборисов ясно различил Точисского. Прицелившись, он выстрелил в окно два раза и убежал. Ему показалось, что за ним гонятся и кричат.
Это кричали девочки, увидев отца на полу.
В ту же ночь Енборисов бежал в горы к Дутову.
Коробейников шел на Кочердык с твердым намерением разузнать про Груню и во что бы то ни стало найти ее. В молодости он женился не по любви, а потому, что нельзя деревенскому парню оставаться холостяком. Большой утехи в семейной жизни он не нашел. Впрочем, если бы у него спросили, любит ли он жену, то удивился бы. Как в каждом задавленном нуждой человеке, его чувства дремали, да и велик ли досуг у мужика на любовь? Ему о хлебе думать надо, не то ноги протянешь.
На фронте взвод, в котором служил Коробейников, остановился на польском фольварке. Молодая, с упругими бедрами доильщица Кристя, пройдя мимо Саввы, улыбнулась. На ее бескровном лице лежала печать замкнутости и одиночества, которая свойственна людям, всю жизнь прожившим на хуторах и фольварках. Савва принял улыбку незнакомой женщины, покорно пошел за ней в коровник и молча наблюдал за ее работой. Выходя из коровника, Кристя снова улыбнулась и что-то показала на пальцах. Савва догадался. Когда в небе зажглись первые звезды, он пришел в коровник и там застал уже Кристю. Она лежала в углу на соломе.
Савва ни слова не понимал по-польски, да и Кристя не затрудняла его речью. Она безмолвно обняла и прижалась к нему всем телом. В эту ночь Савва сблизился с чужой женщиной, он даже шептал ей ласковые слова, но она упрямо молчала.
Три ночи подряд они встречались в коровнике, а наутро солдат Клоков, бойкий сквернослов, спросил у Саввы:
— Выдавил ты из нее хотя бы словечко?
Коробейников стыдливо, совсем не по-мужски, опустил глаза.
— Безъязыкая она, — продолжал Клоков, — немая. Понятно?
У Саввы замерло сердце. Ему больно было за несчастную Кристю, и в то же время возникшее к ней чувство мгновенно погасло, как задутое ветром пламя свечи.
С тех пор Савва больше не знал женщин на фронте. И вот неожиданно ему повстречалась Груня. Никогда он не думал, что любовь захлестнет его так сильно. Все, чему учил его Томин, он позабыл. «Революцию без меня доделают, — решил он, — а другой Груни мне не сыскать».
До Кочердыка Савва не дошел. На ловца, как говорится, и зверь бежит. На околице какой-то станицы он неожиданно столкнулся с Груней и буквально остолбенел. Бледная и исхудавшая, она сидела на камне и смотрела на степь безжизненным взглядом.
— Груня! — вырвалось у него. — Слава богу, нашел тебя.
Груня продолжала смотреть не моргая, казалось, все ей безразлично в этом мире.
— Грунечка, — просил Савва, — вымолви словечко. Ведь я убег из полка и решил не возвращаться, пока тебя не найду. Николай уже в Верхне-Уральске, пойдем к нему.
Савва опустился на колени.
— Пойдем, родная, все будет хорошо. Заплаканными глазами Груня посмотрела на Савву и прошептала:
— Испоганили меня казаки. Николай узнает — убьет.
Чувство мести охватило Савву, он заскрежетал зубами, но, вспомнив Кристю, успокоился.
— Не твоя вина, голубушка. Война порушила все на свете, — успокаивал он ее. — Богом клянусь, что словом не обмолвлюсь, никогда не напомню…
Груня поднялась с камня и медленно поплелась. Рядом шел Савва. Высоко над ними парил коршун, распластав широкие крылья. Груня следила за полетом птицы и в душе все твердила: «Не к добру, видно, — иду я навстречу смерти».
Испокон веку в Белорецке не было так шумно. Отовсюду стеклись сюда красные отряды: из Верхне-Уральска пришел Иван Каширин, из Богоявленска — Калмыков, посланный сюда заранее Блюхером, из Троицка — Томин. Всем казалось, что они надежно укроются в неприступных горах и ни дутовцам, ни белочехам не проникнуть в крепость. Бойцы жили прямо на улицах: кто спал на возах, кто под возами. Одни в выцветших гимнастерках, другие в облупившихся и потрескавшихся кожанках, третьи в запыленных и засаленных пиджаках. Кто в картузе, кто в матросской бескозырке, а кто и вовсе с непокрытой головой — одна лишь копна нечесаных кудрей. Повсюду горели костры, над ними треноги с казанками, а в казанках каша. Богоявленские стеклодувы, белорецкие горновые, баймакские рудокопы жили одним желанием — дать отпор тем, кто занес меч над их новой жизнью. Всех спаял Павел Точисский. Но Точисского убили.
Возвратились ходоки, принесли невеселые вести: в Стерлитамаке — городе купцов, прасолов, чиновников — правят эсеры. Умер председатель местного Совнаркома, питерский рабочий Шепелюк; сменивший его большевик Казин уехал в Москву и не смог вернуться — помешал фронт белочехов. Избрали левого эсера Прозоровского, а тот в одну дуду: «Чехи — революционеры, демократы, их надо пропустить с миром». Послали других ходоков, но уже в Самару. Не вернулись — расстреляли их. Собрались кожевники, мукомолы, деревообделочники, решили сформировать роту. На другой день началось обучение военному делу, отряды поочередно несли гарнизонную службу.
Не лучше и в Уфе. В город прибыли начальник и военрук рабочего отряда — отец и сын Калугины. Калугин-младший — анархист-коммунист, офицер военного времени, Калугин-старший — кадровый офицер царской армии, полковник, беспартийный. Народ подозрительно косился на них, не доверял. Не успели развернуться, а на Уфу надвинулись белочехи. Пришлось отступать по башкирским деревням: одни на Белорецк, другие на Стерлитамак вдоль Белой. На переправе через реку возник бой. Тяжело пришлось уфимским рабочим. Калугина-старшего настигли белочехи. Не желая сдаваться, старый полковник взорвал себя гранатой. К полуночи уфимцы ушли за Белую в горную глушь.
Шумел Белорецк. Каждый день подходили измученные многодневными переходами разрозненные отряды с Тирлянского завода, Симского, Катав-Ивановского, из Троицка, Верхне-Уральска и оседали здесь в бездействии. При жизни Точисский вызывал к себе главкомов, отечески поучал их, как заполнить досуг бойцов, а сейчас некому было.
«Будь ты хоть семи пядей во лбу, но от безделья, глядишь, человек напьется и морду кому расквасит, — внушал Точисский. — Значит, ты бойцу, как рабочему на заводе, всучи в руки работенку иль что другое. Учи его стрельбе, как воевать с буржуазией, учи его революционной дисциплине».
После убийства Точисского главкомы забыли его советы, а енборисовские дружки стали сеять смуту. Вот лежат в цепи бойцы впереди Белорецка. В дозор их послали и наказали: «Смотрите в оба, не подбираются ли где к нам по откосам гор дутовцы». Солнце печет, ребята курят, судачат, словно бабы у колодца. Бежит казак и кричит: «Который здеся Кеша шестипалый?» — «Ну, к примеру, я», — отзывается один из бойцов. «Беги домой, баба твоя родит, как бы не окочурилась». И Кешка бросает винтовку, спешит в поселок. А казак присядет к оставшимся и несет околесицу: дескать, начальство на нас рукой махнуло, жрать нечего и вообще надо кончать эту петрушку. Да и в самом Белорецке под облупившимися заводскими стенами, на широкой и пыльной площади, рядом с неумолчно говорливой плотиной, с утра до вечера толчея. Рабочие в засаленных робах копошатся, как в муравейнике, и друг у друга спрашивают: «Сдюжим аль нет?»
Как-то утром среди спящих вразвалку на земле пронесся зловещий слух: «Белые идут». Издалека доносилась ружейная стрельба. Бойцы спросонок долго собирались, протирали глаза, искали свои винтовки, подсумки и не спеша шли на сборные пункты. Кто-то кричал: «Вторая рота отступает, патронов нет». — «Пошто отступать?» — раздался пискливый голосок молодой бабы, и она тут же выбросила из подола три десятка патронов.
Плохо пришлось бы белореченцам, если бы не конница Томина. Быстро вознеслись на коней казаки и ринулись в горы, исчезнув в извилистых лощинах. В тот же миг ухнули пушчонки, и эхо отозвалось, как громовой раскат. В полдень эскадрон вернулся на взмыленных лошадях.
Через неделю над Белорецком нависла серьезная угроза. Окружив со всех сторон завод, белые готовились к штурму горной крепости. Замер завод. Из его высоких труб уже не вылетали клубы едкого дыма, не грохотали паровые молоты. Нашелся смельчак, взобрался на трубу аршин на сорок и прильнул к биноклю, который ему дал Томин. С земли смотрели на смельчака с опаской: сорвется — останется мешок костей.
— Идут! — крикнул он с верхотуры.
— Кто? — спросил Томин, сложив ладони рук лодочкой.
Смельчак сполз на землю. На него устремились сотни глаз, все ждали радостной вести, а он не спешил: знал, что никто, кроме него, не видел идущих к ним на выручку полков.
— Наши! — произнес он наконец.
— Пошто так думаешь?
— На папахах красные стрички, опять же на пиках и бунчуках.
Вздох облегчения вырвался из груди Томина.
Только к вечеру в Белорецк вошла пехота. За ней — казачьи эскадроны, потом снова пехота и, наконец, артиллерия. Усталые, выбившиеся из сил кони тащили орудия. В зарядных ящиках звенело, грохотало. Колонну замыкали три всадника: посередине ехал Блюхер, а по сторонам Николай Каширин и Кошкин. От палящих лучей степного солнца и ветров лица почернели и посуровели.
Встречать их вышли толпой, запрудив дорогу. Повсюду сновали ребятишки, путались в ногах, но никому не унять их радости при виде нового войска.
В стороне дожидались несколько всадников. Это Иван Каширин, Томин, Калмыков, Шарапов и командир сформированного на днях Белорецкого полка Пирожников.
— Сила идет! — сказал Калмыков, взволнованный тем, что скоро увидит Блюхера и Николая Каширина.
Шарапов смотрел на войско с особой радостью. Он хотя и не ссорился с Томиным, но хотелось вернуться к Блюхеру. Старому казаку льстило, как главком обычно обращался к нему по имени-отчеству, а от Томина он ни одного ласкового слова не слышал. Вот уже прошла артиллерия, а за ней снова пехота, бренча котелками на поясных ремнях. И вдруг кто-то хриплым голосом крикнул:
— Семену Абрамычу революционный привет!
Шарапов ожил, словно в него влили свежие силы. Пришпорив коня, он вырвался на дорогу. Конь стремительно вынес его к всадникам и осел на задние ноги. Потянувшись из седла, старый казак навалился на Блюхера и смачно поцеловал его в щеку.
За Шараповым подъехали и другие. Иван Каширин, знакомясь с Блюхером, подумал: «Ничего особенного, обыкновенный». Василий же, крепко пожимая ему руку, как бы предупреждал: «Своеволия не допущу».
До поздней ночи слышалась людская перебранка, ржание лошадей, скрип колес. Измученные последними переходами, бойцы бросались на телеги, повозки, просто на землю и тотчас засыпали.
Не спали лишь в штабе. При свете керосиновых ламп два юных бойца лежали на полу и чертили карту, а связисты устанавливали телефон. В другой комнате заседал совет командиров. Блюхер предоставил первое слово Ивану Каширину, хотел послушать, что скажет новый человек. Тот откашлялся и заговорил металлическим голосом:
— Из Верхне-Уральска белые готовят наступление на Белорецк. Нечего воду здесь в ступе толочь, надо отходить на Самару.
Томин порывисто встал. Проведя по пуговичкам своей кумачовой рубахи правой рукой, он протянул ее по направлению к главкому и сказал:
— Дозволь, Василий Константинович! — и, не дожидаясь разрешения, продолжал: — Нельзя на Самару. Ведь придется идти вдоль железной дороги, а на всех станциях, как я понимаю, белочехи. Уж лучше отсиживаться здесь, вроде как в крепости.
— У меня другой план, — перебил Николай Каширин. — На Самару пойдем — кровь дарма прольем, здесь оставаться нет резону, уж лучше дать бой и занять Верхне-Уральск.
— Правильно! — поддержали его Калмыков и Пирожников.
— Проголосуем! — предложил Блюхер. — Кто за то, чтобы…
Неожиданно поднялся со скамьи Шарапов и так громко кашлянул, что Блюхер запнулся и строго посмотрел на старого казака.
— Ты скажи, Василий Константинович, свое слово. Главком, а отмалчиваешься.
Ивану Каширину понравилось это предложение. Он готов был сцепиться с Блюхером, чтобы показать свое превосходство.
— Главком должен свое мнение иметь, — произнес он с петушиным задором.
— Могу, — согласился Блюхер, лукаво щуря глаза. — С моей точки зрения, нужен другой план.
— Говори ясней, — торопил Иван Каширин.
— В военном деле, Иван Дмитриевич, надо решать по мудрой пословице: «Семь раз примерь, один раз отрежь». Раньше чем созвать вас, я побеседовал с начальником штаба троицкого отряда. Парень молодой, необстрелянный, а толковый. Обстановку знает и понимает, что к чему. Зовут его Русяевым. А ну-ка, покажись!
Русяев, сидевший незаметно в углу, поднялся, и все невольно задрали головы.
— На Самару идти безрассудно, — продолжал Блюхер, — мы просто не дойдем до нее. Удивительно, как мог Иван Каширин предложить такой план. Здесь оставаться бесполезно — народ с голоду начнет пухнуть. На Верхне-Уральск идти нельзя. Ведь до нашего прихода изменник Енборисов перебежал к Дутову. Уж он наверняка ему все рассказал. Да и чего стоит одна гора Извоз! Мне о ней рассказывали. Не взять нам ее.
— Вот и разъяснил, — ворчливо бросил Иван Каширин. — Ни назад, ни вперед.
— Именно вперед, — подхватил Блюхер его слова, — но только другим путем. Нам нужно пересечь Самаро-Златоустовекую железную дорогу, чтобы выйти в район, где действуют части Красной Армии.
— И я предлагаю идти вперед на Екатеринбург, — недоуменно развел руками Николай Каширин.
— Федот, да не тот, — возразил Блюхер. — Заняв Верхне-Уральск, мы удалимся от Красной Армии, а нам надо либо на Сарапул, либо на Пермь. Точно никто сказать не может, но в тех местах идут бои.
Иван Каширин склонялся к плану Блюхера, но решил поддержать брата.
— Голосуй! — крикнул он чуть ли не повелительно.
Все, за исключением Шарапова и Пирожникова, подняли руку за предложение Николая Каширина. Блюхер не собирался ни уговаривать, ни доказывать свою правоту. «Раз решили, — подумал он, — подчинюсь большинству».
— Ну вот и все, — сказал он, словно добивался этого решения и тяжелый камень свалился с плеч. — А теперь решим, кому быть главкомом.
Такого великодушия Иван Каширин не ожидал и поймал себя на том, что он несправедлив к главкому, но упрямство толкало его на спор.
— Это правильно, — с удовлетворенной решительностью подчеркнул он. — По-моему, надо избрать Николая Каширина.
Николай Дмитриевич смущенно опустил глаза: как бы не ущемить самолюбия Блюхера, не обидеть его. И он, вспомнив спор главкома с Зиновьевым под Оренбургом, пробасил:
— Я согласен при условии, что моим первым помощником будет Василий Константинович.
Все поддержали Каширина.
На другой день Блюхер подписал приказ о переименовании всех отрядов в полки, объединив их в один Южноуральский отряд. При главном штабе были сформированы тыловая часть, санитарная, отдел снабжения и комиссариат финансов. По табелю числилось десять тысяч бойцов, двенадцать орудий, шестьдесят пулеметов.
Тяжело было на сердце у Блюхера. По-честному надо бы сказать Николаю Каширину: «Нельзя идти на Верхне-Уральск — людей погубим. Не поднять тебе казаков против белочехов. У Ивана крестьянская душа, не хочет он уходить из оренбургских степей. Но ты-то не Иван. Ты бы втемяшил брату, что у него местнические настроения». Да, надо бы сказать, а не может. «Не пойду я к Каширину, как бы не подумал, что я хочу быть главкомом».
Блюхер вышел из штаба на крылечко и задумался. Очнулся он оттого, что перед ним вырос всадник с красивой седой бородой. Он браво сидел на неоседланном коне.
— Сынок, тута штаб командующего? — раздался хриплый голос всадника.
— Тебе кого надо, дедушка? — ухмыльнулся Блюхер, любуясь им. На вид ему было за семьдесят.
— Не твоего ума дело, молокосос, — вскипел старик. — Раз спрашиваю, значитца, надо. Знаешь, где командующий, — сказывай, не знаешь — проваливай.
Блюхеру хотелось подзадорить старика, но сейчас было не до шуток.
— Я и есть командующий!
Всадник не смутился, он лишь измерил недоверчивым взглядом Блюхера и твердо, словно приказывая, сказал:
— Коли так — запиши меня в добровольцы. Я — рабочий Тирлянского завода Симеон Епищев.
— Ладно, дедушка, прикажу записать тебя в челябинскую батарею.
Епищева зачислили. Старику оказывали почет, и ему это нравилось. Повстречавшись с Блюхером, он подмигнул ему:
— Не серчаешь за обидную речь?
— И не думаю. А ты доволен?
— Пушка — предмет сурьезный, понимать надо в ней, что к чему. Помаленечку учусь. А за назначение — спасибо!
Над Белорецким заводом голубел купол, исчерченный зубцами гор в зеленых шапках. С земли поднималась пыль, словно пелена густого тумана застлала завод и поселок, оседая на зубах терпким истолоченным песком.
Горячий, знойный день.
Южноуральский отряд, растянувшись на много верст, шел на Верхне-Уральск, а оттуда через Златоуст на Екатеринбург. Больные, старики, беженцы из Богоявленска, Уфы и Стерлитамака оставались еще в Белорецке — им предстояло покинуть его через два дня.
Дорога то расстилалась по лугу, то петляла в гору между утесами и обвалами.
Замыкала отряд шараповская сотня с одним орудием.
И вдруг до конников донесся пушечный выстрел из Белорецка.
Ехавший далеко впереди Томин прискакал к своему арьергарду и взволнованно приказал Шарапову:
— Скачи с эскадроном обратно. Чует сердце что-то неладное.
Шарапов, привстав на стременах, скривил недовольную гримасу, но не ослушался и прохрипел:
— Эскадрон! Пррравое плечо вперед, марш-марш! Рысью!
В тот час в Белорецке шла резня. Воспользовавшись уходом отряда на Верхне-Уральск, дутовская сотня с красными бантиками на груди обманным образом вошла в поселок. По сигналу с гиком и улюлюканием они бросились на беззащитных раненых и обозников, кололи пиками, били нагайками. Отовсюду неслись стоны детей и матерей.
Шарапов несся впереди эскадрона. Конь под ним покрылся пузырчатой пеной. Пригнувшись к гриве, он налетел на хорунжего в новеньких погонах, как коршун на ягненка, и пикой выбил его из седла.
— Руби их! — кричал Шарапов своим конникам.
Выпавший из седла хорунжий с трудом поднялся и встретился со взглядом старого казака.
— Енборисов! — изумленно воскликнул Шарапов. — Попался, сучий сын? — и ловко проткнул его пикой.
Среди заколотых на возах Шарапов узнал Коробейникова. Рядом с ним лежала обезображенная женщина. Старый казак не знал, что сестра Томина с Саввой ночью пришли в Белорецк.
Днем главком Каширин и его адъютант Суворов подписали приказ:
«Сотня казаков противника, надев красные ленты, замаскировалась под кавалеристов Южноуральского отряда и проникла в Белорецк, нанеся нам некоторый урон. Застава, приняв казаков за своих, не спросила у них пропуска. Во избежание принятия частей противника за своих приказываю: ежедневно прикалывать красные ленты на различных местах костюма и головного убора. Ежедневно в приказе по отряду будет указываться, как должна складываться лента и где она должна прикалываться».
Несколько удачных стычек с белоказаками в пути окрылили бойцов и командиров.
— Правильно решил Николай Дмитриевич, — говорили между собой конники, — так и махнем через Верхне-Уральск на Екатеринбург.
С каждой верстой белые сопротивлялись упорней, а продвигаться в густом лесу было особенно трудно. Десять дней шел отряд, но у Вятского хутора пришлось остановиться. До города рукой подать, мешает только бритая гора Извоз. В старину здесь пролегал путь от горы Магнитной на Белорецкий и другие железоделательные заводы. Крестьяне, возившие руду извозом, обычно останавливались на этой горе на отдых. Отсюда и пошло название. С горы как на ладони виден Верхне-Уральск.
Разведчики принесли тревожные вести: на двадцать верст по Извозу протянулись окопы, перед ними проволочные заграждения, а еще дальше — волчьи ямы.
Николай Каширин бросил в бой второй батальон 1-го уральского полка. Блюхеру не понравилась тактика главкома, но он решил молчать, опасался, что Каширин не стерпит замечаний. Зато командир батальона, бывший штабс-капитан Бусяцкий, возмутился и сказал командиру полка:
— Пока на гору взберемся, никого в живых не останется.
Павлищев вскипел:
— Штабс-капитан, вы трус! Вы нарушили договор. Я отстраняю вас от командования и сам поведу батальон. Марш в обоз!
Атака захлебнулась. Оставив много раненых на поле боя, батальон отошел. Павлищев с раздробленным пальцем на правой руке остался в строю. Насупившись, он подошел к Блюхеру и опросил с досадой:
— Разве так можно, Василий Константинович?
Блюхер не ответил.
— Молчите? Боитесь сказать ему?
Блюхер понимал, что командир полка намекает на Николая Каширина.
— Знал бы — в Екатеринбурге отказался бы от договора.
— Чем вы недовольны, Иван Степанович?
— Неоправданными потерями. Будь вы главком — что бы вы сделали?
Павлищев настойчиво требовал ясного ответа, и Блюхер понял, что молчанием не отделаться. Надо ответить, но правдиво, чтобы у спорщика не осталось и тени сомнений.
— Я бы открыл огонь из всех пушек, а потом пустил бы полк.
— Вот именно! — воскликнул Павлищев. — О чем толковать? Курица и та поймет. — При этом он стучал себя по лбу указательным пальцем здоровой руки.
На другой день Каширин приказал Калмыкову спешить один эскадрон и пустить его ползком в гору. Белые открыли огонь из пулеметов, Калмыков потерял половину эскадрона. Первый же пленный рассказал, что дутовцы заставили музыкантскую команду вертеть деревянные трещотки, а стрелял всего один пулемет.
На третий день атака снова не принесла успеха. Между тем запас патронов иссякал. Командиры донесли об этом Каширину. «Была не была», — решил Николай Дмитриевич и, перегруппировав силы, приказал Павлищеву начать очередную атаку.
С тяжелым чувством Павлищев выслушал приказ и пожалел, что незаслуженно обидел Бусяцкого. Полк рванулся. Белые дрогнули и побежали в гору. Каширин радостно кинулся на Извоз, но в эту минуту пуля угодила ему в ногу выше колена. Штанина быстро намокла от крови, и главком, теряя сознание, упал. Его подхватили и унесли в укрытие.
— Суворов! — с трудом произнес он. — Пиши мое приказание — Блюхеру принять на себя командование.
Василий Константинович не обрадовался этому известию, зато Павлищев впился в него глазами, с нетерпением ожидая, что предпримет главком. А тот взглянул на гору и, как бы рассуждая сам с собою, сказал:
— Хорошо бы разведать, есть ли противник на самой верхотуре.
— Прикажете послать? — раздраженно спросил Павлищев.
— Только добровольцев.
Павлищев посмотрел на бойцов, а те мнутся.
И вдруг перед Блюхером вырос на коне Симеон Епищев, точно такой же, как перед крылечком, когда искал штаб командующего.
— Дозволь, главком, поехать одному в разведку.
— Тут нужен молодой удалец.
— Не спорь, раз сказал — поеду.
Никто не успел оглянуться, как Епищев погнал галопом коня в гору. Все напряженно смотрели ему вслед. Епищев достиг уже высоты, но в эту минуту затрещала пулеметная очередь. Из груди бойцов вырвался тяжелый вздох: все увидели, как конь и всадник покатились кубарем вниз.
…Через полчаса Блюхер отдал приказ: всем полкам отойти обратно на Белорецк, оставив в арьергарде полк Томина.
Так неудачно закончился поход отряда на Верхне-Уральск.
К ночи жара спала, над Белорецком засияли жемчужные плошки; поднявшись поздно, луна источала молочный свет на горы и сосны, обволакивая их бледной дымкой.
Блюхер в солдатской рубахе с незавязанными тесемками укрылся в тени под деревом. Здесь его штаб.
— Разрешите, товарищ главком!
Блюхер по голосу узнал полковника Бартовского.
— Пожалуйста! — пригласил он. — Не спится?
— Прошу прощения! Павлищев и все офицеры полка просят вас к себе.
Блюхер не догадывался, зачем его приглашают. Он мог приказать всем офицерам явиться к нему, но подумал и решил пойти к ним.
В небольшой комнате, пропитанной духотой и махорочным дымом, сидели офицеры павлищевского полка. При виде главкома все встали.
— Звали меня? — спросил он.
— Приглашали, — пробасил Бартовский.
— Один черт. Говорите, Павлищев!
Иван Степанович, отвернувшись, молчал.
— Не будете говорить — уйду.
Бартовский, — для смелости он успел выпить, его всклокоченные волосы на голове и немного развязный тон выдавали его, — нарушил молчание:
— Сегодня в полночь истекает срок нашего договора. Мы честно прослужили шесть месяцев. Через полчаса мы вольны идти куда угодно.
Блюхер не ожидал такого заявления и в первую минуту смутился. Он давно забыл про договор офицеров с Голощекиным и считал, что никому из офицеров не придет в голову вспоминать о нем. Сейчас они застали его врасплох, и надо было либо вступить в спор, либо признать силу договора.
— Павлищев, — обратился он к командиру полка, — вы уходите или остаетесь?
— Остаюсь, — без раздумья ответил Павлищев, и Блюхер с облегчением передохнул.
— А вы, Бусяцкий?
Все ожидали, что из-за обиды на Павлищева он решительно откажется. По тому, как он поднялся со скамьи и посмотрел на командира полка, никто уже не сомневался в этом, но Бусяцкий тихо произнес:
— Я как все.
— Вы, Бартовский?
— Ухожу.
— Ваше право, — согласился главком. — Вы честно служили, отважно воевали. Бойцы вашего полка — уральские рабочие. Они полюбили вас, Павлищева, Бусяцкого и других. За вами они готовы пойти в огонь и воду. Что будет, когда они узнают о вашем решении? Куда вы пойдете, Бартовский? К Дутову? До Красной Армии уж не так далеко, а вы — в кусты. Стыдно! Завтра я прикажу выдать вам жалованье и двухнедельный паек. Хлеба в обрез — сами знаете. Спасибо за службу! Прощайте!
Блюхер резко повернулся и вышел на улицу. Кошкин, сопровождавший главкома, молчал всю дорогу. Когда они подошли к дереву, под которым порученец расстелил одеяло, Блюхер схватил себя за грудь и тут же лег. Тело его вздрагивало, он тяжело дышал, и Кошкину казалось, что главком плачет.
Неожиданно подошел Павлищев и тихо спросил:
— Спите, Василий Константинович?
Блюхер с трудом поднялся.
— Павлищев? — удивленно спросил он. — Чего вы еще хотите? Тоже уходите?
— Василий Константинович, — виновато ответил Павлищев, — офицеры полка просили передать, что отдают вам договор и остаются в полку.
— А Бартовский?
— Он тоже остается.
Блюхер молча протянул руку Павлищеву и крепко пожал ее.
На рассвете к главкому привели ходока из Богоявленска. Ходок был в разбитых сапогах и запыленном пиджаке, без картуза. Соломенная шевелюра напоминала гнездо аиста. Блюхер внимательно следил за жестами ходока, мысленно взвешивая каждое его слово.
— Тебя, говоришь, Скворцовым зовут? — спросил главком, уводя свой взгляд в сторону.
— Зачем Скворцовым? Я — Гнездиков, командир роты на Богоявленском заводе.
— Приехал-то зачем?
— Для связи.
— Чего же ты хочешь?
Гнездиков с радостью поел бы, но ему не предложили, а забрасывали вопросами, да еще не верили. И решил побаловаться по-рабочему, забыв, что перед ним главком.
— Манной каши, — ответил он полусерьезно.
— А березовой не хочешь? — пригрозил Блюхер и обратился к порученцу: — Кошкин, подай-ка плетку!
Гнездиков не смутился:
— Меня столько били, что еще разок устою. В своем заводе дал бы сдачи, а здесь вроде неудобно.
Блюхер остыл.
— Ты Калмыкова знаешь?
— Кто же не знает Михаила Васильевича? — простодушно ответил Гнездиков. — Сложил он свою голову под станцией Кассельской. И Петьку, его племяша, там же убило. Его мы похоронили у себя, а тела Михаила Васильевича не нашли.
— Пете сколько лет было?
— Пятнадцать. Дутовцы ему глаза выкололи, тело ножом изрезали, но парень не выдал нас.
— Кликни Калмыкова! — приказал Блюхер Кошкину.
Гнездиков испуганно стал озираться. Со стороны казалось, что, уличенный во лжи, он начнет юлить и сознается в том, что его подослали.
Калмыков пришел и, как всегда, шумно спросил:
— Чего, Василий Константинович?
— У тебя племяш Петька есть? — Главком стал между Калмыковым и Гнездиковым.
— Есть! — весело ответил Калмыков. — Сын моего брата Ивана.
— А этого парня знаешь?
Калмыков прищурился:
— Не припомню.
Гнездиков, вылупив глаза, со страхом смотрел на Калмыкова: он и не он, лицо почернело от загара, усы такие же, лысый ли — под картузом не видать.
— Расскажи нам по-человечески, зачем пришел? — спросил Блюхер, как будто впервые задал этот вопрос.
— Чего рассказывать, когда не верите.
— Кто это не верит? — с наигранным удивлением возмутился Блюхер. — Давай говори!
Гнездиков бросил испытующий взгляд на главкома и Калмыкова.
— Я тебя, Михайло Васильевич, сам плохо припоминаю, но только ты у нас главкомом был, а как ушел под Оренбург — след и простыл. Потом сказывали, что тебя под Кассельской казак полоснул пополам. Если ты тот самый Калмыков, Петькин дядя, — значит, воскрес. Ну и живи на здоровье! — Он повременил, посмотрел, как его слушают, и продолжал: — Решили мы новый отряд сформировать. Теперь нас полторы тысячи человек, конная сотня да две пушки. В Архангельском заводе еще больше, главкомом у них Дамберг. Говорят, латыш, а по-моему, татарин. Мы с ним заодно действуем, бьем дутовцев, отбираем у них оружие и хлеб. Сами кормимся и детишек не забываем. Фронт держим по реке Белой, дутовцев на свою сторону не пущаем. Посылали ходоков по селам, нет ли где партизан, проезжающих спрашивали и дознались, что в Белорецком заводе агромадный отряд Блюхера и Каширина.
— Мандат у тебя есть? — перебил Калмыков.
Гнездиков отрицательно покачал головой.
— Может, брешешь? Может, у вас никаких отрядов и в помине нет?
Напуганному Гнездикову пришла в голову мысль.
— У нас телеграфную линию ладили перед моим уходом. Запроси завод, кто есть Гнездиков.
Днем из Богоявленска подтвердили, что Гнездиков послан для связи. Блюхер мучительно долго размышлял над тем, куда двинуться отряду. До позднего вечера расспрашивал Калмыкова, Гнездикова и других про дорогу вдоль Белой и чертил на большом листе самодельную карту.
На другой день на совещании командиров полков главком изложил план похода Южноуральского отряда.
— Не пойдем! — неожиданно заявил Иван Каширин.
— Как так не пойдем? — удивился Блюхер.
— Очень просто, мой полк отказывается…
Удар кулака по столу оборвал речь Каширина. Никогда раньше Блюхер не позволил бы себе такую резкость, но сейчас, когда решалась судьба тысяч людей, его возмутило поведение Каширина.
— Мы тебя спрашивать не станем, — пригрозил главком. — Ты анархизм выбрось на свалку. Революционная дисциплина — закон. Не подчинишься — будем судить.
Николай Дмитриевич, — ему трудно было стоять на костылях, — продолжая сидеть, поднял руку, призывая к порядку. Он понимал, что прав Блюхер, а не брат.
— Главком знает, что говорит. Со мной к Блюхеру не хотел идти? Не хотел! На Верхне-Уральск подбивал меня вести отряд? Подбивал! Что из этого вышло? Один конфуз! Людей потеряли, а не пробились.
— Не надо было с Извоза уходить, — бросил Иван.
В спор вступил Шарапов:
— Я тоже слово скажу. Мы, казаки, пошли к Блюхеру драться за идеал, — он вспомнил слова Цвиллинга на одном из митингов, — а ты, Иван Дмитриевич, за амбицию. Решать будешь не ты, а мы вместе. Куда ты пойдешь? Здесь останешься? Думаешь, удержишься в горах? Сдавят тебя дутовцы да еще на суку повесят. Василий Константинович, голосни, пожалуйста!
Слова Шарапова показались Блюхеру такими убедительными, что он ухватился за них и тут же предложил:
— Кто за то, чтобы идти на север и соединиться с Красной Армией?
Все, кроме Ивана Каширина, подняли руки.
— Иди отсюда, Иван Дмитриевич, — не скрывай своего раздражения, приказал Блюхер. — Если до утра не переменишь свое решение — уводи полк, иначе прикажу тебя арестовать и судить.
Каширин зло сплюнул и вышел на улицу.