Настя тяжело переживала равнодушие Василия, но мириться с этим не хотела. «Не мытьем, так катаньем, но я привяжу его к себе», — думала она, уверяя себя в том, что Василий с годами смирится, полюбит ее и тогда они поженятся. И вместе с тем не могла представить себе, как Василий будет жить в их доме со вздорной маменькой и сестрами.

При всяком удобном случае она спускалась в лавку и слезно просила свидания. Василий был неумолим. И вот однажды, когда она, стоя у конторки, бросила резкое слово Василию, в лавку вошел тот самый молодой человек, который под Новый год так жеманно пригласил Настю танцевать. Василий узнал его и подумал: «Вот такого ферта не жаль пугнуть». Опираясь пальцами на край прилавка, он с презрением посмотрел на него, меж тем как Настя, изменившись в лице, гордо спросила:

— Какими судьбами, Геннадий Ардальонович?

— Шел мимо, дай, думаю, зайду, — ответил он, галантно расшаркиваясь перед Настей.

— У нас через лавку хода нет в квартиру, — заметил Василий.

— Не в свое корыто не суйся, — огрызнулся Геннадий Ардальонович.

— Много ли корысти в таком корыте, — покачал головой Василий.

— Хам, не с тобой пришел разговаривать.

Василий вышел из-за прилавка и приблизился к Геннадию Ардальоновичу:

— Эй ты, погремушка, гляди, как бы я тебя не вышвырнул на улицу.

Лицо у Геннадия Ардальоновича перекосилось и покрылось пятнами. Настя с чертовским весельем смотрела то на него, то на Василия, но не вмешивалась. Никогда она не видела Василия таким сердитым.

— Я… я расскажу Фадею Фадеевичу, и ты… ты вылетишь вон, — заикаясь пригрозил Геннадий Ардальонович.

Василий без слов повернул Геннадия Ардальоновича к себе спиной, ухватил правой рукой за меховой воротник, подтолкнул без труда к двери и, открыв ее, вытолкал непрошеного гостя, дав хорошего пинка коленом.

Настя, сдерживая смех, выскочила из-за конторки, подбежала к Василию и, не дав ему опомниться, быстро поцеловала в щеку.

— Ловко ты его отделал.

— Иди к себе наверх! — строго сказал Василий. — Все вы одного поля ягоды.

Настя мгновенно преобразилась. Ее лицо сразу приняло независимый вид, и она, напустив на себя строгость, певуче произнесла:

— Ты со мною помягче, я могу коготки показать.

— Идите из лавки, барышня, — деловым тоном предложил Василий, — иначе папеньке скажу, что мешаете работать.

Настя промолчала и, высоко задрав голову, поднялась по лестнице в квартиру.

Сеня забежал в лавку и, убедившись, что хозяина нет, таинственно сообщил Василию:

— Нашел такую бумажку, что беспременно в полицию надо отнести.

Василий впился глазами в крупные печатные буквы и читал вслух:

— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Граждане! Вчера вы видели зверства самодержавного правительства! Видели кровь, залившую улицы! Видели сотни убитых борцов за рабочее дело, видели смерть, слышали стоны раненых женщин и беззащитных детей! Кровь и мозги рабочих забрызгали мостовую, мощенную их же руками. Кто же направил войско, ружья и пули в рабочую грудь? — Царь, великие князья, министры, генералы и придворная сволочь.

Они — убийцы! — смерть им! К оружию, товарищи, захватывайте арсеналы, оружейные склады и оружейные магазины. Разносите, товарищи, тюрьмы, освобождайте борцов за свободу. Расшибайте жандармские и полицейские управления и все казенные учреждения. Свергнем царское правительство, поставим свое. Да здравствует революция, да здравствует учредительное собрание народных представителей! — Российская социал-демократическая рабочая партия».

— Кто тебе сказал, что листовку надо отнести в полицию? — спросил Василий, еще больше озлобясь после стычки с Геннадием Ардальоновичем и Настей.

Сеня мямлил. Василий посмотрел на него недобрым взглядом, сложил листовку вчетверо и, спрятав в карман, сказал:

— Дурак! Принесешь, а тебя спросят, где взял. Начнешь мэкать, и тебя сразу сцапают да в кутузку. Не рад будешь.

— Чего кричишь? — испуганно отступил Сеня. — Нешто сам не понимаю? Надо ее на забор наклеить.

— Завтра ночью наклеишь, а сегодня я еще раз ее почитаю.

Оставшись один, Василий подошел к конторке, положил на нее локти и уперся руками в лицо. Так он любил думать. «Неужели можно жить без царя? — размышлял он. — В листовке так и написано — правительство поставим свое. Это не про меня думают: я еще молод и не рабочий, а только приказчик у купца второй гильдии. Неужели же рабочие, которых я видел у Нарвской заставы, смогут управлять, как царь со своими министрами?» Все перемешалось в голове, и трудно было решить этот вопрос, но неожиданно у Василия мелькнула мысль: «Почему бы не пожить без царя, — может, без него и лучше». Даже злость его взяла, что не с кем поговорить, разузнать. «Надо бросить лавку и уйти на завод. Руки у меня крепкие — работы не боюсь, а на заводе сразу пойму, что к чему». Но тут же возникли новые сомнения — где жить, кормиться? «Неужели Фадей Фадеич не позволит остаться на кухне?»

Мысли Василия были прерваны приходом хозяина. Он направился прямо к конторке. Василий уступил место и отошел к прилавку. Хозяин открыл конторку, долго рылся в счетах и лукаво спросил:

— Зачем с благородными людьми задираешься?

— Это вы про кого, Фадей Фадеич?

— Ну хотя бы с Геннадием Ардальоновичем.

— Не задирался я с ним, — спокойно ответил Василий, — взял за загривок и вышвырнул на улицу. А больше ничего. У меня на полках товар, в конторке деньги, мне за все отвечать. Я никому не позволю в лавке своевольничать.

Фадей Фадеевич заинтересованно слушал.

— Мне Геннадий Ардальонович говорил иное.

— Так вы позовите его, я уступлю ему мое место.

— Это ты брось, я тебя не отпущу.

— Так не корите. И без Геннадия Ардальоновича тошно жить.

Хозяин с удивлением посмотрел на Василия. Он привык к тому, что перед ним всегда стоял послушный деревенский парень, а он, Воронин, его благодетель.

— Надбавку хочешь? — догадался Фадей Фадеевич.

Василий не ответил и отвернулся. В эту минуту хозяин понял, что Василию пора занять иное место, а отношение всей семьи к нему должно измениться. Вовек не найти такого преданного приказчика. По существу, он управляет всей лавкой, ведет счета и переписку, распоряжается бесконтрольно деньгами, а честность его фанатична. Родной сын так не вел бы дело отца, а норовил бы присвоить малую толику денег. «Не парень, а клад», — подумал Фадей Фадеевич и добавил:

— Чего молчишь? Может, у тебя другой какой гнет? Сдается мне, что ты на Настеньку засматриваешься.

— Ни к чему эти разговоры, — ответил Василий. — Что Настасья Фадеевна мне нравится — не таю, но мы не пара.

— Зря! Мне ты люб. Из тебя через пяток лет купец на славу выйдет.

Такого разговора Василий не ожидал. Вот бы Луше услышать эту речь! И льстить не надо, а только низко поклониться и поблагодарить благодетеля, что судьбе угодно было улыбнуться ему, деревенскому парню. А дома-то как обрадуются отец с матерью, по всей деревне говорить будут: «Васька-то, гляди, купцом заделался, барином по Питеру ходит». Но в эту минуту перед глазами возникла Дворцовая площадь с грозной колонной, и ненависть, словно тошнота, подступила к горлу.

— Не быть тому, Фадей Фадеич. Настасья Фадеевна сама по себе, а я сам по себе. Она необыкновенная барышня, большого, можно сказать, ума, даже таланта. Дайте ей волю в науках — не пожалеете.

Таких речей Фадей Фадеевич не слышал. Сколько приказчиков встречал на своем веку — все норовили обмануть хозяина, обсчитать, утаить. У всех подобострастие в лице, готовы стоять на задних лапках. А этот горд, копейки лишней не возьмет, да и не радуется тому, что за него могут отдать красивую купеческую дочь с приданым. «Что бы это могло быть?» — удивился Фадей Фадеевич и спросил:

— Почему не о себе заботишься, а о Настеньке?

Василий обрадовался неожиданному случаю объясниться с хозяином начистоту.

— Не все люди на один манер, — ответил он, — кто во сне видит себя купцом, кто зарится на хозяйские деньги. А мне ни того, ни другого не надо. Учиться бы мне, да денег за меня никто платить не станет. Через год пойду на фабрику рабочим. Про меня и весь сказ. А Настасье Фадеевне беспременно помогите, вы ей родитель, у вас деньги есть.

— Про Настеньку — это особая статья. Может, ты и прав, но моя Гликерия Филипповна — баба капризная. Мне с ней совладать труднее, чем с чертом. Вот тебя я не понимаю. Неужели на фабрике лучше, чем у меня? Волю я тебе дал полную, доверие мое ты оправдал — и я к тебе с почетом, хотя тебе только семнадцать годов. Опять же в дом хочу тебя взять на полных правах и комнату выделить.

— Не надо мне, Фадей Фадеич, в ваши покои идти, я от Луши не уйду.

— Она тебе не мать.

— Зато я у нее в долгу.

Фадей Фадеевич молча пошел к лестнице. Взойдя на несколько ступенек, он обернулся и пробасил:

— Я тебе сказал все, а ты делай как знаешь.

Весной в доме Воронина появился студент, приглашенный для занятий с Настей. Если он проходил в квартиру через лавку, то Василий, как бы ни был занят, неизменно приветствовал его первый и вежливо приглашал:

— Милости просим, Николай Николаевич!

Студент в свою очередь снимал фуражку и отвечал:

— Благодарствую!

Занятия настолько увлекли Настю, что она теперь редко тревожила Василия. Она не догадывалась, почему отец наперекор матери неожиданно решил обучать ее наукам и пригласил студента, которого ему рекомендовали как вполне благонадежного человека. О разговоре Василия с ее отцом она не знала. Когда Настя проходила через лавку на улицу или домой, Василий старался ее не замечать. Это злило ее, она готова была надерзить ему, но в присутствии покупателей не решалась.

По воскресным дням Василий уходил из дому. Никто не знал, что он посещает Пушкинскую библиотеку на углу Рузовской улицы и Обводного канала и читает там книги. Больше всего ему нравились «Князь Серебряный» А. Толстого и «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» Нарежного. Не раз он пытался заговорить с Николаем Николаевичем о чтении книг и о своем желании учиться, но не хватало смелости. Прошло несколько месяцев, и только осенью, воспользовавшись случаем, когда в лавке никого не было, рискнул остановить студента.

— Осмелюсь спросить у вас, Николай Николаевич, каковы успехи Настасьи Фадеевны?

Студент добродушно посмотрел на Василия:

— Ex nihilo nihil!

— Это как же понимать? — с оттенком удивления спросил Василий.

— В прямом смысле.

Лицо Василия выразило растерянность.

— Прошу не гневаться, Николай Николаевич, но я своим умишком не понял ваших немецких слов.

— Это латынь, молодой человек. Ex nihilo nihil означает: из ничего не выйдет ничего.

Василию показалось, что его ударили обухом по голове.

— Неужели же наша барышня неспособная?

— Да, молодой человек, nuda veritas — голая истина!

— А я-то думал…

— О sancta simplicitas! О святая простота! — воскликнул студент и тут же перешел на прозаический язык: — Мамзель годится для танцев и иных мирских утешений, или, как сказал поэт, рожденный ползать — летать не может.

— Осмелюсь возразить, Николай Николаевич. По-вашему выходит, — и здесь он ответил студенту в тон, — не в свои сани не садись.

— Хотя бы так.

— Не согласен, — решительно возразил Василий. — Настасья Фадеевна не в счет, могла быть ошибочка. В торговом деле, к примеру, это часто случается. Но ежели я, по вашему уразумению, рожден мужиком, то мне науки вовек не освоить? Значит, рабочий министром стать не может?

— Допустим! — неопределенно пожал плечами студент.

— Уж вы нашего брата к себе не допустите, — с укором сказал Василий, — над купеческими дочками смеетесь, а чем они хуже вас? Рабочие когда-нибудь все поставят на место.

Последние слова он произнес негромко и даже нерешительно, но с надеждой. В столице и во всей стране было неспокойно, министра Святополк-Мирского уволили, назначили Булыгина, войну с Японией закончили позорным миром, Каляев бросил бомбу в дядю царя, великого князя Сергея Александровича, полиция охотилась за революционерами. Студент не мог принести вреда ему, Василию, но не хотелось выдавать своих мыслей — такой разболтает повсюду, дескать, у купца Воронина молодой приказчик крамольные речи ведет.

Николай Николаевич многозначительно посмотрел на Василия и, посвистывая, вышел из лавки на улицу.

С того дня он все чаще приходил к Ворониным через лавку и нередко сам произносил первый:

— Желаю здравствовать, молодой человек!

Василий чувствовал в этом приветствии легкую насмешку, но неизменно был вежлив:

— Милости просим, Николай Николаевич!

В сентябре девятьсот пятого года до Петербурга докатилось эхо московской забастовки. Начали ее печатники, их поддержали железнодорожники, а за ними потянулись все рабочие. Движение поездов прекратилось. К бастующим присоединились инженеры, врачи, учителя, адвокаты, студенты. В октябре вся страна забурлила гигантским потоком, грозя прорвать плотины самодержавия. Царь издал манифест, обещая всем свободу слова, совести и собраний и даже Государственную думу с народными депутатами. Но народ терял веру в того, кто безжалостно приказал расстреливать рабочих девятого января. Распевали и песенку:

Царь испугался, издал манифест: мертвым свобода, живых — под арест.

В городах возникали советы рабочих депутатов. Сильнее других городов бурлила Москва. Толковали, что скоро перестанут печь хлеб, начнется голод, что рабочие грозят разрушить машины в Рублеве и в Мытищах и тогда Москва останется без воды. Почтово-телеграфные служащие потребовали уволить управляющего министерством внутренних дел Дурново и вынесли постановление, в котором указали: «Министр-провокатор не должен иметь влияние на управление свободой России». Дурново в ответ предупредил, что служащие будут уволены, если не возобновят работу. Москвичи не испугались. Забастовали банщики, мыться стало негде. В Химках неизвестные сожгли дачу Стадницкого, а в Кучине — дачу Шаховского.

В большом зале консерватории на митинге выступил рабочий, одетый в косоворотку и высокие сапоги. Он говорил язвительно и смело:

— Буржуазия ликует. Извольте видеть, манифест им конституцию дал! Я вам скажу прямо: это не конституция, а проституция. Вы вот сходитесь, речи говорите, а все ни к чему. Действовать надо! Пора пугнуть жирных господ!

На второй день декабря в Спасских казармах у Сухаревой башни взбунтовался 2-й Ростовский гренадерский полк. Солдаты овладели цейхгаузом, устранили офицеров и посадили их под арест.

Шестого декабря, в Николин день, на Красной площади происходило молебствие партии союза русского народа. Во время пения «Боже, царя храни» часть присутствующих запела «Вы жертвою пали» и «Марсельезу». Началось побоище.

На другой день забастовала вся Москва и началось вооруженное восстание.

Новый, девятьсот шестой год Воронины не справляли. Дела в лавке ухудшились, хозяин ходил мрачный. Николай Николаевич продолжал заниматься с Настей, но теперь часто пропускал уроки, не приходил вовсе. В погожий майский день он явился возбужденный и, пройдя мимо прилавка, за которым стоял Василий, пренебрежительным тоном сказал:

— Вот видишь, Васька, твоя не взяла! В этом году рабочий не станет министром.

Василий презрительно посмотрел на студента и двусмысленно ответил, запомнив латинскую поговорку:

— Ex nihilo nihil! Был ты, Николка, дерьмом и обратно им остался.

«Поди узнай, о ком он сказал: о царе или обо мне? Зубастый парень», — подумал студент и тут же поднялся по лестнице в квартиру, а уходя с урока, громко рассмеялся и сказал:

— Не понимаешь, как себя вести. Приходи сегодня вечером на Расстанную пять, квартира четыре, спросишь Ковалева.

Студент по-обычному засвистел и вышел на улицу, оставив Василия в полном смятении. «Куда это он меня зовет и зачем? — подумал он. — Ловушка или двуличный человек?»

Вечером Василий нашел дом, который ему назвал Николай Николаевич. Он постоял в нерешительности перед четвертой квартирой и наконец позвонил. Ему открыл сам студент и, схватив за руку, без слов увлек в небольшую комнатенку. Василий боязливо осмотрелся. В углу стояла железная кровать, посередине неказистый стол и два стула, у окна этажерка с книгами.

— Садись!

Василий послушно сел, держа картуз в руках.

— Знаешь, зачем звал? — спросил Николай Николаевич.

— Нет.

— Ты давеча кого дерьмом обозвал: меня или царя?

— Как хотите понимайте, но я вас не боюсь, — решительно заявил Василий. — А мериться силой не советую, — и положил на стол жилистый кулак.

— Молодец, Васька! — развязно, как показалось Василию, сказал студент. — Меня называй как хочешь, а царя так не следует. Он не дерьмо, а кровопийца, которого надо вздернуть на дыбу. Палач Николка!

Василий недоверчиво смотрел на студента, не зная, го ли он говорит, что думает. «Сейчас я его проверю», — тут же решил он и с заинтересованным видом спросил:

— Скажите, пожалуйста, где теперь отец Гапон?

— Почему это тебя интересует?

«Увиливает, — подумал Василий, — не хочет сказать».

— Он ведь человек духовного звания, не то что мы с вами. Хотел рабочих из собачьей жизни вывести, а что получилось?

— Гапон провокатор и такой же подлец, как царь. Он уже нашел себе успокоение, — объяснил студент.

— Это как же понимать, Николай Николаевич? Говорите вы не латынью, а все-таки не ясно. Я был девятого января прошлого года на площади. За что стреляли в рабочих?

— Ты не Воронин, все понимаешь сам.

— Воронин тоже понимает, но по-своему. Опять же, Настасья Фадеевна понимает, и тоже по-своему.

Николай Николаевич пристально смотрел на Василия, чувствуя удивительно логичный ход мыслей у этого молодого парня. «Не надо его больше испытывать, — решил он, — выложу все начистоту».

— Настасья Фадеевна понятливая, умная барышня, — начал студент, — я на нее напраслину возвел, но ненавижу ее лютой ненавистью, как ненавижу и отца ее, мать, все купеческое семя. Все они готовы перегрызть нам глотку. А насчет Гапона я тебе скажу. Попа спас эсер Рутенберг, а потом он с ним рассчитался.

— Я и его знаю, — перебил Василий.

— Откуда? — поразился студент.

— Слушал его речь к рабочим у Нарвской заставы девятого января, он уговаривал их не ходить к царю с петицией.

— Так вот, Рутенберг помог ему бежать за границу. Осенью прошлого года, когда начались забастовки, Гапон вернулся в Россию и сразу вступил в переговоры с главным министром Витте. О чем они там говорили, нам ясно, потому что Гапон стал выступать против тех, кого призывал к забастовкам и восстанию, против революционеров. Полиция поручила ему добиться от Рутенберга выдать боевую организацию Центрального комитета партии социалистов-революционеров, то есть эсеров. Рутенберг, не будь дурак, сообщил об этом своему Центральному комитету, и тот разрешил убить Гапона в такой обстановке, в которой будет неопровержимо доказана его провокаторская роль.

Василий с интересом слушал рассказ Николая Николаевича.

— Двадцать восьмого марта, — продолжал студент, — Рутенберг заманил Гапона для переговоров на дачу в Озерках под Питером, а в боковой комнате спрятал несколько рабочих-гапоновцев и трех эсеров. Начались переговоры. Рабочие все слышали. Когда переговоры кончились, они вошли в комнату. Гапон, понятно, смутился, забился, как зверек, в угол. Подробностей я не знаю, но доподлинно известно, что его тут же повесили и только недавно полиция обнаружила его труп. Собаке — собачья смерть!

Николай Николаевич поднялся, подошел к окну, стоя спиной к Василию. Потом он обернулся и тихо спросил:

— Фадей Фадеевич часто в лавке бывает?

— Мало, я один хозяйничаю.

— Хочешь мне помочь?

— Смотря в каком деле, — ответил уклончиво Василий. — Если воровать, то на меня не рассчитывайте.

— У тебя в голове много дури, — безобидно сказал студент. — Я не тот, за кого ты меня принимаешь. Жандармы и полиция сейчас бесчинствуют. Сюда ты больше не приходи и адрес этот позабудь. А вот я к тебе частенько буду захаживать, приносить листовки и газеты, а ты их прячь в воронинском драпе и сукне. Мой товар с виду простой, а действует как бомба. Дело это опасное, сам понимаешь. Согласен?

Василий встал. Теперь студент в его глазах сразу вырос, словно колонна на Дворцовой площади. Ему даже стало душно от подступившей к сердцу радости, он готов был броситься студенту в объятия, но сдержал себя и деловито ответил:

— На этот счет можете быть уверены. Ни одна живая душа не найдет, да и кто станет искать у купца в лавке?

— Вот мы и поняли друг друга! — весело похлопал Николай Николаевич по спине Василия.

На другой день студент вошел в лавку, и Василий как ни в чем не бывало приветливо встретил его:

— Милости просим, Николай Николаевич!

— Благодарю! — ответил студент и, бросив на него заговорщицкий взгляд, поднялся по лесенке в квартиру. На следующий день студент опять пришел и, убедившись, что в лавке никого, кроме Василия, нет, положил на стол перевязанную бечевкой пачку и быстро произнес:

— В тайник!

Василий тотчас извлек из-под прилавка рулон драпа, ловко развернул его, не задев пломбы, вложил пачку, снова свернул и бросил рулон открыто на полку.

Студент одобрительно подмигнул и поднялся в квартиру. Василий остался один. Вся эта маленькая история вызвала в нем прилив гордости, — шутка ли сказать! — отныне он приобщился к тем людям, за которыми гонятся, как ищейки, агенты жандармской полиции.

За неделю студент притащил пять пачек, и все они с помощью Василия нашли себе место в рулонах драпа, посконного и велюрного сукна.

А потом Николай Николаевич исчез и больше не приходил. Настя ждала его день, другой, третий, а он словно в воду канул. Ждал его и Василий. Ведь между ним и студентом было договорено, что они начнут заниматься по программе гимназии. «Что бы это могло быть? — размышлял Василий. — Не заболел ли? Идти к нему нельзя, он ведь просил забыть адрес на Расстанной. Неужели Николая Николаевича схватили жандармы и упрятали в Петропавловскую крепость?»

Не раз Василия подмывало развернуть хотя бы один из отмеченных им рулонов, извлечь газету или листовку и почитать, но он решительно отгонял эту мысль, считая, что свершит святотатство. Рассудительность тем не менее одержала верх. «Я как собака на сене, — думал он, — сам не читаю, другим не даю. А уж если сторожу, то надо знать, что за сокровище». Закрыв субботним вечером наружную дверь ранее обычного, Василий прислушался к шорохам в хозяйской квартире и, найдя момент подходящим, вытащил одну пачку на прилавок. Едва он развязал бечевочку и развернул оберточную бумагу, как увидел на круглоспуске ноги хозяина, бесшумно спускавшегося в лавку. Малейшая растерянность могла выдать Василия с головой. Обмануть Воронина было не под силу даже прожженному приказчику, не то что молодому и застенчивому Василию. Уложить быстро пачку обратно в рулон было безрассудно — Фадей Фадеевич заметил бы. Оставить на прилавке в надежде, что он не обратит внимания, — рискованно.

«Как быть? Что сделать?» — эти вопросы сверлили мозг Василия, заставив забыть все остальное. И вдруг мелькнула мысль. Оставив пачку на прилавке, он поспешил к круглоспуску и, взбежав на несколько ступенек, очутился перед хозяином.

— Фадей Фадеич, — стараясь не выдать своего волнения, сказал шепотом Василий, — полиция стучится, а я лавку закрыл. Чего ей, окаянной, надо? За взяткой пришли? Не давать! Идите наверх, закройте на кухне дверь на засов.

Другого приказчика Воронин бесцеремонно отшвырнул бы в сторону и сам открыл бы лавку, но Василия он послушал и, с трудом повернув на лесенке свою грузную фигуру, поднялся наверх.

Через несколько минут пачка была спрятана, а сам Василий, войдя в квартиру, сказал хозяину с наигранной веселостью:

— Ушли хабарники! Им волю дай — весь товар унесут.

Прошло лето, миновала осень, а Николай Николаевич так и не появлялся.

— Ты студента не встречал? — спросил как-то Фадей Фадеевич у Василия.

— Не иначе как тяжело заболел, — ответил Василий, намереваясь отвести подозрение от Николая Николаевича. — Кабы знал, где квартирует, — сходил бы к нему.

— Ладно, — махнул рукой хозяин, — нет его, и не надо.

Василия этот ответ не устраивал. Он давно примирился с мыслью, что Николая Николаевича ему не увидеть, но держать без движения нелегальную литературу было опасно.

В пасмурный, но еще бесснежный ноябрьский день в лавку вошла молодая женщина и спросила лучшего драпа. Василий показал ей отрез, и она, щупая, долго мяла драп тонкими пальцами, потом разглаживала и на вытянутой руке смотрела на него, оценивая качество. Убедившись, что в лавке никого, кроме приказчика, нет, она наклонилась над прилавком и тихо спросила:

— Ковалева не ждете?

У Василия замерло сердце. Он никак не ожидал, что незнакомая покупательница напомнит ему имя того, кого он так долго и томительно ждал, потеряв всякую надежду на встречу. Женщина продолжала рассматривать драп как ни в чем не бывало. Когда первое волнение у Василия прошло, он тоже тихо спросил:

— Вы его знаете?

Женщина снова оглянулась, и Василий понял ее безмолвный вопрос.

— Нас никто не слышит. Где он?

— Сидит! — ответила она. — К вам у меня поручение. Вы — Василий?

— Да, да! — торопливо произнес он. — Как же это случилось?

— Николай просит вернуть те пачки, которые вы спрятали в рулонах. У меня с собою сумка. — Заметив на его лице недоверие, она добавила: — Вы приходили ко мне на Расстанную пять?

Василий покачал головой, и по этому кивку женщина убедилась, что недоверие у него рассеялось. Он быстро достал рулон, развернул его и дал женщине пачку, которую она мгновенно спрятала в сумку. Потом она выпрямилась и с независимым видом произнесла:

— Я приду завтра в это же время, — быть может, у вас найдется для меня лучший товар.

После ее ухода Василий сел за конторку и погрузился в раздумье. Николая Николаевича нет, кто знает, увидятся ли они вновь. Мечты о занятиях лопнули как мыльный пузырь. Хотелось убежать из ненавистной лавки. И неожиданно мелькнула мысль: не может ли эта женщина заменить Ковалева? На душе сразу стало легче, посветлело. Он возвратился к прилавку, убрал драп, к которому она приценивалась. Ему казалось, что каждую минуту она вернется за остальными пачками, и тогда он с ней поговорит, и она, бесспорно, поможет ему.

С февраля нового года Василий стал заниматься с Анной Николаевной. Фамилия у нее была немецкая — Шуберт. Худая, невысокая, с большими карими глазами, с гладко причесанной головой и небольшим пучком на затылке, она напоминала гувернантку. У Анны Николаевны был всегда растерянный вид, как у пассажира, который по ошибке вошел не в тот поезд, но позже Василий убедился, что она хорошо играет свою роль. Успехам Василия она радовалась и во время занятий держалась с ним так строго, что он никогда не посмел бы сам заговорить о Ковалеве. Изредка она, сидя за тем же неказистым столом, который Василий увидел при первом посещении, шепотом говорила: «От Николая есть весточка. Он все еще здесь и доволен тем, что я с вами занимаюсь».

Фадей Фадеевич знал, что Василий с кем-то занимается, и не препятствовал. Наоборот, он даже как-то сказал:

— Позови его, пусть с Настенькой закончит ученье.

— Он на дом не ходит, — нашелся Василий, — а Настасье Фадеевне негоже к мужчине с визитом.

— Это я сам понимаю.

Василий не хотел, чтобы Воронин или кто другой из его семьи встречались с Анной Николаевной. Не хотела этого она сама. Если приходила в лавку, то не иначе как под черной вуалью и заговаривала с Василием с глазу на глаз, когда ни посетителей, ни самого хозяина не было. Она продолжала приносить и уносить пачки, держась в магазине всегда как покупательница, и всякий раз рассматривала один и тот же отрез драпа.

Летом как-то после занятий она с грустью сказала:

— Всё! — И после долгой паузы добавила: — Николая выслали в Сибирь.

Василий почувствовал, что Анне Николаевне стоит большого труда не заплакать, и понял, что Николай для нее не только товарищ по работе. Она же поделилась своим горем именно с Василием, потому что он охотно в свое время помогал Николаю, а теперь ей и все он делает так умно, что комар носа не подточит. Не каждый согласится на такой риск.

— Что же будет дальше? — спросил он.

Анна Николаевна посмотрела на него добрым взглядом:

— Осенью я уеду из Питера. Вам придется заниматься одному. Когда вернусь — дам о себе знать.

Настя не только ревниво относилась к тому, что Василий вечерами занимается, но и злилась. Она готова была сцепиться со своими сестрами, с маменькой, лишь бы выместить на ком-нибудь свою злость. Василий взял себе за правило не разговаривать с ней в лавке даже тогда, когда покупателей не было. Он становился за конторку, доставал счета и делал вид, что не замечает Насти.

Однажды она высмотрела, куда он уходит, — и более часа простояла в ожидании на углу. Когда Василий вышел из дома, в котором жила Анна Николаевна, Настя подошла к нему и с хитростью, в которой прозвучала и угроза, заметила:

— Твой студент-то, оказывается, в юбке. Так вот ты какой!

Василий разгадал хитрость Насти и тут же предложил:

— Сходим к нему! Но только твоему папеньке я все расскажу.

— Да я пошутила, — отступила Настя. — Уговори его приходить к нам.

— Как же уговорить безногого человека? — соврал он.

— Так бы и сказал.

Осенью Анна Николаевна попрощалась с Василием и уехала в Томскую губернию к Николаю.

— Уж вы передайте ему от меня низкий поклон и скажите, что если время позволит, то я и латынь одолею. Еще прошу передать, что служить у Воронина больше не намерен и пойду на фабрику.

— Это правильный путь, — одобрила Анна Николаевна. — Николай вас только похвалит.

Шуберт уехала. Занятия прекратились, зато торговля в лавке оживилась, а Василий мрачнел из месяца в месяц. С Сеней он почти не встречался, тот забросил книги и при встрече с Василием хвастался, что через пять-шесть лет беспременно откроет свой лабаз на Боровой. Василий презирал Сеню, как и всех приказчиков.

Как-то однажды Василий обратился к хозяину:

— Фадей Фадеич, дозвольте на часок отлучиться. Хочу повидать земляка.

— Иди, бога ради!

Василий давно наметил завод, на котором хотел работать: франко-русский чугунолитейный, механический и меднопрокатный завод Берда. В конторе его приняли без особого восторга, но обещали дать работу. Осенью 1909 года Василий, попрощавшись с Лушей и семьей Воронина, взвалил на плечи давно приобретенный сундучок и ушел к многосемейному слесарю завода Акимову, приютившись у него на квартире в углу. Перед уходом Луша поцеловала его, прослезилась и взяла с него слово приходить к ней каждое воскресенье. Воронин хмурился, долго молчал, но не выдержал:

— Не буду таить, выложу всю правду. Вовеки не найти мне такого приказчика. Да и какой ты приказчик! Я давно тебе отдал всю лавку с товаром в полное доверие. Ты здесь вроде управляющего. — Он остановился и подумал: — Когда бы ни надумал вернуться — приму.

Настя порывалась что-то сказать, но не рисковала в присутствии родителей, а побежать на улицу за Василием ей было неудобно — вот уже полгода, как за ней ухаживал с серьезными намерениями Геннадий Ардальонович.

Выйдя из лавки, Василий обернулся, посмотрел без сожаления на дом, в котором проработал девять лет, и зашагал по направлению к Обводному каналу.

Завод Берда в Питере считался крупным — на нем работало полторы тысячи рабочих. Жили бедно. Слесарь Акимов, у которого Василий нашел приют, еле сводил концы с концами. С первых же дней Василий понравился Акимову своей рассудительностью и приветливостью.

— Уж очень мне хочется стать слесарем-механиком, — признался ему Василий.

— Не легкое дело, — заметил Акимов, — двенадцать лет по своей части работаю, а на механика и не думаю, потому я малограмотный. Вот слесарному делу я тебя обучу.

Акимов недооценивал Василия. Он успешно перенимал опыт у слесаря. Мастер механической мастерской сразу почувствовал в молодом, но сильном парне способного самоучку, который с необыкновенной сметкой осваивал все премудрости ремесла.

— Слушай, Василий Константинович, — вежливо обратился к нему мастер с рыжими обвисшими усами, — на моем веку мне еще не попадался такой понятливый парень. Если ты правильный человек — быть тебе после меня мастером.

К Василию еще никто не обращался по отчеству, и это смутило его.

— Зря только у Акимова поселился, — продолжал мастер, — слесарь он средней руки, но это не к делу, а вот человек он, как бы тебе сказать, своевольный, ну, бесшабашный, болтает лишнее, людей мутит. Перебрался бы ты на другую квартиру.

С памятных событий девятьсот пятого года Акимов находился под надзором полиции. Никакой революционной работой он не занимался, но, обремененный большой семьей, всегда жаловался на нищенский заработок и жалел, что революция не победила, выражая это недовольство открыто. Акимов принадлежал к тем рабочим, которые не состояли ни в одной из нелегальных партий, но в разговоре всегда резали правду-матку в глаза, а доносчики рассказывали мастеру.

— Акимов не пьет, не курит, — пытался защитить его Василий, — никому зла не делает.

— Болтает лишнее, — сетовал мастер.

— Второй месяц жалованья не платят, — возразил Василий, — детям его с голоду, что ли, помирать?

— Не он один.

На заводе давно зрело недовольство за задержку выплаты и без того мизерного жалованья. Не получал плату и Василий, но у него оставались деньги, которые он скопил за много лет службы у Воронина. Видя крайнюю нужду в семье Акимова, Василий дал его жене немного денег и уплатил ей вперед за три месяца за угол. Акимов знал об этом от жены и в душе благодарил Василия за заботу.

В первый понедельник апреля рабочие, выйдя из мастерских, направились прямо к конторе, с шумом ввалились к бухгалтеру и твердо заявили о своих правах. Бухгалтеру вместе с конторщиком стоило больших усилий выпроводить делегатов на улицу и закрыть дверь на ключ.

— Измываются над рабочим человеком, — громко бросил в толпу Акимов. — У нас с голоду животы свело, детишки весь день плачут.

Василий слышал голос Акимова, знал, что тот говорит правду. Вот когда его взяло за живое! Заметив пустой ящик, он повернул его днищем вверх, взобрался на него и зычным голосом закричал:

— Товарищи! Долго мы будем терпеть над нами издевательство? Собаке и то лучше живется. А дела на заводе успешные: заказы идут, хозяин деньги наживает, а нам вот что! — и, вытянув руку, показал кукиш. — Облизывай его со всех сторон — сыт не будешь. Давайте начнем забастовку…

Василий не успел закончить свою речь, как ворота распахнулись и во двор въехали десять конных жандармов, вызванных по телефону заводской администрацией.

— Васька, спасайся! — крикнул Акимов.

Василию не удалось скрыться. Его схватили и увели.

Через неделю его выпустили на свободу, но с завода уволили.

— Что же теперь будешь делать? — спросил Акимов.

— Пойду на другой завод.

Четыре месяца Василий скитался по петербургским фабрикам, но нигде его не принимали — он числился в черной книге, рассылаемой жандармским управлением всем заводам и фабрикам. Вернуться к Воронину не хотел, встретиться с Лушей совестился, сбережения его иссякали. Мастер с рыжими усами, повстречав Василия на улице, остановил его и, как бы оправдываясь, сказал:

— Говорил, что зря у Акимова поселился. Загубил ты свой талант. Эх, и жаль мне тебя! Хочу твоему горю помочь. Поезжай в Мытищи, это под Москвой, зайдешь к моему свояку, я тебе письмецо дам, он поможет.

Через неделю Василий покинул Петербург, горько сожалея о том, что не простился с Лушей, — уж-очень не хотелось видеть ни Воронина, ни Настю.

Извилистыми тропками петляла жизнь одинокого рабочего. Не раз бывало — очутится молодой парень среди хозяйских холуев, попадет под влияние такого мастера, как с рыжими усами, глядишь, через год из него вышел падкий на хозяйские подачки штрейкбрехер. Василию, не связанному семьей, легко было пойти по такому пути, но в нем не иссякало чувство гордости, свободолюбия. Он и строптив был не в меру, и неподатлив на легкую наживу, а в Москву поехал с охотой, хотел повидать белокаменную.

Вышло иначе: поглядел только на Каланчевскую площадь, пересел в пригородный поезд и поехал прямо в Мытищи. Свояк питерского мастера жил неподалеку, в Тайнинке, а работал на вагоностроительном заводе. Встретил он Василия без видимого удовольствия, но, прочитав письмо, посоветовал поселиться у старой вдовы, жившей через дорогу, и помог ему наняться на завод.

Василий ушел весь в себя. Ни одного близкого человека, с которым можно было поделиться мыслями. Как ни тяжело ему было, радовался, что снова на заводе. «Я теперь рабочий, — гордо говорил он самому себе, — и никем другим быть не хочу». В воскресные дни он наряжался в праздничный костюм, доставал из сундучка учебники по физике, химии, алгебре и геометрии, подаренные ему еще Ковалевым, часами просиживал над теоремой, пытаясь ее решить один, и в конце концов разгадывал решение. Однажды он поехал в Москву, долго приценивался к готовальне и купил. Дома он с восхищением рассматривал набор никелевых инструментов, а потом принялся чертить.

В мастерской завода он без труда завоевал к себе симпатии пожилых рабочих, которые видели в нем не по годам серьезного и вдумчивого парня, любившего больше слушать, чем говорить. Василия смущало одно серьезное обстоятельство — приближалось время призыва и его, бесспорно, забреют в солдаты. Эта перспектива его пугала. Со времени революционных событий пятого года он возненавидел, солдат, хотя знал, что почти все они, как и он, выходцы из деревни. Он не мог и не хотел примириться с мыслью, что солдаты слепо выполняли приказ офицеров, стреляя в безоружных рабочих, женщин и детей на Дворцовой площади. «Откажись они, — рассуждал он, — царю была бы крышка».

На вагоностроительном заводе положение рабочих было не лучше, чем в Питере у Берда. И здесь получку выдавали с опозданием и не полностью. Работать приходилось по двенадцать часов в сутки. Администрация завода с таким необыкновенным рвением практиковала систему штрафов, что половина рабочих в дни получек оставалась почти без денег. Каждые полгода расценки снижались, рабочие мрачно говорили: хоть ложись и помирай. Недовольство росло с каждым днем, и нужна была искра, чтобы вспыхнуло пламя забастовки.

Василий не мог пожаловаться на то, что его хотя бы раз оштрафовали, но мириться с положением рабочих на заводе не хотел. В мастерских, на улице все открыто выражали недовольство. В один из июльских знойных дней стихийно возникла забастовка. К удивлению многих, Василий горячо ораторствовал. Его внимательно слушали, одобряли, а он, распалившись, уже не только призывал к забастовке, но, вспоминая поучения Акимова, говорил открыто:

— Без революции не обойтись. Заводчики хотят довести нас до самоубийства. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Но зачем кончать жизнь самоубийством? Уж лучше мы сотрем их с лица земли и построим новую жизнь.

На другой день Василия арестовали на квартире в Тайнинке и увезли в Москву.

В Бутырской тюрьме за ним захлопнулась решетка камеры.

Полгода он провел в одиночке. На суде отвечал на вопросы односложно, не пытаясь оправдываться. Московский окружной суд приговорил его к двум годам и восьми месяцам тюремного заключения. Домой он не писал, потерял всякую связь с внешним миром. После долгих требований удалось получить свои учебники, и он стал усердно заниматься. Не раз вспоминал родное село, родителей, уход в Питер и службу у купца Воронина. Чаще других возникали образы студента и Анны Николаевны. Хотелось знать, вернулись ли они в Петербург, что делают. «Уж лучше бы меня сослали в Сибирь, чем мокнуть в этой каменной дыре», — думал он про себя.

Однажды он услышал стук в стенку, прислушался, но не ответил. На другой день стук повторился, и ему показалось, что рядом в камере — Ковалев. Стук повторялся много раз, а потом неожиданно прекратился. Василий не знал о тюремной азбуке, с помощью которой политические заключенные перестукиваются. Тщетно он ждал стука, который мог внести какое-то разнообразие в тоскливую жизнь. Тогда он сам стал колотить в стенку кулаком, но ему никто не ответил.

Василий давно потерял счет времени. В первые дни он говорил с утра: «Сегодня среда» или «Сегодня суббота», но это механическое повторение изо дня в день сбило его со счета. Теперь он больше думал о том дне, когда выйдет на волю. Найдет ли работу в Москве? Ведь его имя, очевидно, и здесь внесено в черную книгу. Куда же податься: в Самару или в Нижний Новгород?

На прогулках в тюремном дворе он безмолвно шагал по кругу, присматриваясь к лицам других заключенных. Нет, он никого не знал. Поди угадай, кто политический, кто уголовный! Мучительно хотелось услышать теплый человеческий голос. Долго ли ему еще сидеть в одиночной камере? Одна надежда на революцию. Но когда она грянет? Он ведь не знал борьбы политических партий, ни с кем не был связан, не знал, что творится за тюремной оградой.

Шли недели, казавшиеся месяцами, шли месяцы, которые тянулись словно годы, и боевой пыл, которым он так заразился на заводе Берда и в Мытищах, стал угасать. Сознание притупилось, он перестал думать о будущем. Учебники проштудировал несколько раз и знал, на какой странице что написано, но пользы от науки теперь не чувствовал.

Как ни высоки тюремные стены, но в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года в камеры залетела весточка с воли — Германия и Австрия начали войну с Россией. Тюремщик, занеся еду, поставил ее на стол и сказал:

— Что-то теперь будет? Кругом война, все подрались.

— Тебе, живоглоту, бояться нечего, — осклабился Василий, — будешь нас стеречь, чтоб не убежали. Мужику — вот кому достанется.

— Помалкивай, арестант! — пригрозил увесистым кулаком тюремщик и пошел к дверям, позвякивая связкой ключей.

— Ты меня не пугай, не то я тебе врежу в поганую рожу — все зубы подберешь с пола.

Тюремный срок Василия подходил к концу, а он, сбившись со счета, решил, что ему оставалось еще сидеть по меньшей мере до весны будущего года. Как же он был удивлен и даже напуган, когда в камеру вошел надзиратель в сопровождении тюремщика и, приподняв правую бровь для пущей грозности, при казал:

— Арестант сто семьдесят два, собирайся!

— Совсем? — оторопел Василий. — На волю?

— Совсем, — ответил надзиратель, — но не на волю. Тебя отвезут в воинское присутствие.

Василию не ясно было, куда и зачем его повезут, и он наивно спросил:

— Книжки с собой взять можно?

— Не понадобятся! Повезут тебя в воинское присутствие, а оттуда одна дорога — на фронт.

Василия зачислили крестоносцем — так называли с издевкой ратников первого разряда. После месячной подготовки в запасном батальоне его в числе других обмундировали, привезли на Брянский вокзал, погрузили в вагон и отправили на Юго-Западный фронт.

Спустя неделю 19-й Костромской полк, входивший в 5-ю дивизию, столкнулся с противником, и за отвагу в бою Василия наградили первой георгиевской медалью.