Проводили сегодня и Берту на пароход.

Я вошел к Бортову как раз в то время, когда Бортов передавал ей тот самый кошелек, который я уже видел.

Они оба смутились.

– Может быть, я не возьму, – сказала Берта и, скорчив обезьянью физиономию, быстро схватила кошелек.

Почувствовав его вес, она растрогалась до серьезности.

– О-о, это слишком…

– Прячь, прячь… до следующей войны, может быть, и не так скоро еще.

– Скоро: я счастливая…

Она спрятала деньги и сказала:

– Ну, спасибо.

Берта сочно поцеловала Бортова в губы.

– Хорошо спрятал мой адрес?

– Хорошо, хорошо.

– А о том не думай. Слышишь: не думай и лечись.

– Ладно.

– Не будешь лечиться, сама приеду, слышишь?

– Ладно! Пора – пароход ждать тебя не станет.

– Allons!

Берта была в духе и дурачилась, как никогда.

Ломая руки, как марширующий солдат, она шла по улице и пела:

Oh ja ich bin der kleine Postillion, Und Postillion, und Postillion, — Die ganze Welt bereist ich schon, Bereist ich schon, bereist ich schon… [7]

Когда мы возвращались назад с парохода, Бортов говорил:

– Каждому свое дело, а если нет аппетита к нему – смерть… Берта имеет аппетит. Год-два поработает еще, воротится на родину, найдет себе такого же атлета, как сама, – женятся, будут пить пиво, ходить в кирку, проповедовать нравственность и бичевать пороки… Творческая сила… Через абсурд прошедшая идея годна для жизни. Для этого абсурда тоже нужна творческая сила: Берта такая сила, здоровая, с неразборчивым, может быть, но хорошим аппетитом.

Бортов замолчал и как-то притих.

Он, по своему обыкновению, пригнулся и смотрел куда-то вдаль.

Чувствовались в нем одновременно и слабость и сила. Но как будто силу эту, как доспехи, он сложил, а сам отдался покою. Но и в покое было впечатление все той же силы – в неподвижности, устойчивости этого покоя.

Я думал раньше об этой его разлуке с Бертой. Зная, что и мне он симпатизировал, думал весь день провести с ним. Но теперь я как-то чувствовал, что никто ему не нужен.

Только в пожатии его руки, когда я уходил на почту за письмом матери, я как будто почувствовал какое-то движение его души.

Я шел и думал: «Он все-таки любил Берту».

Доктор Бортова открыл мне тайну: Берта и виновница его болезни. Болезнь, от которой он упорно не хочет лечиться. Сам запустил.

Во всяком случае, это его дело. Что до меня, я всей душой полюбил и уважал этого талантливого, прекрасного, со всеми его странностями человека.

Я шел и мечтал: я женюсь на Клотильде, мы будем жить возле него, или он у нас будет жить, и мы отогреем его.

Мечтая так, я опять уже чувствовал и радость жизни и радость предстоящего свидания с Клотильдой…

Уже скоро…

На почту я шел за письмом матери, а получил какой-то конверт с незнакомым и плохим почерком.

Еще больше удивился я, когда на большом почтовом листе, на четвертой странице мелко и неразборчиво исписанного листа прочел: «Вечно твоя Клотильда». Я не ждал от нее письма и тут же на улице, присев на скамью, стал читать. Я читал, понимал и не понимал! Клотильда отказывала мне.

Вот выдержки из ее письма:

«О, если бы я встретила тебя тогда, когда жила в нашем доме около Марсели… Я дала бы тебе счастье, – большое счастье, клянусь тебе. Но теперь… слишком невеликодушно было бы воспользоваться твоей наивностью, мой милый, дорогой…»

«Одно время я поверила, несмотря на всю свою рассудительность, в счастье с тобой… Но с отчаянием и смертью в душе я скоро поняла… поняла, что даже для меня, всенесчастной, наше сближение было венцом всех моих несчастий. Мой дорогой, это не упрек. Нет в моем сердце упрека, и не за что упрекать тебя. Всегда ты останешься для меня, каким я знала тебя и любила…»

Вот конец письма:

«Прощай… Надо кончать, а я не могу, потому что знаю, что в последний раз говорю с тобой. Завтра я уезжаю отсюда навсегда. Не ищи: мир большой, и я затеряюсь в нем, как песчинка. О, как страдаю я, отнимая от себя самой все лучшее, о чем могла я только мечтать в жизни, что и дала мне теперь жизнь, так поздно…»

– Не поздно. Завтра же я еду и найду тебя…

И с письмом в руках я бросился к Бортову.

– Нельзя… трохи повремените… – встретил меня растерянный, бледный Никита, заграждая своей фигурой и руками вход.

– Почему?

– Бо маленькое несчастье случилось: его благородие ранили себя.

– Как ранил?!

– Так точно: бо вже застрелились они…

Никита растерянно недоумевающе уставился в меня.

Я уже стоял пред постелью Бортова.

Бортов неподвижно лежал на кровати вполоборота. Из красного отверстия его правого виска высунулась наружу какая-то алая масса, и с подушки на пол слилась небольшая лужа крови. На полу же валялся и револьвер, а правая рука, из которой, очевидно, выпал револьвер, вытянулась вдоль кровати. Бортов точно прислушивался к тому, что скажу я.

Я ничего не говорил, стоял ошеломленный, раздавленный. Ни письма, ни записки…

Напряжение точно слушающего человека понемногу сошло с лица Бортова, и лицо его стало спокойным, как будто задумчивым.

Эта задумчивость йотом усилилась и все становилась сосредоточеннее и угрюмее.

На другой день мы отнесли его на кладбище.

Шли войска, играла музыка, но он оставался все таким же сосредоточенным и угрюмым, навеки отчужденным от всего живого.