Был какой-то праздник, и так как в праздники мы не работали, то я скучал.

Я лежал на бурке на своей террасе, прислушивался к сонному плеску моря, вдыхал в себя свежий аромат его, следил за золотой пылью заката, смотрел на Бургас, монастырь, вдаль и скучал.

– Никита!

У Никиты дощатый балаган там, на пригорке: в одной половине лошадь, в другой – он со своим хозяйством, а перед балаганом – кухня.

Его не так легко дозваться.

– Ась? – отзывается наконец он и идет тяжелыми шагами ко мне.

– Ты что там делаешь?

– Что? Записую расходы…

Никита все время или считает деньги, или записывает какие-то расходы.

– Ты откуда родом?

– Откуда? Из Харьковской губернии.

– Жена есть?

Никита задумывается, точно вспоминает.

– Нет. – И, помолчав, уже подозрительно спрашивает: – А вам на што знать, ваше благородие?

– Так, – отвечаю я.

– Ваше благородие, а масла завтра потребуется?

– А что, нету?

– На утро еще будет… и говядины надо купить.

– Да ведь недавно же покупали?

Никита начинает с увлечением: конечно, недавно, и он был уверен, что по крайней мере ее хватит на четыре дня. Но приехал Бортов – «каклетки» нет, вчера я ужинать потребовал – опять нет…

Никита чувствует, что этого мало, и лениво прибавляет:

– Так, шматки остались…

Но затем новая мысль приходит ему в голову, и он опять оживляется:

– А, конечно, дорого, бо все воловье мясо. Буйволячье чуть ли не в два раза дешевле.

Но я уже лезу в карман, чтобы только избавиться от буйволячьего мяса.

– Ваше благородие, – доверчиво, тихо говорит Никита, – а вина тоже нет.

– Вина не надо, – огорченно говорю я, предпочитая отказаться от рюмки вина в свою пользу и стакана в пользу Никиты.

Хотя впоследствии оказалось, что он не пил, а просто отливал и подавал мне опять уже оплаченное раз вино. Один офицер, некто Копытов, утверждал, что Никита увез от меня за время пребывания, кроме жалованья, по крайней мере рублей двести. Может быть, но я люблю Никиту, и Никита меня любит, а Копытов и сам ненавидит своего денщика, и тот платит ему тем же.

Эту маленькую сплетню передал мне сам Никита.

– Ваше благородие, а что вы в город не поехали? – заканчивает Никита нашу беседу, получив деньги.

– Ничего я там не забыл, – отвечаю я голосом, не допускающим дальнейших разговоров.

– Як монах сидите… От теперь и вина уж не будете пить, – гости приедут, чем поштувать станете? Чи той водой? – Никита показывает на море. – А какая краля вдруг приедет? Я ж на свои, и то купил…

Никита надоел.

– Ну вот, Никита, плачу в последний раз: бутылку на неделю – и конец.

– Да хоть две пусть стоит, як пить не станете.

И я даю Никите еще денег.

Но что это? Мы оба с Никитой оглядываемся и видим на пригорке… Клотильду, Бортова и Альмова, инженера путей сообщения.

Альмов – милый господин, но шут гороховый. Он не может пройти мимо какой-нибудь блестящей поверхности, чтобы не посмотреть в нее свой язык. Начинает всегда фразой:

– Послушайте, знаете, что я вам скажу…

Но возьмет нож или в крайнем случае возьмет зеркальце, посмотрит свой язык, рассмеется добродушно, ласково и глупо, – и никогда так и не скажет ничего.

Но так, в общем, Альмов – милейший господин, а в этот момент я даже люблю его.

– Э… – крикнул он весело, – помогите же даме!..

Мы с Никитой так и стояли с открытыми ртами.

Клотильда на своем золотистом карабахе, как воздушное видение, была там на пригорке.

Карабах сделал прыжок и так и остался на мгновение с всадницей в воздухе. Казалось, вот они оба исчезнут, как появились.

Я наконец опомнился и бросился к ней. Клотильда, наклонившись, внимательно и беспокойно смотрела мне в глаза.

Ее глаза просили и, вероятно, получили чего желали, потому что, держась за мою руку, она весело и легко соскочила на землю.

– Гоп-ля! – сказала она, слегка сжав мою руку, а затем не совсем уверенно спросила: – Принимают?

Переведя глаза на берег, мою палатку, море и весь вид, она радостно вскрикнула:

– О, как здесь хорошо! Monsieur Бортов, вы знаете, что это мне напоминает? Это мне напоминает, когда я росла около Марселя… А-а!.. Вот такой же берег и море, а внизу город, только там выше… и больше море…

Она протянула руку и быстрым жестом показала необъятность ее моря.

В это мгновение глаза ее сверкнули радостно, и она с душой, открытой ко мне, остановив глаза на мне, проговорила:

– Оставим мою молодость, и будем жить настоящим. О, я очень рада, что monsieur Бортов взял наконец меня с собой. Он меня пугал, что вы рассердитесь.

Я решительно не мог ничего отвечать.

Бортов и Альмов ушли по работам, а мы с Клотильдой остались у палатки.

Как шел к ней костюм амазонки: стройная, оживленная, как ребенок.

– А-а, вы знаете, – говорила она серьезно мне, – это дворец, которому позавидовал бы царь… Я буду ездить к вам…

Глаза ее остановились и смотрели на меня ласково, безмятежно.

В общем, мы мало, впрочем, говорили. Что разговор? Мы говорили глазами. Взгляд идет в душу: он отвечает сразу на множество вопросов и задает их и получает ответы… И когда люди обмениваются такими взглядами, то уже им нет дороги назад. Зачем и вперед спешить? Если нет и там дороги, разве в этом все не та же непередаваемая радость жизни?.. Вот берег, усыпанный ракушками, золотистый фазан вылетел из лесу, сверкнул на солнце и исчез, а там тень и мой чертеж на столе, и Никита, взволнованный, спешит с самоваром. А, это Никита? Мой денщик? О, какой симпатичный. Надо посмотреть его балаган. И мы идем к балагану. Она опять говорит о своей родине. А-а, это и есть моя Румынка? Она ходит с чепчиком? О, какая милая. И она целует ее в шею, а я стою в дверях и смотрю.

Я слышу ее вздох, полный, сильный, и все так бесконечно сильно и ярко, и мы уже идем с ней назад, оба такие удовлетворенные, счастливые, словно нам позволили выбрать лучший жребий и мы уже взяли его.

Навстречу идут Бортов и Альмов.

– А это?

Она показывает на мою палатку.

Я должен показать и палатку – и я показываю, смеюсь, извиняюсь. А Бортов поднимает крышку моего сундука и смеется, показывая Клотильде там золото и серебро. Клотильда, недоумевая, говорит: «О…», и опять выходим на террасу, где и садимся пить чай.

Она сама хозяйничает – и надо видеть удовольствие Никиты. Он торжественно ставит бутылку вина на стол, смотрит на меня и спрашивает глазами: «Что, пригодилось?»

И опять мне говорят о том, как здесь хорошо, а я смотрю на Клотильду и думаю, что хорошо смотреть ей в глаза, на ее волосы, на всю нее – стройную, молодую, прекрасную, как весна.

Она чувствует, что не осталось во мне ничего, что не задела бы она во мне, – и в ее глазах радость.

Я не сказал бы, что и она любила, но она ценила мое чувство… Я большего и не желал. Я и без того, мечтая о невозможном, получил, его, потому что видел Клотильду, но без всего, что разрывало мое сердце на части. Может быть, это и иллюзия… Но кто сказал, что я хочу разрушать эту иллюзию? Не хочу. Поцеловать след ее и умереть я согласен сейчас же, но не больше. Словом, мы понимаем теперь хорошо друг друга, без слов понимаем, чего желают святая святых нас обоих…

– Вы хотите, чтобы она осталась с вами? – спросил Бортов, отводя меня в сторону.

– Ни под каким видом, – отвечал я, оскорбленный.

Бортов еще постоял и возвратился к палатке.

– Ну что ж, пора и ехать, – проговорил он громко. – Вы проводите нас? – обратился он ко мне.

– Проводите, – попросила Клотильда.

Я не стал заставлять просить себя и велел оседлать себе три дня тому назад еще одну купленную за пятьдесят рублей донскую лошадь – Казака. Это была высокая и неуклюжая, как верблюд горбатая, красно-гнедая лошадь.

– Зачем вы не хотите ехать на Румынке? – спросила Клотильда.

Мне просто было стыдно ехать с дамой на лошади в чепчике.

– А Казак уносной, – возразил Никита, – свалит куда-нибудь в овраг…

– Не свалит, – ответил я.

– Что он говорит? – спросила Клотильда.

– Он говорит глупости, – сказал я.

– Когда ваш дом будет готов? – спросил меня Бортов.

– Я надеюсь в четверг перебраться.

– Я заеду к вам на новоселье, – сказала Клотильда.

– Я буду счастлив.

Нам подали лошадей, мы сели и поехали.

Я с большой тревогой следил за своим донцом. Раз всего я и пробовал его и, откровенно сказать, не чувствовал себя хорошо, – слишком сильная и порывистая лошадь. Особенно не нравилось мне, когда она вдруг, как заяц, прижимала уши и дергала изо всех сил. Ведь у казаков особенная выездка, и не знаешь сам, когда и как начнет лошадь проделывать свои заученные штуки, – понесет без удержу, ляжет вдруг, начнет бить задом или взовьется на дыбы. Где-то тронуть, где-то пощекотать – и готово.

И потому я только и старался, как бы не тронуть, не пощекотать. А донец, как нарочно, в соседстве с другими лошадьми горячился все сильнее.

Горячился и карабах Клотильды.

– Поезжайте вперед, – посоветовал нам Бортов.

Мы так и сделали.

Мы ехали почти молча, каждый успокаивая свою лошадь.

Так доехали мы до моста на Мандре, того понтонного, который я выстроил из старых барж.

За Мандрой к Бургасу тянулся уже отлогий песчаный берег до самого Бургаса.

Скалы, леса остались позади.

Взошедшая луна своим обманчивым зеленоватым блеском осветила как стол гладкую, безмолвную равнину. В мертвом серебристом свете неподвижно, как очарованные, торчали поля бурьяна и колючек.

Тут было не страшно, если б даже и задурил мой донец.

Мы подождали Бортова и Альмова и поехали вместе.

Клотильда, так недавно еще такая близкая мне, теперь опять как-то не чувствовалась. Предложение Бортова не выходило из головы.

Мне захотелось вдруг вытянуть плеткой донца между ушами.

Когда оставалось версты три до Бургаса, Бортов скомандовал «марш-марш», и мы помчались. Карабах быстро и легко обошел всех лошадей. На своем верблюде я был следующий. Что за прыжки он делал!

Впечатление такое, точно я сижу верхом на крыше двухэтажного дома, и дом этот тяжелыми, неэластичными прыжками мчит меня. Но, как ни мчал он, карабах с Клотильдой был впереди. В первый раз я решился ударить плеткой донца.

Донец совершенно обезумел, рванулся и догнал карабаха. Поравнявшись с ним, я нагнулся и ударил карабаха плеткой. Это была бешеная скачка: свистел воздух, пыль слепила глаза; пригнувшись, мы неслись.

– Надо сдержать немного лошадей, – крикнула Клотильда, – мы подъезжаем к городу.

Лошадь Клотильды сейчас же отстала от меня, но я ничего уже не мог сделать с донцом: он закусил удила и нес.

– Я не могу остановить лошадь, – закричал я в отчаянии.

Я слышал, как Клотильда хлестала свою, чтобы догнать меня. Я напрягал все силы, но напрасно: донец уже несся по узким улицам Бургаса.

Толстый генерал, по своему обыкновению, сидел посреди улицы и пил кофе на поставленном перед ним столике с двумя горевшими свечами.

Вероятно, он думал, что я нарочно несусь так, чтобы потом лихо и сразу осадить перед ним свою лошадь.

Я действительно и сделал было последнее отчаянное усилие, которое кончилось тем, что правый повод не выдержал и лопнул, а донец после этого еще прибавил, если это еще возможно было, ходу.

Я успел только сделать отчаянный жест генералу: генерал отскочил, но и стол и все стоявшее на нем – кофейник, свечи, прибор – полетело на мостовую.

Мне, впрочем, некогда тогда было обо всем этом думать. Счастье еще, что вследствие позднего времени улицы были пусты. Но и без того мы с донцом рисковали каждое мгновение разбиться вдребезги. В отчаянии я сполз почти на его шею, ловя оборвавшийся повод. Мне удалось наконец поймать его в то мгновение, когда донец, круто завернув в какие-то отворенные ворота, влетел на двор и остановился сразу. С шеи его вследствие этого я в то же мгновение съехал на землю и сейчас же затем вскочил на ноги, в страхе оглядываясь, не видала ли Клотильда всего случившегося со мной. Но ни Клотильды, ни Бортова с Альмовым и слышно не было. Какой-то солдатик взялся доставить лошадь мою в гостиницу «Франция», а я сам, сконфуженный и печальный, не рискуя больше ехать на донце, пошел, оправляясь, пешком.

Наших и других городских знакомых я нашел уже в гостинице. Взволнованно, чуть не плача, объясняя всем и каждому, почему я так мчался, я показывал оборванный повод. Но мне казалось, что все-таки никто не верит мне, и даже Клотильда смотрела на меня какая-то задумчивая и равнодушная.

Только Бортов мимоходом бросил мне:

– Да оставьте… ребенок…

– Ну, как же не ребенок, – говорил Бортов уже за ужином, на котором присутствовали и Клотильда, и Берта, и Альмов, и Копытов, и еще несколько офицеров, – оказал какие-то чудеса в вольтижировке, сам донец ошалел, спас и себя и его от смерти, и еще извиняется.

Все рассмеялись, а Бортов тем же раздраженным тоном переводил то, что сказал мне, Клотильде.

У меня уже шумело в голове: не знаю сам, как я умудрился, чокаясь, выпить уже пять рюмок водки.

Клотильда радостными глазами смотрела на меня, а я, поняв наконец, что никто меня не считает плохим наездником, – хотя я был действительно плохим, – сконфуженный и удовлетворенный, умолк.

– Выпьем, – протянула мне свой бокал Клотильда.

Я чокнулся и подумал: «Надо, однако, пить поменьше».

– Buvons sec, – настойчиво сказала Клотильда.

На что Бортов бросил пренебрежительно:

– Разве саперы пить умеют? – три рюмки водки и готовы…

Но я, войдя вдруг в задор, ответил:

– Не три, а пять, – и саперы умеют пить, когда хотят, лучше самых опытных инженеров.

Все рассмеялись.

– И, если вы сомневаетесь, – продолжал я, серьезно обращаясь к Бортову, – я предлагаю вам пари: мы с вами будем пить, а все пусть будут свидетелями, кто кого перепьет. – И, не дожидаясь ответа, я крикнул: – Человек, бутылку шампанского!

Пока принесли шампанское, Бортов, пригнувшись к столу, смотрел на меня и смеялся.

Когда шампанское принесли, я взял два стакана, один поставил перед Бортовым, другой перед собой и, налив оба, сказал Бортову:

– Ваше здоровье!

Я выпил свой стакан залпом.

– Благодарю, – насмешливо ответил Бортов, – и также выпил свой.

Я опять налил. Когда бутылка опустела, я потребовал другую. После двух бутылок все мне представлялось с какой-то небывалой яркостью и величественностью: Клотильда была ослепительна и величественна. Бортов величественен, все сидевшие, даже Берта, были величественны. Я сам казался себе великолепным, и все, что я ни говорил, было величественно и умно. Я теперь, точно с какого-то возвышения, вижу все.

Клотильда начала было печально:

– Господа, вы молодые, сильные и умные…

– Не мешайте, – спокойно остановил ее Бортов.

Я тоже счел долгом сказать:

– Клотильда! Из всех сидящих здесь, из всех ваших друзей и знакомых никто вас не уважает так, как я.

Копытов фыркнул. Я остановился и грустно, многозначительно сказал:

– Если я кого-нибудь обидел, я готов дать удовлетворение.

Тут уж все расхохотались.

Я посмотрел на всех, на Клотильду; она тоже смеялась. Тогда рассмеялся и я и продолжал:

– Так вот, Клотильда, как я вас люблю…

Клотильда, покраснев, сказала «вот как»; Бортов же серьезно и флегматично заметил:

– Вы, кажется, говорили об уважении…

– Все равно, – заметил я, – не важно здесь то, что я сказал, а то, что есть. Я повторяю: я люблю… И пусть она прикажет мне умереть, я с наслаждением это сделаю…

– Браво, браво!

– Будем лучше продолжать пить, – предложил мне Бортов.

– И продолжать будем, – ответил я, наливая снова наши стаканы.

И мы продолжали пить. Какой-то вихрь начинался в моей голове, и лица, такие же яркие, как и прежде, уж не были так величественны, а главное, неподвижны. Напротив: я уже и сам не знал, с какой стороны я вдруг увижу теперь Клотильду.

Однажды она вдруг наклонилась надо мной, и я вздрогнул, почувствовав прикосновение ее тела.

– Клотильда, я пьян, но я все-таки умираю от любви к тебе…

Она наклонилась совсем близко к моему лицу и шепнула мне на ухо:

– Если умираешь, оставь это и пойдем со мной…

Ее слова были тихи, как дыхание, и обжигали, как огнем.

Я собрал все свои мысли.

– Я умираю и умру, – сказал я громко, чувствуя, что мое сердце разрывается при этом, – но с такой… не пойду…

Я крикнул это и, отвалившись на стул, исступленно, полный отчаяния, смотрел на мгновенно потухшие прекрасные глаза Клотильды: их взгляд, проникший в самую глубь моего сердца, так и замер там…

– Ну, уж это черт знает что, – раздался возмущенный голос рыжего интенданта, – зачем же оскорблять?

Какой-то шум, кажется, кто-то уходит. Я все сидел на своем месте. Что-то надо было ответить, кажется, но мысли и все вертелось передо мной с такой стремительной быстротой, что я напрасно старался за что-нибудь ухватиться.

И вдруг я увидел Бортова, который все так же сидел, пригнувшись к столу, наблюдая меня.

Я сразу развеселился и крикнул ему:

– Эй ты, Ванька Бортов! Шельма ты!.. Не юли, будем пить…

– Шампанского больше нет, – донеслось ко мне откуда-то.

Я мутными глазами обвел стол, увидел графин с ликером и сказал:

– Все равно, будем ликер пить.

И стал наливать ликер в стаканы.

Это вызвало взрыв смеха, а Бортов сказал:

– Довольно, признаю себя побежденным.

– Ура!

И громче всех кричал я:

– Ура!

Нас с Бортовым заставили целоваться.

Мы встали, качаясь, подошли друг к другу, обнялись и упали.

Смеялись все – и мы, лежа на полу, смеялись.

И мы опять сидели за столом. По временам на меня вдруг находило мгновенное просветление. Я заметил, что Клотильды уже нет между нами, что-то вспомнил и сказал печально Бортову:

– Пропили мы Клотильду.

В другой раз я заметил, что не только мы с Бортовым, но и все пьяны.

Альмов высунул язык перед каким-то офицером, уверяя, что видит свой язык в отражении медного лба офицера.

– Когда же они успели напиться? – спросил я.

И я опять все забыл.

Я помню улицу, освещенную луной, мы идем с Бортовым и постоянно падаем. Бортов смеется и очень заботливо поднимает меня.

Затем мелькает передо мной какая-то комната, лампа на столе, на полу сено и ряд подушек. Бортов все так же заботливо укладывает меня. Я лежу, какие-то волны поднимают и опускают меня, я чувствую, что хочу объявить про себя что-то такое страшное, после чего я погиб навсегда. Я собираю последнюю волю и говорю сам себе:

– Замолчи, дурак!

И я мгновенно засыпаю, или, вернее, теряю сознание, чтобы утром проснуться с мучительной головной болью, изжогой, тоской, стыдом, всем тем, что называется катцен-яммер.

Я узнаю, что Бортов, возвращаясь обратно, шагнул прямо с площадки второго этажа вниз и расшиб себе все лицо.

Я иду к Бортову.

– Пустяки, – машет он рукой и смущенно прячет от света лицо, – лицо павиана с оранжевыми, зелеными, красными и желтыми разводами.

Бортов смотрит подозрительно.

Я торопливо говорю ему:

– Я ничего не помню, что вчера было.

– Было пьянство, – успокоенным голосом говорит Бортов. – Вы с Клотильдой свинство сделали… – Бортов смеется.

– Плакала, а интендант утешал ее… ругал, понятно, вас… Нет, говорит, хуже этих идеалистов: они любят только себя и свою фантазию, а все живое тем грубее топчут в грязь…

– Он хорош: вор…

– Про нас так же говорят, – кивнул мне головой Бортов.

Я иду в гостиницу «Франция», где остановился.

На дворе буря, дождь, рвет и крутит, и ни одного клочка ясного неба.

В голове моей и душе нечто подобное и тоже никакого просвета. Единственный уголок – Клотильда, и тот тревожно завешен надвинувшейся рыжей фигурой отвратительного интенданта, который говорил мне вчера, потирая руки: «Эх, и молодец бы вышел из вас, если бы с начала кампании к нам…», а потом кричал: «Это черт знает что…»

Надо выпросить у Клотильды прощение… Я выпрошу…

Я нервно взбегаю по деревянной лестнице второго этажа и прирастаю к последней ступеньке: у дверей девятого номера, номера Клотильды, стоят чьи-то рыжие, как голова интенданта, отвратительные сапоги.

– Мою лошадь седлать! – исступленно кричу я из окна коридора.

И через две-три минуты я уже на своем донце.

В каком-то окне встревоженно кричит мне грязная, в поношенном вицмундире, фигура армейского офицера:

– Башибузуки спустились с Родопских гор: ехать вам нельзя сухим путем.

Я вижу в другом окне быстро оправляющую свои волосы, в утреннем костюме, Клотильду, которая, перегнувшись, торопливо, растерянно лепечет:

– Мне необходимо что-то сказать вам…

Сразу темнеет у меня в глазах от вспыхнувшего или расплавившегося в каком-то огне сердца. Я опять пьян. Я не хочу жить, я хочу мгновенно исчезнуть с лица земли. Вот удобное мгновение вытянуть плеткой донца между ушами. И я вытягиваю его изо всей своей силы.

О, что с ним сделалось… Он так и вынес меня из двора на задних ногах, свирепо поводя головой в обе стороны, как бы обдумывая, что ему предпринять…

Я вовремя, впрочем, успел направить его в ту сторону, куда лежал мой путь.

Башибузуки! Те самые, которые пойманных ими тут же сажают на кол. Но я живым не дамся в руки… Но со мной оружия – только тупая шашка… Все равно: после всяких мучений наступит же смерть, а с ней и покой… После всех ужасов вчерашнего пьянства, этого сегодняшнего пробуждения и этого перехода из мира моих фантазий в мир реальный, такой отвратительный и гнусный… Я не хочу его…

И я жадно ищу глазами в пустом горизонте башибузуков…

Их не было. Я пришел в себя за Мандрой, где работали мои солдаты, болгаре, турки.

Унтер-офицер по постройке шоссе, ловкий, разбитной, красивый, по фамилии Остапенко, увидев меня, встал с камня, приложил руку к козырьку и отрапортовал:

– Здравия желаю, ваше благородие. По шоссе все обстоит благополучно. Солдат на работах сто семнадцать, турок – пятьсот тридцать два…

– Болгар?

– Так что болгар нет…

– Надули, значит.

– Так точно.

– Так вот как…

Вчера явились ко мне болгаре и турки с просьбой отпустить их праздновать байрам.

Я объяснил им, что не могу этого сделать, так как через пять дней должна прийти Шестнадцатая дивизия, и шоссе к тому времени надо кончить.

Представитель рабочих-турок, выслушав меня, мрачно ответил:

– Мы все-таки уйдем.

– Тогда в ваши казармы я поставлю солдат, и вы не уйдете.

– Ставьте, а без солдат уйдем.

Я обратился к болгарам:

– И вы уйдете, если не поставить к вам солдат?

– Нет, не уйдем.

– Даете слово?

– Даем.

К туркам поставили солдат, и они не ушли, болгаре ушли: века рабства даром не прошли.

Я поехал дальше по работам и старался отвлекать свои мысли.

Но болела душа; все стояла Клотильда, растерянная, напряженная, озабоченная, в окне, и все слышал я ее лепет. Я гнал ее, но, когда нестерпимо больно становилось, в ней же и находил какое-то мучительное утешение.