Мы продолжали лежать на улице, ютясь в тени березы.
Тимофей лежал на животе, рассеянно собирал соломинки, совал их в рот и подыскивал тему для разговора. Не говорить ему так же тяжело, как другому говорить.
– Я грамотный… я страсть как охоч до грамоты. У нас старший унтер был, как не то слово – не так. Опять сызнова. Я устав это или тоже божий закон так, бывало, без запинки, слово в слово до самого Иосифа прекрасного, так и говорю… Страсть охоч был… Бывало, два раза прочитаю – все помню… Больно ловок был.
Тимофей даже глаза закрыл от удовольствия.
– Я не только что устав, а и божий закон… Я страсть сколько читал.
– Что же ты читал?
– Про Суворова.
– Ну?
– Хорошо… Все как есть описано… Как он солдатом был, как его Екатерина повстречала; очень уж ей понравилось, как он чисто, значит, на караул ей сделал. Она ему сейчас рубль золотой… А он ей: «Нельзя мне рубль взять, потому что я на часах… Ежели уж охота, так положь, значит, на лавочке рубль, или там по начальству отдай, – окончу дежурство – возьму…» Тут она сейчас его в офицеры приказала… Так все это описано ловко!.. Набрал он человек пятьдесят и из пушек неприятельских ночью да в них же, да крепость турецкую и взял. Тут его генерал расстрелять приказал; он, не будь глуп, – к Екатерине письмо. Тут она и отписала генералу: «Не вы, дескать, а я его сыскала и в офицеры пожаловала, а вы и власти иметь не можете над ним, и как бы он еще вас не пристрелил…» Ей-богу! да в генералы его… А он хоть и генерал, да что солдату, то и ему подавай, – все с солдатом, все сообща… Ну и надеялись на него войска – никого не надо, подавай Суворова, и шабаш…
– Ты в последней турецкой кампании не был?
– Нет… Только и было, что усмиряли поляков. В Люблине бунт был…
– Какой бунт?
– Их ксендз нашего православного, значит, в свою веру окрестить тайком вздумал… Собрал народ в костел и айда крестить. Тут полиция разнюхала – тревогу. Так и так, крестят в свою веру православный народ… Поляки за камни… не дают, значит… Тут за нами… Стрелять не стреляй, а что если будет – в штыки. Тревогу. Дело праздничное: барабанщик пьяный… выскочил на снег без сапог – тревогу забил… Мы выскочили – что такое? Оробели, думали – австриец, а нас в Люблин повели. Пришли ночью… Поставили нас на площади. Поляки в нас камнями… Тут ближе да ближе… Один схватил мое ружье; ну, я не стерпел, как пырну его штыком… Потому, что ежели ружье взять, – это вроде того, что как позор, терпеть уж нельзя. Сейчас мне ротный: «Правильно, говорит, твою честь замарал». А другой ведь со службы уйдет: дурак был, дураком остался… Или ежели, к примеру, ты вот стоишь, а он идет: «Кто идет?» Молчит. Сейчас его другой раз, а за третьим стрелять должен.
– Да ведь он глухой, может? – спросил Филипп.
– Не ходи.
– Вишь ты!
– И все это неправда насчет поляков, что в свою веру сманивали, – проговорил вдруг рабочий, одетый в пиджак и шляпу.
– Неправда, потому что сам поляк, – прошептал Алексей.
– Да хоть и поляк… у вас насильно кого крестят?
– У нас, известно, нет, – отвечал гордо Тимофей.
– У татар поворачивают силком?
– Я про татар не слыхал.
– Значит, мы хуже татар выходим?
– Известно, хуже. Как же это, человека православного… – Поляк только плюнул.
– Да кому надо-то вас крестить? Мало своих у нас?
– Знамо, мало, коли понадобилось.
Поляк молчал.
– Так просто на смех вам одно это сказали: видят, что дураки, что ни скажи – все поверят… вот и сказали.
– Поверят?! – сомнительно протянул Филипп. – Небось не больно-то поверят.
– Да вот же поверили?
– Поверили? Чудной ты человек, – поверили, потому что правда.
– Правда?! – с горечью повторил поляк. – Вот сейчас про докторов говорят, что они холеру разводят. Правда, значит?
– А ты как думаешь? – горячо заговорил Филипп. – Он тебе, чуть хворь, сейчас даст: дескать, не разводи заразу. А другой тоже и жив бы остался!
В мечети кончилось. Татары обступили нас.
– Травят доктора~, – проговорил похожий на негра. – Я в городе был… Болен не болен, только заявись ему, значит: сейчас палец с известкой всунет, покрутит-покрутит там, сейчас человек упал, кончал…
– Вишь, чего делают, – раздраженно проговорил Алексей.
– Полно вам глупости-то говорить, – вмешался поляк. – Необразованность ваша одна. Для чего ж вас зиму всю кормили? чтоб потом отравлять? так оставили бы, зимой и без того подохли бы все.
Наступило молчание.
– Просто, ей-богу, подошвы да и только, – проговорил поляк, обращаясь в мою сторону.
Я лежал с закрытыми глазами.
– Слушать ведь совестно.
Рабочий-поляк, еще молодой человек, какой-то забулдыга, производил очень симпатичное впечатление своей худой, скромной и в то же время интеллигентной физиономией.
– Ловко как это все у вас выходит, – проговорил Логин и высоко поднял свои брови. – Хорошо вы всё это одно к одному понимаете и за дураков нас считаете, а всё будто, как и мы, дураки, ничего лучшего не придумали, как с нами же, дураками, ту же работу делать.
– Не в этом сила.
– А вы тише! барин-то спит, – сказал Логин.
Наступило молчание.
Я открыл глаза.
Татары, дети обсели нас со всех сторон.
– Эх, дух какой… Маханщина, – сплюнул Тимофей и вышел из круга.
Он скоро воротился и проговорил:
– Вы бы хоть расступились, чтоб воздух доходил до барина… вовсе ведь смрадно…
Татары только молча сдвинули брови. Смрадно-то было смрадно, но у меня духу не хватало их разгонять: я подышу их смрадом да и уйду, а они останутся, и очень сомнительно, чтоб скоро обстоятельства позволили им не жить в том смраде, в каком они действительно живут. Бедность, нужда, грязь, тараканы, вонь… В сущности, впрочем, то же, что и в русских деревнях. В избе теленок, овца здесь и там, таракан здесь, таракан и там.
Тем не менее русский человек обидится, если провести такое сравнение.
– Как же сравнить? – брезгливо отозвался как-то Филипп, – что крещеная изба, что нехристи…
– Маханщики, – добавил Алексей и сплюнул. – А дух-то…
– Телом грязные, оттого и дух, – объяснил Логин. – В баню они плохо ходят: свиньи настоящие, и дух у них оттого нехороший.
– Известно, от этого, – согласился Филипп. – Опять же конину, махан едят, – от этого тоже.
– Be! – проговорил Тимофей и с омерзением сплюнул.
А этот самый Тимофей, поймав таракана, в сваренных в какой-то православной деревне щах, долго рассматривал его и проговорил с сожалением:
– Разварился, сердечный, – половина осталась, остальная половина по нашим брюхам разошлась!
И никто от мысли, что проглотил по кусочку таракана, не поморщился даже.
– А что, твое благородие, скажи правду, кормить станут нынче зимой? – спросил один татарин, и все насторожились.
– Да у вас, кажется, урожай…
– Ничего нет. Ветром всю рожь выбило. Только что трава на К-ке, а земля ничего не стоит… вся отбилась…
– Отбилась? – раздраженно проговорил Алексей. – Две недели до сева, а у вас парить еще не начинали… Как ей не отбиться, сердечной?
– Да ты хоть парь ее, хоть не парь…
– Вовсе опустился народ…
– Тебе что? ты кормить будешь?
– А то кто ж? – вмешался поляк. – Денег дай, а с кого их взять?
– Денег наделают, – брать и не надо.
– Вот на что надеется, – проговорил Логин. – Люди вон назмят, а у вас так навоз-то валяется…
– Хоть ты ее назми, хоть не назми… Теперь скотину всю кончал, нет назма, у русского, и то нет…
– Вам же дали лошадей?
– Две на деревню дали… спасибо…
– А что, твое благородие, – вызвался другой татарин, – скажи правду, кормить нынче станут?
– Я слыхал, – ответил я, – что пошлют смотреть: у кого земля пареная вовремя да навоз возят, – того, если не уродило, кормить станут, а у кого нет, – тот иди куда знаешь, – значит, не работник на земле.
– Мы бы все ушли, да лугов жалко. Всю землю бери, луга только бы оставил.
– Луга, известно, – проговорил иронически Алексей, – их не сей, не паши, да и косить-то не надо, только бы уродило, денежки принесут.
– Известно, принесут, – усмехнулся татарин.
Моих тяжело оскорбила готовность отречься от земли.
Когда мы, отдохнув, двинулись опять вперед, они снова возвратились к поднятой теме.
– Ишь, собака, чего брешет, – говорил Алексей, – земли им не надо.
– Земли не надо, – повторил Авдей и в раздумье покачал головой.
– Татарин он татарин и есть, их бы вот к ротному нашему, он бы их живо… – сказал Тимофей.
Когда мы проходили мимо татарского парового поля, Алексей обратил внимание:
– Ты гляди, сев подошел, а у них земля не парена. С чего ж тут родить ей?
– А земля-то, земля серенькая, – говорил Авдей. – Наша черная.
– Ну как же нашу равнять, наша черная, – убежденно повторил Тимофей.
– Только и всего, что будто избами вышли, – заметил Тимофей.
– Экий ты, братец мой, – с сердцем проговорил Филипп. – У нас будь этакой лес, разве не такие же избы поставили бы?
– Лучше еще, – удовлетворенно согласился Тимофей.
– Такеи бы избы поста-а-вили, страсть, – махнул рукой от избытка чувств Филипп, – не то что избы, амбары…
И вся моя компания энергично захозяйничала в своих воображаемых лесах. Лица счастливые, удовлетворенные.
По мере приближения вечера, работа закипает все дружней.
Солнце садится, длинные лучи его скользят по тощим полям и теряются в туманной дали синеющего леса.
Потянуло наконец прохладой.
На горизонте рельефно вырисовался всадник-татарин в своей остроконечной шапке; он остановил лошадь и всматривается в нас, неведомых ему пришельцев. Очень типично. Ведь эти места, в сущности, бывшее К-ское царство. Триста-четыреста лет тому назад такой же татарин так же, вероятно, ехал здесь, с такой же красивой осанкой наездника, в такой же остроконечной шапке. Так же по К-ке косили сено да землю пахали. Разве земля, пожалуй, не так истощена была.
Подъехал татарин.
– Худой хлеб, – говорю я.
– Худо… ничего нет, – ответил решительно он и, помолчав, прибавил: – Семена поздно давал…
– Да и из них половину сами ашали, – перебил его Алексей.
– Чего будешь делать? Беда… Кормить не будут, все помирам.
– Дорвались до казенного, теперь не скоро отвадишь, – сказал Алексей и, обратившись к татарину и тыкая на паровое поле пальцем, закончил: – Ты парить не станешь, тебя и в будущий год кормить?
– Чего будешь делать? Отбилась земля.