I

Глухая полночь. Спит в сугробах снега барская усадьба. Точно бунты какого-нибудь сложенного товара под этими сугробами лежат, и караулит их ночной сторож, старый, лет восьмидесяти, высокий отставной солдат, Немальцев. Проснется в своей каморке в барском доме старая Анна, слушает и смотрит на дочку свою, красавицу, спящую Лизу: играет лампадка на молодом лице; сны, как думы, пробегают по нему – спокойные, тихие…

«Спи, царица небесная с тобой, насыпай силушку, – думает Анна, – спи, пока молода, пока старость не нагрянула: скучная, пустая, с длинными да бессонными ночами…»

И опять бьет Немальцев в чугунную доску, и замирают тоскливо удары в усадьбе, в поле, в темном просвете, откуда выглядывает заречный лес. Черные тучи спустились к земле, еще белее кажется снег, и далеко видно от него в насторожившейся тишине.

У чугунной доски скамья, – присел на нее Немальцев и мурлычет что-то. Маленький кудластый песик плетется к нему, виляя хвостом. Положил мордочку на колени старику и смотрит ему в глаза: точно вспоминает что-то или жалеет, что уходят годы хозяина и его, кудластого песика, годы… так и пройдут они все – тени земли – и бесследно исчезнут где-то там, в темной ночи.

– Пса… пса… – тихо, ласково шепчет старик и внимательно смотрит в глаза песика, словно вот-вот заговорит с ним песик.

II

Вся жизнь назади, вся как на ладони, и всю помнит ее старик.

Помнит, как рос он вон в той деревушке, что приютилась там, у горы, и спит теперь в ворохах соломы, занесенная снегом.

Те же лачужки, то же житье, а может, и хуже… Так же, как и теперешние, и он, парнишкой, околачивался, бывало, в тятькином картузе: пачкался в лужах, сушился на привольном солнышке, шарил по задам дворов и бегал в заречный лес по ягоды да по грибы. Отец за вихры драл, мать подзатыльниками угощала, – ревел тогда он, а потом с горя уплетал краюху черного хлеба.

Мать умерла. Мачеха уже не матерью была, и плакал, бывало, Лукашка, забившись где-нибудь на задах, мать родную вспоминая.

Подрос – работа пошла: летом отцу помогал в пашне да бороньбе, хлеб жал, а зимой из заречного леса дрова возил в город. Теперь какой это лес? Пеньки одни. Помнит он тогдашний лес. Стояли зеленые ели до неба, опушенные снегом, а между ними березки нежные дрогнули от лютого холода. И казался не лес то, а какое-то царство заколдованное или город, слышался временами точно звон колокольный оттуда, из волшебной пустоты зеленого бора.

Вырос Лукьян. Откуда взялся рост высокий, ширина в плечах, смотрит голубыми глазами и точно сам стыдится, что такой молодой и статный он.

Кто крепостным родился, а он из вольной семьи.

Пришло время по ревизским сказкам солдатчину отбывать Лукьяну, повез отец парня в город. Представил зачетную квитанцию за сына, и освободили его было от солдатчины.

Этого только и ждали в семье: тут же, как вернулись домой, еще до заговенья, и свадьбу сыграли. Крестьянскую свадьбу недолго сыграть: съездил Лукьян в соседнюю деревню, поглядел раз на вольную солдатскую дочку, молодую Ирину, а во второй раз увидел ее уже в церкви, когда под венцом обоих поставили.

Только приехали из-под венца домой, только сели было за гарный стол, как входит в избу старшина:

– Скорее одевайся: ошибка вышла… Тебя в солдаты…

Так из-за гарного стола и ушел Лукьян на двадцатипятилетнюю службу, ушел от молодой жены, от родных полей, от заречного леса.

Сперва в Саратов угнали. Выломали там из него николаевского солдата и отправили в Бутырский полк на Кавказ, вместе с другом его, Степаном Петровичем.

На Кавказе Степан Петрович в фельдфебеля выскочил, а Лукьян Васильевич дослужил до нашивок.

Усядутся они, бывало, со Степаном Петровичем, оба тихие, степенные, по службе исправные, где-нибудь на бережку синего моря и разговаривают друг с другом.

Степан Петрович – бобыль, и рассказывает ему Лукьян Васильевич о своей стороне, о братьях, отце, о молодой жене Ирине.

– Вот, Лукьян Васильевич, доживем свой срок, – жить к тебе приду, – скажет Степан Петрович.

– Что ж, милости просим, Степан Петрович, рады будем… во как примем.

III

Крымская война началась.

Бутырский полк отправился в Севастополь. По камням верст по восьмидесяти уходили в день.

В Севастополь пришли поздно вечером, и прямо на южную сторону. Тогда только начинали укреплять город.

Ведет их провожатый казак: идут за ним солдаты и смотрят – все мешки да мешки.

– Это, видно, овес для конницы, что ли, припасен, – толкуют между собой солдаты.

Кончились мешки, а казак провожатый скачет, догоняет батальонного и кричит ему:

– Ваше высокородие, за крепость ушли.

Смотрят солдатики: какая же такая крепость, где она?

– Да вот эти самые мешки и крепость, – говорит казак.

Смешно всем: ну и крепость!

Тут и на ночевку устроились: так без хлеба и легли.

Утром проснулись: нет хлеба. Солнце уж высоко поднялось, – нет хлеба. Скучно без хлеба.

Заглянул наконец каптенармус в палатку, – важный, форменный.

– Хлеб получать!

Повеселели сразу солдатики.

Повел Немальцев своих с мешками за каптенармусом.

Вдруг с моря – жи-и – черное что-то в крышу влетело.

– Это что? галки, что ль? – спрашивает Немальцев.

А каптенармус идет впереди, – жирный живот вперед, в одной руке карандаш, в другой бумага, и говорит:

– Будет тебе галка, как хватит… бомба это.

«Вот она какая бомба», – думает Немальцев.

Еще одна пролетела, другая, третья.

Вдруг как щелкнет где-то близко-близко…

Смотрит Немальцев: лежит уже каптенармус на земле, – так и лежит такой же важный, как и шел, лицом к земле: в одной руке карандаш, в другой – бумажка… прямо в голову щелкнуло, и лопнула голова, как спелый арбуз, и залепила мозгами солдатиков, что шли за ним с мешками для хлеба.

– Вот тебе и жизнь! – говорит один.

– Вот тебе и хлеб! – говорит другой.

Прибежали с носилками, подобрали и унесли убитого.

И пошло день за днем то же: днем в траншеях, ночью на окопах.

И растут вместо мешков один за другим грозные валы севастопольских бастионов.

А неприятель все палит да палит: двадцать девять дней без перерыву… Город весь в развалины обратился. В улицу попадет бомба: так и выроет яму.

Видел Немальцев, как флот потопили.

Только и остался пароход «Владимир», грузы в гавани с одного берега на другой перевозил.

Привязались солдаты к фельдфебелю: по службе не то что строг, а прямо не допустит до оплошности, – все вовремя в каждом и усмотрит и убережет. А вне службы не было лучшего советника: вникнет, растолкует, а беда придет – и выручит. С виду молодой, красивый, бравый. В обращении прост, только устанет когда, или если озабочен, тогда становится неразговорчив, отвечает коротко, нехотя, а сам смотрит и точно не видит того, с кем говорит, или думает о чем-нибудь далеком-далеком.

Приходит как-то фельдфебель и говорит:

– Поход: на три дня одежду, провизию бери…

– Степан Петрович, куда же это? – спросил Немальцев.

– Лукьян Васильевич, куда же это? – ответил ему Степан Петрович, – откуда я знаю?

Четвертого августа, перед сражением на Черной речке, говорит фельдфебель Немальцеву:

– Сон мне нынче приснился, Лукьян Васильевич. Будто стоим мы в Саратове, и успенская просвирня – помнишь? – меня блинами угощает… И так из-под них и фырчит масло… горячие, вкусные, так и фырчит, а я ем… И что значит этот сон, и не знаю.

– К письму это, Степан Петрович, – говорит Немальцев.

Заглянул Степан Петрович ему в глаза и говорит раздумчиво:

– В том-то и дело, что письма я никакого не получал.

Плохо пришлось в тот день бутырцам. Неприятельские ружья не чета были нашим, из кремневых переделанным ружьям: на сто саженей улетели из нашего пули, а у неприятелей были такие ружья, что и не видно еще их, а уж наши от их выстрелов валятся.

Повели Бутырский полк в атаку. Валится народ.

Полковник кричит:

– Братцы, добежим скорее, да в рукопашную!

Добежали… Взяли первую линию… на вторую пошли… Но такой огонь открыл неприятель, точно весь ад навстречу полетел.

Батальонный повернулся было, поднял руку, – сказать, вероятно, что-то хотел, – и свалился как подкошенный… Ротный свалился… Полковника уже пронесли на носилках. Кричит товарищу, полковнику другого полка:

– Прими полк мой…

Два обер-офицера из всего состава офицеров полка осталось.

А оттуда еще сильнее огонь: духу не переведешь, как градом сыплют пули и картечь: солдаты кучами валятся, и нет ходу вперед.

Слышат – играет горнист отступление, и бросились все, кто как знал, назад.

Из всего полка тысяча триста только человек возвратилось. Не возвратился фельдфебель.

Выстроили полк, смотрит рота: нет фельдфебеля Степана Петровича.

Не рад и жизни Немальцев: что с ним? Убит, ранен, в плен попал?

Ночь пришла. Стали вызывать охотников – раненых собирать. Вызвался и Немальцев, думает: «Не даст ли господь разыскать фельдфебеля?»

Ползут… ночь темная…

– Братцы, вы?

Бросились: фельдфебель.

Лежит, бок распоротый… В памяти еще…

Рассказал, как французы к нему подходили: «Что, русс, ранен?» – «Ранен». – «Нехорошо». Виноградной водки ему оставили, сухарей.

Слушают охотники фельдфебеля, а время идет…

Говорит Степану Петровичу офицер:

– Что же теперь делать? Не жилец ведь ты, голубчик… Взять тебя – другого, который жил бы еще, не унесем.

Слушают солдаты, потупились. Слушает Степан Петрович, вздохнул, на минуту закрыл глаза и говорит:

– Идите с богом… верно, не жилец я больше, ваше благородие… идите, других спасайте, а мне уж недолго…

Попрощались с ним солдаты и поползли от него.

Прощается Лукьян Васильевич…

– Сон-то вот что значит, Лукьян Васильевич…

– Ах, голубчик, Степан Петрович, как же оставить тебя? Не могу я…

– Иди, иди… – строго говорит фельдфебель, – что ты?

И глядит Степан Петрович вслед товарищам: не слыхать уж их… Только темная ночь, последняя страшная ночь его на земле, смотрит на него отовсюду…

Кончилась севастопольская кампания. Еще семь лет послужил Немальцев и по красному билету через пятнадцать лет домой собрался.

Перед самым уже уходом едет как-то раз с ротным Немальцев, и говорит ему ротный:

– Немальцев, женись на моей горничной… Ты молодец, она, видишь сам, какая.

Повернулся к нему с козел Немальцев и говорит:

– Я ведь, ваше высокоблагородие, женат.

– Что ты врешь?

– Так точно.

– Да ведь в списках ты холост?

– Не могу знать, а только что я женат: Ириной и прозывается жена моя.

И рассказал ему все Немальцев.

Говорит ему ротный:

– Да ты что ж? только час и видел свою жену?

– Так точно.

– Так ведь старуха она теперь…

– Какую господь дал.

IV

Привел наконец господь удостоверить свою Ирину. Честно прожила, честно встретила после пятнадцатилетней разлуки своего мужа Ирина.

Только год с небольшим и отдохнул от трудов и походов Немальцев. А там опять угнали его на польскую войну. Родила ему двух сыновей Ирина.

Тяжело было подыматься в новый поход.

Тяжело ли, легко – знает бог да Немальцев, николаевский солдат.

Пошел и еще пять лет тянул лямку: спасибо, севастопольская кампания помогла – месяц за год пошел, – пять лет меньше.

По второму призыву только по вольной воле на театр военных действий шли.

На войну не пожелал идти Немальцев, и назначили его в резервный батальон в Пскове обучать новобранцев.

Стал и Немальцев старшим. Дело он свое хорошо знал, был исправен по службе, новобранцев не обижал, объяснял толково и так и думал, что, бог даст, шутя его служба пройдет.

Однако не вышло так.

Стал каптенармус недодавать новобранцам муки. Сказали Немальцеву о том новобранцы. Он к каптенармусу. Тот туда-сюда:

– Курков, дескать, поломали они на пятнадцать рублей, ну и приказано из довольства удерживать.

– Первое, – говорит Немальцев, – триста человек по фунту в день, так тут что ж такое – пятнадцать рублей за курки? Два дня и квит. Второе – и курки-то старые, ведь резервисты поломали.

Молчит каптенармус, а Немальцев и говорит ему:

– Как хотите, а грех все-таки на вашей душе с ротным будет.

Каптенармус ротному рассказал, и стал тот на Немальцева коситься.

А тут и со старыми резервистами вышла история. Пристали они к артельщикам, почему пища плоха. Артельщики туда-сюда: надо оправдаться, – и сказали, что ротному отпускается масло, крупа, мясо. Вышел бунт. «Как так? Ротному не полагается довольствоваться из котла, – ему пищевые особо отпускают, – не давать». Дежурный как раз Немальцев. Приходит денщик от ротного: несет бутылку для масла, мешочки для крупы, мяса. Немальцев объясняет ему: так и так, рота не желает больше отпускать.

Так ни с чем и ушел денщик. Ротный только спросил его: «Кто дежурный?» Вечером приходит Немальцев с рапортом: столько-то здоровых, столько-то больных, столько на довольствии было.

Только вошел и начал было, а ротный: «Пошел вон!»

Повернул направо кругом Немальцев и марш за дверь. Еще больше стал коситься ротный на него. Еще больше старается по службе Немальцев. По службе привязаться нельзя, другим донял.

Потребовали в Варшаву семьсот новобранцев, а с ними четырех старых унтер-офицеров.

– Немальцев! К майору.

Пошел Немальцев. Встречает своего ротного: так и так, требовали? Покраснел ротный, отвернулся: «Иди, говорит, к новому майору». Приходит Немальцев к майору, который принимать отряд назначен.

– Ну, что ж, Немальцев, – говорит ему майор, – ротный тебя назначил в Варшаву.

– Воля ваша, – говорит Немальцев.

– Да как же тут быть? Ведь ты призывной, – тебя против воли нельзя посылать?

– Не могу знать.

– Сердит, что ли, на тебя ротный?

– Не могу знать.

– Если сердит, доймет ведь он тебя, если не пойдешь.

– Так точно.

– Пойдешь уж разве?

– Что ж, – говорит Немальцев, – за царем служба, за богом правда не пропадет: пойду.

– Так вот что, Немальцев, ты уж распишись, что по доброй воле идешь.

Расписался.

Так нежданно-негаданно попал опять на войну Немальцев.

Принял новый майор солдат, выстроил их во фронт и спрашивает ротного:

– Хочу я к родным заехать, – кому команду доверить?

Ротный исподлобья смотрит и говорит:

– Сдайте Немальцеву.

Можно на него положиться?

– Можно вполне.

Повел в Варшаву команду Немальцев. На ночевку разбросается отряд: где за семь верст, где за пять, всех в одно место не уложишь ведь. А тут унтер докладывает ему: так и так, солдатики вещи продают казенные.

Как раз и майор приехал уже тогда от родных. Докладывает ему Немальцев.

– Не иначе, – говорит, – что надо у них все лишнее отобрать да в тюки и на подводы, а в Варшаве раздать.

– У меня, – говорит, – денег не припасено для этого.

Так и осталось это дело.

Пришли в Варшаву. Майор сел на извозчика и в город. Крикнул только:

– Я артиллерийских сдавать еду.

Тут подъезжает адъютант.

– Где ваш майор?

– Уехал артиллерийских, – говорит Немальцев, – сдавать.

– Сегодня под вечер, – говорит адъютант, – приходи за приказанием ко мне.

– Ваше высокоблагородие, а вы где изволите проживать?

– Найдешь! Язык до кабака доводит.

Сел на извозчика и укатил.

Туда-сюда бросился Немальцев. Посоветовали ему в штаб бежать. Кое-как разыскал штаб. Попросил там писарька одного:

– Какой, дескать, адъютант назначен нас принимать?

Говорит писарь:

– Стоит он во дворце Замойского.

– А где это?

– Ну, уж это на улицах ищи.

Вышел Немальцев на улицу: темнеет, а он без тесака, как раз ночной обход схватит.

Спросил куда и айда бежать. Разыскал адъютанта, говорит тот ему:

– Завтра в девять часов утра генерал будет смотреть отряд. Уведомь своего майора.

Поворотился Немальцев направо кругом, вышел на улицу и думает: «Где я своего майора искать теперь буду?»

Побежал по гостиницам. А ночь, военный обход, что ни шаг: «Стой». Объяснит Немальцев им, и дальше.

Разыскал. Уже утро. Опять беда: нет дома.

Сел и ждет Немальцев.

Солнце уж взошло, когда приехал майор.

– Что тебе?

– В девять часов смотр назначен.

– Хорошо – ступай…

Отправился к отряду Немальцев. Только поспел построить людей, уже девять часов: катит генерал с тем самым адъютантом. А майора нет. Подъехал, поздоровался.

Выступил Немальцев, отрапортовал.

– Где твой майор?

– Артиллерийских сдает.

А адъютант говорит:

– Со вчерашнего дня все сдает.

Помолчал генерал и пошел по фронту. Плохо: у кого только торба пустая вместо вещей… Другие и шинели и мундиры выменяли. Один перевязал сапог мочалой, чтоб подошва не отвалилась, – только на паперть его.

– Это что ж такое?

– Так и так, – докладывает Немальцев.

– А ты чего смотрел?

Ушла душа Немальцева в пятки: молчит. Адъютант говорит:

– Обоих их с майором под суд надо отдать.

Екнуло сердце у Немальцева: прощай нашивки, прощай отставка.

А там Ирина с двумя детьми колотится.

Смотрит генерал на Немальцева внимательно, строго.

– Ну, – говорит, – а если б ты вел отряд, ты что бы сделал, чтобы воспретить им продажу казенных вещей?

Что бы он сделал? Он отобрал бы вещи да в тюки их, а в Варшаве получай. Так и доложил Немальцев.

– А они бы тебя, – говорит, – не послушались.

– Никак нельзя, – говорит Немальцев, – потому что с этапных пунктов я бы потребовал сейчас помощь, и потому должны повиноваться.

Посмотрел на него генерал и ничего не сказал. Потом подходит к солдатику, у которого сапог мочалой перевязан, и говорит ему:

– Ну а ты, голубчик, на что надеялся, продавая казенные вещи?

– На смерть надеюсь, ваше превосходительство, – говорит солдат, – так что порешил я за царя и отечество голову свою сложить и потому в одеянии больше не нуждаюсь.

Усмехнулся генерал и говорит:

– Сколько тут таких в отряде?

Говорит Немальцев:

– Семьдесят три.

– Ну, так вот что… Этих, так как они порешили головы свои сложить, в передовой отряд в Ложму, а ты тоже с ними. Не умел досмотреть за вещами, может, досмотришь, чтобы слово свое исполнили. А вины вашей я все-таки не снимаю: там уж как полковник, который вас будет принимать в том отряде, – хочет – есть запасные вещи – выведет в расход, а нет – его дело.

Пришел, наконец, и на войну Немальцев.

Только уж это не Севастопольская была. За все время так и не видел Немальцев неприятельских войск.

Кочевали из деревни в деревню, делали облавы в лесах, в деревнях, в клетях.

Раз спит Немальцев в избе с восемью солдатами, девятый, часовой, за дверями. Подкрались повстанцы и прирезали часового.

Окна выбили и палят в избу, где солдаты. Поджались солдаты ближе к окну, держат ружья наготове: и им встать нельзя, и те в них попасть не могут. Смотрят: лезет в окно коса, другая: норовят косами поймать кого-нибудь.

А тем временем подоспели другие солдаты, из других изб, всех повстанцев переловили.

Кончилась война. Доживает службу Немальцев. Чем ближе к концу, тем сильнее тоска по дому.

Вышел приказ восемнадцатилетних сроков отпускать домой.

А Немальцев двадцатипятилетний доживает. Обидно стало ему.

Пошел он к ротному, просит отпустить его.

– Поговорю я с полковником, только вряд ли.

– А сколько ему осталось? – спрашивает полковник.

– Шесть месяцев.

– О чем там толковать!

Пришел наконец и Немальцева службе конец. Вызвали всех их, отслуживших, в полковую канцелярию.

Вон они, лежат у писаря те белые бумажечки, на которых отставка их прописана. Вызывает писарь по очереди и раздает их.

А Немальцева отставку припрятал для шутки.

Кончили. Стоит Немальцев ни жив ни мертв.

– Тебе что? – спрашивает писарь.

– Как что? Отставку.

– Нет твоей отставки…

Все выдержал громадный до потолка Немальцев, а как увидел, что нет его отставки, зашатался.

– Есть, есть… Я пошутил…

Пули не свалили, а шуткой чуть не убили человека.

Смеются писаря.

Отошел Немальцев, взял отставку, – бог с вами, – и пошел на далекую родину.

Думал опять было удостоверить свою Ирину, да не то судил ему бог: умерла Ирина… ждала, все ждала мужа, двух месяцев только и не дожила до прихода.

Год прошел: сгорел ветхий домик Немальцева.

Выросли дети. Одного в солдаты угнали, другой в холеру умер. Ничего не осталось у старика. Только вот служба дозорная осталась да кудластый песик, что человеческими глазами глядит да слушает, точно понимает…

Скоро рассвет. Устало бредет старик. Снова бьет он в чугунную доску, и дрожат протяжные звуки и уносятся в темную даль.