По многолетней привычке Андрей Николаевич Бабкин проснулся как обычно. И не оттого, что вагон на очередных стрелках стало сильнее бросать из стороны в сторону, а просто в свое время.

Было еще темно. За окном сплошной стеной бежал сказочный лес. Его черный силуэт, щетинясь колючими верхушками, то подступал к поезду, отражая четкий перестук колес, то далеко отбегал. Время от времени состав вдруг резко вырывался из объятий темного леса, выскакивал на широкий простор, эхо пропадало, становилось тише, и тогда казалось, что вагон слегка приподнялся над землей и летит…

Бабкин забросил за голову руку, нащупал рычажок выключателя под ночником и щелкнул: «О-о, дома-то скоро восемь, а здесь, стало быть, — он быстренько отнял три часа, — ты смотри, всего пять утра!». Напротив внизу и на верхних полках богатырски храпели земляки. Поезд продолжал дробно отстукивать железом, сонно поскрипывать и повизгивать суставами.

Долго лежать в постели Бабкин не любил, поэтому стал одеваться. Нашел свои тапки в куче обуви, поднял упавшую простыню неспокойно спящего Сергея Яптик, взял полотенце, туалетные принадлежности и вышел в коридор.

Прикидывая в тусклом свете, в какую сторону ближе до туалета, Андрей Николаевич в удивлении вскинул брови: «Эт-то кому не спится!? Не мой ли!?» На откидном сидении у предпоследнего купе к нему спиной, понурившись, сидел человек. «Вот те на! Опять Нилыч!.. Да он что спать разучился, что ли!?.. Вчера не спал, да и позавчера!.. Ну да, как сели в Лабытнангах, так еще и не видел его спящим… Во дает!?»

— Не спится, а, Нилыч!? — Бабкин обошел старика и с интересом посмотрел на него сверху.

Тот не ответил и даже не кивнул. Продолжал смотреть в темное окно. Бабкину стало неловко.

— Что молчишь Олег Нилович? Я говорю, полежал бы, третью ночь не спишь…

— Не хочется, Андрей Николаевич, — наконец, отстранено произнес тот, не отрываясь от окна.

— Ну-ну, тебе виднее, — слегка обиделся Бабкин и прошел в туалет.

«И что ему, действительно, не спится!? — накладывая помазком на щеки пену, думал Бабкин. — Точно посторонний… Ни за общий стол тебе, ни выпить, ни разговор поддержать… Странно… Со мной холоден. Вот и делай добро людям!.. И что меня дернуло за него хлопотать!? Сидел бы сейчас у себя в чуме и настроение не портил людям…»

Поезд резко дернуло сначала в одну, потом в другую сторону, и Бабкин едва не порезался. «И что же он так рвался за границу!? — бритва замерла в воздухе… — Что ему там надо!? Странно все это, ох как странно!..»

Впервые Андрей Николаевич Бабкин услышал о непримиримом частнике, категорически не желающем вступать в колхоз, давно, даже очень давно, еще в свою комсомольскую бытность. Тогда совсем молоденьким, сразу после окончания сельскохозяйственного института Андрей Бабкин и приехал по распределению на Ямал. Энергичного, веселого, молодого специалиста попридержали в Окружном Комитете комсомола на недельку-другую, да так и оставили секретарем. Лихо закрутила живая комсомольская работа. Всю тундру пришлось исколесить вдоль и поперек по земле, по воде и по воздуху. Быстро вырос до «первого». Но то ли по крови был зоотехником, то ли захотелось самостоятельно похозяйничать, а только через некоторое время Андрей Бабкин упросился в тундру. Отпустили. Дали совхоз «Полярный». Вот тогда-то и познакомился он поближе со своим соседом Саамовым Олегом Ниловичем, угрюмым мужиком со странной отметиной на лице.

Нилыч, как он стал его называть, оказался крепким и умелым хозяином. Бабкин многому научился у него. Помня народную мудрость, «сосед дороже брата», помогал и сам, чем мог, когда продуктами, когда транспортом, а когда и словечко за него замолвит…, да мало ли что бывает среди соседей…

Вот и на этот раз не мог не помочь с поездкой. Уж больно настойчив был старик. А теперь воротится…, разговаривать не хочет… Странно все же, что же его так тянет в эту Чухню!?..

«Погоди…, погоди…, погоди!.» — Бабкина аж в жар бросило от неожиданной догадки. Он уставился в туалетное зеркало, совершенно не видя отражения своего недобритого лица. «Это как же понимать!?.. Выходит, что я еще и руку к этому приложил!?..»

Андрей Николаевич опять же привык продумывать свои дела по утрам. Он доверял утренним мыслям и давно считал, что именно за первый час после сна программируется весь его день, и редко бывало, чтобы его планы менялись или не подтверждались его ощущения, интуиция, крайне редко.

По-этому когда ударило в голову горячее и очень смелое предположение, в самой глубине живота похолодело: «Так и есть!.. …Значит, Саамовы решили рвануть за бугор!.. А старик, — Бабкин покосился на дверь, — едет готовить посадочную площадку, что ли?!.. Но откуда у них капитал?!.. Ума не приложу!?.. Как же меня угораздило связаться!.. Раньше хоть кагэбешников приставляли к делегациям, с них и спрос был, а сейчас как!?.. Теперь с меня спросят… Вот дурак, ну и ду-рак!.. А еще по своим каналам его документы оформил…Тридцать лет знаю!.. Дун-дук!.. Да, он как родственник мне!..Ду-рак!..»

Замелькали предстанционные огни. Поезд заметно сбавил ход.

Бабкин торопливо добрился, умылся и вышел в коридор: «Это на чем же он капитал сколотил!? Не на мясе же… Сам ему помогал нынче с реализацией… Ни хрена он не заработал…»

— Ну вот, кажется и Выборг! — Бабкин взглянул на Нилыча. А тот вроде как и не слышал, сидел в прежней позе и смотрел куда-то мимо проплывающего пустого перрона.

«Смотреть за ним надо в оба… Соскочит, меня же за яйца возьмут и затаскают, и хрен больше за рубеж пустят…» — Андрей Николаевич почувствовал как сильнее заколотилось сердце и мелко закололо в промежности.

— Олег Нилович, не в службу, а в дружбу, поднимай наших. Ты в своем купе, а я у себя подъем устрою. Все равно сейчас пограничный контроль.

Нилыч покорно поднялся, как показалось Бабкину, немного испуганно взглянул на него и, не мешкая, пошел в свое купе. Поезд заскрипел, завизжал и резко остановился, словно врезался в препятствие.

Шумно зашли бодрые, деловые пограничники. Для них словно и не было бессонной ночи. Между собой разговаривали громко, с полуобидными подначками, будто никого, кроме них, не было в вагоне. Когда дошла очередь до ямальской делегации, Бабкина поразило поведение Нилыча. Его было не узнать, старик не сидел на месте, он то и дело вскакивал, снова садился, сцеплял и расцеплял пальцы, облизывал сухие губы, с усилием отводил глаза от проверяющего и, конечно, не мог не вызвать подозрения. Молоденький офицер в зеленой фуражке задержался с его паспортом. Он вновь и вновь вглядывался в страницы, сличал фотографию с оригиналом, пока, наконец, не посерьезнел лицом:

— Филипчук!? — приказным тоном бросил он в коридор.

— Я, товарищ старший лейтенант…

— Останешься за меня, — офицер кивнул головой на Нилыча, как на неодушевленный предмет, — я сейчас.

В дверях появился еще более молодой паренек в фуражке и с интересом уставился на старика Саамова.

— Все оставайтесь на своих местах, сейчас все выяснится…, — с полуулыбкой служебной овчарки проговорил солдатик и демонстративно поправил кабуру с пистолетом.

Все в купе замерли. Никто не разговаривал, не смотрел друг на друга. Люди вдруг стали маленькими, незначительными, а в проеме стояло могучее «государство», вернее государственная машина с погонами и при оружии…

«Все!.. — у Оула перехватило дыхание. — Побывал дома!.. — тело обмякло и повисло, точно на вешалке. — Ведь вот она Финляндия, рукой подать, настолько рядом, что и во сне не приснится!.. Почему так не везет!?..»

Оула едва сдержался, чтобы ни крикнуть этому «государству» в фуражке: «Пустите меня…, вы представить себе не можете, сколько лет я ждал этого!.. Пустите, я пешком пойду, поползу, мне ведь только взглянуть…, посидеть на берегу, услышать родную речь, постоять у могилок…, пусти-и-и те!..»

Когда Бабкин Андрей Николаевич сказал, что он все устроил, и они едут в Финляндию, Оула не поверил в… «сказку». Не поверил сознанием, а сердце сладко защемило сверху, да так и не отпускало долгое время. Поначалу растерялся. Все ждал, что Андрей Николаевич сам или через кого-нибудь передаст, что, дескать, пошутил, что его паспорт оказался не действительным или еще что-нибудь в этом роде… Но время шло, и Оула все больше и больше начинал верить в эту «сказку». С того самого времени и пошли перебои со сном. Совсем замкнулся, поскольку теперь все свободное время рисовал и рисовал в сознании картины встречи с домом и родными. Однако, его жизнь, как река за многие годы иначе изогнула свое русло и давно текла в другом ложе. А память, как многослойный донный грунт осталась в прежнем русле, улежалась, затвердела, заросла… Теперь приходилось расковыривать ее, тормошить, снимать слой за слоем…

Когда садились в поезд на станции Лабытнанги, еще были сомнения, а как поехали — окончательно поверил.

Пересекли «Камень». Опять вырвались на ровные, тундровые просторы. Оула ехал по той же дороге, по которой его везли сюда в сороковом. Колеса вагона, будто часы отстукивали время назад… Хотелось зажать уши и не слышать, как стучится к нему то время. В голову лезло все разом, наползая одно на другое. Первая ночь в поезде оказалась кошмарной. Едва Оула закрывал глаза, как из темноты наплывали лица знакомые и совсем чужие, изможденные, испуганные, неживые. Они заглядывали ему в глаза, смотрели на него своими страшными, черными провалами, тянулись, пытаясь прикоснуться к нему, залезть в него… Оула вставал, одевался, выходил в коридор и садился на откидное сиденьице, да так и дремал до утра.

Котласа он не узнал. А дальше и вовсе все было незнакомое. Москву не понял. Никита много и подробно рассказывал про столицу, наказывал отцу куда сходить, что посмотреть. Однако, перейдя с Ярославского вокзала на Ленинградский через чудовищное, как ему показалось, скопление народа, Оула отказался от запланированных экскурсий по городу и остался в зале ожидания. Тем более что силы от бессонных ночей были на исходе. Так и просидел до вечера, ожидая «Льва Толстого» — поезда Москва — Хельсинки.

После Ленинграда Оула кожей, кишками почувствовал приближение Дома. Отсчитывал каждый километр про себя, если не метр. Сломайся поезд, остановись, он бегом припустит…

И вот Выборг. Оула никак не ожидал, что здесь будет самое страшное для него. Будет то, что он едва вынесет. И если не была бы столь велика цена этой поездки, цена в пятьдесят лет жизни, то он не перенес бы того, что с ним произошло в двух шагах от Дома…

— Все в порядке, вот прошу, — молоденький офицер протянул сникшему Оула паспорт, — служба…, — козырнул и прошел дальше. И почти сразу же к ним в купе заглянуло еще несколько человек в другой форме.

— Таможенный осмотр. Ваши декларации, — строго проговорил один из них.

Оула опять растерялся. Он не знал, что это за служба, но, судя по тону и строгости лиц, понял, что это тоже «государство» и тоже способное на все.

— Что везем? А это что у вас? Откройте, пожалуйста, все чемоданы и сумки… Та-ак, а теперь освободите купе… А вы, гражданин, задержитесь…

Это относилось к Оула. Он вздрогнул и опустился на лавку.

— Нет, нет, встаньте. Что везем!? — мягким, доверительным тоном спросил все тот же голос.

— Так…, вы же все… посмотрели… — замямлил Оула.

— Я не об этом, — мужчина, судя по возрасту и знакам отличия на маленьких погонах, был старшим. Он основательно уселся за столиком, расстегнул пуговицы на кителе. — Я жду…

— Извините, не понял…, — Оула пожал плечами, — вы что хотите!?

— Ладно, дед, бабке своей лапшу вешай…, а нам выкладывай, что везешь и учти, время против тебя тикает… — уже по-простому добавил кто-то за спиной.

— Простите…, но я ничего… не могу понять!.. Вы что от меня хотите? Что выкладывать, взятку что ли!? У меня нет лишних денег, да и то они все у руководителя группы, у… Андрея Николаевича…

— Ты че лепишь, старый!? — опять грубо раздалось за спиной.

— Погоди, Борисенко, — начальник смотрел на Оула уже ненавистным взглядом.

— Ну что ж, гражданин, — начальник окинул Оула нехорошим взглядом, — мы предупреждали… — сделал паузу и решительно добавил: — Все, начали по полной программе ребятки…

И начался знакомый мерзкий шмон. Начальник продолжал вальяжно сидеть за столиком, а его подчиненные выворачивали, трясли, мяли, прощупывали, простукивали и не только вещи Оула, но и все, что было в купе.

— Раздевайтесь…

Начальник лениво повернулся к окну и опустил взвизгнувшую шторку.

— Как раздевайся? — не понял Оула, поскольку и так стоял в одном спортивном трико.

— Последовательно, как в бане…

Оула снял футболку…

— Ну-у… — нетерпеливо протянул один из шмонавших.

Все трое продолжали смотреть на него как на орех, который должен вот-вот расколоться.

Оула снял майку.

— О какие узоры! — не сдержался кто-то из молодых. — А вот и следы от ножичка…

— Ну-у, — оборвал начальник, — что ждем!?

Внутренняя дрожь резко вырвалась наружу и заколотила Оула, как в жуткий мороз. Заколотило так, что лязгнули зубы. На лбу обильно высыпал пот. Он покорно стянул брюки. Все его вещи ребятки тут же подхватывали, прощупывали и бросали на лавку.

— Ну-у, — опять в раздражении протянул старший.

— Все!? — кое-как проговорил Оула и покосился на свои трусы.

— Все правильно дедуля, скидывай, баб нет, некому смотреть на твою срамоту.

— Но… что вы… ищите…, — стуча зубами, Оула все же выговорил несколько слов.

— А то, что ты так скрываешь от нас. Найдем старик, и ты пожалеешь, что до сих пор живешь на этом свете, учти…

Оула снимал трусы как в бреду. Белесый туман застилал глаза. Стоять голым перед молодыми, в общем-то, людьми, которым он действительно годился в деды, было не просто стыдно, было тошно! До него никак не доходило, он не верил, что эти люди лицо государства, что это и есть их служба!?

— Во-от, а теперь нагнись и раздвинь ягодицы, старик, и не бойся мы не педики…

Оула показалось, что время в купе перевернулось, и он очутился в камере, где сытый пахан в форме решил покуражиться, поразвлекаться бесстыдством. Его стеклянные осколки вместо глаз резали Оула, резали тело, лицо, сердце!

— Че стоим, дедуль, — прогудело над ухом. — Не строй из себя целку.

И тут Оула задохнулся. Он хватал ртом воздух, но не мог сделать вздох. Вытягивал шею, вскидывал голову, помогал руками, но воздух не шел в легкие… Ему хотелось вздохнуть полной грудью и ударить «пахана» ногой, как тогда, в молодости, а его подручных… Но в этот момент отчетливо, как на картинке появился его старый дом, перед ним загон из длинных, ровных жердей, а вдали, перед кромкой леса грузно ворочала свое могучее тело река… Слышались голоса…

— Жопой чую, что ты наш кадр старый…, и ксива твоя — липа…, хотя и настоящая… — слышалось слева.

— Не-ет, что-то не так в тебе старичок…

— То, что ты зону топтал, за версту несет, да и по роже видно…

— Искать, соколы мои, искать… — начальник заметно волновался. — Посадите вы его, вишь как разволновался старичок, еще отбросит коньки ненароком…

— Может на рентген его, а, Лев Лазарич!?

— Все… хватит…

— Он артист, ребятки, большой артист…, да…, — он заглянул в паспорт, — Олег Нилович!?.. Ладно, одевайся. Все, закончили.

От всей этой заварушки с Нилычем Бабкин чуть с ума не сошел. То утреннее предчувствие, что появилось у него во время бритья, сбывалось и обретало весьма неприятные формы…

Когда таможенники закрылись с Нилычем в купе, Андрей Николаевич его уже люто ненавидел: «Дернул же черт с ним связаться!..»

Но вот таможенники торопливо вышли из купе и прошли в следующее.

«Вот это да!.. Как же это они его отпустили?!.. Неужели ничего не нашли!? Ну и Нилыч!..» — все перепуталось в голове у Бабкина. Он хотел, было, поделиться с окружкомовцем Виктором Барановым, которого навязали ему в делегацию «для солидности», но раздумал. Знал, что последуют вопросы и т. д., и т. п.

Вскоре состав раздраженно дернулся, и ненавистный перрон поплыл мимо. Все облегченно вздохнули.

— Ну, что, Андрей Николаевич, Виктор Иванович, раз таможня дала добро, может по сто грамм!? — радостно предложил Сергей Яптик отметить прохождение неприятной процедуры.

— Погоди радоваться, там еще одна граница, — с нескрываемой неприязнью проговорил Бабкин.

— Мож, там не такие волки как у нас!?

— Поглядим, может и не такие, а может и похлеще, — Бабкин уже во всем сомневался. — Как, Виктор Иванович!?

— О чем речь…, там… Европа!.. — высокий, элегантный Баранов стоял у окна и всеми мыслями был уже там, в этой самой Европе. Недавно веселый, суетливый, не дурак и выпить и потрепаться о бабах, уже в Москве стал строг, а перед самой границей вообще резко изменился. Надел новый галстук, очки с затемненными стеклами, застегнул пуговицы на пиджаке, подбородок поднял выше, стал чванливым и недоступным.

— Ой, смотрите пограничные столбы!

Все кинулись к окнам. Справа по ходу поезда, метрах в пятидесяти от дороги друг против друга стояли два одиноких столбика через небольшую протоку, один в красно-зеленую полоску, другой белый с синими поперечинами.

— Все, мы в Финляндии, — проговорил кто-то печально, когда столбы скрылись сзади.

— Надо же, вроде и колеса не так стучать стали, и вагон не вихляется…

— А лес-то, лес, смотрите, лес чище, без буреломов…

— Ага, и небо голубее, — чуть раздраженно добавил Бабкин.

— Ну, нет, небо-то то же самое…

— Слушайте, — опять подал кто-то голос, — здесь, кажется, война когда-то была, то ли перед Отечественной…, то ли после.

— В тридцать девятом, — с важной ленивостью ответил Баранов.

— Ну да, вроде какая-то совсем смешная. Всего полгода или год продолжалась.

— И не полгода, и не год, а целых три месяца и далеко не смешная… — неожиданно проговорил самый пожилой из делегации Нюди Хороля.

— Ну и что ж это за война такая, что про нее все молчат!?..

— Война как война…, — добавил Нюди, сосредоточенно глядя в окно, словно отыскивая что-то важное в проплывающих мимо заросших валунах.

Оула было не до столбов и не до леса, он пребывал в послешоковом состоянии. Сидел на лавке, пытаясь успокоиться. «Так унизить!.. Сучара с чувствительной жопой!.. Его бы в зону на пару дней… Обломали бы как елочку… и перекрасили в цвет неба… А ведь между прочем «пахан» этот прав, почувствовал чужого… Что это я, как блатняк на пенсии…, раздухарился… — Оула выдавил горькую улыбку. — Сам виноват… Увидел погоны и повел себя как фуфло… Вот и нарвался…»

— Как самочувствие, Нилыч? — в купе заглянул Бабкин.

— Очень хорошо…, — не глядя, ответил Оула.

— Верю…

Между тем, тихо и незаметно подкралась первая финская станция. Весело разговаривая между собой, чрезмерно нажимая на букву «р», в вагон по-хозяйски поднялись финские пограничники.

— Вот-ка… есть? — начали они с первого купе. — Сколь-ка есть? Пи-во, сигарр-е-тты!?… — продолжали они привычно и однотонно.

С Оула опять что-то произошло… Вроде бы все едва-едва улеглось, так его опять заколотило, заломало, задергало… Он опять не находил себе места. Его действия не поддавались управлению.

Финны заметили волнение странного старика с обожженным лицом и усилили внимание. Тщательно проверив документы, они принялись за досмотр.

— Что здесь?… Здесь?… Пак-кажит-те здесь… Откройт-те здесь… — несколько брезгливо тыкали они авторучкой, а если прикасались, то лишь самыми кончиками пальцев, как к чему-то нечистому.

Оула трясущимися руками открывал свой чемоданчик, сумку, доставал, раскладывал по полкам вещи, выворачивал карманы, смотрел на них снизу вверх с кроткой, глуповатой улыбкой. Ему ужасно хотелось заговорить с ними, и он едва сдерживался.

— Что эт-то? — они уже сами рылись в вещах, слегка кривили губы.

Оула видел в дверном проеме растерянные, испуганные лица своих ямальских земляков. Кроме Баранова и Бабкина, почти все оленеводы впервые надели костюмы и выглядели потерянными, неуклюжими и помятыми, похожими на безобидных зверьков, попавших в неволю. Они затравленно и подобострастно смотрели на рослых, светлоголовых парней в красивой форме. Было заметно как им неудобно за то, что их обыскивают, что они доставили столько хлопот своим приездом, столько неудобства этим важным, молодым людям, отрывают их от более значительного. Стыдились своей дикости, и нелепости…

Именно это видел Оула, и ему вдруг стало ужасно стыдно за поведение своих кровных соотечественников. За их лоск, высокомерие и брезгливость, за их сытые и равнодушные лица…: «А что, собственно я ждал…, музыки и цветов!?..»

— Я слышал, что Финляндия когда-то России принадлежала, — проговорил самый молодой из делегации Дмитрий Окотетто, когда финские таможенники покинули вагон, и поезд тронулся.

— Ну да, ты еще Аляску вспомни, — немного раздраженно отреагировал Баранов.

Несмотря на то, что все, наконец, позади, настроение было тоскливое.

Оула никак не мог оправиться от пережитого. Лицо пылало — жег стыд… Он продолжал перебирать в памяти утренние эпизоды. Слишком ранимыми и оскорбительными оказались встречи по обе стороны границы. Если в одной стране цинизм, хамство, грубость и произвол, то в другой высокомерие и брезгливость… «Почему люди такие злые и неприветливые!? Или это только на границах так!?» — рассуждал про себя Оула.

— Смотрите, смотрите!.. — слышалось из коридора, где пассажиры коллективно рассматривали Финляндию.

«Ладно, поглядим, что дальше будет?…» — Оула решительно поднялся и вышел к своим…

— Нилыч, — Бабкин улыбался, светя своими безупречно белыми зубами, — смотри на жизнь проще… Ну их всех в пим дырявый. Ты же знаешь: все люди б…ди, весь мир бардак!.. Смотри лучше на заграницу, — он подвинулся у окна, — вон как люди живут!

Поезд шел ровно, без рывков и содроганий. К станциям подходил, словно подкрадывался, осторожно и мягко, как пароход к пристани. Так же и трогался с места. За окном — ровные, асфальтные дороги с игрушечными машинками посреди заснеженных полей и лесов, такие же игрушечные, цветные домики и люди в ярких одеждах, тоже будто ненастоящие. И вообще, посмотришь на себя, на других — реальность, выглянешь в окно — цветное кино…

Хельсинки Оула запомнил по обилию вкусных запахов, «медно-купоросному» Маннергейму на лошади рядом с вокзалом, пестроте и множеству лиц улыбчивых и предупредительных. «Хельсинки — это шумный, цветной праздник, теплота и уют…» — ответил бы он, если его кто спросил.

Рованиеми Оула не узнал. Он помнил столицу своего края плоской, серой, редкой от домов, по большей части деревянных. Помнил кривые, щебеночные улицы, которые как ручейки после дождя сбегали вниз к реке. Это в Хельсинки Оула никогда раньше не был, а здесь, в Рованиеми ему доводилось бывать не раз, и он неплохо помнил, каким был этот маленький городок раньше. Но то, что он увидел, что произошло с городом за полвека, потрясло. Вот это действительно была сказка. Оула все время хотелось продрать глаза, ущипнуть себя или спросить прохожих, правда ли что это тот самый городок, что раньше назывался Рованиеми. Хотя, все правильно: вот они зигзаги двух могучих рек — Кемийоки и Оуназйоки, на слиянии которых и раскинулся город. Все правильно.

— Смотрите, на «лебедя» похож…, точно, хантыйский «лебедь»… — Сергей Яптик, весело улыбаясь, показывал рукой в сторону далекого моста. И действительно, элегантное сооружение своим внешним видом напоминало хантыйский музыкальный инструмент в виде лебедя. Между стройной, наклонной шеей-опорой и мостом-туловищем были натянуты струны-ванты, по которым так и хотелось пробежать пальцем и извлечь волшебную мелодию…

Опять встречи, кофе, беседы, выступления в обществах, обеды, музеи. Показали строящийся Арктический Центр. Здание находилось еще в голом скелете овальных конструкций, которые вгрызлись в крутой берег со стороны реки и напоминали останки фантастического животного.

— Андрей Николаевич, помните на Щучьей лет пять или шесть назад, по весне берег обвалился, а там мамонт?… — проговорил Дима Окотетто.

— Помню, помню, — строго ответил Бабкин, — только ты бы лучше слушал, что говорит гид…

— А что!?

— А то, что это кусок Полярного Круга…, что проходит и через наш Салехард. Мамонт ему…

Оула как неприкаянный молча ходил или ездил со всеми вместе, куда их возили представители Арктического центра. Он устал и тихо раздражался от обилия и насыщенности экскурсий и встреч, торопил время. Его душа была давно где-то на полпути к дому.

Когда, наконец, они удобно расселись в маленьком, уютном автобусе и поехали, то и тут он не успокоился. Неделя впечатлений перемешала прошлое с настоящим, перекрутила, поменяла местами, перепутала лица!.. Пытаясь вспомнить своевольную, бурную реку Ивало, Оула вдруг отчетливо видел коварную Байдарату. Сказочное, волшебное озеро Инари со своими многотысячными островами и островками вдруг представало перед ним капризным Карским морем, почти круглый год забитым льдами.

И все же переутомление, гладкая дорога с длинными, плавными поворотами, небольшими подъемами и спусками, шуршанием шипованных шин, бормотанием приятелей сделали свое дело — убаюкали Оула, и он задремал.

«…Вот они!» — Оула пустил в ход хорей, и упряжка рванула вперед. «Давайте, давайте милые!..» — про себя подгонял он четверку быков. «Хо — хо — хо — хо!» — кричал вслух и не спускал глаз с крупных, лохматых собак, что полукругом обложили его стадо и умело загоняли оленей в западню — перешеек между двумя высокими берегами сухой речки. В западне караулила вторая, причем, большая часть собачьей банды.

Когда точно появились эти «лающие волки» или «хоротты-войи», как их называли ханты, Оула не мог вспомнить. Слышать о появлении в ямальской тундре одичавших собаках слышал, но видеть долго не доводилось. И вот на тебе!..

Было заметно, что они крупнее волков, а шерсть длиннее, лохмаче и светлее. «И бег, — Оула вгляделся, — да, и бег отличается. Волк бежит, — припоминал он, — точно перекатывается, а у хоротты-воя спина не гнется, бежит жестко, отдельными прыжками».

«Хо-хо-хо!» — опять прокричал Оула и вновь прошелся хореем по спинам быков. Олени неслись послушно и мощно, как не бегали на праздничных гонках.

Страшно то, что стадо не боится собак и позволяет им близко подойти. А если добавить их незаурядную изобретательность, хитрость, а главное наглость, то обычный волк — гроза тундры ни в какое сравнение не идет с хоротты-войем. Одичавшие собаки не охотятся, они идут цепью и выедают все живое, не гнушаясь ни чем. Даже полиэтиленовые мешки, что носит ветер по тундре, в конечном итоге оказываются в пустых желудках хоротты-войев. А что говорить про песцов или птиц на гнездах! Волки по сравнению с ними — ягнята.

Оула продолжал следить, как одичавшие собаки затягивают петлю всему его стаду. Они не выбирали слабых или молодняк, они готовили себе страшную забаву, жестокую и мстительную бойню, из которой немногие олени уцелеют.

«Хо-хо!» — добавил Оула и осекся. Чем ближе он подъезжал, тем больше замечал некую странность… Он опять и опять обегал взглядом стадо… «Что за ерунда!?..» — Оула чувствовал, как холодеет затылок!.. Собак становилось все больше и больше, а оленей, соответственно меньше… «Что происходит!?..» — он задерживал взгляд на каком-нибудь быке, который вдруг прямо у него на глазах превращался в… хоротты-воя.

До стада оставалось совсем ничего, пора было доставать из-под шкур карабин и…, но жуткий ужас обездвижил его — оленей не было!.. Оула несся на… огромную стаю собак. А они… на него.

Оцепенение продолжалось лишь мгновение. Вот он схватился за ремень узды и изо всей силы потянул на себя, пытаясь завернуть, остановить передового. Но бык-хабты-менаруй, верой и правдой служивший ему почти пять лет, не реагировал. Оула изо всех сил потянул узду и только сейчас обратил внимание, что это вовсе и не олень, а его верный и преданный «Зэк» — семилетний кобель, который потерялся еще в прошлом году. Выбросив ненужный хорей, Оула вскинул карабин…, но куда стрелять!?.. Тысячи собак открыв пасти, неслись сплошной стеной.

И все же Оула нажал на спусковой крючок… В результате мягкий щелчок и только. Еще раз… и еще…, Оула давил и давил на металлическую скобу, получая взамен тихое пощелкивание.

«Все…» — оборвалось внутри. Он чувствовал, как понесло холодом. Чувствовал как, приближаясь, этот холод вызывает в нем дикое противоречие, обратную реакцию — закипание безудержной ярости. В следующее мгновение он уже сам скалил зубы и глухо рычал. Голову ломило и дурманило от вставших дыбом волос. Глаза наливались кровью, и хотелось крови, боли и еще крови…

Резко повернув в сторону, нарта выбросила из себя Оула, швырнула его в самую гущу голодных клыкастых пастей…

Боль в плече, испуганные, тревожные голоса открыли глаза Оула.

— Не ушибся, Нилыч!? — говорил кто-то знакомый.

— Олег Нилыч, что случилось!?.. Как себя чувствуешь!?..

— Ты что, уснул, что ли!?.. Ну, наконец-то! Хотя вишь как не вовремя и не к месту!

Его подняли с пола. Автобусик продолжал бежать. За окнами было хмуро то ли от погоды, то ли вечерело. Оула усадили на сидение. Боль в плече улеглась.

— Ты уж постарайся больше не спать. Подъезжаем.

«Вот тебе на…, как это меня угораздило!?.. И приснится же такое!..» — приходил в себя Оула. И, словно прочитав его мысли, Бабкин обернулся:

— Что снилось-то, Нилыч!? — он спросил весело, бодро, радуясь и тому, что есть повод поболтать и оттого, что долгая дорога, наконец, заканчивалась. — А!?.. Я говорю, что снилось?..

Оула молчал. Он все еще не отошел от мерзкого сна.

— Я что спрашиваю…, ты так стонал Нилыч, а то, как будто рычал. А я люблю сны разгадывать, — продолжал весело допытываться Бабкин.

Не хотелось делиться Оула, но он вдруг ни с того ни с сего проговорил:

— Собаки…

— Собаки? — переспросил тот. — Ну-у, собаки — это… неплохо. Собаки к друзьям, родным и знакомым. Если злые и кусали, это не очень, а просто собаки, нормально… Как собаки-то снились!? — захотел подробностей Бабкин. Но Оула уже пришел в себя и как обычно замкнулся.

— О-о, речка! — оживился кто-то слева. И все повернули туда головы. Внизу небольшого спуска широкой, белой извилиной открылась река.

«Ивало!..» — легкий ток ударил Оула вдоль позвоночника. «Точно Ивало! И берега…, и деревья…, хотя нет, столько лет…, и все же это Ивало!..» — заволновался он, бегая взглядом по спящему руслу от берега к берегу. Сорвалось и мячиком запрыгало, понеслось куда-то вниз собственное сердце, гулко отстукивая и отдаваясь в висках. Оно прыгало все чаще и громче. Оула казалось, что все слышат, как тревожным бубном оно гремит. Осторожно огляделся: «Нет…, вроде не слышат!..». Но вот точно чья-то рука поймала, наконец, его и легонько сжала, пытаясь удержать сердце Оула на месте, не давая ему больше излишней воли…

«Ивало, Ивало, Ивало….» — про себя повторял Оула, мысленно опуская ладони в ее быструю, холодную воду, поглаживая ее, будто и нет на ней толстенной, ледяной брони…

— А вот и поселок!.. Называется «И-ва-ло», — прочитал кто-то громко.

— Красиво!..

Оула искал глазами то, что хранилось в памяти, и не находил. Все было красочно, ярко. Освещенные вывески, крашенные дома, мало чем отличались от остальных, ранее виденных.

Редко, кое-где на окраине и промелькнет черной тенью старый сарай, как одинокий дряхлый старик…, да длинные ребра жердевого забора, а все остальное новое. Впрочем, этого маленького поселочка, Оула особенно и не помнил. Смутное общее представление, не более того.

Когда проехали расцвеченное селение, стало темно. Однако через несколько минут справа и слева через здоровенные, черные валуны и деревья опять забелело.

— Это озеро Инари. — не без гордости сообщал долговязый Лейф — сопровождающий, он же и гид, и переводчикЮ и водитель из Арктического центра. — Это самый большой бассейн чистой воды…, — продолжал он пояснять.

В голове опять стал нарастать топот, вместе с которым появился тонкий, монотонный свист. Этот свист мешал думать и слышать. К тому же вновь сдавило сердце, которое энергично заколотило о мерзлую землю, словно копыта молодого оленя. «Неужели я дома!.. Не может быть!?» — верил и не верил Оула. Он вглядывался в темноту мелькавших низкорослых сосен, за которыми едва-едва проглядывала огромная, белая равнина Великого озера, озера его детства и юности, озера его предков, озеро, которое делает мальчиков мужчинами, озера радости, горя, сытости и голода…

«Вдруг я все еще сплю!?.. Не-ет, не может быть… Если это сон, то проснусь и умру!..»

А гид-водитель все приводил и приводил какие-то цифры… Слышались квадратные километры, количество жителей земли Инари, что-то про Коммуну, оленей…

И вдруг неожиданно навалился страх… Непонятный, незримый, тяжелый и душный. Он навалился и придавил Оула так, что стало тяжело дышать, как тогда на границе. Страх сковал его снаружи и внутри. А лицо наоборот вспыхнуло огнем. Этот набор состояний и ощущений, вдруг выдал Оула сумасшедшую мысль: «А что, если возьму да и помру здесь, дома…, вот будет…» А что будет, Оула не додумал, так как на какую-то секунду-другую вернулся в свою ямальскую тундру и крепко сжал зубы… «Нет…, невозможно!..»

За окном опять замелькали яркие, красочные огни.

— Ну, вот и приехали…, товарищи… Инари! — повернувшись назад, радостно воскликнул Андрей Николаевич.

Мимо поплыли чистенькие, цветные домики, под конусами желтого света падающего с высоких столбов. Попадались и едва проступающие в темноте старые жердевые заборы, которые больно царапали Оула внутри. Он растерялся. Планировка поселка показалась ему не той, что была раньше, да и обилие цвета и огней мешало сосредоточиться. Поселок проехали быстро, остановились у длинного двухэтажного здания-отеля. Справа и слева в аккуратные ряды, блестя крышами, выстроились легковые автомобили. Яркий свет фонарей и окон придавали уют уже на входе. Вышли из машины. Воздух морозный, вкусный. Вокруг почетным караулом стволы сосен, на обочинах пухлые отвалы фиолетового снега.

Оула разместили в номере вместе с тихим и угрюмым, как и он, Нюди Хороля, пожилым бригадиром совхоза «Полярный».

— Когда обратно, не спрашивал?… — проговорил сосед, когда они разложили свои вещи.

Оула долго смотрел на него, соображая, что тот сказал. Потом молча пожал плечами, так и не поняв вопроса, а стало быть, не зная, что ответить.

Его распирало сладкое и липкое как мед чувство радости, хотелось поделиться с кем-нибудь, пусть даже с этим Нюди. Сказать ему вслух: «Дорогой, а ведь я домой приехал!.. Представляешь себе, нет, пятьдесят два года здесь не был… Через каких-нибудь пять, шесть сотен шагов — мой дом, если конечно он сохранился…»

Оула сел в удобное, мягкое кресло и закрыл глаза. Он продолжал мысленно делиться с этим Нюди: «Каждый год я представлял, как появлюсь здесь. Как встречусь с родными и друзьями. Как обниму мать… и всех, всех, всех… Годы шли, я менялся, менялись и представления о встрече. Последние лет пятнадцать-двадцать почти перестал думать о том, что когда-нибудь все же доведется побывать дома… И вот я здесь!.. Дома, а ноги не держат… Ты представляешь, Нюди…, боюсь!.. Я боюсь, что меня не узнает моя маленькая Родина, боюсь, что за столько лет я остыл к ней, что больше думаю о Ямале, а здесь я уже чужой… Боюсь встретиться с могилками родных!.. Что я им скажу?…»

— Все будет нормально… — вдруг неожиданно услышал Оула над собой хрипловатый голос соседа. Услышал и почувствовал крепкую тяжелую ладонь на плече.

— Что…, что ты сказал!? — Оула открыл глаза и испуганно дернулся в кресле. — Я что, говорил… вслух!?

— Все будет нормально, — опять проговорил сосед. — Я смотрю, ты сильно переживаешь, Олег Нилович. Вот добавь в чай и полегчает, тундрой нашей пахнет… Я точно знал, целую горсть с собой прихватил… Много не бросай, лучше почаще, до дома еще не скоро…

Нюди протянул Оула тонкие, корявые, как сушеные червяки коренья. Оула подставил ладони, продолжая с удивлением смотреть на соседа.

— Я, Нилыч, как и ты, тоже весь измучился. Все едем да едем. Долго, однако, — он сел в кресло напротив, — глаза сломал… Как люди живут в таком грохоте да толчее!? В городах этих своих стадами ходят, точно слепые… Одни туда, другие обратно. Машины… Горы вещей в магазинах. Зачем столько!?.. Если их все купить, то людей не будет видно за ними… — словно сам с собой разговаривал Нюди. — Неужели они все им нужны!?

Он неуклюже сидел в кресле и поглаживал свои коричневые руки, словно уговаривал их потерпеть еще немного без дела. Было заметно, что он устал от поездки и всеми мыслями был за многие тысячи километров у себя дома в тундре.

— Нюди… — Оула вдруг опять захотелось проговориться этому мудрому и неторопливому ненцу, сказать, что он дома, что через столько лет он наконец-то дома, что растерян и боится … Но, подумав, отвел глаза в сторону: «Долго объяснять, да и ненужно. Ненужно и неинтересно…»

После ужина в уютном ресторанчике на первом этаже, когда все уснули, Оула не утерпел, оделся и вышел из отеля. Ему хотелось в тишине и одиночестве подышать родным воздухом, постоять под небом, под которым когда-то давно родился.

Он поднял голову и посмотрел вверх. В темно-серой массе тучь появились черные разрывы, в которых весело подмигивали редкие звездочки. Оула дышал жадно, полной грудью, он пил этот родной, пропитанный хвоей воздух пока не закружилась голова. «Я дома!.. С ума можно сойти — я дома!..» — Оула стал вглядываться в близкое зарево поселковых огней. «Где-то там мой дом. Стоит ли? Кто сейчас в нем!?.. Вон сколько нового понастроено!?..» — он давно уже пытался представить, кто из родственников может там жить, если дом действительно сохранился. Страх отступил. Захотелось пройтись по поселку незаметно, пока все спят, вспомнить…

Он застегнул куртку, глубоко вздохнул и решительно направился на поселковые огни.

— Далеко собрался, — прозвучало вдруг за спиной.

У Оула от неожиданности аж ноги подогнулись. Сказать, что он сильно испугался, было бы неправдой. Но нельзя было утверждать и обратное. Годы, проведенные в ожидании и страхе, сказались. Оула обернулся.

— Я говорю далеко, нет, лыжи навострил, Нилыч!? — повторил Бабкин и стал бодро спускаться по ступенькам. Его лицо попало в тень, но Оула будто видел его белозубую улыбку.

— Мне что-то тоже не спится. Я вообще долго к новому месту привыкаю, — Бабкин подошел ближе. Он действительно широко улыбался.

«Врешь ты все, Андрей Николаевич. Следишь. Я чувствую твое напряжение» — думал Оула.

— Да вот хотел до поселка пройтись, — не стал он утаивать своих намерений.

— Вот как…, ночью!?

— А почему нет. Ноги помну…, может смогу уснуть.

Бабкин перестал улыбаться. Он, как и Оула смотрел на далекие огни и о чем-то думал.

— Ну, ну…, опять не спится?… Так пошли вместе, веселее будет.

— Так… я… хотел один… — замялся, было Оула, но, повернувшись к Бабкину, твердо и решительно добавил: — Тебе что, Андрей Николаевич, кто-то велел за мной приглядывать или так по собственному интересу?

— С чего ты взял…, Нилыч? — торопливо проговорил Бабкин.

— Не слепой, однако.

— Ну и зря…, а я бы… прогулялся…, — холодно ответил тот.

С Оула вдруг словно сдернули холодный, липкий страх, волнение и напряженность. Он только сейчас почувствовал всю тяжесть последних дней, почувствовал легкий ночной морозец на лице, плотный, словно разлитая вода, свет над поселком и вокруг отеля. Почувствовал какую-то ненужность, искусственность и фальшивость всего, что с ним происходило до этой минуты. Почувствовал, что только сейчас что-то внутри отпустило, и он наконец-то может сам себе признаться в том мерзком, отвратительном страхе, который преследовал его всю дорогу, начиная с Лабытнанги. Он боялся повстречать кого-нибудь из прошлого. И в первую очередь маленького, лысенького Шурыгина. Хотя прекрасно понимал, что за пятьдесят лет много воды утекло, он постарел, изменился до неузнаваемости…, а боялся… Боялся встретить его в Москве, отчего и не пошел со всеми на экскурсию. Боялся встретить Шурыгина в Выборге, в шаге от дома. Почему-то боялся встретить его и в Хельсинки, вдруг он там, в турпоездке… И вот теперь все… Оула физически почувствовал, как словно отпал искусственный отросток или клеймо, что столько лет мешало жить, не давало говорить в полную силу, жить в полный вздох… Все, однако… Я дома… Он медленно развернулся разбитым и усталым, и вместе с тем абсолютно свободным человеком побрел в спящий отель. «Все рано или поздно кончается…» — вертелось в голове.

— Нилыч, ты… извини меня, я на самом деле…, мне правда не спится…, ты зря думаешь…, — быстро говорил Бабкин сзади.

Утро походило на праздник. Низкое, оранжевое солнце, выйдя из-за деревьев, с озорным любопытством заглядывало в окна отеля. Оно будило тех, кто еще спал, дарило бодрость и хорошее настроение тем, кто поднялся.

Почувствовав теплое прикосновение, Оула проснулся и открыл глаза. Вся комната светилась золотом. На душе было подстать солнцу — светло и спокойно. Вчерашний трепет и страх исчезли напрочь. Отдохнувшее тело помолодело и требовало движений. Сосед Нюди тихо фыркался в туалетной комнате. По солнцу было еще рано, но Оула остро почувствовал голод, явный признак трудового настроя на день грядущий.

В дверь настойчиво постучали.

— Эй, ветераны советского оленеводства, — послышалось из-за нее, — спускайтесь чай пить.

Удивляясь долгому сну и хорошему настрою, Оула стал быстро одеваться.

— Держи, Нюди, — весело проговорил он соседу, возвращая корешки, когда они выходили из номера. — спасибо тебе за участие, со мной все в порядке.

Нюди с подозрением посмотрел, но ничего не ответил.

После завтрака все быстро завертелось. Всем девятерым принесли легкие пуховые комбинезоны, теплые на меху сапожки и очки с темными стеклами, как у гонщиков. Одевались без примерки, весело подшучивая друг над другом.

Выехали на трех снегоходах. По одному сели сзади за водителями и по двое улеглись на санях-прицепах.

Несмотря на довольно прохладное утро и приличную скорость, ехать было и удобно, и не холодно. Комбинезоны надежно защищали.

На прицепах было немного тряско и шумно, зато был великолепный обзор местности. По хорошо укатанной санной дороге машины шли ровно, без напряжения, с дистанцией пятьдесят-сто метров. Полчаса ехали редколесьем вдоль небольшой речки с крутыми берегами. Несколько раз спускались и долго ехали по ее ледяному руслу. Затем снова выезжали на берег и поднимались дальше на подступавшие увалы, с которых открывалась великолепная панорама далеких, плоских сопок впереди и размашистого, с многочисленными горбатыми островками озера сзади.

Оула не успевал реагировать на быстро меняющуюся местности, не успевал вспомнить, как они вновь ныряли в очередную низину, выскакивали на простор, набирали скорость и опять неслись как на гонках.

Незаметно аргиш из трех снегоходов с прицепами поднялся на обширное плато, которое уходило далеко к горизонту. Теперь снежная пустыня была со всех сторон. Она была изрезана неглубокими безлесными низинами, плавно переходящими где-то там сзади, внизу в ручьи и реки. Мягкие, приплюснутые сопки придавали вид застывшего, некогда взволнованного океана, с гигантскими уставшими волнами. А озеро и поселок, что остались далеко позади, размылись сероватой дымкой, а вскоре совсем пропали.

Часто меняющемуся ландшафту темные стекла очков придавали порой фантастический вид. Яркое солнце походило на замеревшую вспышку взрыва на черном небе, а искрящийся снег на его бесчисленные осколки. Глянцевые, темно-бурые машины своими острыми носами походили на хищных рыбин, на которых взгромоздились верхом людьми в необычных, блестящих комбинезонах, очках в поллица и длинных, чуть не до локтей перчатках-крагах. Со стороны вся эта картина действительно вносила что-то космическое, неземное в окружающее пространство.

Гости были очарованы. Они крутили головами, пытаясь перекричать рев двигателей, делились впечатлениями, нахваливали мощь и удобство машин, остроумность прицепов.

— Олег Нилыч, — не выдержал Костя Салиндер, с которым ехал Оула в одном прицепе, — а здесь… оленей труднее пасти…, вон…, сколько разломов да… низин…, того и гляди…, — он не договорил, прицеп тряхнуло на очередном ухабе, и у парня пропало желание криком продолжать мысль. Оула кивнул в ответ. Он продолжал смотреть во все глаза, пить как сладкое лекарство картины детства, все, что он видел вокруг, что по крупицам, по кусочкам вытаскивал из своей ветхой памяти, быстро восстанавливая давнее, былое, почти забытое, как ему казалось.

Но когда пошли открытые места, Оула вдруг чаще закрутил головой, он сосредоточенно и внимательно вглядывался в горизонт, что-то отыскивая в его размытых далях, пока не догадался и сам себе не улыбнулся горько и печально — он искал горный хребет — Камень, как говорят на Урале. «Вот те раз…, — ухмылялся он, — там о доме, а здесь о Ямале, о горах!..»

Неожиданно в эту неземную панораму стали включаться человеческих рук изделия — высокие, зеленого цвета сетчатые заборы, которые появлялись то с одной, то с другой стороны дороги и тянулись километрами, убегая в различные направления.

Стали появляться оленьи следы, россыпи черных горошин помета, снегоходные взрытости при крутых виражах и, наконец, сами люди, сгрудившиеся у одинокого, черного сарая, который стоял на склоне пологой сопки точно в задумчивости. Старый, усталый он смотрел вокруг себя тихо и мудро. Сарай доживал свой век.

Рядом с ним высилось некое укрытие, внешним видом напоминающее чум, с новенькой брезентовой покрышкой и вершиной из перекрещенных корявых шестов.

У Оула, как и всех гостей, что-то приятно екнуло внутри при виде знакомого силуэта, но когда подъехали ближе, «чум» оказался всего лишь временным укрытием от ветра. Рядом с сараем в черных комбинезонах, как в скафандрах стояло человек пятнадцать рослых мужчин. Их вид куда больше напоминал что-то связанное с космосом, авиацией или специальным подразделением для ведения боевых действий в условиях Арктики, чем оленеводов. На шеях полусферы наушников. На груди бинокли. На широких поясах висело различное снаряжение, начиная с зеленого мотка синтетического аркана, до больших ножен и рации. Рядом в беспорядке дремало небольшое стадо снегоходов. Зрелище было ярким, впечатляющим. Люди в «скафандрах» оживились, задвигались при виде нежданных гостей. Послышались гортанные выкрики.

Оула удивило то, что они говорили по-фински, грубо и неприлично. Ни слов приветствия, ни радушия, как это было повсеместно до этого, он не услышал. Пока выгружались из саней-прицепов, пока разминали ноги, от группы «спецназовцев» отделилось несколько человек, которые, как показалось Оула, слегка по блатному поплевывая, в раскачку направились к приезжим. Остальные продолжали стоять и, посмеиваясь, оживленно обсуждать прибывших. Один из подошедших, громадного роста парень встал перед Оула. Широко расставив ноги и растягивая тонкие губы в улыбке, вяло проговорил: «Пер-ре-с-трройк-ка…, Горр-ба-чев…» Почему он выбрал его, было не совсем непонятно. Оула передернуло от жуткого алкогольного выхлопа. Он снизу вверх смотрел в широченные, в поллица зеркальные очки, где видел свое смешное и уродливое отражение. Длинный, растянутый в искусственной улыбке рот парня задвигался:

— Вот-ка…, вот-ка давай…, рус-ски…, вот-ка… — продолжая сладко улыбаться, парень вытащил длинный, широкий нож и плашмя приставил его к обожженной щеке Оула. Все, и гости, и «космонавты» затихли.

— Вот-ка!.. Вот-ка!.. Вот-ка! — как заведенный продолжал твердить гигант.

«Приехали, — с горечью думал Оула, — мало того, что среди оленеводов ни одного саама, а какие-то обалдуи явно не местного происхождения, еще и позорят себя так дешево…»

Нож неприятно холодил щеку. «Да…, сплошные проверки мне устраивает отчизна…» — спокойно рассуждал Оула. Он ничуть не испугался, скорее, наоборот боялся за этого поддатого парня. Если там, на границе пришлось терпеть, поскольку там была Власть, то здесь дома, после того как в его голове все встало на свои места, он только-только почувствовал себя человеком…

Парень тем временем продолжал выгибаться всем телом, бравируя разницей в росте, возрасте и своим положением хозяина, держа нож у щеки Оула. Он то и дело оборачивался назад к своим приятелям, выговаривая разные гадости в отношении приезжих и самого Оула.

Начал знакомо закипать гнев. Все еще мощная пружина ждала команды.

«Вот гаденыш, это же для него может плохо закончиться…» — рассуждал Оула.

Баранов, отойдя от шока, вдруг заговорил по-английски, быстро и тонкоголосо. Волнуясь и сбиваясь, он говорил, что эта грубая выходка по отношению к представителям другого государства нарушает международные нормы элементарного гостеприимства, что они будут вынуждены жаловаться властям…

Двое сопровождающих из лапландского радио и Лейф растерянно смотрели на происходящее. Они были огорошены не менее гостей. Ужасно жалели, что решились вести сибирских оленеводов в это хозяйство, считавшееся самым богатым и большим в Лапландии.

Оула медленно снял свои очки и, пытаясь не замечать своего отражения в очках противника, уперся взглядом в то место, где за зеркальными стеклами прятались глаза гиганта.

— Я сейчас тебе яйца отрежу, говнюк, и ты их съешь, — тихо, так что было слышно одному лишь «гаденышу», на чистом, финском языке проговорил Оула, не отводя взгляда.

— О…, так ты не русский!? — враз перестав улыбаться, воскликнул парень и убрал нож.

— Русский, русский, мудило…, брысь назад, поганка!.. Еще раз пасть откроешь, порву, а кодлу твою перестреляю к е…й матери!.. — Оула проговорил это таким убедительным тоном, что у парня отвалилась челюсть.

Громила окаменел, он был настолько ошарашен, что весь оставшийся хмель выскочил из него вон. Он смотрел на невысокого, седого мужичка с обожженным лицом и не мог взять в толк, откуда русский так хорошо говорит по-фински, да еще такие необычные и неприятные слова.

— На, держи! — рядом с Оула возник Бабкин со своей неизменной белозубой улыбкой. Он протягивал «говнюку» бутылку «Столичной». Губы парня дрогнули и растянулись в улыбке.

— Вот-ка, о… хо-р-ро-шо! — он взял бутылку, хлопнул Бабкина по плечу и, сорвав зубами пробку, запрокинул голову…

— Да, алкаш он и в Африке алкаш, — довольно громко проговорил Баранов.

— А еще Европа, — добавил кто-то весело, — ничем не лучше наших…, только здоровые… да одеты…!

— Ты что ему, Нилыч, сказал такое!? — продолжая лучезарно улыбаться, полюбопытствовал Андрей Николаевич. — По каковский!?

Оула не ответил. Он медленно пошел в сторону черного, скособоченного сарая. Ему хотелось потрогать рукой его стены, ощутить их шершавость, теплоту, поздороваться со стариком.

Сделав несколько глотков, парень протянул бутылку назад оживившейся толпе приятелей, а сам, раскинув руки в стороны, сделал шаг в направлении Оула, словно собирался его обнять…

— Стоять! — тихо и строго произнес тот, метнув при этом очень красноречивый взгляд. — Я что обещаю, обязательно делаю…

— Прости, — быстро ответил гигант и, постояв с полминуты в недоумении со смешно растопыренными руками, пошел к своим собутыльникам.

Оула водил рукой по старой, продутой ветрами, просушенной, изрезанной глубокими морщинами древесине и чувствовал тепло, накопленное годами, ощущал ладонью годы, многие годы, прожитые этим сараем, слышал его жалобный скрип в непогоду, детский плачь, покашливание стариков, тихий, счастливый смех женщин… Многое хранили эти многочисленные трещины…

Пока Оула «разговаривал» с далеким прошлым, подошло стадо светлошерстных оленей. Это были быки и прошлогодний молодняк. Стадо широко рассыпалось по просторному склону, то и дело раскалываясь на отдельные живые островки, которые безжалостно водворялись в общую массу «спецназовцами» на ревущих снегоходах. Привстав с сидений, как наездники в стременах, они кидались в погоню за оленями, что-то крича в закрепленные на плечах микрофоны и выслушивая в наушники то, что неслось в ответ. На огромных скоростях они буквально летали за непослушными оленями, догоняли их, поворачивали назад, поднимая при этом веер снежной пыли на виражах и, как казалось издалека, доставали дугообразными бамперами машин животных, часто сбивая тех с ног.

Наблюдая за этой «корридой», ямальцы отказывались верить в происходящее. Они смотрели со страхом и ничего не понимали. Создавалось впечатление, что идет какая-то жуткая игра или охота на диких животных.

По изрытому, перепаханному снегу, взревывая на все лады, метались черные, неутомимые и страшные машины, загоняя оленей в загон.

Загнав оленей за зеленый забор, «спецназовцы» начали отлов молодняка. Их действия, мягко говоря, были странными. Побросав машины и достав арканы, они начали их бросать совсем иначе, часто просто под ноги мечущимся оленям. Пойманных оленей дюжие мужики роняли на снег и, прижав коленом, ставили огромный, цветной номер на боку с помощью баллончика с аэрозольной краской.

Оула долго не мог понять, что происходит. Он не понимал, почему так грубо ловят животных, ему казалось, он слышит, как хрустят их ребра, когда очередной гигант ставил на них свою ногу!?.. Не понимал, зачем люди, после того как пронумеруют оленя, пинают его тяжелым ботинком под зад!?… Не понимал, почему их действия похожи на некую экзекуцию!? Не понимал, почему, чем грубее выполняют работу, тем больше возбуждаются, становятся радостнее!?

Не сдерживая больше себя, Оула ринулся в кораль (загон). Выхватив у ближайшего к нему «спецназовца» аркан, он быстро сложил его и метнул в одного из метавшихся животных. Петля красиво распустилась, как при замедленной съемке и, оставив живую черту на небе, аккуратно легла бегущему оленю на шею. Выбрав свободный конец аркана, Оула обматнул им себя и, уперевшись одной ногой, без труда выдержал рывок пойманного животного. После чего, продолжая удерживать аркан в натяге, подошел к рвущемуся оленю и, обхватив его шею рукой, кивнул хозяину аркана. Когда свежий номер появился на обоих боках животного, Оула ласково хлопнул оленя по спине и, отпустив его, улыбнулся.

Финны перестали «охотиться», молча стояли и смотрели на пожилого гостя, затягивая паузу в работе. Трудно было сказать, смутил ли их этот поступок или оставил равнодушным, так как через какое-то время они опять стали продолжать свое дело.

Вслед за Оула в кораль вошел Сергей Яптик и, попросив аркан у другого «спецназовца», столь же расторопно и умело отловил еще одного оленя, затем еще и еще.

Спустя часа два-три, когда процедура проставления номеров была закончена, и стадо выпустили из кораля, все — и хозяева, и гости собрались в просторном, брезентовом укрытии в виде чума. Небольшой костерок посередине горел резво, бездымно. Он был разведен скорее для уюта, чем для тепла или приготовления пищи, поскольку финские оленеводы, вольготно устроившись на сухих, березовых ветках вперемешку с еловым лапником, начали открывать «тормозки» и, не мешкая, принялись обедать. У каждого была своя еда. Громко скрипели крышки термосов, булькала жидкость, разнося ароматы кофе и чая, шуршала фольга и полиэтилен. Объемные, горбатые бутерброды с сыром и колбасой, нежная выпечка, куриные ножки…, все стало быстро поедаться молодыми мужчинами. Эти аппетитные запахи внесли в тундровое укрытие запах цивилизации.

Сняв широкие очки, хозяева открыли свои лица. В основном это действительно были молодые и весьма симпатичные парни. Немного смущаясь, они уплетали свои припасы, стараясь не смотреть на гостей, которые, в свою очередь, надеялись, честно говоря, что их угостят свежатинкой, как это принято везде на севере. Поняв оплошность, сопровождающие ямальской делегации попытались было разделить свои куцые бутерброды на двенадцать частей, но это оказалось не просто смешно, но и невозможно.

— Послушайте, господин Рантола, — обратился находчивый Бабкин к главному гиду, — а почему вы мясо оленье не едите? Это что дефицит?

— Ну что вы, мяса много, но его надо размораживать, готовить, а на это необходимо время, специалиста и… условия…, наконец.

— Ну, так несите…, — лукаво улыбался Бабкин.

— А вы что, можете приготовить!?

— В одну секунду…

Когда втащили мерзлую тушку оленя, гости оживились и полезли доставать сувенирные ножи, которыми были одарены накануне. Торопливо отобедав, хозяева лениво наблюдали. В их глазах была откровенная ирония и плохо скрываемая брезгливость.

Нюди Хороля быстро и умело очистил верхний слой мяса от снега и прилипших ворсинок. Затем сноровисто настрогал целую гору розовых стружек и выразительно взглянул на своих земляков.

Чтобы не получилось спиной к хозяевам, ямальцы, по-восточному подобрав под себя ноги, расселись плотным полукругом и приступили к трапезе. Ели неторопливо, с достоинством и уважением к еде, будто она состояла не из обычного мороженого мяса, а, скажем, из дорогих, заморских деликатесов, доставленных из знатного ресторана. Стружки брали руками по очереди, чуть подсолив, клали в рот и жевали, полузакрыв глаза от удовольствия.

Первым потянулся к быстро таявшей кучке стружек Лейф, а затем и остальные сопровождающие. Немного смущаясь, они выбирали сначала маленькие и наиболее прозрачные кусочки, но распробовав незатейливую, но неожиданно вкусную еду, стали есть смелее, наравне с гостями. Жевали так же смачно и деловито.

Видя с каким неподдельным изумлением и недоверием смотрят на них хозяева, ни Бабкин, ни Баронов не решились пригласить их к «столу».

Хозяева же, смотревшие с испугом и брезгливостью поначалу, слегка изменились в лице. Процесс поедания сырого мяса их явно завораживал, и они стали скрытно, а кое-кто и в открытую глотать слюну, хотя только что отобедали и были сыты.

Девять человек быстро расправлялись с мясом оленя. Вскоре дошла очередь до костей. Чуть подогрев на догорающем костре, ненцы ловко в два удара, тыльной стороной ножа раскалывали кости вдоль и добирались до матово-мерцающего, розоватого мозга, который брали губами осторожно, как настоящий деликатес. Баранов с Бабкиным передвинулись к костру и принялись обжаривать на углях ребрышки. Аромат стоял невыносимый. Молодые финны не сводили глас с шипящего, быстро покрывающегося румянцем нежного мяса, вкус которого не вызывал ни малейшего сомнения, он буквально очаровывал их. Наиболее красивые, удавшиеся куски передавались сопровождающим, которые благодарно кивали и аккуратно, чуть замедленно, как и полагается при десерте, угощались «горячим».

— Мож им, то есть тем амбалам, предложить, а Андрей Николаевич? — осторожно спросил кто-то, а то вон как смотрят.

— Не думаю, — за Бабкина ответил Баранов, — во-первых, они уже поели, — уворачиваясь от дыма, рассуждал окружкомовец, — а во-вторых, чем тут угощать, мы ж почти все съели, да и станут ли они есть сырое или вот такое жарено-копченое…

— Но ведь эти-то, ну кто нас привез сюда, едят, аж за ушами пищит, — перешел на шепот Яптик.

— Уймись, Сергей, — чуточку строже вступил Бабкин, — гости то мы, а не они.

— Вот приедут к тебе на Ямал…, фу че-ерт пригорело…, я говорю, приедут к тебе, тогда и проявляй свое гостеприимство, — добавил Баранов, чертыхаясь.

Разомлевшие от тепла и сытости ямальцы откинулись на лапник и закурили.

Тотчас разом заговорили, загалдели хозяева, то и дело обращаясь к Рантола. Ненцы насторожились.

— Они спрашивают, почему вы едите сырое мясо? — наконец, перевел Лейф.

— Вот и ответьте, если вам понравилось это самое мясо! — парировал первый вопрос Андрей Николаевич. — Еще спрашивают…

Неожиданно для себя Оула словно переключился на другой диапазон или волну. Тревожные мысли и волнения унесли его домой на Ямал. Вот-вот наступит время отела — главное событие в году. Перед глазами замелькали молоденькие важенки, которым предстояло этой весной впервые стать мамами. «Как себя поведут!?.. — Он точно видел их перед собой стройных, крутобоких, пугливых до крайности. Многих сам выходил, поставил на ноги… — Где сейчас стадо!?.. Как там Никита справляется!?.. Что с погодой!?.. А вдруг зверь, буран, трассовики-придурки или эти, как их… хоротты-войи — лающие волки…, ведь приснились же твари…, ох-хо-хо!..»

Оула любил свое стадо. Знал в «лицо» каждого оленя из почти десяти тысяч голов. Переживал за молодняк, ухаживал, как за детьми. Сам отбирал хоров для потомства и для аргишей. Сутками не спал во время отела. Тщательно прочесывал кусты, выискивая брошенных молодыми мамами новорожденных телят, и выхаживал ихЮ как мог. Зато, какое было счастье смотреть на здоровое, окрепшее стадо осенью перед касланием на зимовку. Это, пожалуй, самое красивое зрелище. Тогда все стойбище, вся семья ежедневно внимательно осматривают оленей, которых гоняет дежурный пастух вокруг чумов. Олени несутся по кругу крепкие, мощные. Особенно замирает и тает сердце, глядя на телят, сильно подросших за лето. А как грациозны и независимы быки с могучими, кустистыми рогами, которые они несут торжественно, словно короны! Скромные, изящные большеглазые важенки!.. Все олени разные по цвету, форме, характеру, темпераменту, почти все как у них, у людей…

— …Вот сами и спросите у Нилыча… — услышал конец фразы Оула и оторвался от мыслей.

В «чуме» было жарко от разговоров. И гости, и хозяева оживились и, перебивая, засыпали один другого вопросами, часто не дожидаясь ответа на предыдущие. Финны, словно только что поняли, кто к ним приехал и откуда, их интересовало буквально все, от политики до быта. Гости гнули свое, им хотелось выведать все, что относилось к оленеводству. Интересовались оводом, когда забивают и кому сдают мясо, и по какой цене? Почему не используют оленегонных собак? Что за заборы, которыми опоясана их тундра? И многое другое…

— Слышишь, нет, Олег Нилыч!? — немного возбужденный Бабкин коснулся плеча Оула. — Я говорю, тут тебя спрашивают, почему не испугался их большого шутника Юхана?

— Лучше пусть ответят, почему они не любят то, чем занимаются, почему не любят оленей, почему пасут они, а не местные жители, почему!?

— Ну, ты хватил, Нилыч, разве о таком спрашивают хозяев, — негромко вступился в разговор Баранов, — это же политес, — добавил он с ухмылкой.

…— Есть такой анекдот у нас, может и вы знаете… Так вот, — между тем весело реагировал на какой-то очередной вопрос об еде Бабкин. Он вовсю светился, хитро щурясь, — господин Рантола, переведи, пожалуйста. Так вот, приезжают умные европейцы, не будем говорить откуда, в Африку, смотрят, негр лежит под пальмой, на которой видимо-невидимо бананов, они ему и говорят ты, мол, что лежишь, бедолага, лучше бы собрал эти фрукты-овощи. А негр им — ну и что дальше. А они — собери и продай на рынке. А тот опять — ну и?.. А те — получишь много-много денег и купишь себе все что захочешь. Вот, например, что бы ты хотел иметь в изобилии? А негр им — бананы. Ну, вот и купишь, говорят они ему, много-премного бананов. А тот посмотрел вяло вверх на пальму и говорит — так я их и так имею…

Финны явно не поняли смысл и смотрели невозмутимо на рассказчика, и как будто чего-то ждали еще. Бабкин немного смутился и стал пояснять.

— Для нас самая вкусная еда — это свежее, парное мясо. Любим и вареное или жареное, ради этого мы и пасем оленей. А уже потом коммерция и тому подобное.

После сытной еды Оула постепенно расслабился. Совсем не хотелось участвовать в разговоре, тем более отвечать на подобные вопросы. Расхотелось думать. Его все больше и больше заполняла какая-то гулкая пустота. Эта пустота принесла с собой равнодушие и, увы, разочарование. Он смотрел на молодых и, в общем-то, симпатичных финских парней, своих ямальских земляков и все больше и больше удалялся от них. Его даже стало слегка удивлять, зачем и почему он здесь.

Прощались совсем по другому. Каждый с каждым. Долго трясли руки, хлопали по плечам, говорили одновременно на разных языках, будто понимая друг друга.

Верзила Юхан, приняв равнодушие Оула за глубокую обиду, которую он нанес при встрече, вновь и вновь извинялся за свой поступок. Пока, наконец, не снял с пояса тот злополучный нож с силуэтом птичьей головы на конце ручки и протянул его странному старику. Оула начал было вяло отказываться, но под натиском окружающих принял подарок. Пришлось достать из сумки последнюю «Столичную» и под бурный восторг финнов и земляков в ответ вручить недавнему обидчику.

На том и расстались.

Уже затемно вернулись в гостиницу. Поездка оказалась утомительной. Все устали и, быстро отужинав, отправились по своим номерам отдыхать. Тем более, что назавтра была запланирована еще одна поездка в другое хозяйство.

Оула поднялся из-за столика со всеми вместе, но вдруг неожиданно для себя и земляков направился к стойке бара. Сел на высокий, круглый стульчик и заказал большой бокал пива. Это решение не было продиктовано сознанием, он даже сам немного удивился, что оказался за стойкой, а напротив него возникла изящная, стеклянная емкость с янтарной жидкостью и белоснежной шапкой сверху. Оула потянулся к бокалу и провел пальцем по его матовой стенке, собирая холодные капли. Пить не хотелось. Тем более после сладкого кекса и крепкого кофе. Поймав удивленный взгляд бармена, он поднялся и пересел за дальний, угловой столик. Отсюда был хороший обзор. Кроме него за столиком у камина сидела пожилая парочка.

Оула удобно устроился, оглядел зал и пригубил пиво. Хмельной дух напитка ударил в нос, а полость рта приятно остудило и защипало. Он сделал большой глоток и стал ждать. Сегодня его что-то остановило, заставило остаться да еще взять пиво, к которому он, в общем-то, был равнодушен. Оула действительно чувствовал, что вот сейчас должно что-то случиться или он должен с кем-то встретится. Слегка волнуясь, он незаметно допил бокал. Сходил за вторым. Парочка, отяжелев, нехотя покинула зальчик. Бармен куда-то девался. Оула огляделся. Никого. Однако, было полное убеждение, что он не один и далеко не один.

Оула опять покрутил головой. Никого! Он был совершенно один. «Странно!» — уставился в черные стекла окон. «Нет, ну что за глупости…» — снова стал осматриваться. И только теперь обратил внимание, что интерьер маленького ресторанчика был выполнен в виде сочетания современного оборудования с деликатным, ненавязчивым включением деревянных деталей, отдававших стариной. По своей текстуре древесина была крученой, синей, явно древнего происхождения. Такими плахами была облицована стойка бара, камин. Некоторые сидения по другую сторону зальчика были выполнены из чурок с отполированными торцевыми поверхностями. Некие симпатичные, старинные предметы были подвешены на кованых цепях. Над камином и у входа висели медные тазы, ковши с длинными ручками…. Подняв глаза выше, Оула невольно вздрогнул! Сверху, почти от самого потолка на него смотрели бородатые лица, старинные, черно-белые фотографии мужчин. Не мигая, они смотрели на него с легкой застывшей усмешкой. Оула поднялся и, задрав голову, держа бокал с пивом, стал медленно обходить зал, внимательно всматриваясь в каждое лицо. Портреты были большими. На них, кто в широкополых шляпах, кто в шапках, у кого трубка во рту, у кого в руке, и все они действительно смотрели сверху вниз чуть снисходительно. В их глазах была печаль, жалость и мудрость. Но самое удивительное — они были знакомы Оула. Он напрягал память, вглядывался в черты лица и все больше и больше убеждался, что когда-то их встречал, знал, даже помнил их голоса. Дальше шли фотографии, на которых был запечатлен труд старателей, моющих золото. И опять что-то знакомое виделось Оула. Фотоаппарат безжалостно остановил мгновения сцен тяжелейшего труда искателей удачи. Здесь люди смотрели на Оула с удивлением и все той же печалью.

В сильном волнении он продолжал вглядываться в фотографии. Ему казалось, что люди на фотографиях стали оживать. Он видел, как шевелятся их губы, моргают глаза. Оула слышал их приглушенные, просуженные голоса. А там дальше, на групповых фотографиях, промываясь, шуршит по дну медных тазов мокрый песок, выявляя крохотные золотинки. Тупо ухает кайло, вгрызаясь в грунт, позвякивают лопаты, ворчит речушка…, даже знакомо пахнуло дымком…

«Где-то здесь мой дед, — возбужденно искал глазами Оула, — и отец должен быть здесь!..» Он вновь и вновь торопливо пробегал глазами бородатые лица. На душе становилось теплее, даже радостнее. По малейшим признакам ландшафта он узнавал места своего детства, людей, которые его окружали когда-то.

Появился бармен, и Оула торопливо заказал ему сто грамм водки, чем вызвал крайнее изумление у того, поскольку забылся и проговорил на родном языке.

«За всех вас, дорогие мои, за встречу!..» — Оула обежал глазами фотографии и опрокинул в себя горькую жидкость, поискал глазами, чем закусить, ухмыльнулся, махнул рукой и утерся.

Через минуту подошел за вторым стаканчиком.

Крепко захмелевший, уже лежа в постели, Оула счастливо улыбался, вспоминая фотографии на стенах ресторанчика. «Вот и увиделся с родными и близкими!..» — тепло от алкоголя и чувств разошлось по всему телу. Складки на лице разгладились, омолодив его на добрый десяток лет, а то и больше. Как он сразу не заметил эти портреты!?

На удивление голова была ясной и легкой. Сон не брал. Напротив мерно похрапывал Нюди. Оула поднялся. Не включая света и не одеваясь, он осторожно придвинул к окну кресло и сел.

«Эх, золото, золото!..» — Оула с трудом вытаскивал из памяти детские воспоминания, которые выплывали медленно, неохотно, обрывочно… Зато ни звано, ни прошено явились и тотчас заслонили собой другие картины из прошлого, в другом месте и с другим золотом. Оула недовольно завозился в кресле, сердясь на неуместность этих воспоминаний. Дотянувшись рукой до кровати, он стащил одеяло и кое-как укутал себя, все же надеясь на сон. Закрыл глаза. И в тот же миг, как это часто с ним бывало, события далекого сорок третьего года захлестнули его, заставили вздрогнуть от ясности и свежести, словно это было вчера. Оула открыл глаза, но вместо стен, потолка, мебели плотной стеной перед ним стоял черный, колючий лес с маленькой, светлой точкой где-то посередине. Точка была живой. Она трепетала и быстро приближалась. Это был костер, их костер в маленьком, слепленном на скорую руку чувале. Неподалеку спал, свернувшись в калачик, Ефимка.

А у самого огня Максим колдовал с придуманными им весами, на которых он скрупулезно взвешивал и подсчитывал тяжелый желтоватый песок — золото. Накануне он придумал, как взвесить все золото, что они добыли. За единицу веса, а точнее объема он взял стреляную гильзу, объем которой подсчитал, начерпав ею жестяную, двухсотграммовую кружку водой. Тогда все это золото и возня с ним казались Оула диким и нелепым. Третий год они брели по тайге все дальше и дальше на Север, износились, изголодали, многократно переболели… Особенно страдал Максимка. Он метался в сомнениях, сильно усох, стал удивительно узким и плоским. Редкая бороденка и согнутая фигура делали его стариком. Оула страдал меньше. А вот Ефимка оказался наиболее приспособленным и стойким. Сын тундры. Упорный и смекалистый, казалось, он один знал наверняка, куда и зачем идет. А Оула покорно шел следом, что ему еще оставалось.

В этом изнуряющем путешествии бывали и радостные дни. Каждую случайную встречу с одинокими охотниками они переживали как настоящее чудо. Бросались навстречу и донимали вопросами. Хотя по большей части вогулы плохо или совсем не говорили по-русски и старались побыстрее отвязаться от странной троицы. Тем не менее, для ребят это было событие, которое они обсуждали добрую неделю.

Однажды, после тщательной разведки и выжидания, они решились и впервые зашли в маленький поселок, где узнали новость, которая сразила Максимку наповал, вывернула его наизнанку, лишила опоры, напрочь выбросила все романтические идеи из головы — война! Оказалось, что страна давно воюет с Германией. Что почти всех здоровых мужчин призвали в Красную Армию.

С горящими глазами Максим бросился к сельсовету, но тот оказался давно закрытым. Нужно было выходить на большую реку Сосьву и добираться аж до самого Березова. К вечеру Максим поостыл. Рассуждая вслух, у него и так, и эдак получалось, что за дезертирство, а стало быть, потворство врагу его при появлении перед властью непременно должны расстрелять на месте.

Несколько дней он ни на что не реагировал. Ночи просиживал у костра, а днем убредал куда-то с глаз приятелей и возвращался только поздним вечером. К еде не прикасался, перестал разговаривать. Ребята смутно понимали, что происходит с их Максимом, но знали одно, что он вот-вот примет какое-то важное решение. Так и произошло.

Однажды под самое утро, растолкав Оула с Ефимкой, он решительно велел собираться. Путь оказался в обратную сторону. Они возвращались по своей же дороге. Опять пришлось переваливать крутые увалы, вязнуть в топких, холодных болотах. Недели через полторы они снова вышли к маленькому, домов в пять поселочку. Еще тогда, первый раз всех поразила его странная тишина, хотя все признаки жизни присутствовали. Звонко проголосил петух, пахнуло жильем, но что-то было не так, не было обычных, человеческих звуков…

На разведку тогда отправился один Максимка. Он ходил долго. Вернулся угрюмым, рассеянным, замкнутым и быстро повел группу дальше. Они никогда не говорил о том поселке. Оула с Ефимкой не спрашивали, а сам Максимка не вспоминал. И вот они снова вернулись к этому маленькому поселению…

Оула поднялся из глубокого кресла. Поза была неудобной, и часть тела затекла, пустив колючие мурашки по ноге и пояснице. Сделав несколько шагов по гостиничному номеру, он лег на кровать. Вспоминать не хотелось, да и что ворошить давно прошедшее и далекое-далекое. Попытался представить виденные лица на фотографиях, но едва они возникали, как на их месте появлялись другие, очень страшные и неприятные…

Пять избушек, разбросанных по обе стороны мелководной, веселой речушки, были поставлены умело и казались крепкими и надежными. Развороченные берега, система деревянных лотков, ржавеющие лопаты, тачки напомнили Оула родные места, где люди пытали свое счастье на старательских приисках.

— В тот раз запах чувствовался уже с этого места, — стоя у крайней избы, Максим втягивал носом воздух, принюхивался. — Сейчас вроде не так…

— А чем пахнуть должно? — осторожно, словно предчувствуя беду, спросил Ефимка.

— Щас все сам увидишь, — дрогнувшим голосом ответил Максим.

В первой избе, куда они осторожно вошли, на топчане среди измятого тряпья, по которому стремительно метнулся и пропал где-то в углу коричневый зверек, ребята обнаружили два изъеденных трупа. Едва шевельнув тряпье, они пулей повыскакивали на свежий воздух.

— В других избах такое же, — проговорил Максим, не глядя на своих приятелей, — будем похоронить всех. Ты яму поищи или сам вырой, — обратился он к Ефимке, — а мы с Оула начнем их выносить.

В каждой избе, куда они с Максимкой заходили, было перевернуто все вверх дном. У людей были буквально развалены черепа. Почти всех убивали сонных в постелях, на полу, в сенях. Убивали безжалостно, жестоко, примитивно как в средние века. Искали, конечно, золото. Были вывернуты даже жердевые полы, разрушены каменные печки и чувалы.

От увиденного, от тошнотворного запаха, червей, оба то и дело выскакивали на свежий воздух отдышаться. Останки стаскивали на высокий берег, где Ефимка обнаружил подходящий шурф. К ночи поставили маломальский крест и улеглись голодными в одном из пустых сараев.

Зато следующий день принес много интересного.

Утром Максим, наконец-то, объяснил, для чего они вернулись на этот опустевший прииск. Он сказал, что могут помочь стране тем, что попытаются добыть золота. И работать будут, не жалея себя.

Оула тогда было немного смешно смотреть на предельно измотанного товарища, которого ноги едва таскали, который постоянно находился на грани истощения, впрочем, как и он сам.

Обходя избы в поисках еды, инструмента и чего-нибудь полезного, остроглазый Ефимка опять удивил своих старших товарищей.

— А зачем они кирпичи вперемешку с камнями ложили? Можно было бы всю печку из камня сделать, а чувал из глины и веток слепить, — мальчишка отвел глаза от развалин на месте бывшей печи и вопросительно посмотрел на Максима.

Тот прошел было дальше, но вдруг застыл на месте.

— Что ты сказал!?

И не дожидаясь ответа, бросился к самодельным, глиняным кирпичам.

К полудню горстка желто-зеленого песка выросла до внушительных размеров.

Оула с Ефимкой таскали кирпичи, а Максимка осторожно раскалывал их и крошил, чуть ли не перетирая в порошок, высвобождая крупинки благородного металла.

— Надо же, как умно придумали, — с блестящими от возбуждения глазами рассуждал Максим, — кирпичи не обожженные, а хорошо просушенные и укладывались, судя по копоти, подальше от топки, толково! Тут я вам доложу, уже на добрую пушку или даже на танк наберется, хотя кто его знает, сколько они стоят… На самолет бы собрать, тогда может и простили бы нас… — Максим глубоко вздохнул и с ожесточением принялся крошить кирпичи дальше.

Потом совершенно случайно нашли еще несколько небольших тайничков. Хотя было очевидно, что главную добычу унесли те, кто напал на этих несчастных.

Тогда, если откровенно, Оула больше радовало, когда они находили что-нибудь из еды или еще крепкой одежды. Крупы, соль, сухари были куда ценнее золота.

Когда искать было уже негде, попытались мыть сами. Максимка не зря проработал несколько сезонов с геологами…

Оула будто вновь услышал скрежет тяжелых лопат, которые не столько рыли речную гальку, сколько таскали за собой нечаянных старателей. Он поднялся и сел на краешек кресла.

А потом была еще одна зима. Затем ранняя весна. Сплав по реке аж до самого Березова.

На плот пришлось разобрать одну из изб. Бревна вязали из черемуховых веток да кедровых кореньев. Плот собирали тщательно. Бревнышко к бревнышку. По середине шалаш, камни для костровища.

Оула покрутил головой, вспоминая это крайне опасное и длительное путешествие по воде. Сколько раз плот сбрасывал их на перекатах и омутах!? Сколько раз Оула спасал своих друзей, которые, как оказалось, совсем не умели плавать. Странно вел себя Ефимка. Попадая за «борт», он и не сопротивлялся, считая что Ид Ерв (Дух воды) забирает его к себе, и перечить нельзя.

Маленькие поселочки проходили по ночам, однако собаки выдавали их своим лаем, и к берегу нередко спускался кто-нибудь из жителей. Но разглядев, кто плывет по реке, испуганно шарахался обратно.

Лишь к середине лета они наконец добрались-таки до Березова, где и арестовали их Максима вместе с золотом и его самодельными картами на кусках бересты.

В поселок Максимка ушел утром один, строго наказав Оула и Ефимке ждать и, если он не вернется, сразу же уходить обратно в лес или продолжать осторожно сплавляться дальше по Сосьве, которая вскоре соединится с большущей рекой Обью, а там и до Ефимкиной тундры рукой подать.

До конца лета прождали они тогда своего Максимку. Не могли представить как они будут без него. Тогда казалось это невозможным. Даже после того как Ефимке удалось узнать, что Максимку арестовали как шпиона и будут сурово судить, они продолжали ждать.

Потом их уже самих много раз задерживали, допрашивали, но отпускали. Власти без особой охоты это делали, брезгливо глядя на странную парочку — подростка-оборванца да немого-убогого без документов и справок. Видно немало бродило таких по дорогам отчизны…

Глядя в черное окно, Оула уже не пытался разогнать охватившие воспоминания: «Надо же, как голова устроена!? Хочется думать об одном, а в нее, вернее из нее, лезет совсем другое…»

И вдруг, будто устыдившись того, что он, наконец, дома в Лапландии, а вспоминается совсем другое, перед ним ярко, солнечно вспомнились картины прошедшего дня. Оула даже встал и прошелся до двери и обратно.

«Ничего не понимаю…, так все изменилось за пятьдесят лет!? Откуда эти великаны в скафандрах!?.. Почему стали так странно одеваться!? Куда делась старая крепкая и удобная одежда!? Почему столько шума!?.. Алкоголь!?.. Столько ненужного блеска и яркого цвета!?.. А люди!?..» — Оула перестал вышагивать и снова сел на краешек кресла.

«Когда они последний раз заглядывали в глаза живому оленю или собаке?.. Когда говорили с ними по душам!?.. — он опустил тяжелую голову на руки. — За мясом и цифрами уходит главное… Вон как те лица на фотографиях в кафе. Скоро и бывших оленеводов будут вывешивать как далекое прошлое?»

Оула с ожесточением потер правую часть лица.

«Или я что-то не понимаю?.. Может так и должно быть, может, все к этому и идет. И у нас на Ямале цифры станут важнее и пастбищ, и олешек, и… самих людей…. Вместо неутомимых собак — машины, а мясо только в колбасе!?..А как же тогда все остальное!? Ведь через цифры не поймешь и не услышишь тундру, старика Минисея, его духов!?.. Не поймешь, что правда жизни в доверчивых глазах авки, в которых виден сразу весь мир, все небо и земля, люди и звери!.. Не почувствуешь каната, который связывает с предками, не сможешь предсказать, что будет завтра с тобой, твоими детьми, народом! Тогда зачем все это!?.. Зачем бежать от того из чего ты сам, бежать от себя!?.. А машины…, машины пусть будут там, где нет жизни, например, — Оула посмотрел в темное окно, — например, в городах… У-у-ф, голова идет кругом… Надо поспать. Скорей бы все это кончилось.»

Оула лег в постель, повернулся на правый бок, подоткнул под себя одеяло, закрыл глаза и почти тотчас вздрогнул всем телом! Затем резко крутанулся на мягкой кровати, откинул одеяло и быстро встал. Подошел к двери, заглянул в туалетную комнату, внимательно посмотрел в черноту окна.

Не обращая внимания на мерное похрапывания соседа, он отчетливо слышал, а точнее, чувствовал голос. Где-то здесь, совсем рядом с ним!.. Но это же невероятно!.. Оула весь превратился в слух. Через минуту вновь вздрогнул, когда над собой отчетливо услышал: «Ну что ты…, что ты…, успокойся и ложись, а я тебя поглажу!..» Он стиснул зубы и застонал уже вслух. Не узнать этот голос было невозможно. Этот голос сделал его однажды самым счастливым и самым несчастным из всех людей на свете. Он сводил его с ума! Это был голос Капы, его маленькой нежной и хрупкой девочки Капы, его блаженства и боли…

Оула повалился на постель, сгреб руками подушку, прижал ее к губам и замер. Он боялся пошевелиться, открыть глаза, даже дышать. Это был либо сон, либо чудо. «Все хорошо, маленький…, все хорошо…, закрой глазки я посижу с тобой…, а ты спи…» — по волосам еле заметно заскользило ласковое, невесомое прикосновение… «Ну почему я не с ней!?..» Сквознячок продолжал гладить его сильно поредевшие, выбеленные годами волосы… Оула отпустил подушку и расслабился. Он уже не сомневался, что Капа рядом, что это ее руки гладят его, ласкают, баюкают, как тогда, с того времени как пришла она в его чум и осталась…

Капе, Капиталине Худи тогда было всего пятнадцать. Тоненькая как прутик, несмолкающая хохотушка вместо щек две половинки краснющего, спелого яблока, глаза — две остреньких стрелки, когда очень смешно и огромные как у важенки бездны — от удивления и страха.

Ему, Оуле, тридцать шесть. Нужда продолжала гнуть их с Ефимкой, поскольку они ни в какую не шли в колхоз. Приходилось уходить все дальше и дальше от сытых пастбищ и выпасать своих олешек почти на голых, каменистых склонах гор, уходить к самому побережью моря.

Жизнь хоть и была трудной, но интересной и веселой. Молоденькая жена Ефимки Сэрне носила в себе уже второго ребенка. Первенец — будущий Витька, а пока просто — мальчик Сэрне, весь день ползал по чуму в длинных кисочках и распашонке из мягкого пыжика и без штанов. Он был привязан длинной, как раз немного недостающей до очага, веревкой к одному из шестов. Мычал, кряхтел, жевал, кувыркался на шкурах со щенками, такими же шаткими, пискучими и любопытными. Помимо Ефимкиной семьи и Оула, в чуме вместе с ними жила еще бабка Сэрне Евдокия со своим глухим стариком Сямди. Пасли оленей, охотились, ловили рыбу в озерах, чинили старые нюки чума, нарты, жили, как жили, пожалуй, все тундровики — далеко не богато и не совсем бедно.

Угрюмый, молчаливый, в постоянном труде Оула, помня, кто он есть и как выглядит, старался не смотреть на женщин. Он смирился, а потом и вовсе привык к своему одиночеству. После пылкой, детской любви к Элли, которую он давно живой птицей выпустил на волю, так никого больше и не встретил, ощущая прохладную пустоту внутри. Лишь неугомонный Ефимка не смирялся, каждый год делал попытки его сосватать. Зазывал гостей у кого был подходящий «товар», сам напрашивался в гости и подолгу ездил, объезжая стойбища, где имелись невесты, присматривался, заводил разговоры…. Но Оула, едва узнав об очередной затее друга, уходил в себя, замыкался, даже пытался обижаться. И дело вовсе не в том, что он не хотел собственной семьи, скорее наоборот. Просто Оула был убежден, что он не стоил ни одной из женщин, которые ему хоть как-то нравились. Первое время ему казалось, что и сваты, а потом и сами девушки, чтобы не выказать своего сожаления по поводу его лица не смотрят на него, отводят глаза в сторону. Он хорошо помнил, как забылся и попробовал поцеловать на прощание Агирись, когда они когда-то, давным-давно уходили от деда Нярмишки, как девушка резко отвернулась, спрятав свое лицо в платок. Он все еще помнил.

Свыкся и привык. Ефимкина семья была теперь и ему семьей, а их первенец и ему будто родным. Но нет-нет, да и заноет сердце, защемит тоска по женскому теплу, дурманящему запаху, что время от времени чувствовал он на другой половине чума, и становилось невмоготу сдерживать в себе непонятное, страшное и необузданное до невероятности, до умопомрачения чувство, как ему представлялось неземной сладости. В такие времена он быстро собирался и уходил в тундру к оленям, либо на озеро. И вот только-только эти позывы стали затухать в нем — случилось…

Оула сначала не понял, что произошло. Быстрая и гибкая как горностай, звонкая и непоседливая как синичка девчушка лет пятнадцати в выцветшей суконной ягушке мелькнула перед ним раз другой, и едва Оула взглянул на нее — все вокруг исчезло, пропали звуки, земля выскользнула из под ног и он завис…

Давно собирались они с Ефимкой заказать новые арканы старому Еремею Худи, слепому от рождения, но первому мастеру Приуральской тундры. Добираться до мастера пришлось долго, Оула утомился и сильно промерз.

Попив с дороги чаю, мужчины откинулись на шкуры и стали делиться новостями. Еремей при этом нещадно дымил чем-то зловонным и настолько крепким, что у гостя стало драть горло и заслезились глаза. Занятый своими мыслями Оула тогда не особенно-то разглядывал обитателей чума. Сидя еще за столиком, он не обращал внимания как кто-то подсаживался, шумно прихлебывая пил горячий чай, протягивал руки за мясом, сухарями, морожеными ягодами. На другой стороне чума кто-то громко швыркал сопливым носом, кто-то стремительно мелькал перед столом, кто-то доставал из котла новые ароматные куски мяса и подкладывал на деревянную тарелку.

Протерев очередной раз глаза от слез, выдавленных едким дымом, Оула, наконец, оглядел низкий, небогатый чум Худи. Старые, прогнутые шесты, латанный перелатанный нюк, черный колпак котла, столь же черный, но изрядно мятый носатый чайник литров на пять, затертые, бесцветные ведра, охапка дров у очага… На другой половине привычная возня детей с собаками. У столика, который вернулся на свое обычное место на «кухне» за очагом, жена Еремея, сидя на корточках, протирала и осторожно укладывала в ящик стола чайную посуду. Откинув полог и впустив облако холода, в чум стремительно вошла тоненькая девушка с охапкой дров, вошла и прежде чем обрушить их у очага, повернулась к Оула.

Они смотрели друг на друга мгновение, всего лишь мгновение, которое потом будут долго-долго вспоминать, делиться впечатлениями, рассказывать друг другу, что почувствовали тогда, что увидели и пережили. Потом Оула расскажет ей, что в то первое мгновение в него будто неожиданно выстрелили, и он даже «видел» сноп искр. И оба наперебой будут утверждать, что почувствовали нереальность происходящего, раз они «увидели» как переплелись, как запутались друг в друге их взгляды, как они завязались в огромный, прочный узел. За какое-то мгновение Оула успел побывать и зрелым мужчиной, и маленьким мальчиком. Он здорово испугался ее распахнутых глазищ. Ему казалось, что перед ним не робкая хрупкая девочка, а зрелая, умудренная долгой жизнью женщина. Оула рассказал ей, как горел огнем и проваливался под лед и снова в огонь…! Все это будет потом. Потом и Капа признается, что тогда в отцовском чуме она вдруг явственно увидела в нем, в неожиданном госте… своих будущих детей. Что именно такими она их и представляла, как он крепких и сильных с печальным, но твердым и прямым взглядом. Именно тогда он и стал для нее живым воплощением «Вы-я-тэта», хозяином тундры. Своим мужественным видом и отметинами судьбы он сильно поразил ее и увез маленькое, трепетное сердечко Капы с собой.

Тогда Оула забыл и про свое лицо, и возраст, и вообще обо всем на свете. Чуть позже, после того мгновения его немного смутило, что девушка смотрела не столько на него, сколько… в него. Казалось, ее округлившиеся, полудетские, полувзрослые глаза с интересом разглядывали его… душу, видели в нем нечто большее, чем он представлял собой… Маленький, яркий рот был подвижным, губы то слегка растягивались, то вдруг сбегались в пучок, образуя пухлый бутончик какого-то незнакомого цветка. Оула не мог, он был попросту не в силах оторвать взгляда от девушки. В тоже время ему было и приятно, и страшно, что она вовсю хозяйничала в нем, заглядывая во все уголки, выведывая что на душе.

Уходя, Оула действительно унес ее с собой. Унес, будто маленького пушистого зверька за пазухой, который удобно устроился на груди, свернулся в клубочек и затих, грея его и время от времени приятно пошевеливаясь.

Ефимка с Сэрне сразу догадались, что их друг вернулся из долгой поездки «не один». Поняли и с радостью стали готовить второй чум. Сэрне с бабкой занимались шкурами для нюков, а Ефимка с дедом Сямди шестами да нартами, мысленно разбивая стадо на две равные половины.

Все это время Оула ходил слепым и глухим. Он ничего не замечал. Прислушивался лишь к маленькому пушистому зверьку, что отлеживался у него на груди, который постоянно грел его, заставляя сердце замирать.

Оула уже знал зачем столько раз выживал и продолжает жить. Он чувствовал, что наступает его время долгожданное и волшебное. Он не строил планов и не придавался мечтам. Он пребывал в нереальном, волнующем и сладостном состоянии.

Через год Капа сама переехала в его маленький, новый чум. Она приехала на упряжке в два оленя со всем своим приданным. Оула помнит эти минуты. Помнит, как онемел тогда и не мог говорить. Смотрел и смотрел на девочку, девушку, женщину, что стояла перед ним и светилась, как первое солнышко после долгой зимней ночи. Он смотрел и боялся сделать шаг, открыть рот. Это были волшебные минуты. Он смотрел на нее, и дух захватывало. Казалось, сама «Мис-не» — лесная фея, красивая и кроткая, нежная и хрупкая вошла в его дом. Всю жизнь до последнего мгновения Оула пронес в себе этот невиданный по красоте, мягко светящийся образ. И каждый раз, встречая очередным утром первые солнечные лучи, он будет вглядываться в яркий огненный диск, выискивая в нем знакомые черты, заливаться слезами от яркого света, но смотреть и смотреть, пока на самом деле не покажутся черточки ее лица. Тогда он тихо скажет всего два слова: «Здравствуй, родная!..» И все. И день будет легкий и светлый…

— Тебе плохо, Олег Нилыч!? — прозвучал из темноты тревожный голос. — А, Нилыч, я спрашиваю, тебе нездоровится!?

— Все хорошо Нюди…, просто не спится…, все хорошо, — после долгой паузы, медленно приходя в себя, ответил Оула.

— Мош, какую таблетку или хоть моих кореньев, а?.. — не унимался сосед.

— Спи, Нюди, спи, — Оула встал, поправил постель и основательно лег.

— Недолго уже осталось…, — сочувственно проговорил сосед, — потерпи, скоро домой…, эх-ей-ей! — скрипя кроватью, Нюди повернулся к стенке.

Лежа с открытыми глазами, Оула вглядывался в темную бездну потолка. Теперь он сам выискивал, вытаскивая из вороха воспоминаний наиболее сладкие и радостные моменты их совместной с Капой жизни. Бегал по событиям далекого прошлого, сменяя одну картину за другой. И все было живо и ярко, будто совсем-совсем недавно. Пока не кольнуло в сердце и сладко, и больно: «…Хм, ни за что не догадаешься, что я сейчас тебе скажу…» — сияющая Капа то садилась рядом с ним за столик, то соскакивала и подливала горячий чай в кружку, доставала из котла куски черного, дымящегося мяса, то подбрасывала в печку хворост. Она настолько светилась, что Оула невольно перестал жевать и зачарованно смотрел на свою маленькую жену. Действительно, с ней происходило что-то необычное, странное и удивительное: «Ну, попытайся отгадать, попытайся, ну!..»

И он сразу догадался. Внутри мягко перевернулось и перекрыло дыхание… «Маленькая моя, — Оула не узнал своего голоса, — не может быть!..»

«Да, да, да!» — она вдруг бойко, по-девчоночьи крутанулась и выскочила из чума. Оула сорвался и выбежал следом. Капа, раскинув руки в стороны, кружилась вокруг нарт, кучи дров, присаживалась возле собак и, теребя их за уши, что-то громко выкрикивала, но Оула из-за их радостного лая не разбирал. Он и сам был готов вот так же бегать и орать от счастья. У него будет наследник.

И тогда он вспомнил…, да именно в тот один из самых счастливых моментов в его жизни он вспомнил и на миг представил свою маленькую «белочку» в… муках.

Капа сразу заметила, как он переменился в лице.

— Что с тобой!?.. — она подскочила к Оула и, пытаясь заглянуть в глаза, схватила за малицу и начала трясти. — Ты не рад!?.. Скажи, не рад, да!?.. Но ты же сам хотел, сам, ты же говорил!..

— Подожди, маленькая, я не об этом… — Оула отводил глаза, не зная, что сказать, как ей объяснить, что именно его так перевернуло.

— Ну, говори же, говори!.. — не унималась Капа. — Что случилось? — она едва сдерживалась, чтобы не расплакаться.

— Подожди, сейчас, сейчас… — увидев, как набухли от слез ее глаза, Оула, наконец, решился. — Пошли в чум. — Ему хотелось прикрыться полумраком жилища.

— Ну, рассказывай! — нетерпеливо выкрикнула Капа, едва они вошли, и разревелась. — Я думала ты обрадуешься, а ты…

— Что ты, что ты маленькая, ты даже представить себе не можешь, как я рад! Я без ума, я буквально на небе от счастья! — Он легко подхватил невесомую Капу на руки и закачал из стороны в сторону, как это делают с детьми.

— А-а п-почему у тебя было такое ис-спуганное лицо!?.. Ты же ничего не б-боишься! — всхлипывая, произнесла Капа.

Оула осторожно поставил ее на ноги, вытер со щек слезы и, прижав к себе, тихо начал:

— В прошлом году в марте у трех озер я проверял капканы. Едва рассвело. Было тихо и морозно.

Оула мягко отстранил от себя жену и устало опустился на шкуры. Присела и Капа, не сводя с него напряженных глаз.

— Ну и… в третьем капкане металась лисичка, она была живой…, — сдвинув брови и не глядя на Капу, Оула говорил тихо, задумчиво, — только настроился ее освежевать, как услышал на другой стороне озера крик. Это было неожиданно. Я сразу узнал голос Сэрне. Ну, конечно испугался и, забыв про капканы и лисицу, побежал на голос.

Оула ниже опустил голову и надолго замолчал. Капа не торопила. Словно понимая, как тяжело ему говорить, терпеливо ждала.

Когда Оула услышал крик, он растерялся. Уходя из чума затемно, он обратил внимание, как Сэрне, стоя на коленях, раздувает огонь в остывшей за ночь железной печке. И вот теперь ее голос. Правда, прошло немало времени, поскольку ему пришлось сделать большой крюк, обходя все три озера, прежде чем оказаться здесь.

Он бежал сколько было сил. Широкие, подбитые казусом лыжи плохо слушались на плотном насте. Перейдя озеро, стал подниматься на берег. И вот когда осталось преодолеть последние несколько метро, в совсем рядом услышал вымученный стон Сэрне и ровный, спокойный голос бабки Евдокии: «Сейчас, Сэрнушка, сейчас, милая…»

Оула замер. Он смутно начинал догадываться, что происходит на берегу среднего озера, но хотел убедиться так ли это и осторожно выглянул из-за снежного карниза:

На утоптанном снегу в распахнутой ягушке стояла Сэрне. Обеими руками она вцепилась в воткнутый в снег хорей. Она крутила непокрытой головой, разбрасывая в стороны свои черные косицы, и монотонно стонала. В ее широко расставленных ногах возилась Бабка Евдокия.

— Ну вот, пешка мягонькоя, теплая… Сейчас милая, сейчас я ее подвяжу…, сейчас…, сейчас… и все будет хорошо…

Оула понимал, что мужчина не должен смотреть, даже слышать, даже находиться вблизи. Понимал, что и знать, как ЭТО происходит — нельзя. Что это даже немыслимо. Но ничего не мог с собой поделать, что-то держало. Может оттого, что он присутствовал на самом таинственном и великом явлении — рождении человека. И желание увидеть, познать это таинство столь сильно, что невозможно отвести глаз. И все же, когда бабка поднялась с колен и, обойдя Сэрне сзади, обхватила ее выпирающий живот руками, сцепив пальцы в замок, а коленом уперлась в поясницу, Оула опустил голову.

— Ори, девка, что есть силы, ори!.. — услышал он натуженный голос старухи.

Вымученный стон Сэрне нехотя, как бы пробно перешел в крик.

— Ори…, ори, девка, что есть мочи!.. — опять вырвалось из бабки.

И тогда Оула и все вокруг вздрогнуло от дикого вопля, с которым молодая женщина расставалась со своим плодом.

Оула не видел, как старуха быстро наклонилась и подхватила фиолетовое тельце, выпавшее из материнской утробы в подоткнутую шкуру. Как быстро она завернула его и начала обтирать от мокроты. Как ловко перекусила и завязала пуповину, продолжая вертеть младенца в своих морщинистых руках. Как меняла и меняла мягкие и нежные шкурки, обтирая новорожденного.

И вдруг тяжелые, снежные сугробы, редкие листвяночки, прозрачные кусты, и самого Оула прорезал острый, как лезвие, и тонкий, как луч, крик ребенка.

— Вот и все…, вот и хорошо…, живой и красивый… Смотри, Сэрне, мужичок-та какой у тебя родился, мужичок-та… — услышал Оула. — Смотри ты, ну копия Ефимка!..

Радостная бабка Евдокия что-то еще говорила и говорила своим негромким голосом, а ошеломленный Оула тихо сполз с заснеженной кручи и, встав на лыжи, побрел в обратный путь.

Закончив говорить, Оула с пылающим лицом поднял глаза и посмотрел на Капу. Та опять вся сияла. Она вновь была счастливой.

— И меня мама так же в тундре рожала… И я буду… — она недоговорила, кинулась к Оула и обняла его. — Ты испугался за меня, да!? Вот глупенький, а как же еще!?.. Мы как важенки рожаем, стоя и в тундре… А вот подглядывать мужчине, — она напустила на себя строгость, — нельзя, ненцу никогда бы это в голову не пришло.

— Подожди, но почему нельзя в чуме рожать или в поселке?

— Если в чуме женщина родит, то весь чум придется сжечь. Роды считаются поганым делом. Это наше дело, женское. — И Капа вновь от души засмеялась.

Лежа на кровати, Оула так с этим Капиным смехом и задремал. И снилось что-то из прошлого. И разбудило его прошлое.

Открыв глаза, Оула окунулся в лиловый свет. Лиловой была мебель, стены и сам воздух. «Что же меня разбудило?» — засело в голове. «А ведь она, Капа, «бельчонок» мой снился… Что-то говорила!?.. Так, так…» — напряженно вспоминая, Оула поднялся с постели и посмотрел в окно. Небо чуть слева от поселка быстро светлело, меняя холодные тона на теплые. Сотни, а может и тысячи раз Оула встречал начало дня и каждый раз удивлялся необычности и непохожести этого фантастического явления.

«Что же она мне говорила-то во сне?..» — продолжал вспоминать Оула и вглядываться в рассвет. «Ах, да, идти…, идти…, идти…, — он еще жестче сдвинул редкие брови. — Но куда?… На Ямале наверно уже день…» И тут его словно кто толкнул. И не раздумывая больше, Оула стал быстро одеваться.

— Нилыч, ты куда в такую рань?… — услышал он соседа, когда закрывал за собой дверь.

Выйдя из гостиницы, он решительно направился в сторону поселка. Теперь его никто не смог бы остановить. Быстро шагая по кромке дороги, Оула с удовольствием слушал, как звонко хрустит под ногами тонкий ледок, как приятно морозит лицо густой воздух. Вокруг было сонно и пустынно. Он даже не удивился, как зайдя в поселок, пошел так, как шел бы пятьдесят лет назад. Обойдя яркую цветастую заправку, Оула обогнул красивый, весь в рекламе плоский и необычно длинный магазин и, не сбавляя хода, пошел напрямую через изрядно подтаявшие сугробы в нужном ему направлении. Он пробирался через целину неглубокого, с ломкой корочкой снега и от этого было приятно и радостно. Оставалось совсем немного. Оставалось пройти это пустынное снежное пространство, повернуть за высокий, дощатый забор, и он увидит свой дом. Едва он представил, что произойдет за этим углом, как сердце всполошилось, заметалось и сбило дыхание. Оула остановился. Огляделся. Чуть в стороне, почти параллельно его дырявому следу шла, чистенькая тропинка. Пробежав по ней взглядом, он натолкнулся на высокий камень, торчащий из снега скальным осколком: «Странно, откуда он!?.. Насколько помнится, от подобных камней всегда старались избавиться. А здесь вон какая скала…» Внутри немного улеглось, и он вышел на тропинку. У камня пришлось остановиться. Оула с удивлением смотрел на вялые, замороженные цветы, небольшой еловый венок с лентой, вазочки, в которых бодро стояли искусственные цветы. Поняв, что это за камень, он поднял глаза. В гладкий, отполированный до зеркальности лицевой срез гранита глубоко вгрызлись черные слова, много слов…, слова и цифры… Это были фамилии и имена людей… В самом верху было высечено — 1939–1944. Оула вздрогнул, когда его глаза уперлись в эти страшные цифры. Глухо и больно ударило сердце и опять неистово заколотило, сбивая дыхание и делая что-то с глазами, поскольку цифры и буквы запрыгали, задвигались, побежали в каком-то диком хороводе… Ноги ослабли. Оула вытянул руку и оперся на камень, продолжая искать в этом хаосе букв-людей то, что должно было здесь быть. Он искал, страшно боясь, что найдет. Упорно пробирался и пробирался через эту «толпу» и… нашел!.. Едва нашел, как все пришло в обычный порядок. Оула отстраненно смотрел на утопленные в холодный гранит свои имя и фамилию, смотрел и чувствовал, как сам холодеет. Закрыл глаза и тотчас «увидел» ту ночь, черное небо в шипящих ракетах, лохматое пожарище, треск, крики, стрельбу и взрывы, увидел набегающий проход в колючке и… который уже раз почувствовал страшный удар в правое плечо и долгое, очень долгое падение в лагерную грязь, боль, страх…

Оула стоял перед камнем, который поставили, в том числе и ему, ему живому и тем, которых давно нет. «А может и я тогда тоже умер, а кажется, что живу после… смерти!?.. — обдала, пробежав через него, странная и страшная мысль. — Может я «живу» в каком-то другом, параллельном мире. Здесь, у себя дома, я вот в этом камне… Неужели я все же умер тогда!?..»

Наконец, взошедшее солнце ворвалось в поселок и накрыло своим теплым светом все вокруг, загнав холод в длинные, фиолетовые тени.

Почувствовав живое, нежное прикосновение Оула открыл глаза и тут же прищурился. «Нет, живой я и жил все эти годы! Одна моя Капа что значит!..» Вспомнив ее, он оттолкнулся от камня и твердо пошел дальше, навстречу с отчим домом.

Словно и не было пятидесяти лет. Дом стоял на прежнем месте. Стоял точно таким, каким Оула его помнил. Правда, немного раздался в ширину за счет пристроенного добротного сарая, гаража, длинного, высокого навеса с поленницами дров. Оула жадно вглядывался во все, что сохранила его память. Что-то узнавал, а что-то нет, прекрасно понимая, что не мог дом стоять столько лет без перемен. Ужасно хотелось открыть калитку и войти хотя бы во двор. Он уже собрался было с духом, но в этот момент входная дверь дома медленно отворилась, и на крыльцо, осторожно ступая, вышла худая, необутая и перекрученная годами старуха. Оула перестал дышать.

Придерживая правой рукой что-то в подоле, левой она шарила по стенке крыльца и медленно шла к ступенькам. Оула впился в нее глазами. Он больше не чувствовал ни стука сердца, ни своего тела, все вокруг исчезло кроме этой почти прозрачной старухи с иссохшим, желтоватым лицом. Он не обратил внимания, как в углу навеса шевельнулось темное пятно, и к крыльцу, гулко топая о мерзлую землю, выскочил годовалый олень. Услышав топот копыт, старуха растянула в улыбке узкую щель рта. Со ступенек она спускалась боком, продолжая правой рукой придерживать подол, а левой цепко держаться за перила. В нетерпении авка поставил передние ноги на нижнюю ступеньку и потянулся навстречу старухе. Та, наткнувшись на его морду, растянула рот еще шире и, повернувшись к нему, стала угощать оленя, доставая из подола что-то вкусное. Олень тыкался ей в колени, торопливо хватая губами лакомство, а старуха, посветлев лицом и глядя куда-то в сторону, гладила и гладила его мохнатый лоб, задевая столбики черных рожек-пантов, неслышно приговаривая что-то при этом.

Оула вдруг показалось, что это он стоит на коленях перед своей старенькой матерью и, уткнувшись в ее колени, вдыхает аромат забытого материнского тепла, запах родного дома, детства… Ему казалось, что он чувствует на своей голове ее теплые, ласковые руки…. Отчего даже закружилась голова, и пришлось схватился обеими руками за калитку.

Доев все до последней крошки, олень пружинисто отбежал от старухи. А та, стряхнув подол, опять взялась за перила, но вдруг замерла, затем выпрямилась, будто прислушиваясь к чему-то, и… пошла к калитке. Оула оцепенел. Он смотрел на приближающуюся мать и с каждым ее шагом становился прежним, таким, каким он ушел из дома. Менялась и мать. С каждым шагом и она становилась прежней, такой, какой он ее помнил, какой она ему снилась все эти годы — молодой, энергичной и красивой. Он смотрел на нее и не замечал глубоких морщин, выцветших глаз, редких желтоватых волос, сгорбленности и костлявой бескровности… Это была его прежняя мама, родная, единственная, самая лучшая из всех матерей на Свете!..

Еще там, на крыльце Оула понял, что она слепая. Дойдя до калитки, старуха вытянула вперед руки. Оула качнулся навстречу. Коснувшись его, сухие, холодные пальцы забегали по лицу, задерживаясь на сожженных местах, на волосах, голове…

— О-у-ла, — проговорила она тихо и певуче, как делала это всегда.

Оула хотелось закричать: «Да, мама…, это я…, я живой…, я вернулся!..» Закричать на весь поселок, на всю Лапландию, на весь Мир…

Но произошло странное. Он превратился в… камень, тот камень, на котором высечено его имя. Оула не мог ни говорить, ни шевелиться, даже моргнуть не мог, он превратился в холодную гранитную глыбу…

Мягко хлопнула дверь дома, и на крыльцо выбежала молодая женщина в переднике.

— Ой, простите, пожалуйста, — обращаясь к Оула, она быстро подбежала к старухе и, неуклюже подхватив ее за локти, немного грубовато потащила к дому. А та и не упиралась, покорно засеменила, заперебирала необутыми ногами и, кажется, тут же забыла все на свете.

— Она…, она очень, очень старая и… не в уме…, — проговорила женщина, — вы уж простите…, — она обернулась у самого крыльца и виновато улыбнулась.

Давно закрылась за ними дверь, а Оула продолжал стоять, не слыша и не видя, без чувств и мыслей. Из него все это словно вынули.

Зрение вернулось, когда перед ним по ту сторону калитки появилась мохнатая, пучеглазая и рогатая морда авки, который робко тянулся к нему в надежде на еще одну подачку. Слух вернулся, когда через некоторое время опять открылась дверь и все та же женщина не очень дружелюбно спросила с порога:

— Простите, вы что-то хотели?

— Нет, нет…, — в ответ не сразу шевельнулись губы Оула. — Все нормально…, я так…, я задумался…

Утром следующего дня гости с Ямала уезжали. Когда пересекали поселок, Оула отыскал взглядом камень-памятник, увидел его и обомлел — держа что-то в руках, у камня, еще больше сгорбившись, стояла старуха…. Так и осталось в памяти Оула уже навсегда — глыба серого гранита, а напротив хрупкая, согнутая фигурка матери.

ВЗАЙМЫ У ПРОШЛОГО

— Андрей Николаевич, выслушай меня, только спокойно, — осторожно начал Оула.

— Что еще!?.. Только не пугай, Нилыч, прошу, — Бабкин оторвался от окна, за которым продолжал бежать скучный, подмосковный пейзаж и настороженно посмотрел на соседа. — Ты же знаешь, я не люблю твоих экспромтов…, ну, что опять придумал неугомонный ты мой?..

— В общем так, Андрей Николаевич, мне надо в Москве на день остаться, — напрямую выпалил Оула разглядывая свои руки, — надо, понимаешь…

У Бабкина скакнули вверх брови:

— Как остаться!?.. Зачем!?..

— Надо, Андрей Николаевич.

— Так и знал, что ты выкинешь еще что-нибудь, — немного театрально, но все же искренне расстроился Бабкин. — Ну, ты подумай, одни сюрпризы от него…, одни сюрпризы!.. — Андрей Николаевич торопливо встал со своего места и, резко дернув дверь купе, вышел в коридор. Оула покорно последовал за ним.

— Одного человека мне надо увидеть, думаю, дня хватит.

— Он думает, ему надо, до дома уже рукой, можно сказать, подать, а он, видишь ли, не нагостился еще, — продолжал ворчать Бабкин, опять уткнувшись в плывущий мимо пейзаж.

Но Оула будто не слышал:

— В Лабытнангах мои будут встречать, Виктор с внуком, скажи, что мол, задержался в Москве дед, пусть ночуют у Гришки Сэротетто, они знают…

Бабкин сделал длинную, начальственную паузу, после чего вполне миролюбиво спросил:

— Ну и кто этот человек?

— Так, один знакомый… — в задумчивости проговорил Оула.

— Знакомый… — так же задумчиво повторил Бабкин, продолжая смотреть в окно. — Придется билет тебе переделывать на завтра. А может за сегодня успеешь, через час в Москве будем, а время, — он быстро вскинул руку и посмотрел на часы, — девять утра, вполне успеешь, наш поезд вечером. Могу тебе помочь, я Москву как свой Крутоярск знаю, сотни раз бывал… А, что скажешь?

— Да нет, Андрей Николаевич, спасибо, только я сам потихоньку. Как там говорят: «Язык до Киева доведет». Думаю, не потеряюсь.

— Не скажи, город — не тайга…, в тайге проще. Ладно, сейчас приедем, я билетами займусь, а ты чемодан в камеру хранения, а сумку с собой возьми. Да, деньги и документы с собой, только поглубже спрячь. Адрес то приятеля есть!?

— Есть, только… это…, где работает, — Оула вдруг почувствовал всю зыбкость принятого решения.

— Ну-ну, конспиратор. Всю жизнь за тобой тайны тянутся. Темнишь все… Ладно, делай, как знаешь. Из-за границы вернулись, так что твоя воля, — Бабкин сказал это почему-то с сожалением.

— Спасибо, Андрей Николаевич

Получив исправленный билет и попрощавшись с земляками, Оула шагнул в Москву, которая его тут же подхватила и швырнула в самую гущу людской стихии, закружила и понесла как щепку по горной реке, с маха швыряя на свои каменистые берега, затягивая в человеческие водовороты.

Ориентироваться в Москве оказалось далеко не просто. Даже спросить что-нибудь оказалось проблемой. Через несколько попыток Оула понял, что таких как он в этом гигантском городе большинство. Тем не менее, через час с небольшим он уже поднимался по узкому и грязному Трубному переулку. Редакция журнала «Северные дали» располагалась в цокольном этаже мрачного дома, стоявшего на самом взгорке. Внутри помещение было подстать переулку, столь же тесным, серым, замусоренным. Длинный, узкий коридор, маленькие комнатки, в которых квадратные окна, задранные к самому потолку то и дело демонстрировали ноги прохожих, были душные и будто пыльные.

— Как мне Виталия Николаевича Богачева увидеть? — задал вопрос Оула крупной даме, торопливо курившей на маленькой площадке перед коридором. Явно нервничая, она часто меняла опорную ногу, отчего казалось, что дама топчется на одном месте.

Не получив ответа, Оула повторил вопрос громче, хотя и первый раз говорил не тихо и вразумительно.

— Простите, вы не подскажете, как мне увидеть Богачева Виталия Николаевича?

Подняв высоко сигарету, словно боясь, что внезапный посетитель может ее отнять, дама капризно выгнула губы и раздраженно ответила: — Не подскажу.

Пожав плечами, Оула прошел по коридору и открыл ближайшую дверь.

— Кого, кого? — ответила ему сидящая за пишущей машинкой еще одна дама, но гораздо моложе и приятней наружностью.

Оула повторил.

— Ой, вы знаете, а он давно здесь не работает, — извиняющим тоном проговорила дама.

— Как не работает? — растерялся Оула. — А куда он…, где его искать!?

— Не знаю… Подождите, если Анатолий здесь…, — она быстро встала и, выйдя в коридор, громко позвала: — Толя… Барыкин?!..

— Я здесь, — отозвался приглушенным эхом тупик коридора.

— Слева предпоследняя дверь, — проговорила приятная дама и, мягко улыбнувшись, добавила: — Они дружили.

— Спасибо… — попытался улыбнуться в ответ Оула.

— Да, да, уволился и, знаете, давно, наверное, с год будет, — ответил высокий, бородатый парень Толя. Он рассматривал слайды, в беспорядке разбросанные на светящемся столе. — Новое место? — не отрываясь от очередного слайда, переспросил он. — Знаю, он уходил в «Молодежный журнал», знаете на Маяковке рядом с… Ах, вы приезжий, ну тогда сейчас схемку нарисую. Только вот работает ли он там!? С тех пор мы не виделись и не звонили друг другу…

Через час Оула поднимался по литым ступеням старого особняка. Таблички с названием журнала, под которыми стояли стрелки, все уходили и уходили вверх, пока Оула не оказался в мансарде здания.

— Богачев…, Богачев…, Богачев…, а-а, вспомнила! Виталий Богачев, живой такой…, жизнерадостный. Работал месяца два и ушел, или его «ушли», не знаю… — весело ответила немолодая, тучная секретарша в толстенных очках. — Я слышала, что он вроде бы как в заводской многотиражке трудится… Это совсем рядом от метро «Автозаводская».

Голова уже давно шла кругом. Тем не менее, через полтора часа Оула уже беседовал с увы, бывшими коллегами Виталия Богачева.

— Ушел…, совсем недавно…, месяца два или три… — чуть не хором ответило сразу несколько человек. — А точнее, сразу после Нового года.

Трое молодых парней и две явно перезревшие девицы масляно щурились от весеннего солнца и сигаретного дыма. Они курили, пили кофе и внимательно рассматривали необычного посетителя.

— Где он сейчас?.. Кто знает? — обернулась к остальным одна из девиц. — Не-ет, к сожалению, мы не знаем…

— А домашний адрес? — Оула почувствовал, как безнадежно теряет Виталия Богачева.

— У нас раньше комнаты были рядом…, — проговорил один из парней, — а уволился, комнату забрали…

«Все, — думал Оула, медленно идя к метро, — значит не судьба свидеться с Виталием… Ну, ничего, — утешал он сам себя, — может, еще на поезд успею?…»

— Извините, пожалуйста, — вслед за дробными каблучками послышался сзади негромкий женский голос.

Оула обернулся. Перед ним остановилась миловидная, средних лет женщина в легком расстегнутом плаще.

— Еще раз извините, это вы искали Виталия Богачева?

— Да, — ответил рассеянно Оула.

— Я его знакомая…, была…, — женщина немного смущалась и бросала осторожные взгляды по сторонам и назад, — он на «Речном вокзале»… Вы приезжий?.. Это конечная…, там гастроном…, рядом с выходом…, вот… он в нем и работает…, найдете… Да, садитесь в первый вагон, — и резко повернулась, успев тихо проговорить «всего хорошего», быстро пошла назад.

Через полтора часа вместе с людской массой Оула вынесло наружу. Слева от входа, шагах в сорока блестел стеклянными витринами гастроном.

Оула решительно направился к магазину, но вдруг на середине дороги остановился: «Ну и что же я ему скажу!?.. Мол, здравствуй, Виталий Николаевич, как живешь?!.. И почему, собственно говоря, он журналист, а работает в гастрономе? Может, пишет про тяжкий труд работников торговли!?.. Или…»

— Эй, дедуль, лыжню…, не спать, не спать на ходу…, — и тут же несильный толчок развернул Оула. Спохватившись, он торопливо вышел из людского потока и, отыскав скамейку, сел на краешек.

«Так, что же я скажу Виталию!?..» — думал Оула, глядя на остатки грязного, замусоренного льда.

Решение встретиться с журналистом Виталием Богачевым Оула принял неожиданно для себя. Оно возникло утром, буквально часа за два до прибытия поезда в Москву.

События последних дней — встреча с Финляндией, отчим домом, матерью, своим прошлым настолько потрясли Оула, что он еще больше растерялся. Как бы не представлял себе эту встречу, как бы к ней не готовился, результат его ошеломил.

Главная и самая желанная мечта — увидеть свой дом, грела его все эти годы, не давала покоя, держала в определенных рамках, делила Оула, резала его живого на две части — сбылась. Свершилась, а внутри, в душе образовалась пустота. Глухая, гулкая, холодная пустота…

Все стало вдруг непонятным. Появились вопросы, сотни, тысячи вопросов. И самый важный вопрос: «Как жить дальше? В чем смысл его жизни? Почему так произошло, что его маленький народ растворился. Исчезла его культура. Она попросту переселилась в сувенирные магазины и киоски. Ей торгуют за мелкие деньги.»

Оула прекрасно понимал, поскольку с детства видел рождение и смерть, что все на Земле когда-то появляется, а затем уходит. «Рождаются люди, звери, деревья… Приходит время, и они умирают. Это происходит в основном оттого, что проходит отпущенное природой время. И целые народы когда-то родились, — рассуждал Оула, — родились и уйдут. Но почему они должны уходить не по зову природы, а по чьей-то прихоти, почему посторонние люди могут вмешиваться в чужую жизнь, почему рушат то, что сотнями лет строилось!?» Почему на его земле больше других, посторонних людей, а саамы, хозяева стесняются жить так, как они всегда жили и делать то, что они всегда делали?!.. Почему одеваются под других, почему ведут себя как другие.

Почему так рвется сердце!?.. Почему так больно?!.. И самое страшное, что все это придет и к ним на Ямал, в северную Сибирь! А когда спохватятся, когда поймут, что если потерять всего лишь одно звено цепи, то вся цепь развалится — будет поздно.

И опять Оула не будет спать. Теперь он уже никогда не успокоится. Но что он может сделать!?..

Оула хотелось поделиться наболевшим, посоветоваться, может есть какой-то выход, может просто устарел и напрасно баламутит воду?.. А с кем? Ведь не с Бабкиным или Барановым. Это посторонние. Хоть и свела их судьба с Севером, но «сколько волка не корми…» У Бабкина квартира в Тюмени, а у Баранова и вовсе в Москве… Не-ет, они по разную сторону фронта с ним…

Вот и пришла мысль о знакомом журналисте Виталие Богачеве, который так смело и прямо рассуждал, когда гостил у них в тундре. Оула помнил, как он искренне переживал с ними вместе за последствия разработок газовых месторождений, об опасности трубопроводов и дорог, сомневался в красивых посулах руководства края и так далее, и тому подобное.

«Так, что же я ему скажу? — думал Оула, сидя на скамеечке. — Или просто поговорить, как говорится, за жизнь и то польза, и то отдушина!..» Он поднялся и теперь уже без раздумий пошел на встречу с журналистом.

— Кто!? Богачев!? — немного раздраженно ответила яркогубая кассирша. — Тоня, Тонь, ты не знаешь, есть у нас Богачев, нет!? — обратилась она к кому-то поверх голов.

Не получив ответа, Оула прошел дальше, спрашивая у продавцов.

— Ково!?.. — громко переспросила пожилая уборщица, протиравшая огромное окно. — Виталку что ли? — она смерила Оулу недвусмысленным взглядом, после чего отвернулась. — Во дворе он, твой алкаш несчастный, — добавила она, уже не глядя.

— В каком дворе? — не сразу сообразил Оула. — И кто…, то есть, кем он здесь работает!?

— Кем же ему быть, — не поворачиваясь и продолжая тереть тряпкой стекло, проворчала уборщица, — не директор же…

Мало что понимая, Оула вышел из гастронома и, пройдя арку, оказался по другую сторону гастронома. Здесь огромными штабелями высились ящики, коробки, шарахались в стороны плоские драные собаки, пахло мочой, пивом и помойкой.

Оула шел, стараясь не наступать на разбухший, расквашенный картон, ощетинившиеся гвоздями рейки тары, зловонные массы какого-то порченого продукта…

За высокой кучей старых пивных ящиков шла возня, и время от времени слышалась пьяная ругань:

— …Дай я ему, с-суке, вломлю!.. В пятак Фил…, в пятак его падлу…, интел-лигент х…в, пусти я сам его пор-рву…

Оула обошел кучу. В самой гуще ящиков, кряхтя и матерясь, то ли боролись, то ли хотели подняться с земли трое пьяных. Присмотревшись, он узнал среди них Виталия. «Мать честная, — Оула не верил глазам, — как же так…» Прокашлявшись, он произнес как можно строже и внушительнее:

— А ну прекратить безобразие!

— Э-э, мужики, менты!

Все трое замерли и уставились на Оула.

— Да какой в жопу мент, Вовик! — проговорил один из них хриплым голосом. — Смотри, рожа-то копченая.

— Э-э, дядя, крути педали дальше, а то…, — он не договорил.

— Ни-илыч! Е… твою мать, Олег… Ни-лыч…, ты как здесь!?.. — улыбаясь от уха до уха, на ноги поднимался Виталий Богачев. Грязный, измятый, с двухнедельной щетиной он едва-едва походил на того журналиста, которого знал и помнил Оула.

— Это Нилыч с Ямала, братаны…, — он обвел счастливым взглядом собутыльников, — эт-то вот такой мужик! — Виталий задрал вверх грязный палец. — О-о, вот это встреча!.. Фил…, Вовик, наливай…

— Я те щас налью!.. — один из собутыльников поднес к носу Виталия кулак. — Пусть сбегает, а мы еще поглядим…

— Эй, как тебя, «Ямалыч», ну-ка мухой за бутылкой…

— Две…, эй, седой…, Ямалыч…, бери два пузыря…

Между тем Виталий с трудом поднялся на ноги и, широко раскинув руки в приветствии, неустойчиво пошел к Оула.

— Вот это да, вот это встреча!.. Нилыч, да ты что, на оленях прикатил!?..

— Пошли, Виталий Николаевич, где ты живешь, — пребывая все еще в недоумении, проговорил Оула и крепко взял журналиста за локоть.

— Эй, эй, куда!?.. — послышалось от ящиков.

— Пойдем… Где ты живешь?

— Хрен его знает…, а нет, знаю…, у Люськи-зар-разы… — Виталий старался идти ровно, но его все равно водило и Оула приходилось изрядно напрягаться. — Сегодня что у нас…, вторник, да…, значит она еще в рейсе… Слушай, Олег Нилович, может, возьмем хотя бы «мерзавчика» за встречу…, а? У тебя есть… деньги?

— Нет! — жестко отрубил Оула.

— Что нет? — не унимался журналист. — Нет, не возьмем или нет денег?..

— Иди ровнее Виталий Николаевич.

— Я не понял…, — журналист резво повернулся к Оула, — так мы берем… или…, — но, натолкнувшись на тяжелый, металлический взгляд провожатого, затих, немного обмяк и дальше пошел ровнее.

— Ладно, — через некоторое время произнес Виталий, — нет, так нет. Стало быть, не случайно ты, Олег НилычЮ появился передо мной…, как конь… перед коней.

— Не случайно, не случайно….

— А вот и пришли, — не очень радостно воскликнул Виталий, когда они прошли квартала два вдоль шумного Ленинградского проспекта, — вот дом, что б он сгорел…, тут я и бросаю свои кости. Последний этаж, лифт не работает, хоромы в одну комнату с кухней…

— Ванная есть? — спросил Оула, едва они вошли в маленькую, обшарпанную прихожую.

— А как же…, вот здесь…, вот она, — отозвался утомленный восхождением на девятый этаж Виталий, — можешь, Олег Нилыч, принять ва-нну…, ко-фе…

— Не-ет, милый, это ты сейчас начнешь мокнуть, пока не протрезвеешь.

— Это что…, ты мне вытрезвитель… хочешь устроить…, а!?.. Олег Нилыч?!.. Что ты от меня хочешь?!.. — нахохлился Виталий, но увидев жесткую непреклонность в глазах гостя, шумно вздохнул и пошел в ванную.

Оула слышал, как Виталий включил воду, как зашлепал босыми ногами, как заохал, заахал, но потом довольно замычал и, наконец, отфыркиваясь, запел.

Повесив на гвоздь куртку и бросив в угол прихожей сумку, Оула прошел на кухню. Она оказалась маленькой и тесной. Кроме газовой плиты и раковины, под которой фальшивым изумрудом мерцали ряды пустых бутылок, стоял небольшой столик с двумя табуретами и в самом углу желтоватый от времени низенький холодильник.

Набрав в чайник воды и поставив его на газ, Оула прошел в комнату. Здесь было еще более пустынно, неуютно и убого. Кровать полуторка, с дугообразными железными спинками была измята и скомкана, хотя когда-то была заправлена по-армейски. Платяной шкаф с кривыми дверками стоял на деревянных подкладках-протезах немного кособоко, отчего напоминал раненого. Из мебели был еще стул. Обыкновенный деревянный он стоял возле окна, заваленного бумагой. Это были стопы исписанных листов, из-под которых робко выглядывала пишущая машинка «Москва». Она выглядывала виновато, словно извинялась за весь этот бумажный хлам, который, в общем-то, и произвела.

Слушая то ли вой, то ли пение из ванной, Оула с наслаждением уселся на стул и вытянул гудящие ноги. Тут же отозвалась спина, шея, отяжелела голова, набитая за день всяким мусором. «Ну-ка, что пишут нынче грузчики?..» — Оула потянулся к бумажному сугробу, но едва его коснулся, как стопы пришли в движение, легко скользнув, сыпанули вниз и веером разлетелись по грязному полу. «Ах ты, беда, какая!..» — он поднялся со стула и присев на четвереньки стал собирать исписанные листы, невольно натыкаясь в тексте на знакомые, привычные слова: волки, олень, чум…, еще и еще!

Собрав все, Оула сел на стул и стал читать. С первых же строк в него ворвалась его тундра со всем своим раздольем, запахом и звуком. Он будто наяву увидел фиолетовую щетину гор на закате, огромное бесконечное небо над головой…, блеск рек и озер вдали…, услышал, как свистит ветер…, как повизгивают дети…, радостно лают собаки…, почувствовал запах дыма, вареного мяса…

И полетело время вместе с ветром, оленями, быстрой Байдаратой…

Зима сменилась летом… Строганина на горячий чай… Снег комарами…

За окном плавно темнело, отчего Оула становилось все труднее читать, он подносил листы к самым глазам, но оторваться не мог…

Очередной лист рассказывал про охоту на волков. Все мужчины стойбища умело и хитро обложили серых и выманивали их на открытое пространство, под стволы карабинов. Оула увидел себя, целившегося в крупного вожака, который понимал, что вот-вот должно произойти страшное и спешно искал выход. И когда в отчаянии волк пошел прямо на него, Оула почти не целясь, надавил на спусковой крючок…

Настоящим выстрелом щелкнул в тишине выключатель и тотчас взорвал темную комнату электрическим светом. Оула вздрогнул.

— О, мои опусы нашли читателя!? — в дверях стоял улыбающийся Виталий с полотенцем. — Ерунда это все, Олег Нилович, пустое и жаждет огня… Дойдут руки, соберусь и наведу порядок…

— Сжечь легко, — задумчиво проговорил Оула. Он все еще был под впечатлением прочитанного. — Пошли чай пить, — и тут же сорвался с места и кинулся на кухню, — я же забыл чайник выключить!..

Кухня напоминала парилку. Все было в подвижном, сероватом тумане. Резко пахло мокрой известкой. Чайник отдавал последнюю влагу, гудел, рычал, фыркал, выпуская из носика длинную струю пара.

— Как же я забыл…, как же забыл!.. — корил себя Оула. Стянув рукав с рубашки, он схватил чайник и поставил в раковину. — Ну как же я мог забыть!?..

— Это я виноват, оставил без присмотра свое чтиво, — весело отреагировал на происшествие журналист.

— И вообще, хочу извиниться перед тобой, Олег Нилович, за пьяное кривляние…, — посерьезнев, добавил Виталий

— Все нормально… Только я вот не пойму, — тут же задал вопрос Оула, видя, что журналист изрядно протрезвел, был свеж и даже побрит, — почему грузчик!?..

— Эт долгая история, — Виталий отвел глаза. — Вот почему мужик пьет, Олег Ниловыч, как думаешь?

— Ну, я думаю много причин…

— Но в основном одна — стыд! Да, да, уважаемый северный гость, от стыда.

Проговорив это с какой-то безжалостной злобой к себе, он решительно сел на табурет и продолжил:

— От стыда…, от стыда потому, что ушла умная и красивая жена, которой надоело, что муж вместо денег приносит домой одни проблемы. Стыдно оттого, что дети не хотят с ним встречаться и даже говорить по телефону. От того, что на день рождения ни от кого не приходят поздравления. От того, что твои принципы и нравственные убеждения, оказывается, сегодня смехотворны и никого не волнуют, как не волнует твоя индивидуальная авторская позиция… Ты меня слышишь, Олег Нилыч!?..

— Слышу, Виталий Николаевич, слышу, — спокойно отозвался гость.

Оула сидел напротив журналиста, внимательно слушал и не спускал с него глаз. Он снова поставил на газ чайник, достал из своей сумки холодные и тонкие как стельки чебуреки, купленные еще утром на вокзале и приготовил стаканы для чая.

— И еще стыдно, когда тебя не понимают старые и, казалось бы, проверенные временем друзья. Стыдно, что к сорока годам выходит, ты ничего не нажил и ничего не умеешь делать, кроме как более-менее писать. Что не научился врать и воровать, ценное как оказывается приобретение предприимчивого человека. Стыдно, что в нашей стране, если хочешь быть очень богатым, надо всего навсего заложить… душу дьяволу, поступиться честью, совестью…

— А что, — прервал его Оула, — поводов хватает, жизнь не удалась, все воры и дураки, интереснее, чем быть грузчиком, нет занятия, лучший друг — бутылка вина… — Оула встал, хотел пройтись, как он обычно делал, когда волновался, но места было мало, и он снова сел. — Я вот тоже, все время, понимаешь ли, ложусь и просыпаюсь с ощущением беды… Может мне тоже за бутылку взяться, как никак — универсальное средство, а?

— Ну вот и ты туда же, Олег Нилыч, — теперь вскочил Виталий и, постояв, снова опустился на табурет. — Что меня трудно понять что ли!?

— Очень даже не трудно. Тебе нравится быть обиженным. Считать себя непризнанным гением журналистики. Ждешь жалости. Но жалость тебя оскорбит еще больше…

— Так что ты предлагаешь, Олег Нилыч? — прервал его Виталий.

— Наверное, сначала перестать себя жалеть, — невозмутимо ответил тот. — А второе, потерпи и выслушай меня, потому что времени у меня в обрез.

— Слушаю, — Виталий поднял глаза на собеседника и который раз удивился, насколько все же тяжелый и сильный взгляд у Нилыча.

— Так вот, — начал гость, — сегодня я весь день тебя искал, с самого утра. Побывал в трех редакциях… — Оула сделал паузу. — После поездки домой в Лапландию, (услышав новость, у Виталия округлились глаза), возникли вопросы, которые я надеялся решить с твоей помощью. Самому мне не по силам. А ехать на Ямал, не зная на них ответы, я не могу. — Оула пристальнее посмотрел на собеседника.

— Я очень, очень рад Олег Нилович, что ты побывал дома, но чем тебе может помочь грузчик из гастронома!?

— Я почитал твои бумаги…, пока ты мылся, и…

— Интересно…, — Виталий откинулся и скрестил на груди руки.

— Да, ты знаешь, все же не зря я тебя искал…, не зря. И что я думал Виталий Николаевич, пока читал твои сочинения, — Оула сузил глаза и чуть подался вперед, — ты помнишь, зачем меня искал тогда зимой на «Заячьей губе»?

— А то… Только вот…

— Погоди, — прервал его Оула, — я знаю, что ты хочешь возразить. Так вот, давай договоримся, будто мы с тобой только-только встретились, а?.. И главное, ты тот Виталий Николаевич, со своими давними планами и желанием…

— Ну-у, ты даешь, Олег Нилович!.. Столько лет прошло, да и кто я сейчас, и… где, да не-ет, не серьезно…

— А что ты теряешь, — Оула широко улыбался.

— Не серьезно…, — в задумчивости повторил Виталий. Теперь он сжался, словно от мороза, обхватил свои плечи руками и смотрел в какую-то точку на столе. — Даже если я и напишу, кто меня издаст, а!? Это первое…, а…

— Да ты хотя бы начни, это уже половина дела, — прервал с азартом Оула.

— Не-ет, не серьезно…, утопия и абсурд… — не унимался журналист.

— Ну что ж! — резко изменился в лице и настроении гость и легонько хлопнул по столу ладонью. — Может ты и прав, может действительно быть грузчиком — твое призвание. Да и грузчикам всегда виднее. Куда мне лечь отдохнуть?

— Да… на кровать…, куда же еще… — рассеянно отозвался Виталий.

— А ты?..

— Да я… найду где…

Оула прошел в комнату и, не раздеваясь, прилег на бугристое ложе. Только теперь он почувствовал, как все же сильно устал за прошедший день. Он не жалел, что ничем завершилось задуманное, и не считал, что день потерян. Как ни странно, но Оула понимал Виталия. Что поделаешь, у каждого свой характер… Может, и правда кому-то удобнее забиться в щель и ничего не замечать вокруг, да еще и щеки надуть, страдать и обижаться…

— Не спишь, Олег Нилович? — от дверей прозвучал осторожный голос Виталия.

— Не сплю, — равнодушно ответил Оула.

— Я тут подумал, — начал мямлить журналист, — может ты и прав, Олег Нилович, но не хотелось бы с бухты-барахты решать…, хотя конечно заманчиво, да и твой интерес я чувствую здесь есть…

— Только не делай мне одолжения. — Оула поднялся и сел на край кровати. — Это не столько мне надо, сколько тебе. А интерес конечно есть. Кто же сейчас живет без интереса. Только интерес опять же не мне нужен, Виталий Николаевич, а… тундре, всему Северу, — он встал и прошелся по темной комнате, — людям…, которые там живут. Надо все средства использовать, что бы достучаться куда надо с нашими бедами…, пройдет совсем немного времени и будет поздно, безнадежно поздно…

— Ну и в чем интерес? О чем речь, собственно!?..

— Скажи, было у тебя так, что смотришь, скажем, кинофильм впервые, а чем кончится знаешь? Или идешь, идешь на далекий огонек, и кажется он тебе окошком, где тебя ждут…, а подойдешь ближе, гнилушка светится!?.. А?!..

— Бывало…, пожалуй, — немного растерянно ответил Виталий.

— Вот ты понимаешь, — гость в задумчивости встал, прошел по комнате и опять присел на краешек кровати, — я, когда попал в сороковом году к манси…, думал, что оказался в прошлом…, словно попал к своим предкам!.. Так мне казалось. Потом, когда в тундре жил, среди ненцев, такое было чувство, будто это уже было со мной когда-то, но вспомнить не мог. Все это время с такими мыслями и жил… Потом, это уже в наши времена, стал слышать про чудеса на Западе. Будто они нас опередили на много-много лет. Ну, ты больше моего наслышан. А вот побывал там, я про свою Лапландию… — Оула замолчал. Потом встал, подошел к окну и долго в него глядел, то ли в огни города, то ли на кипы бумаг на подоконнике, пока опять не повернулся к двери. — И знаешь, Виталий Николаевич, что скажу, такое было ощущение, что не в чудесное будущее попал, что, признаюсь, ожидал с восторгом и гордостью, не скрою, а в какую-то безысходность, в какую-то непонятную жизнь. Все вокруг в огнях и красках, а жизнь бесцветна, неинтересная и серая. Даже злобна. Люди живут в природе, а природы-то и не замечают… Раньше такого не было… У нас на Ямале да и по всей тундре жизнь куда богаче и правильнее что ли, если можно так сказать. Вот по-моему и выходит, что это мы живем в будущем по сравнению с ними, а они выходит в прошедшем. Ну, это я так понимаю.

Оула решительно встал, включил свет и, подойдя к Виталию вплотнуюЮ жестко, свирепо посмотрел на него, словно это он был виновником таких непонятных перемен.

— Я бы не хотел вот так же потерять и нашу сибирскую тундру! А, судя по всему, все к этому идет… — Оула положил руку на сердце. — Это не обманешь! Я чувствую! Уверен!.. Уверен, журналист!

Перед Виталием опять стоял тот самый Олег Нилович, крепкий и прямолинейный, которого он встретил когда-то на Заячьей губе.

— Вот поэтому я здесь. — И через небольшую паузу: — Так ты готов!? — будто выстрелил он вопросом

— Готов, Олег Нилович, — в голосе Виталия послышалась твердость.

— Ну, раз готов, начнем. У нас с тобой ночь впереди и большая часть дня.

Виталий торопливо влез в футболку, с подоконника взял небольшую пачку чистых листов бумаги, ручку и, усевшись за кухонный стол, выжидательно посмотрел на гостя: — С чего начнем!?..

Оула повернулся к черному окну и, глядя на свое мутное отражение, тихо, но решительно проговорил:

— А вот с зимы тридцать девятого и начнем…