Верёвочный аркан, едва задев коротенький хвостик «авки», упал на землю. «Э-э-х!» — с огорчением вырвалось у маленького Оула. Он начинал злиться. Ещё бы, ведь за ним скрытно наблюдала Элли. Не мог же он сплоховать перед девчонкой! «Вот досада, — думал мальчик, — совсем недавно, когда никто не видел, целых два раза удалось накинуть аркан на оленя, да так ловко, словно авка сам подставлял свою голову с чёрными, мохнатыми рожками под петлю. И вот, на тебе — всё мимо да мимо!»
Оула действительно, едва научился набрасывать самодельный, связанный из нескольких старых верёвок арканчик на бегущего оленя. Пусть пока ещё на совсем маленького авку и не в тундре, а в загоне. Это было большое событие для него. Это было здорово арканить не заборный столб или старые лосиные рога, прибитые к стене дома, а живого оленя!
Да-а, если бы не Элли, он давно прекратил бы «охоту» на сегодня. Но из щелистого сарая за ним зорко наблюдали смешливые глазёнки девочки, при виде которой он терялся, путались мысли, глаза начинали вдруг что-то высматривать на земле или вдали, а руки становились неуклюжими и чужими. Но стоило ей уйти, как возникала пустота, и мальчик ругал себя, почём зря, что не смог её хоть чем-то заинтересовать, показать то, что она ещё не видела или рассказать какую-нибудь страшную историю, что слышал от взрослых, да мало ли чем можно заставить задержаться девочку, подольше побыть с ней!
Оула собрал арканчик, скосил глаза в сторону сарая, словно хотел убедиться, что Элли всё ещё наблюдает за ним, и решительно направился к авке, чуть пригнувшись. «Ну сейчас-то я постараюсь, докажу ей, что уже стал ловким и сильным. Сейчас, сейчас…» — думал мальчик. Наклонив голову еще ниже, он медленно приближался к оленёнку. Тот стоял, чуть вздрагивая тонкими, длинными ножками, опасливо наблюдая за своим хозяином. Его бока и ноздри часто раздувались. Увидев, как из-за спины мальчика вновь появилась рука с мотком ненавистной верёвки, авка стриганул в дальний угол загона, высоко и горделиво вскинув голову. Но Оула предвидел это, он уже знал, что аркан нужно бросать чуть вперёд, то есть туда, где авка должен быть через мгновение. Так оно и вышло. Аркан летел, разматываясь, казалось совсем не в оленёнка, а тот торопливо, испуганно бежал навстречу петле и… успел, поймал её своей шеей. Почувствовав верёвку, он ещё больше испугался и рванул, что было сил.
Мальчик не ожидал, что бросок будет таким удачным, поэтому не успел обхватить себя концом верёвки и упереться ногами, как это делал отец и как у него получалось вначале. Только на этот раз оленёнок так сильно и неожиданно дёрнул, что ноги Оула сами оторвались от земли, и он с ужасом полетел в чёрную, изрытую копытами грязь. Нет, боли он не чувствовал. Стыд, как молния, прошиб тело Оула. На миг всё потемнело. Но со стыдом зарождались злость и упорство охотника. Он попытался вскочить, не выпуская верёвки из рук, но вновь повалился на бок. Авка сипло храпел, выпучив и без того огромные фиолетовые глаза, и, дрожа всем телом, тянул и тянул аркан.
Звонко, словно птичка, хохотнула Элли. И тут у Оула всё оборвалось внутри. От обиды брызнули слезы, затуманился и поплыл загон, дом, сарай. Но он, содрогаясь от рвущихся наружу рыданий, которые невозможно было ни скрыть, ни остановить, продолжал упрямо держать в руках верёвку, пытаясь подняться на ноги.
Слезы бежали и бежали по грязному, перекошенному лицу мальчика, плечи вздрагивали, а негромкое поскуливание доносилось и до сарая.
Ужасная обида и стыд с рыданиями немного улеглись. Но Оула всё же не бросил, не выпустил из рук свой аркан и доделал дело до конца. Нахохлившись, забыв про сарай, он поднялся и, перебирая верёвку, дошёл до авки, снял петлю и, отпустив трепещущего оленёнка, принесшего ему такой огромный позор, обречённо и равнодушно опустился прямо на землю у забора. Почувствовав спиной жерди, Оула зажмурился, выдавив последние слезинки из глаз, и подставил лицо солнцу. Ветерок слегка шевелил его прямые, жесткие волосы, быстро просушивал слезы и грязь. А солнце ласкало, жалело его и гладило невидимой, нежной рукой, снимая неприятности случившегося. Где-то у самого уха звенел первый комар, а из дальнего угла загона слышались робкие, хлюпающие по грязной жиже авкины шажки. Оленёнок возвращался к кучке ягеля, принесённого Оула ещё утром.
«Теперь всё…! — уже спокойнее думал мальчик. — Теперь Элли всё время будет смеяться и мне придётся избегать с ней встреч. А так хотелось похвастаться именно перед этой девочкой! Э-э-х…!». Он думал и, закрыв глаза, всё больше и больше успокаивался, ощущая тепло и нежность солнца.
«Когда же я всё-таки вырасту?! — с грустью думал Оула. — Почему так долго тянется детство. Скорее бы стать как отец! А правда, неужели и я когда-то стану таким же рослым и сильным, буду носить красивую, расшитую куртку… с ножом на поясе и длинный, прочный аркан в руке!? Вот тогда бы Элли посмотрела на меня! А я с одного броска ловил бы сильных и быстрых хоров. Э-э-х, скорее бы!»
— Оула! — прозвучало сверху. Мальчик вздрогнул и открыл глаза. — На, надень шапку и встань, земля ещё холодная и сырая.
Перед ним стояла Элли: «Как же я не услышал её шагов?» Полупрозрачные как спелая брусника губы девочки чуть-чуть улыбались, а глаза как два маленьких речных омута совсем по-доброму, как у его мамы, смотрели тепло и мягко. И вся она сияла, словно и от неё как от солнца шли свет и тепло.
Оула послушно и торопливо поднялся и тут же почувствовал, как стыд опять ожёг его щёки, разлился по лицу, напоминая недавний позор. Но девочка словно не замечала его состояния, сама надела на него шапку и, поднырнув под жерди забора, позвала:
— Пойдём на речку, умоешься и почистишь штаны и куртку…. Ну?! Ты не обижайся, что я подглядывала за тобой. Ладно? Ой, как же ты смешно упал! Нет, правда, правда! — Элли опять звонко хохотнула. И странно, он уже ничуть не обижался, а напротив, расплылся в улыбке, а потом и вовсе громко и радостно рассмеялся. — Но знаешь, ты так здорово накинул аркан, почти как настоящий пастух!
Оула вновь смутился и покраснел.
Они шли к реке, совсем недавно проснувшейся, реке, которая только-только сбросила с себя лёдяную одежду и теперь голая, полнотелая, блестя на перекатах многочисленными солнышками, шумно неслась навстречу своей судьбе. Неслась, не подозревая, как заряжает людей своей хмельной удалью, свободой, молодостью и силой.
Элли как бы случайно коснулась руки Оула. Потом ещё и ещё раз и, не дождавшись, пока мальчик догадается, вложила свою ладошку в его ладонь, которую он тут же крепко, но не сильно сжал и не выпускал до самой реки.
* * *
Видимо еще тогда, в далеком детстве, Оула и полюбил редкое, скупое на тепло лапландское солнце. Он научился общаться с ним. Радостно приветствовал по утрам, после долгих зим, и грустил, прощаясь осенью. Солнце стало родным и близким, как член семьи. Он доверял ему свои чувства, сомнения, страхи и радости. Он был убежден, что именно солнышко послало ему тогда Элли, такую же светлую и теплую, добрую и кроткую! С тех пор часто, подставив лицо солнцу и закрыв глаза, он мечтал или просто отдыхал, купаясь в его ласковых лучах.
Вот и теперь, сидя в блиндаже, Оула неотрывно смотрел на яркий язычок пламени в керосиновой лампе, и виделся ему не скромный, желтоватый огонек, а маленькое солнышко. Оно росло, разливалось, заполняло его, баюкало. Глаза сами собой закрывались, а спина будто вновь ощущала упругие жерди загона. Нет, нет, он не спал. Он же чувствовал, как выросшее до огромных размеров солнце пытается проникнуть сквозь веки, заглянуть в глаза, отчего он еще больше жмурился, но не забывал прислушиваться к тому, как вдоль забора крадется Элли. Он слышал, как осторожно ступали ее маленькие ножки. Ладненькая и стройная, с очаровательными, смешливыми глазами-смородинами она хотела неожиданно наброситься на него, испугать, обнять и оглушить звонким смехом.
Она все ближе и ближе. Оула замер. Ожидая нападения девушки, он предвкушал, какой восторг вызовет у нее его «испуг». Но с другой стороны к нему приближались еще чьи-то упругие, гулкие шаги, слышалось знакомое всхрапывание…. Да это же авка! Давно взрослый и могучий хор с огромными, ветвистыми рогами, но с прежними, такими же детскими, чуточку грустными и влажными глазами, в которых и ночь, и день, и небо с облаками, и тундра с озерами. Олень быстро подошел, упёрся рогами в плечо и затормошил хозяина.
Оула открыл глаза. «Солнце» стремительно сжалось в маленький огонек керосинки. Темная фигура, склонившаяся над ним, перестала трясти за плечо и тихо проговорила: «Пора…». Оула вскочил. Ему стало неудобно, что сморился в теплом командирском блиндаже. В помещении стало тесно, появились новые люди, одетые во все белое, как привидения. Даже пояса, перетягивающие их поперек, и ножны, и винтовки были белого цвета. Прибыла оперативно-диверсионная группа, в составе которой ему и предстояло теперь воевать.
Отрывисто прозвучала команда построиться, и «привидения» через минуту уже вслушивались в тихий и усталый голос командира. Для Оула все было необычно. Где-то далеко погромыхивало, даже как-то мирно, как летом далекий гром.
После приказа Оула познакомился с группой. В основном это были такие же, как и он, молодые и крепкие парни. Рукопожатия короткие и сильные. Чувствовалось легкое волнение, поскольку для всех это был первый бой!
Выходя в ночь, бойцы попадали под колпак черного вязкого неба, а на фоне темно-бледного снега они — белые быстро растворялись. Некоторое время еще слышался легкий перестук лыж, скрип да осторожный шепот. И все.
Идти в темноте оказалось сложно и непривычно. Перед ним прерывисто мелькали темные полоски лыж и маячил силуэт впереди идущего…. Ни единого лишнего звука, лишь собственное дыхание и глухие удары сердца. Вдруг впереди мягко хлопнула и ярко вспыхнула ракета, нарисовав на снегу подвижные тени от деревьев и людей. Сначала тени поползли, удлиняясь в одну, потом в другую сторону и медленно погасли, утонув в общей темноте.
Шли долго. До испарины на спине.
Неожиданно Оула натолкнулся на впереди идущего. Все. Теперь без лыж, ползком. Где-то совсем рядом противник. Легкий озноб пробежал от затылка и вниз по спине. Руки плохо слушались, то и дело шарили, проверяя снаряжение и оружие. Снег сухой, рыхлый. Ползти трудно. Казалось, что барахтаешься на одном месте. Легкая поземка не давала смотреть вперед, сыпала и сыпала мелким, колким снегом прямо в лицо.
«Фу-у, что это?! — Оула поднял выше голову, втянул в себя воздух, не обращая внимания на секущие лицо снежную крупку. — Вроде пахнуло дымком и еще чем-то терпким. Ах, да, куревом, махорку курят».
Шуршание снега от ползущих впереди подбадривало, но не настолько, чтобы чувствовать себя увереннее. «Это пройдет, — утешал себя Оула, — второй раз будет легче».
Вдруг ветер принес издалека обрывки каких-то непонятных слов. И опять тихо, лишь снег с упрямой настойчивостью осыпал и осыпал Оула, он словно удерживал, мешал, не пускал его туда, где смертельная опасность. Начало даже немного трясти. Пытаясь рассмотреть, что там впереди, Оула приподнимался на руках, но видел лишь своих, упорно ползущих вперед.
С мягким хлопком вновь вспыхнула ракета. Оула воткнулся в снежный колючий песок. Слушал, как огненный шар шипел над головой, раздраженно потрескивал и, прогорев, выпустив из себя всю силу, умирал тихо, по-стариковски.
Вот и «колючка» на кривых столбах. Оула предпоследним прополз через проход, проделанный первой парой. Значит скоро уже траншеи русских.
Напарник поравнялся с Оула и показал знаком, что всё — пришли. Теперь ждать. Их задача — прикрывать отход основной группы, которая ушла глубже в оборону противника. И потянулись минуты ожидания, похожие на часы. Отчетливо, то в одном, то в другом месте слышался говор людей, словно соседи переговаривались через улицу вяло, лениво. Вспыхивали и гасли ракеты.
Оула всматривался в бледную серость вражеской стороны, вслушивался в чужую речь и удивлялся. Ухали глухие удары, будто где-то далеко хлопала тяжелая дверь. Словно кузнечик стрекотал далекий пулемет. «Видимо и там кто-то из наших тревожит неприятеля» — Оула помаячил напарнику, тот утвердительно кивнул. Пахло сырым дымом. Кое-где, почти прямо от земли вырывались бойкие снопики искр. «Топят печки» — буднично и не зло отмечал про себя Оула.
Время остановилось.
Но вот впереди возник и стал быстро нарастать шум. Встревоженные голоса перекрыл выстрел, словно сломался крепкий еловый сук. За ним — второй, третий. И пошло. Вразнобой и сполошно. Одна за другой, прошелестев, взмыли ракеты и лупоглазо уставились на изрытую внизу землю, маленьких, снующих в панике людей. Оула с напарником уже не прятались, напротив, чуть привстав, вглядывались туда, где был слышен шум и стрельба. Едва ракеты погасли, как впереди рвануло и Оула подбросило…. Кроваво-огненно полыхнул смерч. Ударил второй взрыв и еще один, и еще. Опять повисли ракеты, освещая не только землю, но и низкие тучи, лес, разбрасывая по земле подвижные тени. Близко застучал пулемет. Оула трясло, хотя лицо горело словно в лихорадке.
— Идут…, — облегченно выдохнул напарник, — все кто в черном — отсекаем….
Оула только сейчас заметил, что прямо на них, как белые тени неслышно несутся свои. Он встал на колено и поднял винтовку. Длинно, словно захлебываясь в лае, раздражался и злился пулемет. Оула не обращал внимание на «вжиканье» шальных пуль. «Главное — пропустить своих и удержать преследование» — билось у него в голове.
— Уходим, уходим! — скомандовал старший группы, едва поравнявшись с прикрытием. — Не стрелять, себя раскроем!
Пригнувшись, Оула последним бросился вслед уходящей группе, которая уже достигла прохода в «колючке». Он бежал от яркого света ракеты, прямо по собственной тени, почти черной. За спиной усилились стрельба и крики. Взрывы прекратились, но было хорошо слышно, как бушевал огонь, веселясь и довольно урча на ветру, разбрасывая по снегу и деревьям желто-оранжевые отсветы. Паутинный забор из колючей проволоки приближался. Оула закрутил головой: «Где-то здесь спасительный проход, и тогда можно будет перевести дух, а там где-то и лыжи».
Последний патрон в обойме, поджатый снизу пружиной, дождался своей очереди и заскочил в затвор, который плавно, масленно послал его немного дальше вперед и аккуратно уложил в патронник, его «прокрустово ложе». Взвелась мощная боевая пружина. И наступила пауза. Ствол винтовки, воткнутый в темноту, одноглазо шарил по ней, высматривая очередную жертву. Медленно, с терпеливостью охотника поворачивался то в одну, то в другую сторону, цепко прощупывая каждый метр своего сектора.
Прошуршала, недовольно пофыркивая, очередная ракета, далеко отбрасывая темноту, обнажая поверхность земли. Ствол замер. Его пустой глаз, наконец-то высмотрел цель — ярко-белую на сером. Он замер и кровожадно уперся точно в нее. А цель прыгала, торопливо удалялась вслед за такими же, но уже менее заметными, совсем короткими, прижатыми к земле. Спусковой крючок привел в действие ударный механизм. Боек точно влетел в самый центр капсюля. Свинцовая девятиграммовая пуля, одетая в тонкую, латунную оболочку под гигантским давлением вспыхнувшего пороха оторвалась от патрона и стремительно понеслась дальше по стволу, закручиваясь вокруг собственной оси.
Едва покинув тесный ствол, который оставил на ней свои отметины в виде продольных швов с шершавыми краями, пуля захлебнулась от восторга. Разгоряченная от трения, опьяневшая от свободы, через мгновение она уже впивалась в эту цель, вкладывая всю свою силу. Пробив сукно, кроваво-мышечную ткань, хрупкую кость, пуля крутилась волчком, наворачивая на себя все, что цеплялось за маленькие зазубринки на своих боках. И, выскочив вновь на волю, разбрасывая все, что к ней пристало, она почти тут же юркнула в снег и устало ткнулась в мерзлую землю. Затихла, отдавая последнее тепло, покрываясь тоненькой ледяной корочкой.
Из пустоты, из ниоткуда пробивалось сознание Оула. В короткие мгновения, когда оно прояснялось — начинало мелькать что-то знакомое, он чувствовал воздух, свет, и…невыносимую боль. Тогда вновь проваливался в глухую черноту, но не надолго. Впереди опять начинало упрямо светлеть….
Но вот, наконец, он открыл глаза и уперся взглядом в бревенчатую, побеленную наспех стену. Пытаясь пересилить боль, попробовал вспомнить, что же произошло, понять где он, что случилось, почему такая боль во всем теле. «Нет…, тяжело смотреть… и думать….» — И Оула опять погрузился в пустоту, но уже от усталости и слабости.
Он слышал, как несколько раз к нему шумно подходили люди, о чем-то спорили, разговаривая на непонятном языке. Одни громко настаивали на чем-то, другие говорили тише, щупали пульс, поднимали веки. Потом уходили и становилось тихо.
Боль немного отпустила. Плечо ломило где-то глубоко внутри. Хотелось пить. Язык распух и был настолько сух, что казалось, было слышно, как он шуршит. Оула прислушался. За его спиной кто-то часто, с трудом дышал, чуть дальше слышалось покашливание, чьи-то легкие шаги, полушепот. Его снова замутило. Пить уже хотелось нестерпимо. Попробовал, было повернуться, но едва шевельнулся, как боль острая и глубокая вырвала его из действительности и опять швырнула в черноту.
Когда открыл глаза, то увидел круглое девичье лицо, смотрящее на него с жалостью и сочувствием. Оула попытался сказать ей, что очень хочет пить, но так и не смог разлепить сухих губ…. Девушка видимо поняла и через минуту поила его из мятой жестяной кружки, заботливо поддерживая одной рукой его голову.
«Какое блаженство!» — Оула пил неловко, маленькими глотками, проливая драгоценную воду, краем глаза разглядывая лицо девушки. Она что-то тихо говорила, смотрела тепло и уютно.
Он только на миг подумал, вернее, сравнил ее с Элли. И сразу молнией пробило память, вмиг очистилось небо от последних туч: — «Он — раненый!.. В лазарете!..У неприятеля!..В плену!..»
Его стон дежурная санитарочка поняла по-своему, поскольку начала осторожненько поглаживать его бинты и что-то ласково говорить вполголоса, словно баюкала ребенка. От этого Оула стало еще невыносимее. Как от страшной физической боли он зажмурился, заскрежетал зубами, закрутил головой, елозя по подушке, словно отрицая то, что с ним произошло. А в голову ясно и отчетливо лезли и лезли последние события перед провалом в никуда, память безжалостно обнажала малейшие детали тех последних мгновений:
Оула опять «почувствовал» ужасной силы удар в правое плечо. Этот удар бросил его на заграждение, затрещала ткань на его масхалате, и тотчас в тело кровожадно впились многочисленные стальные колючки. Он отчетливо вспомнил как «паутина» спружинив, отбросила его обратно, и он, словно разорванный на части, без ног, без рук, состоящий из одной сплошной боли, летел и летел в бездну, вместе с осветительными ракетами, пролетающими над ним, вместе с ним. Потом опять увидел силуэты огромных людей, откуда-то сверху глядящих на него, и… приклад, медленно летящий в его лицо. И все…. Теперь все.
Он уже не помнил, как его волокли за ноги обратно к брустверу, как сбросили, словно охотничью добычу, на дно траншеи. Как санитар обнаружил, что рана не совсем опасная и можно подлатать, и сделать из него разговорчивого «языка».
Хоть и утолил жажду Оула, а голова горела, душа рвалась и рвалась на части, и лишь боль в плече и появившийся тонкий свист в ушах хоть как-то остужали раскаленное сознание.
Теперь Оула проснулся от шума. Он лежал на боку лицом все к той же бревенчатой стене, наскоро, неряшливо побеленной. За его спиной люди часто входили, хлопая дверью, громко разговаривали, слышались короткие команды, скрипели деревянные топчаны. Постанывали раненые, вразнобой постреливала печь, время от времени брякая металлической дверцей. Оула мог только догадываться, что он находится в просторном блиндаже, приспособленном для санитарной части, причем сделанном наспех, если даже кора с бревен была снята не везде. Пахло сыростью, дымом, раскаленным металлом и лекарствами.
Боль в плече затаилась где-то глубоко, напоминая о себе лишь чуть щекотливым зудом. Но когда Оула попытался повернуться на спину, она тут же проснулась и отозвалась тупо и лениво. Ему все же удалось завалиться на спину и повернуть голову в сторону шума. Смотреть было не очень удобно, но Оула различил снующих санитаров в бело-грязных халатах, помогающих одеваться раненым. Несколько керосинок освещали не такое уж и большое это помещение с единственной дверью, которая то и дело открывалась. Выводили и выносили на носилках раненых. Более половины топчанов были уже пусты, с них сиротливо свисали мятые, перекрученные простыни и серые одеяла. «Эвакуация что ли?» — равнодушно подумал Оула, но тут же насторожился. Явно к нему, обходя и переступая что-то валявшееся на полу, по-хозяйски шел военный в небрежно накинутом поверх шинели халате, за ним змейкой суетились еще трое. Подойдя, они с минуту молча разглядывали Оула.
— Идти можете? — неожиданно проговорил один из них.
— Не знаю…, сейчас… попробую, — автоматически ответил Оула и лишь потом сообразил, что с ним заговорили на его языке.
Опустив ноги с топчана и опираясь на левую руку, он сделал несколько попыток приподняться, но тело и рука настолько ослабели, что у него ничего не получалось. Окончательно проснулась боль. Военные смотрели упрямо и равнодушно на его беспомощность. Наконец, старший коротко и властно подозвал пожилого санитара, и, сказав ему что-то, пошел к выходу. За ним потянулись и остальные. Усач осторожно подсел к Оула, перекинул его здоровую руку через свою шею и, придерживая за талию, помог подняться.
Ноги все еще были ватными, словно разучились ходить, но шаг за шагом, точно вспоминая, как это делается, все увереннее и тверже упирались в пол. Голова перестала кружиться, но тошнота и горечь во рту усилились. Всю правую часть тела ломило. У самого порога кто-то сзади бережно накинул на Оула шинель и надел шапку. Поднявшись по ступенькам, они вышли из блиндажа. Яркий снег резанул по глазам, и Оула зажмурился.
На улице стоял хаос. Беготня людей, одетых в шинели и полушубки, напоминала суету муравейника. Все куда-то бежали, что-то тащили и кричали. Дымно тарахтели кое-как покрашенные белой краской курносые грузовички, с большими, красными крестами на бортах. Откуда-то из-за лесочка доносилась стрельба с редкими «вздохами» далеких взрывов.
Усатый санитар плавно, без рывков вел Оула за военными. Те, казалось, не спешили, как все вокруг, нырнули в маленькие двери незаметной землянки с часовым у входа. Пригнув головы, туда вошли и Оула с санитаром. Едва они переступили порог, как на улице ухнуло! Земля под ногами дрогнула, посыпалось с потолка. Крики за дверью усилились. Но тут же вновь, но уже с каким-то треском и совсем близко «разломился» новый взрыв. Небольшая дверь жалобно пискнула, едва выдержав воздушную волну. Уже совсем рядом захлопали выстрелы. С улицы заскочил часовой и, грубо оттолкнув Оула, что-то отрывисто и взволнованно прокричал офицерам. Те бросились к металлическим ящикам, спешно запихивая в них бумаги и запирая на замки, потащили к выходу.
Часовой снял с плеча винтовку и, уперев ее в Оула, кивком головы указал на дверь. Неуклюже, держа санитара за шею, Оула развернулся в тесном предбанничке землянки и направился к двери. Он уже привык к непрекращающейся боли. Санитар, бросая короткие и злобные взгляды на часового, ворчал. Солдат более-менее миролюбиво отвечал ему, но продолжал подталкивать пленника стволом винтовки.
А на улице уже редко кто пробегал. Недавно белый снег был перепачкан мерзлыми комьями земли. Пахло горелым, от блиндажей тянулся густой, черный дым.
Едва отошли от блиндажа, как сзади после короткого нарастающего свиста, вновь «раскололся» воздух…. Больно ударило по ушам, и сильно толкнуло в спину…. Пленник с санитаром полетели в подернутый земляной пылью рыхлый снег. Через минуту, копошась и грубо ругаясь, усач помог Оула подняться на ноги и потащил его в сторону криков, которые неслись из кузова санитарной машины. Погрузка закончилась, и первые машины уже постанывали своими моторами где-то в лесу по другую сторону выстрелов.
— Степан, Степан, мать твою, да брось ты этого чухонца, щас опять влупят! — орали из машины и махали руками. Но усач уже на себе волок Оула, у которого все же открылась рана и через бинт обильно просачивалась кровь. Особой боли он не чувствовал, она стала тупой, вот холод — да. Шинель спала, осталась где-то там вместе с шапкой, где их накрыла взрывная волна.
Наконец они добрались до машины. Санитары, сидевшие в конце кузова, никак не хотели затаскивать пленного финна, но, все же уступив ярости и упорству Степана, помогли тому перевалиться через борт. Усач забирался в кузов уже на ходу, когда машина запела всеми своими суставами и слабеньким мотором, набирала скорость. Последнее, что успел увидеть Оула, перед тем как санитары опустили тент, и весь кузов погрузился в полутьму — это часового, так и оставшегося лежать на снегу после взрыва. Он чернел на белом как головешка плоская, черная и длинная, а рядом восклицательным знаком — винтовка. В голове все еще стоял тонкий и противный свист от взрыва, когда новые звуки буквально обрушились на Оула со всех сторон. Стараясь перекричать скрежет железа, нытье двигателя, какое-то бряканье, визг решетчатых скамеек, люди почти одновременно что-то говорили, а вернее орали, напрягая голоса, багровея, вздувая жилы на шеях. Те, кто был способен еще и размахивали руками, время от времени бросая гневные взгляды на Оула, сплевывали прямо себе под ноги, ошалело крутили головами. Даже тяжелораненые посильно участвовали в этом галдеже.
— Эй, слышь, как тебя? — Оула с изумлением кое-как повернулся на голос и, с трудом разлепив губы, назвал себя. Парень, немногим старше его с перебинтованными руками и «воротником» вокруг шеи, смотрел на него устало и отрешенно.
— Оула?.. Ты что, саам что ли? — ухмыльнулся сосед.
— Во дела-а, а я — Микко — карел. Микко Репо, по-русски — Миша, Михаил. — Назвавшись, новый знакомый сморщился и закрыл глаза, поскольку машину сильно подбросило на ухабе. Через минуту, открыв глаза, новый знакомый долго смотрел перед собой, потом все с той же усмешкой начал говорить тихо, отчего Оула пришлось немного податься к нему. — Ты знаешь, почему они орут все?! — и, не дожидаясь ответа, продолжил. — Война какая-то уродская! Воюем, воюем, а противника еще и не видели. Потери несем каждый день большие. Они, то есть вы, какие-то неуловимые. То с деревьев нас лупите, то по ночам что-нибудь придумываете. Я — кадровый, привык в открытую воевать, в атаки ходить. А здесь как в прятки играем и все время проигрываем. И вас найти не можем. Вот ты — первый финн, которого я, да и весь батальон, впервые так близко видим. А сегодня вообще бред, кто-то панику устроил, мол, Маннергейм всем фронтом в атаку пошел. И кто бы переполошился, а то ведь командиры — отцы родные. Орут, бегают, шары выпучили от страха. А все, как потом выяснилось, наши же по нам и шарашат…. И в хвост, и в гриву….. Прицел, видишь ли, спутали! Мать их!..
— А в кого из винтовок-то стреляли? — решил поддержать разговор Оула.
— Так тоже от страха. Кому-то показалось, что в лесу мелькают белые тени. Ну…, тут и началось. Думаю и здесь кого-нибудь по дури зацепили. Я имею в виду своих. Да еще вот с эвакуацией штаба и санчасти…, — Микко опять сморщился и прикрыл веки. — Как будто воевать не умеем, — с горечью добавил он.
Санитары и раненые продолжали кричать. Чуть ли не все разом курили, внутрь, под тент забрасывало выхлопные газы, отчего в кузове стоял сизый туман. Дышать было невыносимо! Зато стало чуточку теплее.
Хотелось тишины и покоя. Кровь остановилась сама, и теперь бинты подсыхали и становились панцирем на груди и спине.
— Что-то ты уж совсем молодой парень!.. Давно воюешь?.. — тихо спрашивал Микко и недожидаясь ответа продолжал, — конечно, скажешь, что первый раз был в бою и что никого еще не успел убить. Я бы и сам также ответил, если … — он не договорил.
— Братцы мои…, эй… мужики! — вдруг заверещал, выделяясь своей высотой, голос одного из раненых. — Чудеса в решете, да и только! Мишка-то с чухней разговаривают!
Базарный ор в кузове постепенно стих, и все уставились на Оула и Микко. Машина продолжала греметь всем, чем могла, но в кузове стало действительно тише, если не тихо. Эта тишина все больше и больше напоминала паузу перед бурей. Тревога нарастала, росла как снежный ком, готовый раздавить всех и все.
- Ты че мелешь? — поднялся на локте лежащий на носилках молодой лейтенант. — Как это разговаривают?!
— А я смотрю, че это Мишка с чухонцем головами сблизились и губами по очереди шевелят, — опять проверещал тот же голосок.
— Мишка, правда, что ли?! Ты че, понимаешь по-чухонски?! — донеслось снизу от пола.
Небольшое, стеклянное оконце, вшитое в тент, хоть и освещало кое-как кузов, но все заметили, что Мишка покраснел как школьник, растерялся и никак не мог ответить. Напряжение достигло предела. Не хватало маленькой искры. И, она проскочила.…
— Слушайте, братцы, — шипяще и вкрадчиво пронеслось над каждым, — так они же — шпионы!
И тут, в кузове словно «рвануло»…. Более двадцати глоток распахнулись во всю ширь, заглушая все машинные звуки.
— А-а твари!.. С-суки!.. Рви их, рви братцы!.. Дави их, гнид!.. Под колеса их!.. В зенки, в зенки коли их!.. Падлы продажные!.. Так вот почему нас бьют!..
В кузове началось невероятное!..
До Оула не сразу дошло, что он опять стал предметом всеобщего внимания, которое обязательно должно перерасти в гнев. И действительно, когда все стихли и стали смотреть на него и Микко он с ужасом и ненавистью, понял, что произойдет страшное. Так оно и случилось. Когда вместе с ревом многочисленных ртов и раненые, и санитары кинулись на них, Оула едва успел прикрыть, как мог, свою рану. Первые же удары сбили его на пол, а еще через мгновение получил несколько тяжелых ударов ногами и сразу потерял сознание. Больше он уже ничего не слышал и не чувствовал. Рана открылась, и жизнь тихо потекла из него. Но никто не замечал или делал вид, что не видит, как доходит чухонец. Его продолжали пинать, хотя уже не так остервенело как вначале.
Мишку били гораздо сильнее и ожесточеннее — все же свой. Никто не хотел слушать, что он орал изо всех сил. Не обращали внимания ни на повязки, ни на «воротник», говоривший о повреждении позвонков. Но убивать никто не хотел. Просто, таким образом, выплескивалась обида на неудачную войну, на бездарность командования, на ловкость и упорство финнов, на холод и голод, и на многое другое, что они не могли, не понимали, не хотели.
Гроза улеглась также внезапно, как и началась. Избитые, поверженные на пол, измятые и перепачканные свежей кровью «шпионы» не подавали признаков жизни.
— Вот так бы вам воевать…, ордена некуда было бы вешать, — тихо и устало проговорил усач и принялся поднимать Мишку. Все молчали, стараясь не смотреть друг на друга. Усаживались кто куда, успокаивая дыхание, лезли в карманы за новым куревом и долго, просыпая махорку под ноги и на тех, кто лежал на полу, крутили дрожащими руками самокрутки.
— Какой же Мишка — шпион?! — укладывая раненого на скамейку, говорил Степан. — Вы, что же забыли, как он роту вывел из окружения!?.. А «Красного Знамени» — за что? А за что, такой молодой, и уже замкомвзвода? Вы просто от зависти и страха ожесточились, от неумения воевать….
— Погоди Степан, ты тоже что-то уж больно усердно нянчишься с пленным!? Вон и в машину его определил, и сидишь рядом, и, небось, слышал, и знаешь, о чем они шептались?.. А!? — лейтенант говорил охрипшим голосом, придерживая одной рукой раненый бок.
— О чем они говорили — не ведаю, товарищ лейтенант. А вот то, что Мишка родом из этих краев — знаю, — все удивленно вскинули головы и уставились на пожилого санитара. — Когда он попал к нам в медсанчасть, я документы его смотрел. Он по национальности — карел, то есть с Карелии. Стало быть, соседи они с финнами. И я так понимаю, что и предки их родственные. Отсюда и схожесть языка.
- Как это так, схожесть языка? — недоуменно проговорил кто-то из раненых.
— А так. Ты вон служил на Украине и гарно с дивчинами балакал, уговаривал, пел им, небось, как соловей. И они понимали тебя, как и ты их.
— Нет, о чем же Мишка мог говорить с пленным? — не унимался лейтенант, время от времени затягиваясь цигаркой, спрятанной в дрожащем кулаке.
— Да о чем могут два земляка говорить? — санитар приводил Михаила в чувства, разнося по кузову резкий лекарственный запах. — Ну что сидите, идолы, помогайте, берите финна. Вон сколько крови потерял. Перебинтуйте его и положите. У него пулевое ранение на вылет, можем и не довезти парня! — Степан уже прикрикивал на своих коллег санитаров.
Те и впрямь, точно ждали команды, кинулись к неподвижному пленнику и засуетились над ним.
— Шпионы! — продолжал ворчать Степан, возясь с раненым. — Сами-то от каждого пня в лесу шарахаетесь. Боитесь по малой нужде из землянки выскочить, обоссали все углы, вонищу развели. Все им «кукушки» мерещатся. Воины долбанные! А мальчишку, если выживет, сам в политотдел отведу. Там разберутся. Только чувствую, что он, как и вы же, из крестьян или рабочих. Посмотрите на его руки. Совсем классовое чутье потеряли.
— Ты что это, Степан, политбеседу тут развел! Чай не комиссар пока. Ишь ты, «руки посмотрите…», «из рабочих…», он — враг! Он может столько наших положил — не счесть! — продолжал гнуть свое лейтенант.
— Я так думаю, товарищ лейтенант, политотдел разберется. А Мишка с ним мирно беседовал и мог бы сказать нам многое, что паренек в себе держит, если бы кое-кто удержал свой пыл и чрезмерную подозрительность, — санитар не унимался и не уступал молодому лейтенанту. Он и сам не мог взять в толк, почему кинулся защищать этого чухонца-мальчишку. И не потому вовсе, что он ему сына напоминал, погибшего вот в таком же возрасте. А потому, что в самой глубине души Степан так и не мог понять всего смысла этой странной войны. Перебросить с юга России подразделения, совершенно не готовые к ведению боевых действий в таких необычных условиях. Ни одежды, ни снаряжения. Да что там говорить! Сколько раненых и убитых прошли через руки Степана! Ответ на это где-то там, наверху, а точнее в самой Москве. А этот парнишка, что он, свою землю кинулся защищать — вот и все дела. Но вслух такое разве скажешь!
Ему все же удалось привести в себя Михаила. Но тот настолько был слаб, что сидеть уже не мог, лишь морщился и все качал, и качал головой, исподлобья разглядывая своих товарищей. Труднее оказалось с Оула. Он затухал, таял буквально на глазах. Нужно было что-то срочно предпринимать. Но врач был в кабине, и стучаться, останавливать машину из-за какого-то пленного, которого в конечном итоге все равно расстреляют ни у кого, даже у Степана, духу не хватит. «Ну что ж, парень, — Степан молча смотрел на финна, — вся надежда на твоего ангела-хранителя. Вытащит он тебя или нет — на все воля Божья».
Жаловался и сердился мотор, издавая то тоскливые, то хрипловато-натужные звуки, продолжая тянуть машину по разбитому, корявому зимнику. Все, что могло, болталось, тряслось, нестройно подпевало мотору, помогая выводить хором обычную дорожную песню.
После расправы над «шпионами» люди в кузове притихли, даже курить стали реже.
Смеркалось. Прыгающее во все стороны маленькое окошечко стало лиловым.
Мысли Степана скакали как машина на ухабах, мелькали, главным образом, детали прошедшего дня. Уперев локти в колени, сгорбившись и раскачиваясь вместе с кузовом из сторону в сторону, сейчас он напоминал уставшего от бестолковой и суетливой жизни старого человека. Впрочем, так оно и было. Потеряв жену, а потом единственного сына, Степан, чтобы не наложить на себя руки, что не раз приходило ему в голову, отправился в Петрозаводск к своему старшему брату. Но не успел. Пришлось поговорить лишь с его могилкой. А тут эта война. Напросился санитаром, тем более в первую мировую приходилось этим делом заниматься. Взяли. Первое время было тяжело, но потом потекли военные будни, втянулся, а сейчас и представить себя не мог без этой суетливой кутерьмы. Он нужен здесь. Степан это видел и чувствовал. Помогал перевязывать, носил утки у тяжелых, кормил, утешал, делал то, без чего война никак обойтись не может. Спроси его, почему он так поступил, навряд ли ответил бы. Может по судьбе у него так, где горе, грязь, отчаяние, нечеловеческий труд, там он и должен быть. Все пропускал через себя, через свою душу. Особенно жалел молодых, не поживших еще на свете ребят. В каждом пареньке Федьку своего видел. Для каждого близким старался быть, вкладывая в него частичку неистраченного отцовства. И больные отвечали взаимностью, многие, чуть не ровесники, «батей» звали.
А когда появился этот молчаливый, с печальными глазами финн, у Степана аж дух перехватило! Федька и все тут! Хотя раненый парень был покрупнее и темнее волосом, но что-то неуловимое роднило их. Частенько Степан поглядывал на паренька, когда тот еще без сознания был, то одеяло поправит мимоходом, то шикнет на громкоголосых, и каждый раз находил все новые и новые сходства со своим Федором. Запал финн в душу. Посмотрит на него Степан, и на душе теплее становится, хотя прекрасно понимал, что ждет пленного, когда тот встанет на ноги.
Вот и сейчас, как бы он не закрывал собой и финна, и Мишку, а все равно отделали их крепко. Если Мишка как-то оклемался, то пленный, навряд ли доедет. А жаль!
Степан который раз посмотрел на неподвижное тело финна, на упрямо проступающее бледным пятном лицо. Горький ком подкатил к горлу и запер его. Степан выпрямился, поднял голову, чтобы легче было вздохнуть, но ком не проваливался, продолжал жечь нутро.
Вот так же просидел он всю ночь перед Федькой. Тогда рухнули все надежды на будущее, потерялся смысл жизни, стал Степан одиноким, а после смерти брата и вовсе безродным.
Он почувствовал, как накопленные в глазах слезы сорвались вниз, охладив щеки мокрыми следами. Степан дотянулся до руки финна и сжал запястье. Он долго нащупывал пульс, пока не услышал едва проступающие, робкие толчки.
Каждый раз, когда кто-то умирал у него на руках, Степан думал о его родственниках, так как самому пришлось пройти через это. В такие моменты он будто отчетливо слышал, как где-то вскрикнула чья-то мать, почувствовав, что оборвалось невидимая нить с сыном, и образовалась пустота внутри, холодная и звонкая…. Замрет на мгновение, опустит руки, присядет, заглянет в себя и поймет… Но все равно не поверит…. Умом не поверит, и будет надеяться и ждать. Как и он не поверил, пока не увидел своего Федьку… Хорошо, что мать не дожила до этого.
— Что отошел?.. Степан, я тебя спрашиваю, отошел, нет, чухонец-то? — подал голос лейтенант. Степан не сразу высмотрел командира в темнеющей груде тел, которые копошились серой массой, охали, харкали, тревожно сигналили огоньками цигарок.
— Жив пока, но… видимо уже скоро…
— А я смотрю, ты к нему тянешься. А может и к лучшему. Все равно не жилец.
Степана передернуло. Но он сдержался. А что тут скажешь, для всех этот парень — враг, и если пользы нет, хоть и выживет — все равно в расход.
Скрипнув тормозами и швырнув последний раз всех к переднему борту, машина наконец-то остановилась и тут же заглохла. Но нутро каждого пассажира продолжало жить прежними звуками, а тело рывками и толчками. Стал слышен далекий лай собак, хлопанье ворот, смех, покрикивание, скрип снега под множеством ног. В кузове завозились, разом загалдели, откидывая полог и поднимая свои избитые дорогой тела. Послышались команды снаружи. Началась выгрузка больных и раненых.