«…И снова время выживать!..»
Пока продолжался далекий, железный грохот, рваные, обгрызенные, потерявшие прежнюю треугольную форму уши чутко ловили всевозможные его оттенки. Медленно поворачиваясь, они проследили движение этого ненавистного, мертвого звука, пока тот совсем не затих.
Теперь они подрагивали, покручиваясь то в одну, то в другую сторону, моментально реагируя на все звуки тундры, привычно сортируя их, задерживаясь, вслушивались в те, что представляли интерес. Дернулись на порыв ветра, перестроились на тончайший писк лемминга на другом берегу озерца, чуть в сторону на всплеск крупной рыбины…
Глаза были плотно зажмурены и выделялись узкими, раскосыми черточками на бледно-серой морде. Пучочки седых бровок вздрагивали, реагируя на повороты ушей.
Зверь дремал. Свернувшись в клубок, он представлял собой жалкий вид. Худой, угловатый, шерсть сваленная торчала в разные стороны клочками. Длинный поредевший хвост казался вовсе чужим. Бок то мерно вздымался, то резко опадал, резче выявляя худобу зверя.
Это был старый, задержавшийся в своем критическом возрасте волк. Он давно тяготился этим. Пришло время покидать мир, а инстинкт опять и опять поднимал его, заставлял бродить, рыскать по голодной тундре в поисках хоть какой-то пищи, довольствоваться малым, умело обходить опасности.
Он был старый и уставший. Его молодые сородичи ушли за оленьими стадами далеко на север. Ему нельзя. Нет ему больше места среди них.
А когда-то и он был молодым и сильным. И удача часто улыбалась. Брюхо набивалось не гадкими, мерзкими мышами, а теплой сытой кровью, нежным мясом, упругими хрящами и сладкими хрустящими косточками….
Сейчас он был бы рад даже дохлому леммингу, если писец или сова его не опередят.
Вдруг все в нем замерло. Черный, сухой нос, направленный строго против ветра, шевельнулся раз, другой и затрепетал, втягивая в себя мелкими порциями новый, неожиданный запах. В такт с затяжками задергалась голова, и открылись выгоревшие, светло-желтые глаза, которые с интересом, но слепо уставились куда-то вдаль.
Волк еще ничего не успел сообразить, а слабые, дрожащие ноги уже подняли и понесли его на запах. Плоский, большеголовый, клокастый он неуверенно затрусил вдоль берега.
* * *
Узкая, легкая, сшитая из еловых тесаных досок лодка, плавно огибала причудливые коряги, стволы деревьев, ноздреватые запоздалые льдины, все, что несла на себе утомленная затянувшимся весенним разгулом река. Она успокоилась, осела в берегах, великодушно позволяя плыть по ней против течения.
На корме в летней вышарканной ягушке и платке, повязанном по-самоедски, сидела пожилая женщина. Она ловко управляла коротким веслом, похожим на огромный лист черемухи. Весло бесшумно, как наконечник копья входило в воду и без единого всплеска выходило из нее. В ногах женщины, свернувшись в калачик, дремала собака. На носу лодки, поверх плотно увязанных узлов на оленьих шкурах лежал мальчик лет тринадцати. Он внимательно смотрел вперед и время от времени выбрасывал в сторону то одну, то другую руку, помогая, таким образом, женщине ориентироваться и обходить все, что несла на лодку река.
Женщина заметно волновалась, она торопилась проплыть этот огромный открытый участок за ночь.
Особенно страшил мост, который походил на гигантскую железную нарту, перевернутую полозьями кверху, как на кладбище….
Раньше с мужем они перетаскивали лодку и вещи через насыпь, не решаясь проплывать под ним. Но на этот раз придется перешагнуть через запретное. Ей с сыном ни за что не справиться. Вещи еще кое-как перенесут, а вот лодку не смогут.
Но самым страшным, был главный вопрос: «Как жить дальше!?» Теперь их двое. Это все, что осталось от некогда многодетной, многоголосой, полнокровной и по-своему счастливой семьи Анатолия Сэротетто.
Не в одночасье рухнуло все. Постепенно умирало, засыхало могучее дерево этой семьи. Высохла вершина — пропал, сгинул в тундре муж, добрый, кроткий Анатолий, почти всю свою жизнь пробывший в работниках у богатого ижемского зырянина Федора Филиппова. Пас его оленей. Ходил как за своими. Лечил, жалел, ловко прятал стада в потаенных, известных только ему местах от властей и представителей комитета бедноты. Помогал хозяину, несколько раз спасал от раскулачивания. А беда случилась, отвернулся Филиппов, не стал искать пропавшего Анатолия и ее прогнал взашей. Старшую дочь не вернул, оставил у себя. Сына Тихона из работников выгнал. И посыпались веточки, одна за другой, оголяя, иссушивая ствол. Один за другим вслед за отцом уходили в верхний мир ослабевшие детки.
Что только не предпринимала Яптане из рода Лаптандер, но так и не смогла спасти своих детей. Пока не осталась одна с Ефимкой, последним сыном и не решилась вернуться восвояси на свою родину по ту сторону гор, откуда ее когда-то, еще совсем девчонкой, тоненькой как стебелек /Яптане — с ненецкого — тоненькая/ увез в этот чужой, постылый край Анатолий, взявший ее в жены.
Не забыла она свою всхолмленную в редких, корявых лиственницах тундру. С горными, хрустальными речками, рыбными озерами и величественными горами на закатной стороне.
До сих пор снится Яптане, будто она молоденькой важенкой, не чувствуя земли, через речушки и долины, с вершины на вершину, легко и весело несется, летит как весенний ветерок. Пьет, не может напиться густым, замешанным на тысяче трав сладким, родным воздухом. И небо всегда видится ясным и пронзительно голубым.
Долго решалась она на эту длинную и трудную дорогу. Подождала, пока Ефимка окрепнет. Починила старенькую лодку, протянула клинья, поменяла, где требовалось петли, хорошо промазала еловой смолой все щели. Задобрила Ид Ерв, Духа-хозяина вод щедрым подношением. Заготовила впрок юколы — сушеной рыбы и отправилась с сыном по успокоившейся воде в верховья реки, где жил младший брат Анатолия — Таюта.
У Таюты было свое небольшое стадо оленей, которое он с началом весны перегонял на склоны гор, забирая с собой семью.
Яптане втайне мечтала, что он оставит у себя Ефимку. Мальчику нужно становиться мужчиной. По обычаю после смерти старшего брата, младший берет опекунство над его семьей.
А сама она вернулась бы домой доживать свой век в родных местах.
Вдали показался гигантский скелет моста, от которого могучими телами уползали в обе стороны насыпи.
Яптане съежилась, словно это был огромный живой зверь. Она бы никому и никогда не призналась, что решилась плыть ночью только потому, что в это время огромное, страшное животное должно спать, и они с Ефимкой тихонько проскочат под ним.
Мальчик оглянулся на мать, в его глазах мелькнуло сомнение и интерес, он словно спрашивал ее: правда ли, что они проплывут под этим костлявым чудовищем. Он впервые видел мост и конечно боялся его, как и мать. Хотя часто слышал ее рассказы, как они с отцом пересекали железную дорогу, перетаскивая лодку через высоченную насыпь у моста, как еще больше испугались, увидев издали грохочущий, жутко дымящий паровоз. Ефимка тоже мечтал увидеть этот паровоз.
Мост приближался. Казалось, что он сам тихо подкрадывался, наплывал на них, заманивал под себя, чтобы накрыть, схватить их вместе с лодкой, узлами, собакой.
Яптане вновь засомневалась: «Может, все же попробовать перетащить лодку через насыпь!?.» Она даже перестала грести. Ефимка увидел, что лодка стала неуправляемой, снова оглянулся на мать. «Нет, не выдержит мальчик, надорву его…» — и женщина более решительно взялась за весло.
Однако, когда мост закрыл собой половину неба, и стало слышно, как высоко над головой поют от ветра его ребра, Яптане стала еще осторожнее опускать весло в воду. Она пригнула голову и даже закрыла глаза, когда лодка скользнула в тень этого чудовища. «Лишь бы не проснулся, лишь бы не проснулся…» — твердила про себя женщина.
Едва мост остался позади, в глаза из-за колючей кромки далекого леса, как выстрел ударило и все зажгло вокруг солнце.
Яптане оглянулась. Мост — это огромное костистое животное был оранжевым, теплым и… уже не страшным. Берег, насыпь, даже проплывающие редкие льдины празднично светились, отражая первые солнечные лучи.
Женщина скупо, непривычно улыбнулась. Вмиг усталость всей ночи навалилась на нее, сковала и руки, и спину, и даже затекшие ноги. Пальцы едва держали весло. Мальчик опять оглянулся, увидев, что мать направила лодку к берегу.
— Поищи с Лапой дров, Ефимка, — разлепила она сухие губы.
Лодка мягко ткнулась в илистый берег, нетерпеливая оленегонка с радостным визгом, перескочив через Ефимку, спрыгнула на сушу и принялась все вокруг обнюхивать. Мальчик неторопливо, как маленький мужик, спрыгнул на берег и, взявшись за веревку, попытался затащить нос лодки дальше на пологую отмель. Мать, энергично работая веслом, помогла ему.
— Хватит, вяжи к кустам, — положив весло, женщина стала неуклюже выбираться из лодки.
Пока Яптане возилась с костром, готовила чай, Ефимка, как бы и всякий пацаненок в его возрасте, отправился посмотреть поближе на эту загадочную железную дорогу. Ему хотелось забраться на насыпь и посмотреть что там.
Вода в чайнике уже вовсю кипела, когда голосисто зашлась в лае Лапа. Ее лай был не злобным, он скорее оповещал, что собака что-то нашла, но Яптане было сейчас не до охоты, она устала и хотела есть.
— Мама, там живой человек! — выпалил подбежавший Ефимка. — Он весь черный и страшный! Его Лапа нашла!
— Как человек, почему черный? — ничего не поняла мать. — Ты че мелешь!? — уставилась она на сына. — Откуда здесь люди!?
— Не знаю, он лежит полузасыпанный камнями насыпи и шевелит пальцами! А они такие красные, вздутые, без кожи… и… лицо…, он… без лица…
— Что ты несешь, что значит без лица!?.. — она решительно ничего не понимала, смотрела на испуганного сына и пыталась хоть что-то сообразить.
— Собирайся, отвязывай лодку, — до Яптане, наконец, дошло, что за весть принес сын, — быстрее давай, быстрее!
А собака не унималась, лаяла звонко, мирно, будто сообщала что-то радостное. Женщина уже взялась за весло, а мальчик тужился, сталкивая лодку, когда до слуха донеслось частое-частое далекое попыхивание. Словно где-то рядом, вывалив язык из пасти, шумно дышала запыхавшаяся Лапа. Но собака продолжала вовсю лаять, а пыхтение росло, становилось все громче и громче. Стремительно нарастал какой-то незнакомый, страшный шум. Что-то громадное и могучее заполняло собой всю округу.
Ритмичный, металлический стукоток уже исходил от самого моста. Он словно просыпался и медленно оживал, издавая частый звенящий стук и гудение, которое быстро росло.
Мать с сыном были ошеломлены. Они не могли шевельнуться. Замерли и смотрели на мост, не отрываясь. Вскоре Яптане догадалась, что это подходит паровоз. Первый раз она видела его издалека, да и рядом был муж, а теперь он пройдет совсем близко, да еще по этому страшному мосту!..
Сначала они увидели черные клубы дыма, трубу, из которой тот валил, а потом показался и весь этот грохочущий, огромный железный зверь…. Он ни на что не походил. Был черным. Вместо ног под ним бешено дергались какие-то суставы, крутились красные колеса, из-под которых время от времени злобно, с шипением выбрасывались клубы белого пара.
Мальчик кинулся к кустам, упал на землю и весь вжался в нее, но взгляда от чудовища не оторвал, продолжал во все глаза его рассматривать. Женщина еще сильнее съежилась, застыла от испуга и так же не могла отвести глаз от этого ползущего чуда!
Когда же паровоз нырнул в ребра моста, тот от возмущения загудел, загромыхал, заухал с такой силой, что уши враз заложило, и появился ровный, сплошной свист.
Ожила, задрожала под Ефимкой земля. Ему даже показалось, что он вместе с кустами вот-вот сползет в реку. Клубы дыма как причудливые космы стелились за чудовищем, окутывали его тело, длинный хвост, бледнели, оседали на землю.
Стремительно пронесся перед Ефимкой и его матерью поезд, оставив незнакомый горький запах дыма, затухающее позвякивание да пощелкивание моста, который опять погружался в спячку.
Яптане распрямилась. Все вокруг было как и прежде. Через далекий свист в ушах пели, щебетали птицы, плескалась вода о лодку. Солнце по-прежнему заливало все кругом радостным светом. Мост опять стал теплым и нестрашным. На берегу стоял сын, отряхиваясь от прошлогодних листьев. Он смотрел на мать восторженными глазами, будто это он прогнал страшилище. Вдруг снова залаяла вдали Лапа.
— Погоди Ефимка, — Яптане, не зная почему, остановила сына, когда тот взялся за нос лодки, намереваясь столкнуть ее в воду, — погоди, — повторила она и стала, как и в прошлый раз неуклюже выбираться на берег.
— Пойдем-ка, посмотрим на твоего черного человека.
Увидев хозяев, собака радостно, виляя хвостом, кинулась к ним. Обежав людей, опять побежала к насыпи.
Человек лежал неловко, словно большая скомканная тряпица. Яптане осторожно подошла ближе. Заглянула в лицо.
— Ну, — прошептала она сыну, — а ты говорил нет лица и весь черный
— Не знаю… щас он по-другому, однако лежит, — так же шепотом ответил мальчик.
Все еще робея, Яптане продолжала внимательно рассматривать лежащего в щебне человека. По нему уже вовсю ползали большие перламутровые мухи.
Одежда была рваная, резанная вся, пропитанная ссохшейся кровью. На ногах не было обуви. Из узких штанин выглядывали голые, посиневшие ступни, на которых тоже засохли побуревшие ручейки.
Он лежал, уткнувшись правой щекой в камни. Руки были вывернуты ладонями кверху. Кожа на них была сожжена. По открывшемуся розовому мясу, едва подернувшемуся тонкой блестящей пленкой, бегали муравьи и все те же вездесущие, противные мухи. Время от времени пальцы слегка сжимались и мухи с раздраженным жужжанием взлетали.
Что-то не так было в сильно разбитом лице. Женщина вглядывалась и не могла понять: «На вид не больше чем моему старшему, но что-то не так…». Пока не вскинула брови в догадке: «Он совсем седой! Брови темные, а волос на голове белый как снег! Как он оказался здесь!? Что случилось!?..»
Яптане решительно шагнула к молодому человеку, нагнулась и перевернула его на спину…
Все время, уже потом, когда она с Ефимкой тащила его волоком на оленьей шкуре до лодки, грузили в нее, уплывали от этого страшного места, как чуть погодя, на лесном берегу осматривала его раны, промывала отварами из лечебных трав и кореньев, распарив сухие листья, обкладывала ими ушибы и ранения, осторожно, нежным гусиным перышком смазывала обожженные места медвежьим жиром, пыталась напоить рыбным бульоном…, каждый раз с содроганием вспоминала то, что увидела, едва разглядев парня.
Именно тогда, в тот момент она и решилась на схватку со смертью, которая уже вертелась вокруг. Она кинулась спасать его неосознанно, по своей материнской сути. Как любая мать бросилась бы спасать любого ребенка.
Головой Яптане понимала, что ввязывается в сложный, почти необратимый ход судьбы. Молодой паренек умирал, и это было очевидно. Она понимала сознанием, но не сердцем. Сердце толкало в бой за жизнь этого совершенно незнакомого, изуродованного молодого человека.
Она не уберегла своих детей и будет винить себя за это всю оставшуюся жизнь. До смерти будет носить эту тяжесть на сердце, которое безумно устало от боли, кошмарных снов, от бесконечного и постоянного ожидания знакомых шагов и голосов, устало от пустоты и холода. Если бы не Ефимка, давно бы отправилась к ним…
И вот это усталое, изболевшее сердце вновь пробудилось, забилось во всю мощь, ради спасения чужой жизни. Яптане было без разницы хороший это человек или плохой. Она всей душой хотела помочь ему.
Только к следующему вечеру добрались они до неприметного, в два десятка домов селения Еловая Сопка.
Изба Таюты, старая, черная, немного скособоченная на одну сторону, словно присевшая от усталости, стояла на самом берегу особняком, в конце поселка. За ней виднелся довольно большой загон из жердей. А дальше вразброс тянулись обширные, все еще заснеженные проплешины, аж до самого болота. За которым рукой подать до гор, с сочным альпийским многотравием, на котором олени после голодной зимы быстро набирали вес, буквально жировали на радость своим хозяевам.
Пока болото не оттаяло, Таюта успевал прогнать по нему свое стадо. А в избе оставалась бабка Анисия, непоседливая старуха-зырянка, мать жены Таюты.
Вообще младшему брату Анатолия, можно сказать, повезло в жизни.
Если старшего нанял известный ижемский богач Филиппов, то младшего — Таюту сманил к себе в пастухи Савелий Валейский. Не шибко богатый, но и не бедный мужик, из средних.
Таюту привлекло то, что у Савелия выпасные угодья были в горах. Он был совсем молод и, оторвавшись от родных мест, сильно тосковал по дому. Горы хоть и были не так просторны, как на родине, все же помогали первое время Таюте, развевали скуку.
Состоятельные зыряне с давних времен зазывали к себе в пастухи самоедов, от которых когда-то и позаимствовали оленеводство. И те охотно нанимались, особенно молодежь. Одни приходили из соседних тундр, другие, как, например, Анатолий с Таютой — из-за Урала. Пообвыкнув, привозили семьи, невест, нередко женились на местных молодых зырянках.
Так и Савелий, хозяин Таюты, присмотрелся к работящему пареньку, понаблюдал, как тот холит его оленей, да и женил на своей младшей дочери Евдокии. А после смерти все его хозяйство перешло к Таюте.
Старуха Анисия стояла на берегу и вглядывалась в реку, прикрывая глаза от закатных лучей солнца обеими ладошками. Она ждала гостей, словно кто сообщил ей об этом. Острое, скуластое лицо щурилось. Глаза слезились от жарко сверкающей воды, в которой как в жидком огне черной черточкой двигалась лодка.
Больше не сомневаясь, что гости действительно к ней, она засуетилась. Встав на колени перед летней печкой, выложенной из камня, раздула старые угли и, подбросив охапку хвороста, поставила закопченный чайник. Тяжело встала, отряхнулась и бодро засеменила в амбар за припасами, чем будет потчевать гостей.
Одна за другой вразнобой залаяли собаки, увидев, что лодка повернула к берегу. Они лаяли без азарта, лениво труся к причалу. Лапа, стоя в ногах у хозяйки и вздыбив на загривке шерсть, достойно отвечала.
Пристав к берегу, Яптане едва разогнулась, тело ломило от усталости. Еле держался и Ефимка.
— Аньторова! — не скрывая радости, первая прокричала бабка Анисия, шустро спеша навстречу. Она узнала родственницу зятя и приветствовала ее по-самоедски. Поверх юбок успела подвязать цветастый передник, На голове — яркий платок в виде кокошника, на плечах поверх старой заношенной жакетки — еще один с тесьмой. На груди весело, дробно бились дешевенькие стеклянные бусы.
Шуганув собак, она взялась за веревку и ловко подтянула лодку к берегу. Привязала ее к старой, полугнилой коряжине, наполовину занесенной илом. После чего привычно ухватилась за борт цепкими сухонькими руками, помогла прибывшим выбраться из лодки.
Яптане устало ответила старухе на приветствие по-зырянски и виновато кивнула на лодку.
Заглянув в нее, Анисия, подняв подол, не задумываясь, забрела в воду. Держа одной рукой свои юбки, другой осторожно и умело осмотрела лежащего на спине без единого движения и вообще признаков жизни парня. Приоткрыла веко, потрогала пульс, осторожно потрогала сожженную часть лица, сняв с нее листья. И выйдя на берег, задумалась, тихо покачивая головой.
Пока Яптане с сыном вяло, в одиночестве пили чай, Анисия привела к лодке маленького, щуплого старика Вьюткина, местного лекаря из вогул. Вытащив чуть не половину лодки из воды на берег, они долго осматривали больного. Качали головами и снова склонялись над ним.
Когда Яптане вернулась к лодке, старика уже не было. Бабка Анисия что-то бубнила про себя, продолжая покачивать головой.
— Помрет он, не выдержит до утра-то, — тихо проговорила зырянка.
Яптане вздрогнула.
— Как помрет…, зачем…, я же столько… его везла…, надо что-то делать тетка Анисия, помоги мне, сделай что-нибудь!.. — Яптане растерялась. Глядя на свои руки, она сжимала и разжимала пальцы, а то, сцепив их между собой, ломала в каком-то тихом отчаянии.
— Надо что-то делать, скажи, что делать!?.. — с тихим ожесточением твердила Яптане.
— Старик сказал, что помочь теперь сможет только старик Нярмишка, — осторожно произнесла Анисия.
— Кто это, где он…!?
— Он далеко милая. Очень далеко.
— Как далеко!?.. — Яптане схватила сухую руку старухи.
Семь песков (песчаных отмелей или плесов) надо пройти. Мужиков в селе нет, все на утку ушли или в горах с оленями. Одни старики да старухи, да еще детки малые. А семь песков это всю ночь грести по такой воде.
— А он, этот старик, как его…
— Нярмишка.
— Ну да, он точно сможет, он спасет парня!?
— Он то спасет, он ведь вроде как шаман у них, у вогулов-то, — опять перешла на шепот Анисия.
— Ну что ж, повезу его к шаману, — с какой-то усталой обреченностью выдохнула из себя Яптане. Ефимку оставлю, а сама поплыву.
— Что ты, что ты ягодка, с ног валишься, какая тебе дорога, не дури баба, руки-то вон какие краснющие!.. — старая зырянка испуганно запричитала, хлопая себя по переднику. — Тебе отоспаться надо, угробишься!..
«А может я как раз этого и хочу…» — совсем одуревши и от усталости, и оттого, что так и не спасла парня, хотя старалась сохранить хоть эту, чужую жизнь, думала Яптане. Она очень надеялась, что это принесло бы ей пусть небольшое, пусть совсем маленькое искупление за своих детей. Ей так надо было!
Из лодки послышался слабый стон. Обе кинулись к больному.
К вечеру видимо наступило ухудшение, парень был в горячке. Крутил головой, пытаясь подняться, хватался опухшими руками за края лодки, приподнимался на локтях, изо рта выдавливал какие-то звуки…. На сожженных местах опять потекли ручейки крови.
— Беги, Яптане, у тебя ноги быстрые, там, в амбаре на полочке туесок плоский, неси скоренько милая.
Больной продолжал метаться, что-то выкрикивать. Его руки были сильными, старухе трудно было их удержать. Она говорила с ним ласковым голосом, пытаясь успокоить, унять его буйство. Чистым передником обтирала пот с лица, разговаривая с ним как с ребенком.
Когда Яптане принесла старухе ее аптечку, та быстро развела темную, пахучую жидкость в баночке, и они с трудом влили ее в рот больного.
— Крепкий парень. Столько ран, весь исколот, обожжен и еще терпит! Старик Вьюткин тоже удивлялся, разглядывал раны, щупал да языком цокал. Мало, говорит, людей способных стерпеть такое….
— Пора мне, тетка Анисия, — Яптане пошла отвязывать лодку, — помоги мне ее столкнуть.
— Погоди, милая. Я тебе еще главного не сказала. Нярмишка-то, шаман, еще не всех принимает. Надо с провожатым к нему. Я ведь слышала только про семь песков да про своротку налево — в Красный ручей, похожий на тихую протоку с красной болотной водой. И еще вроде как два маленьких озерца надо пройти и потом протока эта на две делится, а в излучине кедр. Вот и все, что я слышала. Был у нас раньше провожатый к нему, да уж года два как помер.
Яптане рассеянно молчала, разглядывая свои опухшие пальцы.
— Вот я и говорю, родимая, может и вогула-то тово, давно нет на свете. Одна лишь молва осталась.
— Помоги мне, — Яптане уперлась в нос лодки.
Старуха больше не уговаривала, ухватилась за борт и привычно налегла на него, упираясь ногами в илистый берег, пачкая юбки.
— Погоди, выгрузим лишнее, поди вернешься, — старая зырянка принялась вытаскивать узлы из лодки, посматривая на Яптане с грустью и восхищением: «Какие же крепкие эти самоедки, мужикам не уступят!..»
— Баночку возьми. Будет метаться напои.
Повизгивая, крутилась на берегу Лапа, она никак не могла понять, почему хозяйка сидит в лодке без маленького хозяина. Она то забегала в воду, то стремглав бросалась к избе, где давно спал Ефимка.
— Лапа, ко мне, — взяв весло в руки, скомандовала Яптане. И собака послушно запрыгнула в лодку.
— Главное, протоку не проскочи. Она слева будет. Говорят, она совсем незаметная, маленькая, — продолжала напутствовать старая зырянка.
Первые два песка появились почти сразу же за поселком. Они вдохновили Яптане и прибавили сил. Но вот третьи пески она ждала долго. Река выровнялась и текла чуть не по прямой. Высоченные деревья с обеих сторон пугали. Все время казалось, что из-за частокола стволов кто-то подглядывает за лодкой, перебегая от дерева к дереву. Тишина там, в глубине мрачного леса была подозрительной. Даже Лапа сидела, не шелохнувшись, осторожно крутила головой, всматриваясь и слушая сумерки леса. Солнце давно село, но небо оставалось белесо-голубым.
Больной слегка постанывал, но уже не бился как в прошлый раз. Яптане втянулась в мерный ритм гребли настолько, что совсем не чувствовала ни рук, ни спины. Отчаянно хотелось спать.
Немного взбодрилась, когда река запетляла, и опять показались пески. И все же не выдержала, после пятых песков уснула.
Проснулась от всплеска упавшего весла. Собака с недоумением смотрела на хозяйку. Лодку отнесло далеко назад и смертельно уставшей женщине пришлось рассчитываться за свою слабость, вновь проходить пятые пески. Как ни старалась Яптане еще два раза засыпала, пока не добралась, наконец, до Красного ручья.
Если бы не цвет воды она наверняка проплыла бы мимо.
В этом месте лес заметно поредел, берега ощетинились голой, густой растительностью, которая надежно маскировала устье ручья.
После Седьмых песков Яптане заметила, что вода у левого берега темнее, она была словно ржавая и тянулась, прижимаясь к самой кромке берега, узким шлейфом. И даже в этом случае, следуя столь явному ориентиру, женщина проплыла мимо ручья. Пришлось возвращаться, терять силы и время.
Поднырнув под паутину голых веток, она вплыла в маленькую, игрушечную речку. Вода была бордовой, а левый берег все еще в не растаявшем снегу, зато на правом кое-где вовсю синели подснежники. Их чуткие к солнцу головки трепетно ожидали восхода, который должен был вот-вот наступить.
Как во сне плыла по этому тихому, чистому ото льда и засоров ручью Яптане. Словно кто-то следил за ним и вовремя прочищал узкое, но достаточно глубокое русло. Двум лодкам было бы трудно разминуться, повстречайся они вдруг.
Как-то плавно, незаметно ручей расширился и превратился в небольшое озерцо с низкими, кочкастыми берегами, реденькими, кривотелыми сосенками и крикливым гомоном всполошено взлетающих гусей и уток.
За первым водоемом последовал второй и вскоре ручей разделился на два. Точнее, в красный болотный под углом впадал другой, чистенький и веселый, выбегающий из низкорослого березняка. Он мирно журчал и поблескивал на перекатах. Огромный, разлапистый кедр разделял ручьи. За ним формировалась гряда. Незаметно, но настойчиво она переходила в отрог какой-то невидимой отсюда возвышенности, принадлежащей, по всей вероятности, предгорью уральского хребта.
Яптане будто срослась с веслом, разжимала и никак не могла разжать рук, пока оно само не выскользнуло. С огромным трудом она выбралась на берег, закрепила лодку и напоила больного. С каждым движением она все меньше и меньше соображала, что делает. Казалось, она вообще забыла, зачем сюда приплыла. Как в глубоком сне вытащила из лодки оленью шкуру и, бросив ее к кореньям кедра, еще на ходу окончательно уснула. Что было дальше, она уже не помнила, не ощущала, не слышала. Она крепко спала.
Солнце будто украдкой выглянуло из-за далеких верхушек деревьев. Убедилось, что все тихо и лишь после этого решительно и смело, щедро разлило вокруг свое тепло. Оно охотно ласкало лицо измученной женщины, ее опухшие, морщинистые руки, жалело ее и восхищалось.
Заглянуло и в лодку, где завершалась схватка молодой, искалеченной жизни со Смертью, увы, в пользу последней. Увидев это, сильные, яркие лучи тут же вмешались. Они высветили, обнажили Ее, лишили главного ее оружия — холода. Оторвали Ее костлявые руки от еще живого человека, выдавили Ее из лодки в тень, под берег и коряги, в темноту леса. А больного тут же принялись согревать, ласкать и гладить, как когда-то они гладили его в детстве.
Лапа привычно обследовала местность, бегала вокруг, перепрыгивая ручьи, углубляясь то в березняк, то в болотное редколесье. Две пестрые сороки увязались за ней, всполошено треща на всю округу, предупреждая о чужих и незванных. Она настолько увлеклась, что, возвращаясь в очередной раз к лодке, вдруг застыла на месте, так и не перескочив ручей. Рядом с ее спящей хозяйкой стояла огромная серая собака.
Лапа упустила момент или попросту прозевала, когда нужно было с лаем броситься на врага. Ей было удивительно, что она не смогла учуять чужого!
Она потянула носом, но никакой опасности, ни в воздухе, ни в действиях серой собаки. Миролюбиво вильнув хвостом, она перепрыгнула ручей и направилась к своей хозяйке.
И только тогда раздался тихий, но страшный рокот серого незнакомца. Верхние губы задрались, собравшись на носу в складки. Они трепетали, обнажив ужасных размеров клыки. Собака урчала впечатляюще. Лапа вновь замерла в недоумении. Ее не подпускали ни к лодке, ни к ее же хозяйке. Ничего не оставалось, как медленно присесть и принюхиваться к ситуации.
Низко опустив хвост, чужая собака продолжала стоять вполоборота к Лапе, не делая больше никаких движений.
Услышав легкое почавкивание, обе собаки повернули головы в сторону березнячка. К ним навстречу, мягко ступая по прошлогодней листве, пропитанной талой водой, шел низенький, белоголовый старичок в суконной, летней малице и с корявой палкой в руке.
У Лапы, готовой с лаем броситься на человека, хватило ума взглянуть на серого гиганта, хвост которого слегка вилял, приветствуя человека.
* * *
Предчувствия капитана Щербака сбылись. Едва он прибыл с докладом к начальству, как его тут же взял в оборот незнакомый капитан, прибывший из Главного Управления. Сам майор Шубников, начальник особого отдела Комилага то и дело торопливо вытягивался перед столичным гостем и выглядел, как точно из бани. Давал торопливые, путаные объяснения франтоватому, отутюженному капитану, метался от стола к шкафам за той или иной папкой или бросался к сейфу за нужной бумагой.
Фамилия капитана была несколько необычной — Залубко. Что в первый момент, как минимум вызывало улыбку, а немного погодя порождало всевозможные слухи, байки, анекдоты в острых и безжалостных на язык военных коллективах.
В кабинете майора Шубникова Залубко долго молчал. Театрально заложив руки за спину, с умным сосредоточенным лицом он красиво ходил по узкой, ярко-красной ковровой дорожке. Он был заметно моложе и Щербака, и майора. Высокий, плоский во всем новеньком он будто на время сошел с витрины, где было его обычное место. Темные, короткие волосы разделены безупречным пробором. Щеки и подбородок тщательно выбриты. Уголки ярких влажных губ то и дело капризно подрагивали, выражая крайнее недовольство.
— …У меня складывается такое впечатление, гм-м…, что Вы, уважаемые коллеги, не понимаете, что происходит сегодня в мире…, каково международное положение!?.. — капитан говорил свысока, не глядя на присутствующих: — Польша, Дальний Восток…. Вы хоть газеты читаете!?.. Вся контра повысовывала свои крысиные морды…, — он легко и бесшумно развернулся у дверей. — Я не верю, что капитан Щербак не знал о содержимом телеграммы, — Залубко брезгливо посмотрел на сидящего капитана, — не верю!.. И это дело прилично попахивает трибуналом…. Да, да уважаемые, я не пугаю…, — столичный офицер опять заходил важно, степенно, явно кому-то подражая.
— Значит так, — продолжил он через некоторое время, — мне нужно его тело. Сгоревшее, обгоревшее, да хоть скелет, но скелет его и постараетесь мне доказать, что это он, а не кто иной. Вы, майор, возьмете это дело под свой личный контроль, — оттопыривая нижнюю губу и заглядывая куда-то под стол, закончил капитан.
А случилось то, что и должно было рано или поздно случиться. В теперь уже далеком Петрозаводске, в начале мая по «сигналу» бдительной комсомолки, секретаря-машинистки Первухиной Зои Прокопьевны взяли, наконец, начальника гарнизонного НКВД майора Шурыгина, матерого и опаснейшего оборотня, работавшего сразу на несколько европейских разведок.
На первом же допросе Шурыгин сознался во всем. Он подтвердил заявления Первухиной, признал, что по заданию империалистических разведок готовил в своем ведомстве целую агентурную сеть из отпетых отщепенцев, врагов народа. Задачей ставилось совершение диверсий и проведение идеологической подрывной деятельности среди населения, в том числе и среди осужденных в лагерях, с попыткой организации массовых бунтов, побегов, порчи оборудования и многого, многого другого.
Одна из нитей вела сюда, в спецлагеря на территории Коми. Сразу же после признания бывшего майора в Котлас и Инту была послана оперативная группа во главе с капитаном Залубко по выявлению завербованного агента. Но в силу какой-то нелепой случайности или, напротив, проведения тонко задуманной акции, агент был потерян, по словам начальника эшелона сгорел вместе со всеми в вагоне при попытке побега.
Капитан Щербак, прочитав директиву штаба, посчитал всю эту затею полной нелепостью и бредом. Он диву давался тому, как можно запудрить мозги и себе, и подчиненным и жить в таком болезненном состоянии тотальной подозрительности и недоверия.
Три года назад, летом тридцать седьмого капитан-пограничник Владимир Щербак за политическую близорукость и потворство классовому врагу, коим оказался его начальник отряда, был снят с должности начальника школы младших командиров Северо-западного погранотряда, понижен в звании и отправлен в Коми для прохождения службы в Главном управлении лагерей.
И вот опять неприятность, если не беда. Теперь с этим трижды неладным вагоном!..
Не успели забыться прошлые обиды, едва дослужился до прежнего звания, все вроде наладилось на службе, так вот на тебе!..
«Ну да ладно с вагоном, ситуация вполне предсказуемая, штатная, поскольку топится печь, а он деревянный, — рассуждал Щербак, — но то, что какие-то агенты специально засылаются в зоны для некой подрывной деятельности — чушь собачья и бред сивой кобылы!.. Кто ж тогда в зонах сидит, если не эти самые агенты!?..»
Капитан не находил себе места от того, что где-то там далеко, в теплых и сытых столичных кабинетах сидят везунчики жизни, изнеженные слизняки, вроде этой «столичной штучки» и гонят лабуду, сочиняют всякую нелепость…. А теперь вот вынь да положь полусгоревший труп, да еще докажи, что это не Гришка Распутин!..
Через два дня рядом с мостом опять гремели лопаты. Теперь уже солдаты, морщась и беспрерывно отмахиваясь от жутких, перламутровых мух, разгребали щебень, доставали и укладывали в рядок всех, кто когда-то ехал в последнем вагоне.
— Товарищ капитан…, — к Щербаку подскочил упитанный, краснолицый старшина, — а сколько их должно быть?..
— Тридцать семь, ровно тридцать семь…. Всего их было сорок два, двое остались в живых, троих не довезли, осталось, стало быть, тридцать семь…
Капитан почувствовал неладное.
— А-а… сколько отрыли!? — у него подкатил ком к горлу и неприятно загорчило во рту.
— Так…, это…, пока тридцать шесть, товарищ капитан…
— Как тридцать шесть!? Вы что…, вашу мать!.. — он смотрел на старшину и ждал, что тот вот-вот заулыбается и доложит, что все в порядке, все тридцать семь лежат один к одному как огурчики и ждут опознания.
— Старшина, — наливаясь гневом, выдавил сквозь зубы капитан, — мне не до шуток, — и сделал паузу. Он все еще ждал, что подчиненный расплывется в своей обычной плутоватой улыбке. — Если не найдете тридцать седьмого, я тебя уложу вместо него…, в один ряд с ними! Усек, нет!? Мне нужны все тридцать семь!.. — до крика повысил голос капитан. — Ищи старшина, не гневи меня, ой не гневи!..
Едва старшина отошел, капитан Щербак зажмурился и потряс головой. Он отказывался понимать происходящее. Ситуация становилась абсурдной. Если бы пошалил зверь, скажем, волки или песцы, то следов было бы предостаточно. Здесь не нужно быть знатным охотником или следопытом.
Солдаты вовсю гремели лопатами, гребли щебень, копали повсюду, даже и там где не хоронили «копченых». Старшина носился из конца в конец, злобно матерясь, что-то выкрикивая, он то и дело подбегал то к одной то к другой группе, заставляя копать глубже и шире.
С насыпи выложенные в ряд сожженные тела выглядели как использованные шпалы, с которых сняли рельсы. Щербаку совсем не хотелось к ним спускаться. Тем более не доставало еще одного, причем, как по закону подлости именно того, за кем он и приехал. Капитан уже не сомневался в этом. «Будь он не ладен этот агент хренов!.. А с ним и этот фофан столичный…. Небось, уже играется с майорскими шпалами у себя в кармане. Вот вернется с «серьезного» задания и устало, с чувством выполненного долга прикрутит их себе на петлицы вместо кубарей! — завидовал и злился Щербак. — Вот ведь принесла его нелегкая!»
— Пть-фу, — в отчаянии сплюнул капитан и отвернулся, увидев угрюмо взбирающегося по насыпи старшину.
— Товарищ капитан….
— Ладно, Сидоренко, — капитан повернулся к пыхтевшему старшине мокрому и бордовому от усердия и страха, — подбери ребят, что из бывших охотников, если есть таковые, и пусть они внимательно осмотрят берег с обеих сторон реки. А этих снова зарыть, как было. Все, выполняй.
* * *
Яптане проснулась, будто кто толкнул в бок. Рядом, свернувшись в калач, спала Лапа. Над самым ухом звенел первый комар. Солнце поднялось в полный рост и палило ровно и мягко. Тонко посвистывая, ловко бегала по стволу кедра синица. Цепко держалась за кору дерева и, вися вниз головой, она время от времени с любопытством поглядывала на женщину.
Спохватившись, Яптане кинулась к лодке и, едва заглянув в нее, застыла. Лодка была пуста! Поднялась и Лапа. Виляя хвостом, она, как ни в чем не бывало, ласкалась к хозяйке, замеревшей в неожиданной позе. Немного отойдя от шока, Яптане перегнулась через борт и приподняла шкуру, на которой лежал больной, зачем-то заглянула под лодку. Просеменила вдоль берега, вглядываясь в темный, неглубокий ручей. Вернулась.
Она ничего не могла понять: «Куда девался израненный парень!? Почему Лапа не разбудила и ведет себя так, будто ничего не случилось!? И нет никаких признаков, хотя нет, вот следы огромных собачьих лап, гораздо больших чем у Лапы. Да это никак… волчьи!?.. Но откуда ему здесь взяться!? Вот беда!»
Яптане закружилась на месте. Голова шла кругом. Но волк не мог утащить больного, каким бы он ни был. Да и как Лапа могла позволить!? Это же не весло украсть или даже лодку. Глубоко проваливаясь то в рыхлый крупинчатый снег, то в мокрую прошлогоднюю траву, Яптане далеко обошла лодку кругом, но никаких следов, кроме волчьих, ни тропы, ни других признаков человека не обнаружила. Куда идти, где искать!?
И вдруг ее словно ожгло, перехватило дыхание и потемнело в глазах: «Это же сам Нуми приходил и забрал с собой парня!»
Женщину охватил ужас!.. Она бросилась к лодке, стремительно развернула ее и, больше не о чем не думая, пустилась прочь от этого страшного места. Отталкиваясь веслом прямо о берега ручья, Яптане изо всех сил старалась как можно быстрее выскочить на реку. Ручей уже не был таким безобидным. Сейчас ей казалось, что в нем течет не болотная вода, а чья-то кровь, и что ее саму вот-вот заберет Грозный Нуми. И лишь когда она вышла на реку и немного успокоилась, именно тогда, словно стрела из лука ударило одновременно и в голову, и в сердце: «А не принял ли Нуми парня за жертву, которую она ему привезла!?»
Яптане уже не могла грести, весло выпало из рук и течение понесло его быстрее, чем лодку.
Усталая, измученная невыносимым горем женщина, сидела большой изношенной куклой. Глаза остекленели. Дыхание почти прекратилось. Напротив ее, задрав морду, сипло и непривычно, завыла собака. В ее горьком вое, похожем на голосистое причитание, была боль, тоска и жалость к своей хозяйке, уходящей из этого мира, жалость к себе, своей неминуемой обреченности.
* * *
…Через густую чащу не то стволов тонких и упругих, не то через натянутые сверху вниз толстые веревки Оула медленно и путано пробирался на звук. Веревки были странные, то гибкие, то скользкие, то податливые, то вдруг упругие и колючие. Странным был и звук. Он походил на стук собственного сердца. Такой же глухой и размеренный. Но это было не сердце. Оно больше не нужно ему, так как не было и самого тела. Веревки или стволы он чувствовал, а собственного тела нет. И еще, звук почему-то слышался как раз в том направлении, где были эти жутко переплетенные между собой проклятые веревки, похожие теперь на толстенных червей, поскольку они время от времени еще и слегка пошевеливались.
Стоило пойти по легкому пути, свободно лавируя между скользких стволов, как звук затихал, а то и вовсе пропадал. Но было любопытно, что же это стучит там, за плотной колышущейся чащей!? «Может, это все же сердце!? — уже сомневаясь, думал Оула. — Лежит себе забытое, стучит, подает свой голос». Но жалости не было. Было всего лишь любопытство.
Оула опять ринулся в еле видимую щель между подвижных стволов. Едва протиснулся, как они за ним сами разошлись и стали мягкими и податливыми, а впереди вновь забор из плотных рядов. И удары слышнее. Еще попытка и еще…. Вот ведь какое настырное, стучит и стучит и что ему неймется, что ему надо от него!? Все так хорошо, так легко без этих ударов!.. А вдруг это вовсе и не его сердце!? Что же тогда там так настойчиво стучит?
Любопытства ради Оула продолжал, упрямо продирался через преграды, раз, за разом приближаясь к тайне. И вскоре к упругому глухому звуку добавились еще какие-то непонятные звуки, то ли шорох, то ли шепот…
Одновременно со звуком, который после последней преградой буквально расколол все вокруг, смел преграды и ворвался вовнутрь, его ослепила яркая вспышка света! Теперь он слышал удары собственного сердца уже внутри себя, ощущал боль и тяжесть собственного тела, видел живой, танцующий огонь, и… лица людей, на которых играли отблески этого огня, делая их бронзовыми. А сверху над ним склонился человек в островерхом колпаке, странном халате и с большим кругом в руках. Его лицо было в тени. Он протягивал руку с растопыренными пальцами, закрывая огонь и себя. Кто-то невидимый приподнял голову, и в губы Оула уперся край теплой железной кружки с чем-то терпким. Оула с огромным усилием сделал глоток и почувствовал, как в него влилась горькая, горячая жидкость, которая моментально заполнила его, туманя сознание, растворяя боль и тяжесть.
Опять все потемнело, но уже не было этих жутких веревок, а просто пустота и невесомость. Последнее, о чем он радостно подумал: «Засыпаю…»
Так долго старый Нярмишка еще не камлал. Ноги едва держали. Еще с вечера он пытался войти в транс, кружил, бил в бубен, пританцовывал вокруг огня, щедро его подкармливая. Не забывал и о себе, щепоть за щепотью закидывал за щеки и под язык свое зелье из просушенных грибов. Несколько раз ему казалось, что вот-вот оторвется от земли и начнет, как раньше парить среди теней, увидит, наконец, душу больного и вытащит его из мира мертвых. Но так и не смог, так и остался в четком сознании тяжелым и слабым. Не тот он уже, совсем не тот, что был прежде и это надо признать. Нет у него больше сил на камлание.
Сознавая это, он, тем не менее, вновь и вновь принимался греметь бубном, трясти амулетами, прыгать вокруг огня, пытаясь достичь знакомого ощущения полета, отрыва от действительности. Это ощущение было невероятно приятным, но и высасывало его до последней капли. На этот раз не получалось, сколько бы он ни пытался…
Поняв, наконец, что ему так и не удастся найти душу парня, Нярмишка стал его «вести» бубном. Он знал, как плутает сейчас душа больного, чувствовал, что она не хочет возвращаться, что ей нравится новое состояние, поэтому старик из последних сил бил и бил в свой старый, «говорящий» бубен. Который гудел, не переставая, ревел, его гулкие, громовые удары метались от стены к стене, проникали через пламя в другой мир, уносились и блуждали, теряясь в его бесконечном, темном безмолвии.
Тем не менее, он знал, что как капля за каплей точит камень, так и каждый его удар в бубен достигает нужной цели. «Выводит» душу больного из мрака, который боится этого звука, живого света, отступает, отпуская попавшую к нему душу.
Шаманский наряд давил своей тяжестью, стеснял движения, а старик все бил и бил в бубен, он готовил, будил уснувшее сердце больного, подлаживаясь под ту частоту ударов, с которым оно должно забиться.
И… душа вернулась, вернулась одновременно с тем, как дрогнуло сердце! С очередным ударом бубна оно сжалось, вытолкнув из себя остывающую кровь, а в паузу расслабилось, запуская в себя очередную порцию. И вновь с ударом бубна сжалось уже сильнее, энергичнее, потом еще и еще раз и еще. Будто очнувшись, медленно поднялась и через небольшую паузу устало опустилась грудь. Едва заметно шевельнулись кончики пальцев, дрогнуло веко…
Все это усмотрел едва державшийся на ногах старый Нярмишка. Склоняясь к парню, он смотрел на него как на чудо, которое только что сам и сотворил! Он был счастлив, очень счастлив, что его последнее камлание удалось.
Молодое и сильное тело задышало. Старик, словно на себе чувствовал всю боль и страдания, которые вынес этот паренек. И сейчас боль должна вновь вернуться к нему. Нярмишка протянул ладонь к лицу больного и «заставил» его глубоко заснуть.
Лишь после этого старика сильно качнуло сначала в одну, потом в другую сторону, и он повалился на охапку свежих пихтовых веток, сваленных у входа. Вскочившие со своих мест люди осторожно перенесли старика на шкуры, освободили от наряда, укрыли. Безумно уставший, опустошенный, но счастливый он, как и спасенный им молодой человек, крепко спал.
* * *
Если мать все еще считала Ефимку маленьким, которому еще долго до мужчины, то сам он так не думал.
Как дом в бурю, на глазах мальчика рушилась его семья. Вихрь судьбы сорвал крышу, рассыпал стены. Все сломал и унес с собой дикий ураган. Развалил очаг, за осколком которого еще как-то держался Ефимка.
Под вечер, увидев на берегу толпу людей вокруг их лодки, Ефимка скорее почувствовал, чем догадался о новой беде.
Протиснувшись мимо старух, он поначалу никак не мог понять, в чем дело. Мать сидела на корме как-то необычно, без движения, как истукан. Она редко моргала левым глазом, правый стеклянно поблескивал и казался чужим. Волосы из-под платка выбились и клочками сухого мха неряшливо торчали во все стороны. Рот перекосился и чему-то ехидно улыбался.
Ефимку прошиб озноб от вида матери. Он испугался оттого, что в ее лице больше не было прежнего, родного и близкого, того, к чему он привык с рождения, что делало его мать нежной, доброй и любящей. Он невольно отшатнулся от лодки, не отрывая взгляда от моргающего глаза.
Лапа волновалась по-своему. Она то обегала застывший полукруг людей, тонко поскуливая, то, запрыгнув в лодку раз-другой, лизала бледную, безжизненную, правую руку хозяйки, а то, уткнувшись острым мокрым носом в шевелящиеся пальцы левой, замирала на мгновение. Она будто пыталась что-то объяснить собравшейся толпе, рассказать….
Больше Ефимка к матери не подходил. Сколько не звала его старая Анисия, он никак не решался заходить в избу, куда отнесли мать. Он боялся снова ее увидеть. Бродил по берегу допоздна, пока на улице не стало совсем холодно. Теперь Лапа не отходила от него, была все время рядом. Она с лаем бросалась на местных собак, если те спускались к реке или, забежав вперед, вглядывалась в лицо своего маленького хозяина. В такие моменты Ефимка усаживался на сухом месте, обнимал Лапу, утыкался в ее пушистую шею и тихо жаловался на все на свете или молчал, а то принимался ругать собаку за то, что она не углядела за матерью. Замерев, Лапа вслушивалась в ласковые или гневные слова мальчика, осторожно лизала его соленые щеки, соглашаясь с ним, подтверждая свою собачью преданность и верность.
Когда Ефимка осторожно вошел в избу, огонь в большой каменной печи догорал, по стенам бегали желтые зайчики, выскочившие на волю из многочисленных ее дыр и щелей. Бабка Анисия как тень маячила у длинного стола, шаркала по земляному полу, что-то скребла, звякала, постукивала.
Мальчик присел на краешек скамейки. Он продрог и ему хотелось погреться у огня, но рядом с печью стоял высокий топчан, на котором лежала его мать. В потемках ему казалось, что она спит.
Покормив Ефимку, старая зырянка уложила его подальше от топчана. Она сердцем чувствовала, что происходит с ребенком. Когда, поохав и поскрипев, старая Анисия улеглась сама, была уже глубокая ночь, хотя два небольших оконца и светились как днем.
«Как это он сказал-то, этот старый вогул Вьюткин…, ой страх-то какой, — старуха, покряхтев, улеглась поудобнее. — …Духи, сказал, духи забрали половину ее, а раненного парня в птицу-ворона превратили…, вот ведь, что творится-то!». Старуха опять завозилась, приподнялась на своей лежанке и в неудобной позе долго смотрела на Яптане. «Что же ей так не повезло в жизни-то, — Анисия опять опустилась на спину. — И хоронить ее придется по нашим обычаям, в пауле одни зыряне да старый вогул. Самоеды-то себя в землю не хоронят…, ох-ох-оюшки…, — устало, в предсонной дремоте продолжала додумывать дневные мысли старуха. — А мужик ее, Анатолий-то, был, пожалуй, даже покрепче, чем ее зять Таюта. И крепче, и добрее, и работящее». Она знала, что «таюта» с самоедского — ленивый. «И вот ведь, на тебе, сгноил мужика этот большеголовый Филиппов. Все от жадности своей. Целую семью выходит со света сжил!..Не хорошо ее в землю-то хоронить, не хорошо будет, не хоронят они в землю-то…, — опять переключилась на больное засыпавшая старуха, — и с мальчишкой что-то теперь будет…»
* * *
Все новости в Еловую Сопку приходили с реки.
Где еще тарахтел катерок, подымливая своей грязной трубой, а народ, чуть не весь был уже на берегу и, вглядываясь в далекую излучину, ждал вестей и гостей. Опираясь на палки, кутаясь в сизом дыме курева, тихо переговаривались между собой старики. Особнячком собрались в цветастую стайку старушки, пряча свои некрасивые морщинистые руки под яркими передниками. Если старики с умными лицами строили догадки, кто и по какой необходимости пожаловал к ним на Еловую, то старушки будто давно не виделись, наперебой делились домашними новостями. А под ногами мельтешила детвора да собаки.
Катер шел споро. Кто поострее глазом уже комментировал, что там у него на палубе, и едва прозвучало сначала из одних уст потом из других, что на палубе никак военные с винтовками, так люди начали спешно покидать берег.
Тихий, небольшой мирный поселок ничего хорошего не связывал с приходом военных людей. Здесь каждый мужчина, даже мальчишка — это охотник. «В ружье прячется чья-то смерть, — говорили они, — в тайге — зверю, а в селе!?»
Усталый катер радостно ткнулся в мягкий песок отмели и сбавил обороты. Послышались громкие команды. Доска-трапик почти дотянулась до сухого берега и заскрипела, упруго прогибаясь, под тяжестью людей, бодро сбегающих на берег.
Военных было пятеро. Четверо солдат в длинных, широких шинелях, островерхих шапках и с винтовками. Пятый, высокий и стройный в фуражке и мягких, блестящих сапогах. Лиц было не разобрать, однако по их поведению можно было догадаться, что прибыли они далеко не с добром. Команды звучали жестко, выполнялись немедленно. Село затихло, наблюдая за незваными гостями из окон домов да из щелей амбаров.
Ефимке страсть как хотелось посмотреть на военных поближе. Он впервые видел людей в странной одинаковой одежде с длинными, колючими ружьями. Но из домов никто не выходил, стало быть, эти люди были опасны.
Среди военных прибыл гражданский, который, едва сойдя на берег, сразу пошел по домам, что-то громко выкрикивая.
После короткой команды, солдаты составили винтовки в пирамиду, быстро и привычно разожгли небольшой костерок, на котором закачались чайник и котелок
Чуть в стороне, заложив руки за спину, мягко ступая по сухой, прошлогодней траве вышагивал взад-вперед офицер. Это был капитан Щербак. В расстегнутой шинели, надвинув козырек фуражки почти на самые глаза, он расхаживал вдоль берега, продолжая бесконечные размышления по поводу своего теперешнего весьма шаткого положения в свете последних событий.
Если раньше «ЧП» с вагоном он считал случайностью, а поиски некоего агента — досужим вымыслом «столичной штучки», то теперь капитан Щербак так уже не думал.
Первое сомнение в него вселилось не тогда, когда они не нашли «агента» в насыпи и, тем более, не после зашифрованной директивы Главного Управления. Оно зародилось после тщательного допроса тех двоих, что остались в живых — старого еврея-ученого и бывшего музыканта. Вот когда капитан почувствовал, что его дальнейшая карьера накренилась до критического угла и начала медленно, едва заметно сползать в пропасть.
На старого еврея достаточно было «слегка» надавить, чтобы тот «раскололся», выложил буквально все, что знал о «контуженном». Рассказ старика настолько ошеломил капитана, что Щербак почти натурально ощутил сапог «столичного опера» у себя на шее. Он до мурашек на затылке понимал, что найти агента по кличке «контуженный» будет почти невозможно, если он столь изящно совершил побег и обладает целым арсеналом феноменальных, как сказал старый ученый, способностей. А возвращаться с пустыми руками — подписать себе приговор! И в лучшем случае — зона, а в худшем!?..
То, что его служба в НКВД, в принципе, закончилась, капитан не сомневался. Но уже не это заботило Щербака. Под вопросом была собственная шкура.
В июле исполнится тридцать семь. Дважды капитан, как горько он шутил над собой. Семья распалась, едва его разжаловали и сослали в Коми. Новой не обзавелся. Вот и откладывал все личные проблемы до отпуска. Отец писал про гарну дивчину Галинку, что приехала по распределению к ним в село из Житомира и теперь работает агрономшей в колхозе. Но….
Взяв четверых красноармейцев, трое из которых до призыва были охотниками-промысловиками, капитан Щербак бросился в погоню за «контуженным». Четвертым в его команде оказался Максим Мальцев, молчаливый, сухонький паренек из подмосковного Подольска. Капитана привлекло то обстоятельство, что этот солдатик успел три сезона поработать в геологических экспедициях примерно где-то в этих краях.
Группа Щербака довольно легко определила, как и в каком направлении ушел «контуженный». Местные рыбаки и охотники подтвердили, что несколько дней назад видели лодку, управляемую женщиной, в которой помимо мальчика и собаки еще находился, по всей видимости, больной мужчина. Он лежал на дне лодки заботливо укрытый шкурами.
Известие о том, что «контуженный» все же раненый, несколько приободрило капитана.
Ускорил преследование почтовый катер, выделенный руководством районного Совета, а с ним прикомандировали и проводника из местного начальства.
Внимательно проверяя оба берега, вместе с притоками и заводями, команда капитана добралась до Еловой Сопки.
Щербак еще на подходе к селу понял, что «контуженного» здесь нет, но следы должны были остаться.
И вот сейчас вышагивая по берегу, он горько осознавал, что пока гоняется за этим «агентом» он еще капитан, начальник, а как схватит!?.. «Ну, если есть на свете справедливость, — рассуждал капитан, — то все вернется на круги своя. А то ведь второй раз ни за хрен кишки его мотают. Все так хорошо начиналось.» Щербак остановился, зажмурил глаза и застонал.
— Че, товарищ капитан зуб никак опять задергал?.. — донеслось от костра.
— Кашеварь, Анохин, кашеварь, не отвлекайся.
Капитан пошел дальше по берегу.
«Да-а, а как хорошо начиналось!.. — опять замелькали обрывки далекого прошлого. — А теперь все, Вова Щербак, кранты тебе, как сказали бы уголовнички, «ваши не пляшут и карта ваша бита!..» Загнал его в угол, в прямом и переносном смысле, столичный фрайер!.. Он опять остановился и с ненавистью уставился на село. Медленно, задерживаясь на каждой избе, разглядывал черные кривые дома, которые, будто боясь воды, сиротливо прижимались к краю лесочка. Все было голо вокруг, неприглядно. Ни кустов, ни рябин и черемух, ни полисадничков, ни лавочек у домов, ни крашенных наличников. Все серо, безлико и пусто. Отчего и дома-то казались случайными на этом берегу. «Небось, и люди такие же серые и безликие. Вот ведь дикари, мать их в кочерыжку! Вот из-за таких тварей я должен всего лишиться! Ну, на хрен им сдался этот «контуженный», на кой хрен они его прячут. Мне, власти, шишь с редькой, а того где-то прячут сволочищи! Души повынимаю, твари паршивые!» — сплюнув в сердцах, капитан снова закурил и немного успокоился.
Спустя некоторое время, когда в котелке уже вовсю кипело варево, районный начальник привел с собой на берег нескольких стариков, в том числе и бабку Анисию.
Ефимка испугался, увидев, как высокий начальник строго заговорил со старухой, и та закачалась, обхватив голову руками, причитая, заголосила на все село. А потом и вовсе перестал дышать: двое военных, подхватив бабку Анисию под руки, потащили к избе. У Ефимки самого подогнулись ноги, когда он вдруг все понял!..
Не скрываясь и не боясь больше военных, он бросился защищать свою мать. Заскочив в избу, Ефимка попытался чем-нибудь припереть дверь, но под руки ничего не попадалось, да и открывалась она наружу. Тогда он просто схватился за длинную, вырезанную из корневища ручку и упер ноги в косяки, пытаясь удержать дверь. Первый рывок он выдержал, но со вторым легко вылетел на улицу и под хохот красноармейцев закувыркался по влажной, маркой земле. Вскочив на ноги, он опять бросился на гогочущих солдат и опять был далеко отброшен. Пока не наткнулся глазами на ржавый топор, торчащий из чурбака. Не успел Ефимка схватиться за него, как сильный удар по затылку выбил целый сноп искр из глаз.
— Ишь, лешак, че удумал, — чья-то сильная рука легла на голову и больно сгребла в кулак его длинные жесткие волосы, и потащила в избу.
Мать по-прежнему криво улыбалась, стеклянно смотрела правым глазом куда-то вверх и сторону, а из правого выкатилась большая мутная слеза и мешала смотреть. Она моргала, морщила глаз, будто подмигивала орущему на нее районному начальнику, отчего тот бесился еще больше, брызгал слюной, не забывая коситься на капитана, который стоял в дверях, зажав нос голубеньким в полоску платком. Запах от топчана действительно шел невыносимый. Старая Анисия не всегда успевала убирать за Яптане.
— Отставить, хватит, Порфирич, — властно осадил старания прикомандированного Щербак, — старика мне, этого… вогула и старуху. Мальца не отпускать, — последнее уже относилось к коренастому красноармейцу, который продолжал крепко держать Ефимку за волосы.
— Он опознает «контуженного», — гнусаво, через платок добавил начальник.
Волосы на голове у Ефимки нещадно трещали, он едва держался, крепился из последних сил. Когда вышли наружу, солдат отпустил волосы, но крепко взял за шиворот. Так и довел до берега. Толкнув к трапику, велел подниматься на катер.
Ефимка впервые оказался на такой огромной, да к тому же железной лодке. Его шаги были неслышны, зато ботинки красноармейца гулко отдавались по всей палубе. С лязгом открыв квадратную дверь в железном полу, он кивнул маленькому пленнику на темный проем: «Сигай, лешак, и сиди тихо!..»
Спустившись в душное, вонючее нутро катера, мальчик едва втиснулся между какими-то липкими веревками, ведрами, ящиками. Сверху вновь лязгнув, бухнула ружейным выстрелом дверь, и, казалось, еще громче загрохотали над головой ботинки красноармейца.
В кромешной темноте невозможно было хоть как-то мало-мальски устроиться, даже повернуться, со всех сторон то в бок, то в колено, то в спину упирались какие-то острые скользкие предметы, они будто обрадовались пленнику и все время норовили неожиданно и больно ткнуть или толкнуть его, если тот начинал шевелиться. Оставалось замереть в неудобной позе и ждать, что же будет дальше.
А ждать пришлось долго. Ефимка напряженно ловил все звуки, которые доходили до него. Ему было хорошо слышно, как лениво, с легкими шлепками трутся, ласкаются о крутые бока катера волны. Как сыто переговариваются солдаты, поскрипывая речным песком, оттирая в реке свои котелки да ложки. Как незлобно полаивают собаки где-то совсем далеко.
— Все, по местам…, — Ефимка легко узнал голос командира.
— Товарищ капитан, а старика этого берем?!
— Нет, не берем. Я ему сказал, что если не найдем дорогу, вернемся и спалим на хрен всю деревню, а его за ноги повешу лично сам. И ты оставайся, Порфирич, — продолжал греметь командирский голос капитана, — жди нас здесь.
Заскрипел трапик. Ходуном заходил весь катер, заухала палуба от тяжелых грубых ботинок.
Но главное, где-то под Ефимкой, совсем рядом вдруг коротко рыкнул, захрипел, срываясь на вой, кто-то страшный и могучий. Где-то здесь, рядом с ним взревел невидимый зверь, заскрежетал железом, истерично забился как от невыносимой боли, задрожал сам и затряс катер с таким грохотом, что мальчик враз оглох. Заколотило весь катер. Дрожал под ногами пол, предметы, которые упирались в Ефимку, дрожали руки и ноги, мелко стучали зубы…. От страха он зажмурился и крепко зажал уши руками. Его закачало, потащило куда-то в бок, больно ударило о что-то острое и еще пуще затрясло, обдало теплой волной с тягучим запахом нагретого металла. Мальчику казалось, что вот-вот уйдет пол из-под ног, и он полетит вверх тормашками в нижний, подземный мир, где его будут рвать на части эти ужасные, страшные звери. Но вместо того чтобы падать вниз, Ефимка почувствовал, как его сгребли за загривок и рванули вверх. В глаза резко ударил свет, едва он открыл их. Его поставили на палубу, но ноги не выдержали, и он опустился на колени. Ефимку продолжало всего колотить
— Ну что, волчонок, оробел!?
— Эт тебе, брат, не титька с булкой…, это машина!
— Да не дрожи ты так, иди вот сюда, садись и не рыпайся больше, иди, иди…
Ефимка огляделся. Трое красноармейцев, опираясь на свои длинные ружья, стояли над ним и улыбались от уха до уха.
— Ты говорить-то по-русски умеешь?
— Да откуда, он же язык себе откусил, видишь, как зубы прыгают.
За солдатами проплывал берег. Еловая Сопка осталась далеко позади. Катер шел ходко. Так быстро Ефимке еще не доводилось плавать. Под ногами продолжал биться невидимый зверь, который с гневом выдыхал через трубу свой мерзкий, вонючий дым. «Как маленький паровоз,» — вспомнил мальчик чудовище на колесах. Он встал на ноги и, ухватившись за перила, сделал несколько шагов к крашенной железной скамейке. Продолжая вздрагивать от грохота и лязга, Ефимка не сводил глаз с медленно уплывающей за поворот Еловой Сопки. «Куда его везут, зачем!? Что будет с мамой!?» — тихо бились внутри мысли, горячили голову, не давали покоя.
— Э-э, пацан, ты так не смотри назад. Сиганешь, пристрелю как во-он ту собаку.
Не успел Ефимка сообразить, что прокричал ему этот огромный красноармеец за спиной, как над самым ухом треснул выстрел, словно переломилась сухая ель. Мальчик быстро бросил взгляд в сторону выстрела и обомлел. Ловко, пружинисто перепрыгивая огромные валежины, то скрываясь в голых кустарниках, то выбегая на открытые места, вдоль берега параллельно катеру бежала его Лапа.
— Ну-у, Гоша, а еще Ворошиловским хочешь стать, ты на опережение, на полкорпуса вперед бери. Вот смотри и учись, — похожий по комплекции на Гошу красноармеец передернул затвор и вскинул свою длинную колючую винтовку.
— Лапа!!!.. — что есть силы, крикнул Ефимка, желая хоть как-то предупредить собаку об опасности. Услышав свое имя, лайка резко остановилась, вглядываясь в огромную шумную лодку. И в этот самый момент опять «сломалась ель».
— Ты че-е-е, сучонок!?.. — Гоша сгреб Ефимку за волосы, которые опять опасно затрещали.
— Да оставьте вы пацана в покое, — не выдержал невысокий и щуплый красноармеец, все время державшийся особняком и в деревне, и сейчас на катере.
— Че-во!?.. — трое верзил мгновенно отреагировали на реплику своего товарища. — Ну-ка повтори, «микроб»… — тут же забыли про Ефимку.
— Кто стрелял!? — из маленькой дощатой рубки, похожей на деревенский туалет, выскочил капитан. — Кто стрелял, я спрашиваю!? Я жду!
Гоша с напарником вытянулись по стойке смирно и потупились.
— По возращению отчитаетесь за каждый патрон. Это первое. Второе, — чуть сбавил обороты капитан, — почистить оружие. И в третьих, возьмем «контуженного», получите все солдатские почести, обещаю. Упустим, назад не вернемся, и это я обещаю, — уже значительно тише, но жестче, словно топором рубанул последние слова командир. — Поэтому, обалдуи, впредь без дури!..
…Завершалось время дня. Тени удлинились, стали тверже, контрастнее. Налились лиловым остатки снежных бугорков в низинах и между стволами угрюмых деревьев. Даже дробный клокот катера как-то притих. Река запетляла, заторопилась, выказывая и пятые, и шестые и последние, седьмые пески.
— Стоп машина, — как заправский моряк распорядился капитан Щербак, — плоскодонку на воду.
Пока катерок прижимался к берегу, сбавляя обороты, красноармейцы суетливо, неумело отвязывали дощатую, густо покрытую черной смолой лодку.
— Со мной пойдут, — капитан пробежался взглядом по своей команде, — Анохин и Лаптев. С собой полный боевой комплект и сухой паек.
— Есть! Есть! — один за другим, не отрываясь от своих дел, радостно ответили красноармейцы.
— Мальчишку с собой, посадить в нос лодки, — добавил капитан, — остальные в катере, ждут на этом месте. Старший — красноармеец, — Щербак слегка замешкался, — красноармеец Епифанов.
— Слушаюсь, — громко ответил огромный Гоша, бросив сияющий взгляд на Мальцеваа.
Длинная черная лодка с военными повторяла недавний путь несчастной Яптане. Красная речушка, а точнее ручей от солидных размеров лодки, казалось, стал немного меньше. Он причудливо изгибался, подставляя то один свой берег, то другой, создавая трудность в маневрировании длинной посудине. Иногда на крутом повороте лодка вообще упиралась в мохнатый крутой берег и люди, кроме мальчика, тихо матерясь, перетаскивали ее, преодолевая неудобный участок.
Вечер давно перешел в тихую, светлую, без теней и звуков ночь.
Слегка морозило. Зато не было ни единого комара. Всем сидящим в лодке невыносимо хотелось спать. Тем более, что для военных это была вторая бессонная ночь.
Прошли небольшие, все еще наполовину в рыхлом, ноздреватом льду озера. Ручей перерезал их ледяные тела, оставив красный кривой след.
Лапа продолжала бежать параллельно лодке на довольно большом расстоянии.
После второго озерца тайга совсем вплотную подступила к ручью и стала часто заглядывать в лодку сверху. Кое-где разросшаяся черемуха с обоих берегов переплелась ветками, и ручей тек в живом «тоннели». Красноармейцев мало что вокруг интересовало, они усердно гребли либо отталкивались прямо и от бугристых берегов, покрытых косматой прошлогодней травой, и от жалких остатков залежавшегося снега.
Капитан Щербак, напротив, все подмечал, внимательно следил за малейшими изменениями в ландшафте, запоминал каждый изгиб ручья, каждый поворот. Это было профессиональной болезнью бывшего пограничника.
Слева медленно вырос конус летнего чума с лохматой от переплетенных шестов верхушкой. Чум был старый и давно заброшенный, поскольку добрая половина берестовой покрышки опала и оголила черные шесты, которые походили на обглоданные ребра диковинного зверя. Не успел Щербак поудивляться странному укрытию аборигенов, как опять слева появилось необычное сооружение. Капитан не удержался и велел остановиться.
Высоко над землей на двух столбах, очищенных от коры, покоился длинный, в пять венцов сруб. Он был сложен из толстых жердин, не аккуратно, со щелями в палец, а то и больше. Крышей служили те же жерди в накат.
— Это что за хреновина!? — уже вслух удивился командир.
— Эта халабуда? — тут же с удовольствием откликнулись красноармейцы, радуясь небольшой передышке.
— Это, это, охотнички…
— Так это…, товарищ капитан…, это…, — замялся один.
— Может, они так хоронят?!.. — поспешил с догадкой другой. — Или мясо зверя хранят. Добудут в начале зимы и чтобы всего не тащить домой, вот такую Беду и сооружают. После ходят и понемногу берут, ну, сколько надо…. Мы у себя так на деревья привязываем, конечно, не на всю зиму, а так, дня на два-три…
— Эй, пацан! — окликнул другой и тронул веслом Ефимку, дремавшего на корточках. — Че там?
— Щас, он те скажет…, этот звереныш.
— Ладно, поехали дальше, — устало и уже равнодушно проговорил капитан.
На грубый толчок веслом Ефимка не прореагировал, он лишь открыл глаза, и как раз в этот момент испуганный, взъерошенный, в клочкастой шкуре заяц стремглав выскочил слева перед самым носом лодки и, не раздумывая, вытянулся в длинном прыжке через ручей. Прыжок был настолько смел и красив, что все невольно замерли, восхищаясь отвагой зверька.
— Во-о дает!
— Товарищ капитан, на уголечках бы его, а-а… или потушить!?.. — прошептал красноармеец Лаптев и потянулся за винтовкой.
— Я те потушу, стрелок, … мать твою…, — построжал капитан, — тебе бы только по собакам, да вот, по таким мишеням лупить.
— Дак пожрать бы, товарищ капитан.
— А бабу толстую…!?
— Ну-у, Вы скажите, бабу!.. — растянул губы и сладко сощурился солдат.
— Во, во, Вы в самое яблочко, товарищ капитан, — тут же откликнулся второй красноармеец, — у него и в Седельниках, и в Кургановке все самые толстенные его были. А в Глухаревке, в аккурат перед призывом одна краля была, так она когда шла по деревне…
— Хватит Анохин, все, поехали. Думаю, мы где-то у цели.
Капитан не ошибся. Едва прошли крутую излучину, царапаясь правым бортом о голые колючие кусты, как ручей метнулся вперед, вытянулся чуть не по прямой и уткнулся своим дальним концом в могучий, коренастый кедр. Гигантское дерево громадным утесом возвышалось над всем, что росло вокруг. Кедр был одинок во всем обозримом пространстве. Он царил. Справа и слева, и дальше за ним в сиреневой дымке сливались меж собой вершинки березняка с редкими вкраплениями острых елей.
Щербак как завороженный смотрел на приближающегося гиганта. То ли от недосыпа, то ли от страшного утомления ему казалось, что это и не дерево вовсе, а заколдованный великан, который случайно забрел сюда, присел передохнуть, задумался, да так и остался среди чахлых кустов да берез.
Широкоплечий он вольготно раскинул во все стороны свои пышные густые ветви. С барственной леностью, едва заметно пошевеливал ими даже при сильном ветре, который тщетно бился о его мощную грудь, пытаясь проникнуть через плотную крону, но, обессилев, запутывался и терялся в ее темных, тесных лабиринтах.
Чем ближе подходила лодка к кедру, чем больше этот гигант закрывал собою блеклое, сонное небо, тем явственнее капитан Щербак ощущал у себя во рту нарастание горького вкуса. Так было всегда, когда впереди не просто неудача или поражение, а отвращение к самому себе. Отвращение до тошноты, до рвоты от бессилия и страха. В такие моменты казалось, что все вокруг, и в первую очередь он сам пахнет своими же нечистотами: «Бр-р-р!..»
Вот уже и ручей распался на два рукава. Резко вправо, чуть на взгорок убежал один из них, ставший вдруг разговорчивым. Прозрачный и веселый он быстро пропал в густой щетине кустов перед самым березняком. А второй, плавно обогнув дерево слева, затерялся среди огромных, косматых кочек предвестников близкого болота.
Лодка, заскочив в обмелевшее русло, неприятно заскребла днищем, остановилась.
Что-то было не так! Что-то было из ряда вон!.. В полном недоумении все трое крутили головами, втягивая в себя горьковатым запах дымка, невесть откуда взявшийся. Ни малейших признаков жилья, да и вообще человека, а в воздухе отчетливо чувствуется безумный, обворожительный аромат вареного мяса.
— Вон, товарищ капитан, в камнях!..
Шагах в двадцати от ручья, за густым пучком кустов чернел вместительный котел, из-под которого едва заметно вился сизоватый дымок.
— И никого!.. — не выдержал кто-то.
— Сказка!.. Товарищ капитан, помните у этого, как его…, — попытался что-то сказать один из красноармейцев.
— А ну заткнули хавки, — тихо и очень строго произнес капитан, — и в оба, в оба смотреть у меня!
Не выходя из лодки, в полном недоумении все трое продолжали вертеть головами.
«Кто-то должен быть?.. Что за глупости!?..» — недоумевал Щербак.
— Пася олэн! Пася, пася! — вдруг радостно донеслось от кедра. — Драствуйте, драствуйте, добрые люди!
Повернув головы на голос, военные опешили: точно из под земли появился маленький белоголовый старичок в поношенной, мешкообразной одежде. Он широко, лучисто улыбался, смешно размахивал руками, суетливо перебирал коротенькими ногами, обутыми во что-то меховое, торопился к лодке.
— Пася, пася, — продолжал восторженно приветствовать гостей. Подойдя к самому берегу, старичок ловко ухватился костлявыми руками за борт, и подтянул лодку.
— Э-э, старый, ты откуда взялся!? — расплылся в поллица красноармеец Лаптев. — Ну ты даешь, мухомор! — он оглянулся на капитана и тут же смолк, спрятав улыбку.
Капитан Щербак продолжал стоять в лодке истуканом. Он ничего не понимал. Все было так неожиданно, необычно. Котел с запахом мяса, от которого в узел закручивались кишки и до боли сводило скулы, старикашка, словно с неба…. И при этом никаких тебе признаков жилья.
— Ты кто, дед? — наконец выговорил капитан. — Ты, что тут делаешь? — задал он совершенно нелепый вопрос старику.
— Все хорошо будет, хорошо! Чай будем пить, кушать будем, табак курить, потом говорить будем. — Старик суетился, помогал военным сойти на берег, вынести вещи. Потом засеменил к костру. Присев на корточки, раздул огонь, придвинул чайник. Все с той же радостной улыбкой, чуть сгорбившись, побежал к кедру. Принес несколько оленьих шкур, и, разложив их у самого костра, пригласил гостей рассаживаться.
— Айда, начальник, садися, садися, начальник. Нярмишка шибко давно ждал вас, шибко долго ждал. Мясо варил, чай кипятил, немного спал и снова вас ждал. Айда, садися, садися….
— Какая Нярмишка, какой чай, кто нас ждал, зачем!? — Щербак продолжал недоумевать. Ему то и дело казалось, что он спит. Липкие, навязчивые мысли, бессонные ночи, да маломальская армейская еда вытянули из капитана все силы, слегка затуманили сознание, обострили инстинкты. «Как же так, — уже про себя размышлял Щербак, — который день он гонится за преступником, а его здесь, оказывается, ждут, усаживают на шкуры, потчуют мясом, поят чаем, стараются! Что это, в самом деле!? Какой-то старичок смешной, в нелепой одежонке, с реденькой белой бороденкой, седой как лунь. Стоп…, а не он ли!?.. Да не-ет, уж больно этот мелок, да и видуха не шамана, не-ет, ему бы в прятки играть…»
— Кушай, кушай, начальник. Пей чай. Потом говори, потом думай.
Старик снял с котла деревянную крышку и стал доставать огромные, истомившиеся куски оленины. Котел был полон. Красноармейцы наперебой зашвыркали слюной. Мясо Нярмишка раскладывал на деревянные, неглубокие блюда.
— Кушай, кушай, вкусно, — смешливо щурились и без того узкие глаза старика.
Капитан все еще пытался осознать возникшую ситуацию, которая казалась ему совершенно нелепой. Пытался отыскать хоть какую-то логику с этим хлебосольным дедком. Продолжал оглядываться по сторонам, тогда как его верные подчиненные с вожделением мычали, погружая свои молодые зубы в податливую мясную мякоть, шумно, с азартом чавкали, разжевывая нежные ткани, а то громко хрумкали попадающимися хрящами. Но вот и его руки вдруг сами потянулись за мясом, и через несколько мгновений капитан Щербак уже ни о чем больше не думая, упивался таежным деликатесом. Он перестал видеть и слышать, что делается вокруг. Закончив с одним куском, запускал руку в котел за другим, не дожидаясь, когда ему подаст старик.
А тот и не мешал. Продолжая улыбаться и что-то шептать себе под нос, старый Нярмишка заваривал чай. Легонько, рукояткой узкого острого ножа он откалывал от огромной черной плитки небольшие кусочки чая и бросал прямо в чайник, паровозом паривший на крепком огне. К чаю добавлял какие-то приправы, которые доставал из маленького мешочка вроде кисета.
Маленький Ефимка продолжал сидеть в лодке. Глотая слюни, он наблюдал, как военные уплетают громадные кусищи. Одного такого им с матерью хватило бы на неделю. Как подобрели у них глаза, как обмякли, разомлели они на мягких шкурах.
Запивая мясо горячим густым чаем, и солдаты, и их начальник держались из последних сил. Первым не выдержал и завалился на бок долговязый, что тыкал Ефимку веслом. Второй, крепыш так и уснул, сидя с куском мяса в руке. Их командир что-то пытался сказать, даже сделал попытку приподняться, но так и остался на месте, тупо поглядывая на своих подчиненных. Потом и у него закрылись глаза, и он неловко развалился на шкуре.
Свидетелями обжорства были не только старик с Ефимкой. С момента появления лодки еще там, после излучины, из ближнего к кедру густого березнячка внимательно следили за всем происходящим желтовато-зеленые глаза огромного серого волка. Чуть позже к нему присоединилась Лапа, шуганувшая по дороге зайца. И зверь, и собака ничем не выдавали себя, они, казалось, с осуждением наблюдали за незваными гостями, что-то про себя обдумывая. На самом деле, волк не спускал глаз со старика, он был готов в любой момент выполнить его команду.
Когда военные успокоились и огласили окрестность могучим храпом, старик еще больше ссутулившись, побрел к кедру. Опустившись между мощных кореньев, как в кресло, он глубоко вздохнул и закрыл глаза. Маленький, невзрачный, подобрав под себя по-восточному ноги и прижавшись к стволу точно к печке, он больше не улыбался.
Ефимка во все глаза глядел на старичка. Его поразило, что дедушка будто растворился в кедре. Цвет лица и одежды легко смешивался с корой дерева. Лишь длинные, белые, с желтоватым налетом волосы, схваченные на затылке в тонкую косицу, да реденькая бороденка, ярко выделялись на темном, придавая старичку некую сказочность.
Многое повидал и пережил на своем веку могучий кедр. Много накопил и хранил в себе солнечного тепла и сил земли. Щедро раздавал нажитое всем, кто знал и ценил это богатство, мог им пользоваться. Он кормил зверей и птиц орехами. Давал жизнь новым поколениям, которые когда-то превратятся в таких же могучих и красивых, как он. Давал временный кров. Защищал от свирепых дождей и ветров. Давал мудрые советы тем, кто умел его слушать.
Старый Нярмишка плотнее прижался к кедру. Они давно дружили, старый человек и старое дерево. Понимали друг друга, по долгу молча вели беседы. Даже в сильные морозы Нярмишка прижимался к своему другу, и тот согревал его, добавлял сил и давал покой. Люди знали привязанность старого вогула и далеко обходили это место. Не охотились, не протаптывали дорог, не останавливались на ночлег. Они полагали, что этот кедр — родовой идол Нярмишки. «Пусть будет так,»— в свою очередь думал старик.
* * *
…Прикрыв за собой низкую дверь с высоким порогом, Агирись порывисто метнулась к чувалу, который беспомощно мигал последним огоньком. Но девушка опоздала, огонь потух. Коротко вздохнув, она присела и, придерживая края платка, подула на угли. Остывающие розовые комки встрепенулись, весело потрескивая, быстро раскалились до бела и выбросили пламя, которое то замирало, когда девушка переводила дыхание, то, шумно трепеща, разрасталось, когда она вновь начинала дуть. Бросив на огонь кусок бересты, Агирись еще некоторое время наблюдала как та, недовольно щелкая и треща, сворачивалась в спираль, будто она закрывая собой, что-то прячтала от огня. Но вот вспыхнула ярко, бело, осветив хорошенькое, круглое лицо девушки.
Едва в избе посветлело, Агирись поднялась и подошла к лежанке больного. Парень лежал в прежней позе, хотя и прошло уже достаточно много времени. Девушка склонилась над ним, откинула мохнатую медвежью шкуру, прижалась ухом к его груди. Сердце стучало ровно, сильно. Грудь плавно вздымалась и опускалась. Улыбаясь, девушка слушала глухие, упругие удары чужой жизни. «Как здорово, что мой дедушка оживил его!..» — радостно думала она.
Наконец, оторвавшись от больного, она кинулась к чувалу, рядом с которым на низеньком столике стояла высокая жестяная кружка с пахучей жидкостью. По пути, бросив в огонь еще кусок бересты, она схватила емкость и вернулась к больному. Бережно приподняв его голову, Агирись попыталась напоить парня дедушкиным лекарством. Но больной никак не реагировал, он продолжал крепко спать.
Поставив кружку прямо на пол и удерживая голову парня у себя на руке, Агирись осторожно присела в изголовье. Огонь в чувале опять окреп, и она спокойно, в который уже раз, стала разглядывать своего больного гостя. Особенно внимательно она осматривала обожженную часть лица. Невесомо, едва-едва касаясь своими маленькими пальчиками туго натянутой и обильно смазанной медвежьи жиром новой кожи, девушка, как опытный врач внимательно исследовала больного.
За те годы, что она провела здесь, рядом с дедом, по эту, закатную сторону гор, Агирись многого насмотрелась. Насмотрелась она и на таких больных, и раненых, что до сих пор вздрагивает, вспоминая их ужасные культи отмороженных конечностей, помнит и таких, с которых медведь содрал и волосы, и кожу с лица, а было, что приносили таких, что лишь отдаленно напоминали людей.
— Кто ты…!? Чей будешь? — тихо шептала Агирись, гладя больного как маленького ребенка. — Из каких краев залетел к нам?
Поглаживая его белые, жесткие волосы, она нет-нет, да и пробегала по здоровой стороне лица, задерживаясь, прижимаясь ладошкой к колючей, давно не бритой щетине.
— Ты — сильный! — шептала девушка, трогая твердый, широкий подбородок. — Красивый! — водила она пальчиками по сухим, мягким губам. — Смелый, отважный, — бежал пальчик по прямому, с небольшой горбинкой носу. — И добрый, — пальцы нырнули в волосы, — добрый и хороший.
Чувал замигал, засигналил о том, что его жизнь опять повисла на волоске. Агирись осторожно опустила голову парня на изголовье, после чего кинулась спасать огонь. Подбросив помимо бересты еще три полена, она дождалась, когда огонь всерьез займется, и вернулась к лежанке. Стало светлее, и она продолжила исследование. Теперь девушка осматривала руки. Так же густо смазанные жиром они поблескивали новой кожей, которая в «совок» стянула ладони.
Медленно, крайне осторожно Агирись разгибала пальцы, осматривая глянец натянутой кожи. Мимоходом сравнивая свою узкую, тонкую руку с его рукой. Вдруг она почувствовала, что любуется этими руками. Широкие, костистые они говорили о многом Агирись. Такие руки у сильных и надежных мужчин. Такие руки, насколько она помнит, были у ее отца. Руки охотника и воина. С такими руками в тайге не пропадешь.
Поленья вовсю разгорелись. Агирись попробовала вновь напоить больного, но опять ничего не вышло. Шкура немного сползла, и вместо того, чтобы ее поправить, девушка, оглянувшись на дверь, стянула ее еще больше, наполовину открыв парня. Сердце забилось часто и так сильно, что она почувствовала, как отдается в висках. В ушах возник какой-то тонкий, пронзительный свист. Обдало чем-то теплым, мягким и сладким. Она знала, что это страшный запрет для женщин, но руки сами потянули шкуру дальше, пока она вся не свалилась к ее ногам. Свист в голове усилился. Поленья в чувале горели во всю мощь. Агирись не утерпела, скользнула взглядом ниже, в сторону его ног, и вмиг, резко перехватило дыхание и опалило огнем. В животе что-то мягко и сладко заворочалось, плавно перетекло в груди, которые отозвались трепетным зудом.
Медленно, как во сне Агирись развязала тесемки на сахе и, просунув руки под кофточку, попыталась усмирить этот зуд. Но едва она прикоснулась к своей груди, как томление стало еще сильнее, оно стало настойчиво требовать незнакомой, посторонней силы…. То же происходило и в животе. Борясь с испугом, стыдом, часто оглядываясь на дверь и постоянно прислушиваясь к малейшему постороннему звуку, Агирись встала на колени перед спящим. Задрав кофточку к самому подбородку и взяв руку парня, попыталась вложить в нее свою грудь…
* * *
Может впервые, за все время пребывания на чужой земле, Оула спал глубоко и крепко. Снился дом. Снились родные и знакомые. Снилось детство, тундра. Снился авка. Снилась Элли. Элли снилась то девчонкой, то уже взрослой девушкой, то грустной, то веселой. Ее глаза, как темные омуты втягивали в себя Оула, отрывали от земли и тащили куда-то в свои глубины. Он совсем не сопротивлялся, даже, наоборот, с каким-то удивительным легкомыслием отдавался невесомости и парил в черной пустоте ее глаз.
То вдруг наскакивал на какие-то препятствия и больно ударялся. И боль держалась подолгу, пока он опять не начинал парить над землей. Он ловил встречные потоки и с радостью подставлял лицо, грудь, руки свежему, упругому ветру. Он не видел, но чувствовал, что рядом с ним еще кто-то кружит, то и дело задевая его своими крыльями, касается мягкими, теплыми перышками….
Оула изо всех сил напрягся, пытаясь рассмотреть что это. Но перед ним стояла полная чернота. А птица опять и опять кружила вокруг, касалась его губ, щек, волос…. Усилие, еще усилие и… с болью мучительной, невыносимой болью раскалолась перед ним мгла! Свет, как через открытую рану начал проступать узко, мутно, скупо….
— Элли…, это ты!?.. — еле слышно прошептали губы и тотчас сломались от боли. — Не улетай…, побудь еще!..
Оула видел перед собой мягкий, золотистый овал женского лица с большущими, глубокими, как ночное небо, глазами. А в них живые, желтые звездочки, или далекие костры весело мерцают, подмигивают….
— Элли, ты… ты не улетишь…, останешься!?..
Из последних сил Оула вглядывался в лицо, склонившееся над ним. Боль нарастала, она заполнили все пространство, закрыла просвет, в котором только что была его Элли. И все же в самый последний момент он успел заметить, как она едва заметно кивнула и кажется произнесла: «Да».
* * *
Сознание капитана Щербака медленно выползало из какой-то липкой, зловонной ямы. Мучительно, из последних сил цеплялось оно за скользкие, мокрые края, но на полпути срывалось и скользило обратно в черную, холодную пустоту. И опять по новой продолжало бороться за жизнь, цеплялось и лезло, лезло вверх.
Вдруг, словно кто включил свет. Стало светло и ясно. Сверху склонился кедр-гигант, солидно покачивая ветками, слева голый куст, справа камень, похожий на лошадиную голову в желто-зеленом лишайнике…. Внизу холодно и сыро.
Капитан приподнялся. Кедр, лодка, ручей, березняк — все, что он увидел, так качнуло, что офицер хоть и успел вцепиться в прошлогоднюю траву, все же завалился на бок в мелкие, колкие кусты, царапая лицо. Тут же и стошнило.
Теперь он лежал с закрытыми глазами и жадно вдыхал сырую прелость травы вместе с тем, что из него только что вышло. Во рту была отвратительная горечь. Ужасно хотелось курить, а еще больше — справить нужду. Но теперь Щербак не решался вообще шевелиться. Он ничего не понимал. Внутри сохранялась гулкая пустота и головокружение. Как он не напрягался, никак не мог сообразить, где он и что с ним. То, что он крепко набрался с кем-то, было очевидно. Но где сейчас и как попал сюда!?… Откуда эта мокрая трава и такой жуткий холод!?
Он чутко вслушивался в себя, пытался заглянуть внутрь, вспомнить, нащупать хоть какие-то детали, зацепки, намеки. Что же с ним было!?
Все время в мутной памяти что-то стремительно проносилось и бесследно ускользало…. Какие-то лица…, нет, скорее лицо…. Огромное, преогромное дерево…. И вдруг вздрогнул, словно опять перед самыми глазами… — заяц…, зар-раза, вытянулся в прыжке!.. Кедр, старик, мясо!..
Щербака снова переломило…. Он съежился, подтянул под себя ноги. «Как пацана!.. Как тварь поз-зорную!.. Как дешевого фрайера!.. Ка-пи-тана!..» — он громко заскрипел зубами от злости и бессилия.
Щербак продолжал лежать в скомканной позе. Теперь из глубин его памяти просачивались некие видения, главное из которых — кривоногий беленький старичок с хитрой, слащавой улыбочкой, с полным котлом горячего мяса и черным, густым как смола чаем.
— У-у, падаль…, сука старая!.. Придавлю, собственноручно…, как гниду! — капитан вскипел от злости, задохнулся и тут же зашелся в кашле. Кашлял долго, беспомощно. Колоколом загудела голова и опять затошнило. Через минуту открыл глаза. Даже попытался подняться, но его вновь перегнуло и вырвало.
«Почему мне постоянно не везет!?… Как так получилось?… Почему настолько безрадостна жизнь!?… Почему на душе пусто?… Отчего так хочется выть!?…» — капитан замер, терпеливо пережидая ненависть и отвращение к себе, и озлобленность ко всему вокруг. «У меня же были когда-то крылья!.. Идеалист хренов!.. Лопнула мечта, ссучились кумиры!.. Выходит вся жизнь — обман, а герои — фуфло дешевое!..» — он с трудом разогнулся и перевернулся на спину.
Легкие, прозрачные облака торопились, спешили куда-то в бирюзовую даль. Туда же смотрел и громадный кедр. За ним робко покачивали своими голыми вершинками березки-подростки.
«Ну…, дважды капитан…, …твою мать, хватит…, нет и не будет уже здесь тебе места…. Вот и все!.. Не сложилась жизнь у Вовки Щербака с улицы «Первого Коминтерна», дом сорок восемь…» — капитан, морщась, потянулся к кобуре…
Боек щелкнул сухо, раздраженно, точно обиделся за холостой ход. Щербак вскинул брови и опять надавил пальцем на спусковой крючок…. И вновь недовольно клацнул металл, а ствол легонько ткнулся в висок. «Что за шуточки!?» — капитан еще несколько раз подряд нажал на крючок, но выстрела не последовало. И только, когда заглянул в барабан нагана и убедился, что в нем нет ни одного патрона, затрясся, кривя губы и жмурясь, как от яркого света. Он плакал тихо, одними глазами, выжимая из них большие светлые капли: «Что же это, а…, не жить тебе…, не умереть по-человечески!..»
* * *
Едва капитан с двумя красноармейцами и пацаненком отчалили от катера и поплыли по красному ручью, как Гоша стал входить в свои права.
— Ну че, Мальцев, займемся наведением порядка на вверенном мне объекте?
Максим выглядел растерянным, но не оттого, что старшим на катере капитан назначил этого дебила — Гошу Епифанова, ему все еще не верилось, что его оставили, не взяли на поиск. Он продолжал истуканом стоял на палубе, провожая взглядом лодку, которая, ловко юркнув в устье ручья, вскоре затерялась в кустах и корягах. «Как же они будут искать!? Не зная местности, людей, языка, обычаев!?.. Я же говорил, предупреждал капитана!.. Странно!»
— Умником прикидываешься, да!?… Мыслю думаешь, Мальцев!? — Гоша стоял, широко расставив ноги, засунув пальцы за ремень. Ну, точь в точь как старшина перед строем.
Максим оторвался от размышлений и повернулся к сослуживцу:
— Что тебе, Гоша?
— Тю-ю, как ты разговариваешь с начальником!? — Гоша прошелся вокруг Максима, меряя его взглядом с ног до головы, и обратно. — Ты что, срань, думаешь, если ты городской, так тебе и умничать можно!? Ты у меня нынче в подчинении. Я тебе начальство. Я приказывать буду.
— Ну, приказывай, — Максим даже немного вытянулся перед дюжим Гошей, приподнял подбородок и закатил кверху глаза. Он едва сдерживался от смеха, но виду не показывал.
Новоиспеченный начальник не ожидал такой реакции, он ждал возмущения, непокорности умника из Подмосковья, почти столицы. Вот тогда бы он сгреб этого дохляка и сунул в кладовку, где держал того ершистого пацаненка.
— Щас, прикажу, — Гоша сделал еще один оборот вокруг Максима. Ему страсть как хотелось самому поумничать. Хоть чуть-чуть побыть политруком Топчиевым, которого он всегда во все уши слушал на политзанятиях и ничего не понимал.
— Ты, вот что, Мальцев, вымой-ка ты мне эту вот калошу, вымой, чтоб…, — Гоша глубоко задумался, — чтоб блестела как у коня яйца… — и расплылся в широченной улыбке.
— Прошу прощения, товарищ начальник, про яйца не понял, — Максим аж привстал на цыпочки.
— Ты мне это брось, не понял. Че тут не понять…, я говорю, вымой этот катер, чтоб блестел, как… яйца коня….
— А как это!? — Максим как смог сделал глупое лицо.
Гоша в полном недоумении уставился на «подчиненного».
— Тебя че недоделали или как!?.. Вроде городской, небось, учился много, а дурак. Коней видал?
— Так точно…
— Так точно, — самодовольно и вальяжно передразнил Гоша, — коней видал, а то, что они с яйцами, не подумал, грамотей хренов. И чему вас в городах учат!?
— В общем, скобли эту долбаную калошу, чтоб она как яйца…, — он вновь задумался, — во…, как крейсер Аврора сияла, — нашелся, наконец, Гоша и важно зашагал по палубе.
Когда он говорил про Аврору, из машинного отделения выглянул моторист, он же и рулевой, и капитан катера, средних лет мужик, в запачканных мазутом штанах и застиранном пиджачке.
— Как ты, как ты сказал!? — Максим постарался придать голосу обличительный тон. Он заложил руки за спину и, покачиваясь, с пятки на носок, добавил: — К счастью, товарищ моторист оказался свидетелем…
Услышав неприятное слово «свидетель» да еще «к счастью», Гоша замер.
— Это что еще за разговорчики!? А ну, драй палубу…. — но тут же запнулся, встретившись уже с другим взглядом своего сослуживца.
— Ну-ну продолжай, товарищ командир, — теперь уже Максим мерил взглядом и ходил вокруг Гоши. — Значит, говоря иными словами, легендарный, революционный крейсер Аврора блестит у нас как…, ну в отличие от тебя, гражданин Епифанов, у меня язык не поворачивается. А ты это сделал, причем при свидетелях. Ты должен знать, в двенадцатой бригаде есть такой долговязый, вроде тебя, зек по кличке «Вага», так вот ему статью вбабахали за очень схожее преступление, он попробовал сравнить Крупскую Надежду Константиновну с…, ну вернемся, узнаешь….
У Гоши перехватило дыхание.
— Да ты че мелешь!.. — наконец вырвалось у того громко, с надрывом. — Какую Аврору, какие яйца, да я тебя, — он решительно шагнул к Максиму.
— Значит Аврору — колыбель Октябрьской революции Вы, гражданин, не знаете, а, простите, с неприличным местом сравниваете. Товарищ моторист, я попрошу запомнить реакцию гражданина красноармейца на мои замечания.
Мужик, задержавшийся в проеме, перепугался насмерть, услышав страшные «гражданин, зек, статья, срок», он не знал, что ему делать, то ли опять нырнуть в машинное нутро или пройти в рубку. Он готов был засвидетельствовать все, что угодно, лишь бы от него отстали.
— Слушай Мальцев…, — уже другим тоном начал Гоша.
— Что это за «слушай, Мальцев»!
— Ну, извини, это…, товарищ красноармеец…, Мальцев.
— Ну во-от, уже лучше…
И тут Максим не выдержал, сначала, задрав голову, хохотал открыто, громко, раскатисто, потом его перегнуло и, ухватившись за железный борт, хохотал, задыхаясь и повизгивая.
Огромный Гоша стоял растерянный, испуганный, с таким выражением лица, что хоть прямо сейчас забирай в дурдом.
— Ой, Гоша, ну ты и артист, ну и потешил меня. А говоришь из деревни, охотник, не ученый. Да тебе цены не было бы в городе, если бы в артисты пошел.
Максиму совсем не хотелось больше дурачить сослуживца, но и отдавать бразды правления тоже.
— Это… ты…, — Гоша виновато и настороженно смотрел на Максима, — ну…, ты же не станешь докладывать политруку, товарищу Топчиеву?
— Клянусь, товарищ Епифанов! — Максиму вдруг от всего этого стало тошно. — Давай Гоша сварим кашу.
* * *
Давно перестал стучать железками механик в машинном отсеке. Уверенно, в полную силу, как и положено богатырям, выводил своеобразную мелодию спящий Гоша. За бортом, нежно поглаживая железные бока катера, ласкались волны, уговаривая отправиться с ними в обратный путь по течению.
Максим тоже хотел бы уснуть под этот мирный шепот воды, но могучий храп напарника гнал прочь сон еще на дальних его подступах.
«Странно, две ночи, можно сказать, не спал, как, впрочем, и все, а сна нет и нет…. Вон Гоша что выводит, того и гляди гайки пораскручиваются от резонанса…»
Он поднялся на палубу. Из леса лениво тянуло умирающим снежным холодком, а от реки рыбным духом и сыростью. Небо было светлым, но как обычно в весенние белые ночи напоминало Максиму огромную застиранную простыню, натянутую высоко над головой. Он хоть и родился в Ленинграде, белые ночи не любил. Что-то тревожное пряталось за этим блеклым сонным светом, что-то болезненное, мистическое.
Вот и сейчас ему казалось, что речка не течет, а подкрадывается, прикидываясь сонной, явно у нее что-то на уме, и лес не спит, думает о чем-то своем….
Опустив у буденовки уши и подняв воротник шинели, Максим присел на скамейку перед рубкой: «Как это у Федора Ивановича? Ах, да:
Он опять нашел глазами устье красного ручья. С виду такой кроткий, тихий, не нравился он Максиму. Не нравился по цвету и какой-то то ли покорности, то ли хитрости, с которой тот, втекая в реку, быстро отмывал себя, сбрасывал свое прошлое, менял цвет и растворялся в огромной массе. Как преступник прячется в толпе, после свершенного злодеяния.
Он продолжал смотреть с неприязнью, точно из устья выбегала не безобидная речушка, а сама Тревога…. «Что же он принесет, этот грязный ручей!?» — думал Максим, все больше волнуясь за ушедшую группу. У него все время так, если он в стороне от какого-то дела или события, то там обязательно будет не так, как было бы с ним. С ним всегда должно быть, пусть самую чуточку, но лучше!..
Это он унаследовал от матери. Для которой всю жизнь быть в центре событий, быть нужной, не дожидаясь, первой приходить на помощь, жертвовать собой ради большого и общего — являлось кредо. Она всегда остро переживала за все на свете. Ее волновало положение простых китайцев и проблемы рабочих на английских судоверфях. Она первая замечала, что у молочницы тети Груши горе в глазах и не отпускала ее, пока не выясняла в чем дело и тут же не начинала помогать. Кидалась на помощь старому дворнику Никите, у которого легкомысленная племянница, приехавшая погостить из деревни, попала в дурную компанию и теперь ночует, где попало…
Все волновало его маму, Наталию Викентьевну Мальцеву, в девичестве Габрусь. Но были две странности, которые Максим довольно рано обнаружил в ней.
Первая, несмотря на свою активную, бурную общественную жизнь, Наталия Викентьевна почти не имела ни подруг, ни друзей. У Максима по этой части тоже были пробелы. В силу множества обстоятельств, от частых переездов до особенностей характера он тоже был обречен на одиночество. Хотя с самого детства ужасно хотелось дружить, иметь надежного, понимающего друга, за которого, как говорится, и в огонь, и в воду, с которым последнее пополам, но… и взамен хотелось получать то же самое.
А таковые никак не встречались. Причем, чем настойчивее он пытался обзавестись друзьями, тем больше разочаровывался в людях. Устал от обманов и предательств, необязательности и корысти, пошлости и подлости. Рано перестал доверять, привык рассчитывать только на себя, делал все сам. Не любил и, естественно, не входил ни в какие кружки, секции, общества…. Хотя ему, как и матери, нравилось быть полезным, по силам делать добро. Это помогало ему жить.
Вторая странность его матери, худенькой, маленькой, невесомой как подросток женщины — тайная и страстная любовь к Тютчеву.
Она не просто знала поэзию Федора Ивановича, она дышала ею, жила! Могла часами бесконечно читать и читать на память его стихи. Она озвучивала недосказанные чувства и мысли поэта. В ее голосе слышались стоны волн в непогоду, испуганный шорох падающих снежинок, барабанная дробь влюбленного сердца…. В такие моменты у нее обнажалась душа, она становилась прозрачной как ветерок, хрупкой как былинка, начинала светиться….
При всем притом, что Федор Тютчев в годы всеобщей коллективизации и могучего индустриального подъема, в период реформаторских свершений в области культуры и искусства был не просто не в моде, не просто не интересен человеку новой исторической эпохи, для многих идеологов, в том числе и членов правительства страны, даже вреден.
Уступив настоятельным просьбам своих родителей, Наталия Викентьевна совсем молоденькой, с первого курса литфака неожиданно вышла замуж.
«Такое было время…» — как-то ответила мать на вопрос уже взрослого сына, любила ли она когда-нибудь папу?
Отец Максима — Александр Степанович Мальцев, с лицом бухгалтера средней руки был не молод, молчалив и застенчив. Он служил в горисполкоме. Носил полувоенный френч с фуражкой, в руке неизменный портфель из коричневой кожи. Дома его видели редко. Засиживался на работе допоздна. Максим немного чурался его, он даже не знал, где и кем тот работает. Ему многое не нравилось в своем отце. Не нравилось, что у него не геройский вид, что не носит усов, как у товарища Буденного или хотя бы как у Ворошилова. Не нравилось, что отец всегда смотрит на маму виноватыми глазами, как сам Максимка, когда напроказничает…, да много что не нравилось ему в отце, тогда еще маленькому.
Но однажды, во время октябрьской демонстрации, Максим, шедший в школьной колонне, вдруг увидел отца на трибуне рядом с… Кировым. Мать не поверила, когда он ей рассказал.
А когда убили Сергея Мироновича, многих, кто работал с ним, в том числе и отца, перевели на другие «ответственные» посты. Так они оказались в подмосковном городе Подольске.
Вспоминая мать, Максим почти всегда представлял ее, кутающуюся в длинный бордовый платок с тесьмой. Она всегда почему-то мерзла, даже когда на дворе было лето, и тогда она нет-нет, да поеживалась.
Она никогда не жаловалась на судьбу. С мужем всегда была ровной, предусмотрительной, но не более. Много позже Максимка понял, что их союз был обречен изначально. Он не хотел, даже боялся узнать, услышать от кого-нибудь правду или подробности столь странного брака.
«Время было такое…, — Максим глубоко вздохнул, — а отец так и остался почти нейтральной фигурой для матери…, не обласкан, не согрет…»
Он пытался представить свою мать тогда, в то время, когда она сдалась, уступила мольбе своих родителей. Он будто видел, как та замерла на лету, обесцветилась, скукожилась…. Вся ее девичья пылкость, так характерная для матери, жажда любви, ожидание громадного счастья, словно попали под крепкий внезапный мороз и застыли.
«Да-а, время было такое…» — Максима тоже пробрал легкий озноб.
Тогда именно Тютчев, с его тихой, ненавязчивой лирикой и согревал ее. С ним делила она печаль да тоску, опиралась на его плечо.
Максим лишь догадывался, что значат для его матери стихи Федора Тютчева. Он помнил, как перед сном она обязательно читала ему что-нибудь из особенно любимых строчек…
Закрыв глаза, Максим тотчас услышал тихий, родной голос…:
И он прежде чем научиться читать, под ее неописуемый восторг и умиление вовсю декламировал Тютчева, стоя на стуле. А отец, сидя в глубоком кресле, лишь скупо, виновато улыбался.
Максим поерзал на холодной скамейке. Холодок, идущий от леса, забирался все глубже и глубже под шинель. Он уже хотел было встать и пойти попробовать еще раз уснуть, но уж больно сладкие наплыли воспоминания из, казалось, такой далекой прошлой жизни.
С самого детства Максим был окружен литературой. Книжный дух дома был повсюду. Когда семья переезжала с одной квартиры на другую, то многим казалось, что перевозят библиотеку, столько было книг.
Читать начал рано. А поскольку часто и подолгу болел, то книги поистине стали его первыми друзьями и товарищами верными и надежными. Они рано приучили его жить в нереальном мире. Они окружали его вымышленными героями и подлецами, со своими вымышленными принципами и ценностями.
Очень рано, еще до школы Максим первый раз начал читать Джека Лондона, Вальтера Скотта … Потом неоднократно перечитывал их.
Романтика приключений, героизм и отвага, риск и удача, великодушие и милосердие настолько захватили и поглотили одинокую, чистую душу Максимки, что он долго не мог понять и привыкнуть к реальным законам жизни, происходящей вокруг него, тем более законам двора, улицы, школы, а позднее и страны в целом.
Мать поощряла чтение. Поскольку и сама в свободное время редко была без книги. И Максим читал. Читал в школе на переменах. По дороге домой нетерпеливо присаживался где-нибудь в укромном местечке и привычно уносился в мир иллюзий.
Уже в Подольске, перед своей кончиной отец подарил Максиму книгу, которая с корнем вырвала его из детства. Которая стала в какой-то степени программной, которая взяла его крепко за руку и повела в упоительный мир реальной романтики, реальных приключений и настоящей славы…. Это была книга о Генрихе Шлимане.
Холодные губы Максима вытянулись в улыбке. Но как бы не были сладки воспоминания, сидеть стало невыносимо, и он поднялся. Сделав пару приседаний и наклонов, отправился спать.
Максима передернуло от кислого, резкого запаха, которым Гоша успел густо пропитать каюту. Правда, он слегка сбавил обороты и теперь, лежа на боку, то ли шумно дышал, то ли приглушенно храпел, но уже было гораздо терпимее.
Уже под одеялом, лежа на правом боку, подтянув колени к самому подбородку, Максим опять улыбнулся своему далекому прошлому.
Перевернув последнюю страницу подаренной отцом книги, он тогда испытал знакомое ему чувство выздоровления. Будто, наконец-то его покинула тяжелая, продолжительная болезнь. И покинула навсегда. Будто, откинув тяжелое, пропитанное лекарствами и болью одеяло, он впервые за многие годы встал с больничной постели на ноги. Здоровый, сильный и счастливый! В то время как все домашние, увидев его ошалело горящие глаза, подумали совсем обратное.
В несколько дней Максим стал неузнаваемо другим. Он испугал мать, старенькую бабушку, учительницу. Ребята по школе стали еще больше сторониться его, сочувственно посматривали на него издали, стараясь не задевать в раздевалке, коридоре. Максим стал невпопад отвечать на уроках, даже путал предметы. Он во все глаза смотрел на доску, где учительница что-то писала, а ему казалось совсем иное.
Ему казалось, будто это сама Софья, молодая жена Шлимана, пораженная великолепием красочных фресок тронного зала царя Приама, едва справляясь с волнением, пытается снять с них последнюю пыль. А рядом, за городской стеной стучит заступом сам Генри. Его глаза на рыжем от пыли худощавом лице блестят азартом кладоискателя. Он все ближе и ближе подбирается к сокровищам Древней Трои. Вот он остановился перевести дух, снял широкополую шляпу и, вынув из кармана тонкий батистовый платок, надушенный женой, сначала подносит его к лицу, вздыхает полной грудью, а уж затем обтирает им свою значительную, блестящую от пота лысину и лишь потом шею, лоб, грудь.
А вокруг легкий гул голосов — это последующий за открытиями и находками восторг толпы, возгласы зевак, восхищенные приветствия великому археологу…
И ведь что странно, подвиги Валерия Чкалова и челюскинцев в свое время да, вызывали в Максиме огромную гордость и радость, как и у любого советского патриота, но открытия Шлимана буквально сразили. Максима поражала его невероятная, сумасшедшая вера в «Илиаду» Гомера, в свои догадки и убеждения, его фантастическая работоспособность, небесный дар чутья, талант во многих науках!.. Все-все проникло в самые глубины его сознания, рассыпав по пути не только семена, но и запустив в него свои крепкие, надежные корни.
Это и предрешило всю дальнейшую судьбу юного Максима. С тех пор он, пожалуй, больше ни о чем другом и не мог думать, как о том, чтобы совершить нечто подобное — разгадать великую мировую тайну, найти и подарить своему любимому государству клад, сделать грандиозное открытие!..
Максима качнуло раз, другой, и как бы он ни упирался, ни цеплялся за шероховатости сознания, мягко и невесомо заскользил в теплый ласковый сон.
Но история Генри Шлимана явилась, можно сказать, лишь детонатором или первопричиной преображения пока еще юного сознания Максима Мальцева. Буквально со следующего дня он зарылся в книги. Изучив домашний книжный арсенал, он все свое свободное и несвободное время стал пропадать в школьной, а затем и в городской публичной библиотеке.
Что он искал? Во-первых, он читал и создавал свой каталог великих открытий за последние сто лет. Допоздна засиживался в читальном зале, без устали пролистывал журналы и газеты. Он искал тему для… собственного открытия, ни много ни мало! И нашел. Нашел в тайнах египетских пирамид.
Увлечение Египтом стало страстью Максима. Во сне он плавал по Нилу и на всем пути от Каира до Луксора делал величайшие открытия, воссоздавал прошлую эпоху, он «видел» божественных фараонов, которые делились с ним своими сокровищами…
Внимательная мать осторожно наблюдала за сыном со стороны. Но когда литературное или, точнее сказать, теоретическое увлечение стало приобретать некие практические черты, то есть когда Максим под страшным секретом ознакомил мать со своими планами, в которых на первом месте стояла поездка в Египет, то поверг ее в шок!
Наталья Викентьевна бросилась спасать сына. Она писала письма знакомым, часами звонила по телефону, что-то тихо наговаривая в трубку, а то, закрывшись в кабинете с Александром Степановичем, подолгу совещалась.
Наконец, одно из писем принесло ей облегчение. Вместе с Максимом они срочно выехали в родной Ленинград. На Васильевском острове, на задах Художественной Академии нашли нужный дом, грязный, запущенный подъезд, насквозь пропахший блудными котами. Третий этаж, квартира 27, бронзовый звонок-вертушка…. После долгой паузы шуршания ног по ту сторону дверей, глядения в глазок, клацанья замков и задвижек дверь медленно открылась, представив в светлом проеме даму возрастом несколько старше матери Максима.
Софья Андреевна Павловская, хозяйка квартиры и давняя знакомая Мальцевых, стоя по ту сторону порога, молча разглядывала гостей. В углу большого, безгубого рта торчал черный мундштук с длинной папиросой, которая выпускала вялую струйку дыма, источая кисловато-горький запах. Короткая стрижка-каре с челкой на самые глаза, как ни странно, старила Софью Андреевну, подчеркивая ее желтоватую нездоровую кожу и большие «почечные» мешки под глазами. На плечах реденький пуховый платок, черная прямая юбка ниже колен, домашние тапочки и шерстяные носки.
— Это мы, Софушка, — виновато произнесла Наталия Викентьевна, встретив не совсем радушный прием бывшей приятельницы, — если не вовремя…, может позже?
Хозяйка, немного щурясь то ли от едкого дыма, то ли от близорукости, продолжала разглядывать прибывших. Наконец, вынув мундштук и грубоголосо кашлянув, она произнесла:
— Так это, стало быть, и есть твой сын!?
— Максимка, то есть, Максим, — быстро проговорила Наталия Викеньтьевна.
— Ну, что ж, проходите, коль так скоро приехали. — Она пропустила гостей, а сама вышла на лестничную площадку огляделась, прислушалась и после этого вернулась в свою квартиру. — Значит, говоришь, Максимкой звать, — Софья Андреевна, не скрывая подозрительности во взгляде, в упор уставилась на юношу.
— Да, — все больше и больше робея, ответил тот.
— Ладно, вижу, что не прощелыга с Лиговки…. Пошли со мной, а ты, милочка, останься здесь, вот присядь сюда, убери подшивки и присядь, — обратилась она к Наталие Викентьевне, точно к совершенно незнакомой женщине.
Софья Андреевна повернулась и пошла вдоль длинного, узкого прохода между сплошными стеллажами, которые упирались в потолок. На его полках громоздились, толкались между собой, выдавливали друг друга из плотных шеренг папки, книги, снова папки и еще книги, папки…. Она шла впереди и дымила как паровоз. Один коридор, вернее проход, сменялся другим, который был либо чуть уже, либо шире.
У Максима было такое впечатление, что он попал в какой-то архив, а не в жилую квартиру. Пахло старой бумагой, казеиновым клеем, пылью и мышами. Повсюду было полно мусора. Слабые лампочки с коническими черными абажурами придавали казенный, неуютный вид.
Наконец, грубо, по-мужски толкнув небольшую дверь в нише стеллажей, она ввела Максима в маленькую комнатку с письменным столом и включенной настольной лапой, поскольку единственное окно было занавешено плотной портьерой. Было странно, что стол был чист и пуст.
— Садись, — пыхнув в лицо Максима папиросным дымом, проговорила хозяйка. И, положив мундштук с недокуренной папиросой на край стола, взялась за стремянку. Она поднялась на несколько ступенек и стала шумно перебирать папки. Некоторые доставала с полок, близоруко разглядывала обложки, что-то бубнила, покашливала и опять ставила на место.
Максим сидел смирно. Он разглядывал одиноко стоящую на столе лампу, которая, изящно выгнув тонкую ножку-шею, походила не то на вопросительный знак, не то на грустную птицу с печально опущенной головой-плафоном. Он боялся смотреть на хозяйку квартиры, которая, чертыхаясь и покашливая, продолжала перебирать папки. «Сколько же здесь всякого разного…. Что же она собирается мне показать, неужели что-то новое по Египту!?» — со сладким предвкушением думал Максимка.
— Ну вот, нашла, — громко сообщила хозяйка и стала спускаться вниз. — Здесь, — проговорила она как-то странно и аккуратно положила пухлую, изрядно потрепанную папку на стол. — Я надеюсь, молодой человек, ты найдешь, что ищешь, — добавила она тише.
Она вдруг вся как-то опала. Опустились плечи. Капризно сломались уголки губ. Подернулись печалью глаза. Весь вид говорил о том, что она опечалена.
— Покойный Аркадий Николаевич…, мой супруг…, последнее время часто в нее заглядывал…, мог до утра просидеть, перебирая странички…, — задумчиво проговорила хозяйка и нежно погладила папку своей узкой сухой рукой. — Открывай и читай, читай здесь, с собой не дам, — она опять вернулась к своему жесткому, деловому тону, — не теряй времени, молодой человек, работай, а я напою чаем твою мать, потом тебя, — уже от дверей произнесла хозяйка, и вышла.
После таких откровенных слов Максиму было немного не по себе. Ему доверяли чью-то тайну. Причем тайну, судя по всему, очень дорогого и близкого хозяйке человека, которого уже нет среди живых, который много часов, а может дней или даже лет потратил, собирая эту папку, думая, размышляя над ней, и вот сейчас он прикоснется к этой тайне, прочтет чужие мысли, окунется в чужую, прошедшую жизнь….
Максим был убежден, что перед ним лежит материал по Египту. Ну, а как же иначе, если мать, прекрасно зная, чем он занимается, написала этой…, Софье Андреевне, а та ответила….
Он подтянул к себе папку. «О, какая тяжелая…, ну-ка, ну-ка, что здесь написано… «К легенде о Золотой Бабе», — у Максима округлились глаза, — что за бред!?» Он даже оглянулся на дверь, словно хотел убедиться в шутке грубоватой хозяйки. Но там никого не было, и дверь была плотно прикрыта: «Что еще за Баба, да к тому же Золотая…!? Та-ак, что-то исправлено…, ну-ка, ну-ка…»
«К легенде» было твердо и решительно перечеркнуто несколько раз чернильной ручкой, даже темнела небольшая клякса, говорящая о решительной поспешности этого действия. «Ого, значит надо читать просто: «О Золотой Бабе». Ну что ж, раз это не шутка и не розыгрыш, посмотрим,» — и Максим потянул за конец тесемки. «Бантик» распался, и верхняя обложка облегченно подпрыгнула, словно приглашая побыстрее заглянуть внутрь. Однако Максим медлил. Ни с того, ни с сего его охватило странное, тревожное чувство. Он вдруг увидел себя маленьким, растерянным, одиноко стоящим у незнакомой двери, робко переминаясь с ноги на ногу. А за ней, по ту сторону притаился загадочный и опасный до безумия, до отчаяния, до мурашек на спине, совершенно другой мир. И если дверь отворить и перешагнуть порог….
Тяжело вздохнув, Максим толкнул дверь… — открыл папку.
…В комнатку несколько раз тихо заходили и, постояв с минуту, уходили, осторожно притворив за собой дверь. Раза два приносили чай с бутербродами. Но через некоторое время уносили его обратно вместе с нетронутой едой.
Для Максима здесь, в этой комнате время остановилось. Оно стремительно унеслось в прошлое и теперь было далеко. Оно металось между веками и столетиями, между странами и континентами, легко преодолевая гигантские расстояния. Мелькали люди, лица, дворцы и развалюхи, бешенные, случайные удачи, мнимое счастье и страшное горе, слезы радости и реки крови. Удивительные реальные и вымышленные истории, легенды, сказания. Пристрастия людей и жертвенность в пользу веры…
Максим шагал по истории своих предков. Раздув ноздри, жадно вдыхал запахи прошлого. Вглядывался в черные, полудикие, раскосые глаза, в зрачках которых бешено плясал гибкий, желтый огонь, плавно переходящий в удивительную золотую скульптуру обнаженной женщины.
Максим вздрагивал. Отрывался от пожелтевших листов. Удивленно смотрел на настольную лампу, мысленно оставаясь там…, по ту сторону действительности. И вновь отправлялся в путь за едва видимым золотым свечением, которое исходило из-за далеких, страшных гор, на границе с Азией, заросших непроходимым черным лесом, что называлось красивым, древним словом — Югра!
Он упорно шел, не обращая внимания ни на что. Ни на фальшивый, жалобный плачь пурги, ни на тягучее волчье завывание, ни на злобный, недовольный гомон людей в звериных шкурах, которые с коварным прищуром, полным негодования, взирали на него из-за каждого дерева. Он продолжал идти упрямо, терпеливо. Жадно глотая страницу за страницей. Пьянея. Все больше и больше завораживаясь невероятной, фантастической тайной! Разгораясь смоляным корневищем на ветру, он уже страстно желал открыть эту тайну, подарить ее своей стране, миру! Чтобы это ему ни стоило!..
Тогда ему так и не удалось просмотреть до конца все материалы и папки. Через месяц после их визита, Софью Андреевну арестовали. НКВД конфисковало все ее имущество вместе с архивом. А в сентябре тихо и, как позже выяснилось, своевременно умер отец, не дотянув до пятидесяти пяти.
Первая страна Советов ощетинилась, все крепче и крепче сжималась в мощный кулак, выдавливая из себя врагов и провокаторов, очищая свои партийные и руководящие ряды от гнили и нечисти. Шел тревожный, обличительный, призывающий граждан к повышенной бдительности тридцать седьмой год.
* * *
К операции Нярмишка готовился долго и тщательно. На низком столике он разложил весь свой нехитрый инструмент.
— Агирись, девочка, помоги, придержи ему голову, а я попробую развернуть его, — старик взялся за край шкуры, на которой лежал больной парень и потянул ее на себя. Но тот не шелохнулся. — Нет, Нярмишка старый стал, слабый, не терпит спина, не терпят руки, надо звать Потепку. Пойди, девочка, позови Потепку, мне не справиться.
Пока девушка ходила за подмогой, старый шаман опять взялся за свои стеклянные баночки с жидкостями, мазями, порошками. Он осторожно доставал их из берестяных туесов, открывал, долго нюхал каждую и снова закрывал.
Аккуратно, с небольшим наклоном поставил в чувал к самому огню несколько смоляных поленьев, специально припасенных к этому случаю. Проследил, как они ровно, дружно взялись, ярко осветив избу.
«Ну, где их носит, помощничков!?» — беззлобно проговорил Нярмишка, бросив вопросительный взгляд на низенькую, квадратную дверь.
Потепка не вошел, ввалился этаким «семилапым» (медведем). Его вид мог испугать кого угодно, даже в самое светлое время: низкого роста, с громадными, ниже колен руками, неожиданно маленькой головой, будто вдавленной в широченные, могучие плечи. Черные как уголь, прямые волосы почти горизонтально лежали на плечах, а спереди, у самых глаз, были криво подрублены, видимо самим хозяином. Сзади сопкой бугрился горб.
Это был парень лет двадцати пяти, специально пришедший с другой стороны Камня за Нярмишкой. Он пришел помочь старому шаману вернуться в родные места, помочь ему преодолеть не близкий путь.
Потепка обладал невероятной силой. Он мог довольно легко удержать упряжку из четырех быков-оленей. На его поясе висела приличная гирлянда медвежьих клыков, добытых им за много лет охоты на «семиухого». Причем, зверя он брал всегда в одиночку с помощью пальмы (большой кованый нож, прочно привязанный к длинному шесту) да верного друга Несха, ставшего к этому времени старым, слезливым, облезлым кобелем, который по сей день продолжал преданно и верно служить своему хозяину.
Горбун молча выслушал старика и взялся за шкуру. Вместе с Агирись, которая бережно поддерживала голову, осторожно уложил глубоко спящего больного головой к чувалу.
Смазав руки какой-то черной, пахучей жидкостью, Нярмишка начал ощупывать обгоревшую часть лица парня. Он очень внимательно исследовал спекшиеся бугристые участки, долго трогал размягченную от обильного медвежьего жира кожу, припадая ухом к груди больного, закрывал глаза и слушал. Затем так же внимательно и долго разглядывал руки. Откинув шкуру, осмотрел заживающие колотые и резаные раны и, видимо, остался вполне довольным состоянием больного, поскольку стал быстро готовиться к главному…
Старик ловко и быстро перехватил запястья парня кожаными ремнями и привязал руки к лежанке. То же самое проделал и с ногами. Затем, обмакнув палец в одной из своих лекарственных баночек, он осторожно помазал им некоторые места на обожженной части. После чего бережно, как некую хрупкую драгоценность достал из своих деревянных ножен серхи — узкий острый нож.
Агирись каждый раз обмирала, когда дедушка доставал свой волшебный нож-серхи, нож-лекарь. Широко раскрыв глаза, она всегда завороженно следила, как этот серхи, казалось, делая людям больно, на самом деле спасал их от страшных болезней или ран. Для нее это всегда было чудом!
Вот и сейчас девушка заметно вздрогнула, увидев, как короткой молнией блеснул холодный металл.
— Держи голову, — хрипло проговорил старик, обращаясь к горбатому Потепке, — только мягко держи, как рябчика. Йо…, кай-о, кай-о….
Подержав нож на огне, старик склонился над больным.
У Агирись все внутри задрожало. Всякий раз ей казалось, что это над ней склоняется дедушка со своим холодным острым лекарем. И всякий раз она не могла оторваться, трепетала осиновым листом, глядела во все глаза на кончик ножа, уверенно входящего в чье-то тело.
Едва касаясь пальцем новой кожи на лице, Нярмишка что-то выискивал под ней. Наконец, он замер, чуть заметно вздохнул и, убрав палец, опустил на то место лезвие серхи, делая уверенный, неглубокий надрез. Тотчас выступившая кровь тонким, блестящим ручейком побежала по глянцевой щеке вниз к уху. Агирись опомнилась, кинулась к больному и начала привычно прижимать к ранке пучок тончайшей, хорошо размятой в руках березовой стружки. А Нярмишка продолжал дальше надрезать известные только ему места взбугренной кожи.
Если бы его спросили, кто его научил этому, он бы навряд ли ответил или сослался бы на свою собственную практику. А ведь на самом деле ничего здесь мудреного не было. Жители тайги, промышляющие охотой как основным своим ремеслом, с самого детства великолепно знали анатомию любого животного или птицы. По аналогии с ними они знали и свои, человеческие внутренности. И, конечно, примечали, как зверь лечится от ран или болезней.
Нярмишка наверно смог бы и сам объяснить, что огонь заставил сухожилия и мышцы лица сократиться, а на этом сокращенном мышечном каркасе народилась новая, жесткая, словно панцирь кожа, потянувшая на себя более эластичную старую, создав перетяжки да неожиданные складки. А это лицо. Вот старый Нярмишка и решил ослабить эти мышечные узлы насколько можно.
При первом надрезе больной вздрогнул, перестал ровно дышать и постепенно медленно напрягся. Он не открывал глаз, но по всему было видно, что он проснулся и прислушивается к обстановке. При втором надрезе он опять вздрогнул, дернул привязанными руками, сжал пальцы, отчего сразу полопалась молодая кожа на ладонях. Закапала кровь.
— Терпи пыгрись, терпи мальчик, — проговорил, как мог ласково старик и неглубоко утопил свои пальцы под левым ухом больного. Через какое-то время руки парня обмякли, и он вновь задышал ровно, спокойно, сонно.
Агирись ловко работая «ватой» с изумлением наблюдала за очередным волшебством своего дедушки. Она отказывалась верить в то, что происходило на ее глазах.
Точно отцепилось от чего-то и поползло на свое «законное» место верхнее веко… Выровнялась кривизна губ. Ослабла, а потом и вовсе сошла на нет неприятная натяжка между основанием носа и щекой…. Лицо приобретало прежние черты. Немного портил зарастающий шов от ножевого пореза. Но это уже не ожог.
А Нярмишка уже разминал в пальцах темные, хрупкие комочки и посыпал образовавшейся пыльцой ранки.
— Хорошо…, молодец…, настоящий, однако, мужчина этот пыгрись! — старик не скрывал восхищения больным. Стряхнув остатки пыльцы с рук, он стал развязывать ремни…
— Положи-ка его, Потепка, обратно, как раньше был, пусть его ноги греются. И иди себе, айда иди, готовься к дороге. А я, — поспешил добавить старик, будто ждал встречного вопроса внучки, — я еще здесь побуду, те-то гости вернутся ведь, идолы, и… — он сделал небольшую паузу, глядя на догорающие поленья, — наделают беды-то еще немало….
* * *
— Наши едут! — влетев в каюту, выдохнул радостный Гоша.
Проспав почти весь следующий день, они долго готовили ужин.
Еда заканчивалась. Круп, сухарей, да и соли осталось дня на три, не более. Поэтому искушенный в дальних походах механик, пока они спали, наловил пучеглазых, серебристых чебаков с оранжевыми плавниками. Наловил много.
Пока чистили рыбу, варили, ели, потом еще пили чай, с веточками смородины, солнце окончательно запуталось в густых ветках разнолесья. А когда мыли посуду, то небо опять стало походить на несвежую простыню. Вот тут-то и вернулась поисковая группа с капитаном.
Принимая конец веревки с лодки, Максим поразился, насколько серыми и угрюмыми были лица сослуживцев. А на капитана вообще было страшно смотреть. Его глаза буквально резали все на своем пути…. Поднявшись на катер, он тотчас закрылся в каюте.
— Что, что произошло!? Что случилось!? Вы не взяли его!? Он что свалил, ушел от вас, этот «контуженный»!? Или замочить пришлось!? Ну, че вы, черти, молчите!? — посыпались вопросы прибывшим, едва капитан покинул палубу.
— А пацаненок где, вы оставили его!?
Не дожидаясь ответов, Максим вдруг понял, что произошло что-то чрезвычайное. Он еще не услышал ни одного слова от угрюмых, помятых верзил, а на плечи легло что-то тяжелое и вязкое.
— Да, старик там, точно леший!.. Маленький, белоголовый, кривоногий, в драных шкурах. Как из-под земли, зар-раза, появился, давай нас мясом кормить, чаем каким-то, как деготь, поить… Ну, я нажрался от пуза и ничего больше и не помню. Очнулся, когда товарищ капитан пинать нас начал. Потом дристали да блевали, пока все, что съели не вышло… — торопливо, полушепотом начал Серега Анохин.
— А я, — продолжил второй, — дак, никак в ум себе не возьму, ну, во-первых, как он появился на ровном месте, этот дедок?! А во-вторых, я потом тщательно все осмотрел и ни костей тебе, ни углей от костра, ну никаких тебе признаков, что там кроме нас еще кто-то был… — и красноармеец Лаптев красноречиво почесал затылок. — И присниться не могло, вон из меня че перло и через верх и через низ, всю поляну изгадили. И, — он оглянулся на дверь каюты и тихо добавил, — и капитана тоже в обе дырки…
— Я, как и Леха не поверил бы, что это все было не во сне, — теперь и второй робко бросил взгляд в сторону каюты, — если бы не…, — он опять оглянулся и развел руки в стороны, — все патроны исчезли и из винтовок, и из подсумков. И у меня, и у Лехи.
— Это, леший был мужики, зуб даю, леший!..
И все как по команде посмотрели на устье ручья.
— Да бросьте вы жути-то нагонять, комсомольцы никак, а в бабкину брехню все еще верите, — неуверенным голосом проговорил вдруг Гоша и вопросительно посмотрел на Максима. И тут же все остальные уставились на своего сослуживца из Подмосковья. Как никак, а городской.
И Максима вдруг, кто за язык потянул.
— Да-а, друзья, — начал он вкрадчивым голосом, отчего даже самому стало неловко, — влипли мы с вами по самое «не хочу»!
Он заговорщицки посмотрел в сторону леса, потом снизу вверх на своих сослуживцев, покачал головой и поежился как от холода.
— Я вам друзья вот что скажу, здесь, в глухой и недоступной тайге, вдали от какой-либо цивилизации довольно часто встречаются всевозможные природные аномалии. Здесь по… несколько иным, так сказать, законам живет и развивается флора и фауна. Трансцендентальность в подобных девственных местах встречается гораздо чаще и вовсю хозяйничает над людьми и животными. Эти явления принято называть мистикой. И произносят это слово обычно с некоторой иронией. Потому что философская наука не в силах объяснить эти явления, хотя она и не стоит на месте…. Мы все еще, уважаемые товарищи, увы, окружены тайнами. И чем дальше, грубо говоря, в лес, тем больше др.…, то есть тайн. И то, что испытали на себе Леха с Серегой, уверяю вас, это всего лишь невинные цветочки…
Трое амбалов, не дыша, раскрыв рты, слушали Максима. Они ровным счетом ничего не поняли, но все равно боялись шевельнуться.
— Да брось ты…, — сделав глотательное движение, наконец, хрипло проговорил Гоша. Ему казалось, что как и давеча, Максим вот-вот рассмеется и превратит все в шутку.
— Заткнись, придурок! — накинулись на него очевидцы.
— Ты там был!?
— Погоди, погоди мужики, — остановил их Максим, — попробуйте вспомнить еще что-нибудь необычное. То чему вы все удивились. Ну?
— А че еще-то? — задумался Леха Лаптев. — Вроде все рассказали.
— Погодь, погодь, Леха, а следы-то! — чуть не шепотом выдавил из себя Сергей.
— Да, мужики про следы-то забыл, — встрепенулся Леха и опять поглядел на притихший лес. — Значит, ну, когда это, мы стали мыться в ручье, в том, что светлый, а на песочке… волчий след. И след, я вам доложу, с мой кулак, — для пущей убедительности Леха поднял руку и крепко сжал пальцы. Все уставились на солидных размеров увесистую кувалду. Он и сам с удивлением рассматривал свой кулак, будто впервые его видел. — Это же не волк, это… крокодил…, тигра целая! — выпучив глаза, произнес взволнованный Леха. — Серега, подтверди.
— Да, мужики, не скажу, что много, но повидал я волков, но что б с такими лапами!..
— Стой, стой, стой, — опять зачастил Леха, — скажи! А тебе, ну пока мы спали, не че такое не виделось!?… Мне так все время вроде, как снилось, то рожа старика с хитрющими глазками-щелками, то волчья голова, то старик, то волк!.. А то… чудовище какое-то мохнатое и без головы!..
— Да, да, да, — начал кивать головой Сергей, — почему я сразу…
— Ну, вот, друзья мои, — не дал договорить Максим, — я думаю теперь даже ребенку понятно, что вы стали свидетелями трансцендентального процесса. Лично я вами горжусь! — он восхищенно посмотрел на «героев». — Наука будет благодарна вам.
— Погоди, погоди, Максим, — взмолился опять Гоша, — как это «трансц….», ну, как ты говоришь, что это такое!?
— Приехали! — чуть возмущенно и обиженно вырвалось у Максима. — Ты что, издеваешься!? Ты слышал, что ребята говорили!?
— Ну!
— Что ну, баранки гну! Они же русским языком тебе рассказали, именно тебе Гоша, я это знал гораздо раньше. Они стали свидетелями, как некое существо легко и элегантно на их глазах превращалось из одного вида в другой. В данном случае из старика в волка и обратно. Да еще во что-то непонятное, безголовое. Так, нет, я говорю друзья!?
Оба очевидца отчаянно затрясли головами. А на Гошу так взглянули, что тот решил больше не задавать вопросов.
— Ну, что тут не понять?! — Максим с удовольствием дурачил своих сослуживцев. Ему было забавно наблюдать за этими жлобами. Тем более, он был уверен, что назавтра, по утру они отправятся, не солоно хлебавши, в обратный путь. Он уже смирился с тем, что командир их бестолковый, раз лезет нарожон в чужой монастырь. Да и сомнение вдруг стало зарождаться по поводу вины этого неуловимого агента по кличке «контуженный». Что-то здесь далеко не так, раз вогулы прячут его у себя и водят их за нос.
Но Максим ошибался на счет отхода назад без боя.
Утром капитан был другим. Теперь он был собран. Бешенство в глазах улеглось, но холодный, железный блеск остался. Если бы солдатики знали, что ему попросту деваться некуда, что нет у него пути назад, то и отнеслись бы к нему с пониманием и, возможно, разделили бы с ним его тревогу и озабоченность.
— Со мной идут, — без предисловий и не глядя на подчиненных, отрезал капитан, — Анохин, Епифанов и… — тут он поднял глаза и, смерив взглядом Максима, неуверенно добавил, — ну и… ты, Мальцев.
Теперь уже не было радостного «есть», все стояли, глядя куда-то в себя, помня вчерашний разговор.
Один Максим совершенно искренне удивился. Не удержался и спросил:
— Товарищ капитан, мы что… снова пойдем искать «контуженного», я правильно вас понял?
— Правильно, правильно! — брызгая слюной, выкрикнул командир. — Что, на катере спокойнее сидеть!?
— Да я не об этом, я…
— Все, шабаш! Полчаса на сборы. С собой взять сухой паек и по два полных боекомплекта.
И все же капитан был другим. Он еще больше замкнулся, был сосредоточен и постоянно напряженно думал. Собирался тщательно. За завтраком выпил только кружку чая.
— Кузьмич и ты, Лаптев! — капитан встал из-за стола, поставил недопитый чай и строго посмотрел на всех. — Ждете нас трое суток. Сейчас семь сорок одна, двадцать первое число, месяц май, — продолжая смотреть на часы, он сделал паузу. — Если двадцать пятого нас не будет в это же время, снимаетесь и рвете обратно без остановок. Лаптев, прямо к майору Шубникову в штаб и доложишь по всей форме, четко и подробно, и только ему.
Капитан стоял строгий, подтянутый, даже немного торжественный.
— Как понял, Кузьмич, — обратился он вдруг к механику и капитану судна.
Тот вздрогнул, быстро вскочил и, вытянув руки по швам, неожиданно громко выкрикнул:
— Так точно…, есть…, то есть… понял…, товарищ командир!
— Вот и хорошо, вот и ладненько, — впервые за последние дни улыбка, наконец, тронула сухие губы капитана. — Все, как там на флоте, по местам стоять, с якоря сниматься…, кто со мной вперед на выход.
На этот раз лодка шла гораздо быстрее. Кто-то один из троих по очереди, кроме капитана, сидевшего неподвижно, в глубокой задумчивости, постоянно шел или неспешно бежал вдоль берега. Там, где невозможно было идти, садился в лодку. Но едва возникала возможность, он опять высаживался…. Остальные двое усердно работали шестами.
Прошли озера, брошенные сооружения охотников. Речушка еще пуще запетляла, выгибаясь то вправо, то влево. Словно выматывала тех, кто хотел бы подсмотреть некую ее тайну. Наконец, устало обогнув крутобокий выступ правого берега, она сдалась и указала своим, почти прямым руслом на огромное дерево, одиноко стоящее вдали. И с этого места всем казалось, будто бы это из под него она и выбегает.
— Смотрите, смотрите, что это там!?… — выбросив руку, Гоша указывал на ближайший березняк.
— Ну, и что ты там узрел? — резко отозвался капитан.
— Да так…, наверно показалось… — Гоша вдруг смутился, коротко пожав могучими плечами.
— Что показалось, говори, не дергайся, — капитан стал строже.
Остальные продолжали вглядываться в сиреневый ажур молодого березняка.
— Да так, — Гоша бросил виноватый взгляд на сослуживцев, — будто…, вроде как…, старик…, то есть волк, — быстро поправился он, — был там… за сухарой…
— Стоп машина! — ноги выбросили капитана из лодки. Благо, берег был совсем рядом, черный борт мягко касался голых кустов. — Показывай, где ты его видел, — голос командира враз изменился. Он был сухой, хриплый, слегка вибрирующий.
— Так там, товарищ капитан, вон за той сухарой наклоненной.
— Анохин, Мальцев ориентир понятен!?
— Так точно! — в один голос отозвались оба.
— Зашли слева, рывком! — капитан отдавал команды на ходу. — Епифанов, а ты за мной. Бе-егом!..
Щербак легко преодолел небольшое пространство, отделяющее берег от сухары. Перемахнув через нее, он закрутился на месте, держа наган на изготовку. Тонкий голый березняк далеко просматривался вглубь, но никаких признаков старика или вообще движения… «Ну, и где он, этот пень трухлявый!?» — капитан слегка запыхался, но не столько от бега, сколько от возбуждения предстоящей встречи с врагом. Он продолжал вглядываться в глубину березняка, нежно поглаживая указательным пальцем овал спускового крючка.
После той памятной встречи старик стал личным врагом капитана, который так и не оправился от подлого, как ему казалось, и коварного удара. Как в молодости, когда перед дракой каждый ждет, кто же нанесет первым удар, чтобы потом с негодованием и правом оскорбленной стороны броситься в яростную схватку, отстаивать собственное достоинство, стереть в порошок противника.
— Ну, я же говорил волк, — раздался за спиной у капитана прерывистый от бега голос Гоши.
— Что!? — оторвался от своих мыслей Щербак. — Какой еще волк!?
— Ну вон, смотрите! — Гоша наклонил винтовку и стал тыкать штыком в какие-то глубокие на талом снегу лунки, которые медленно наполнялись свинцовой водой. Капитан, все еще ничего не понимая, присел на корточки перед этими лунка и только тогда зябко вздрогнул, поняв, что он видит перед собой.
Отпечатки лап были свежими и четкими, но главное — огромными!
— Ты…, видел его!? — Щербак почувствовал, как обдало холодком шею, и озноб побежал дальше по позвоночнику.
— Ково?… Волка?
— Нет, Бабу толстую с коровой…, дундук! — капитан поднялся и уставился на Гошу.
— Не-ет, не особенно…, он как-то мелькнул, — рослый красноармеец махнул перед своим лицом ладонью, — р-раз и нет его.
— Ладно, все, отдыхай служивый. Да, Епифанов, мне показалось, что ты сначала сказал «старик», а потом «волк». Так, нет!?
— Так точно…
— Ну и…, почему «старик»?
— Ребята… вчера сказывали…, будто бы какой-то старичок, ну… стало быть тот, которого они видели, превращается то в волка, то… обратно!
— Что!?… Что за чушь ты несешь!.. Как превращается?!.. Ты думаешь, что говоришь?!.. Обалдуй! — Капитан смотрел на подчиненного и диву давался его дремучести. — Ты комсомолец, нет, Епифанов?
— Никак нет пока, заявление подал в прошлом месяце… — Гоша сильно сконфузился и решительно не знал как себя вести.
— Думаю, тебе следует забрать заявление Епифанов, слаб ты еще для комсомола, очень слаб.
— Так, товарищ капитан, — обида захлестнула Гощу, — я это…, я тут ни при чем, это Мальцев так сказывал, а я что, я повторяю. — Большой, неуклюжий парень топтался на месте, месил чавкающий под ботинками снег.
* * *
После операции Оула окончательно пришел в себя. Он проснулся от сильного жжения всей правой части лица, будто его опять прижимали к раскаленной плите. Вокруг было тихо. Открыв глаза, он встретился с полумраком. Едва различимо, будто живой оранжево мерцал двускатный бревенчатый потолок. Где-то совсем рядом малиново позванивали остывающие угли то ли в печи, то ли в костре. Пахло шкурами, чем-то кисловатым и затхлым. Тело было тяжелым, оно напоминало о себе каждой клеточкой, каждой частичкой. Оула отчетливо чувствовал, где и в каком месте еще болят раны, где зудятся заживающие. Лежать было тепло и удобно.
«Интересно, где же я, — начал, наконец, размышлять Оула, — такое чувство, что я где-то рядом с домом! Но как я мог сюда попасть, если это действительно так?! Кажется, и Элли несколько раз приходила…, и еще кто-то и слова, все время слышались какие-то знакомые, но уж больно не понятные! Где же я, на самом деле? Может у кареллов?! Но как мог туда попасть!?…» — Оула попытался приподнять голову, но тотчас шею и что-то в спине сильно ожгло: «Да, в этот раз я сильно ослаб…» О еще больше расслабился и не заметил, как уснул.
Оула стал чаще просыпаться на всякие звуки, возникающие в избе и вне ее. Всякий раз, проснувшись, он напряженно вслушивался в голоса, шорохи, шаги. Ему важна была всякая информация. Но от напряжения быстро уставал и погружался в спасительный для него сон.
Чаще всего Оула видел склоненное над ним хорошенькое, круглое, с большими печальными глазами девичье лицо. В этом лице было столько сострадания, столько доброты и тепла, что у Оула щемило в груди и все обмирало. Он видел себя через эти влажные глаза. Видел и тоже жалел. А бывало, что девушка приносила с собой другое, игривое настроение, и тогда на Оула смотрели смешливые, еще более раскосые, призывно искрящиеся глаза. Они кокетливо помахивали ресничками, поднимали Оула с постели, звали с собой.
В такие моменты в него будто вливалась сила, он чувствовал, как здоровье возвращается к нему.
Сколько раз он пытался заговорить с ней…. Но едва разжимал засохшие губы, как на рот ложилась ее маленькая, легкая ладошка, будто нагретый на солнце березовый листок. Глаза округлялись и становились блестящими и испуганными. При этом она что-то тихо и строго говорила, забавно шевеля своими пухлыми брусничными губами.
Она часто поила его терпким, горьким лекарством. Осторожно приподняв голову и положив себе на предплечье, она подносила кружку к его губам и поила как маленького. И он пил, как что-то сладкое, даже самые горькие настои, что готовил ее дед. Она и кормила Оулу с руки. Давала маленькие кусочки вареной оленины. Когда она подносила мясо, нередко его губы касались ее пальцев, при этом он смотрел ей в глаза, и девушка смущалась.
Гораздо реже над Оула склонялся старичок. Он осматривал раны, касался новой кожи лица, внимательно прощупывал кожу на ладонях. А Оула, в свою очередь, рассматривал его. Старик был маленький, сухонький, но весьма подвижный и ловкий. На затылке у него топорщилась седая косица. Редкая, белая бороденка, потертая, заношенная одежда придавали старичку какой-то несерьезный, а пожалуй, даже нелепый вид, отчего Оула не особенно доверял ему как лекарю.
А вот третьего визитера Оула боялся пуще всего на свете. Едва, еще по ту сторону дверей приближались тяжелые, шаркающие шаги с небольшим припаданием на одну ногу, как Оула весь съеживался, он не знал, куда себя девать…. Шаги приближались, а Оула начинал буквально гореть от стыда и отчаяния! Когда хлопала дверь, и через некоторое время над ним черной тучей нависало некое существо с широченными плечами, посередине которых словно шишка торчала маленькая мохнатая голова, Оула крепко зажмуривал глаза, как перед страшным судом. Хотя лицо этого существа было достаточно добродушным, оно источало легкое удивление и недалекость. И звали это существо Потепкой. Оула боялся не самого Потепку, будь он еще хоть трижды шире в плечах, а того, что тот с ним делал.
Подходя к больному, этот плечистый парень неожиданно оказывался осторожным и нежным. Он снимал тяжелую медвежью шкуру, которой был укрыт больной, поднимал ему ноги и вытаскивал из-под него шкуру, на которую больной ходил. Затем с бесстрастным, равнодушным лицом обтирал больного и, подсунув под него свежую шкуру, аккуратно укрывал его «медведем», разворачивался и вразвалочку уходил, унося под мышкой то, что Оула пока сам не мог вынести, невольно демонстрируя при этом свой высоко торчащий, горб.
Что бы только Оула не отдал, чем бы не пожертвовал, лишь бы избежать хоть как-то этого жгучего позора. Каждый раз, когда «медбрат» уходил, лицо Оула еще долго пылало от стыда. Желание поскорее выздороветь, встать на ноги и самому ходить на улицу оправляться, было настолько велико, что он, превозмогая боль, начал делать попытки подняться.
Но они каждый раз заканчивались плачевно. Открывались и кровоточили раны, так и не зажив, лопалась молодая кожа на ладонях, добавлялись ушибы при падениях.
Агирись стала чаще наведываться, а старый лекарь добавил горечи в лекарство.
Но больше всего Оула мучил вопрос, где же он на самом деле, где он находится. Напряженно прислушиваясь к тихим разговорам, он сделал первый и важный для себя вывод: вокруг него люди нерусские. Он ни разу не слышал русскую речь. Второй вывод был, по меньшей мере, странен и даже страшен. Оула казалось, что некоторые слова ему знакомы, что он их когда-то знал, но забыл…. Его все чаще стала посещать абсурдная мысль, а не попал ли он в прошлое. Кисловатый запах прелых шкур, дыма, сухой земли, сырого мяса, древесной гнили и многого, многого другого, что-то ему напоминали, но память упорно, ни в какую не хотела открываться.
«Может, я все еще сплю… или живу в другом мире?! А!»— вдруг что-то лопалось внутри… «Я…, я же умер, умер еще там…, в вагоне!» — Оула отчаянно начинал метаться. Он терял чувство реальности. Начинал громко, как ему казалось, кричать, звать близких. Сбрасывал с себя тяжелого «медведя», пытался встать, пока сильная боль не трезвила или не сражала его наповал и не бросала в пустоту забытья.
И каждый раз, когда возвращались чувства, Оула по-детски радовался, что он жив, что все еще живет на этом свете, ощущает его свет, чувствует запахи…. Особенно запах девушки с глазами как ночное небо. В ее запахе было что-то вольное, чистое и сладкое. Каждый раз она приносила с собой запах солнца, который пропитал ее одежду. Запах хвои и весеннего ветра, запутавшегося в складках ее платка. А руки пахли березовым соком, брусничным листом и свежевыпеченным хлебом.
Хотелось трогать ее пальцы, гладить их, касаться губами, хотелось уткнуться лицом в платок, плечо или рукав и тянуть, втягивать в себя эти волшебные запахи здоровья, молодости, весны, и свободы!..
* * *
Оставив лодку у кедра, капитан Щербак без промедления организовал поиск.
Долгие размышления, опыт и чутье оперативника подсказывали капитану, что прочесывание местности следует вести обстоятельно, без спешки, что обязательно будут сюрпризы.
Только сейчас он осознал, насколько самонадеянной была та, первая попытка. По сути, поиска-то и не было. Отчего и вляпались, как слепые котята…. Ну а он-то сам — хор-рош, ничего не скажешь!
Обида и злость за «пощечину», нанесенную старичком-лесовичком, не давали покоя Щербаку. Кажется, в тот день он был готов сжечь весь лес вокруг, вместе со стариком и этим, неуловимым «контуженным», лишь бы отомстить. Вот и сейчас эти свирепые чувства никак не выпускали из руки нагана, который он так и не убрал в кобуру.
Поиск какого-либо жилья или его признаков они начали вести вдоль чистенького прозрачного ручья, который выбегал к кедру справа. Шли по двое с обеих его сторон. Шли молча, как на охоте. Время от времени переглядывались и подавали знаки.
Максим опять оказался с Гошей. Они шли слева от ручья. В их задачу входило не принимать никаких активных действий при обнаружении чего-либо подозрительного, а тотчас подавать сигнал капитану, связь с которым должна оставаться зрительной.
По березняку идти было нетрудно. Оттаявшая, прелая листва громко чавкала под ногами. Ломались, скромно потрескивая, веточки. Все четверо хорошо видели друг друга. Капитан шел вдоль самого ручья, то и дело бросая вопросительные взгляды на подчиненных, не забывая внимательно просматривать и свой сектор.
За березнячком дружно ощетинился молодой ельник. Терялась зрительная связь, но главное, под ногами безвольно зашуршал серый, грязный от трухи и иголок снег. Он охотно расступался, рассыпался от малейшего прикосновения, позволяя красноармейскому ботинку беспрепятственно провалиться до самой земли, где на него с хлюпаньем набрасывалась талая вода. Ноги быстро промокали. Намокали и обмотки, и края шинели. На душе становилось зябко, противно, появлялась злоба на все и всех.
Продираясь через упрямый ельник, царапая лицо и руки, хлюпая уже не только ногами, но и носом, Максим вздрогнул, услышав слева от себя удивленный и немного испуганный возглас Гоши Епифанова. Максим не раздумывая, повернул на звук. Шурша снегом, как мелкобитым стеклом, он почти равнодушно костил напарника за то, что приходится тащиться к нему явно из-за какого-нибудь пустяка.
Так и было, Гоша опять встретил волчьи следы и топтался на месте, поджидая сослуживца. Его растерянно-виноватая улыбка начинала слегка раздражать Максима.
— Что, Гоша, опять старика в волчьей шубе встретил?!
— Ты смотри, он сначала туда прошел, а потом обратно, — не обращая внимания на иронию приятеля, как заправский охотник рассуждал Гоша. — И следы — абсолютный свежак. Он че, пугает нас что ли?! Не хочет, что бы мы туда шли. А…, Максим!?
— Слушай, дружище, я мокрый до колен и, если мы с тобой не пойдем бодрым шагом, то в лучшем случае — воспаление, а в худшем…, ну я то точно копыта откину. А ты, большой и здоровый понесешь на себе мое бедное, бесчувственное тело…
— Как ты думаешь, стоит, нет, сигнал подавать капитану?
— Ты не понял меня, великий следопыт! — Максим начинал заводиться. — Ты, конечно, самый лучший охотник из всех охотников. Ты даже лучше самого себя, но умоляю, наблюдательный ты мой, пойдем и не будем смешить эти молодые деревья, это серое, мрачное небо, всех зверей вокруг вместе с твоим волшебным дедушкой-волком… Пойдем, Гоша, не заставляй краснеть мое застывшее лицо…
Охотник-сибиряк громко вздохнул, укоризненно глянул на напарника и, переступив обнаруженные им следы, зашуршал снежной россыпью.
— Вот это поступок настоящего мужчины! Я горжусь тобой красноармеец Епифанов и безмерно благодарен судьбе, что…
— Заткнись, трепло! — Гоша с неприязнью плюнул себе под ноги. — Вот скажи мне, раз такой умный, — он резко остановился и посмотрел на посиневшее лицо Максима, — почему все хлюпики, вроде тебя, всегда такие умные, болтают и болтают, а выходит, врут и врут, да еще издеваются, пока им по уху не звезданешь!?
— Виноват, Гоша, я просто жутко замерз, честное слово. Я на самом деле боюсь простуды. Слягу за милую душу.
Гоша еще раз, уже театрально, сплюнул и, махнув рукой, побрел дальше.
— И как в Красную Армию берут таких доходяг!?
Время от времени справа доносились негромкие металлические позвякивания. Это подавал сигналы Анохин по приказу капитана: один длинный, два коротких. Исполнительный Гоша моментально отвечал. Он снимал шомпол и стучал им по штыку. Получался довольно звонкий металлический звук, который далеко разносился по лесу. Максима это смешило.
Вскоре идти стало еще труднее. Молодой ельник вдруг сразу постарел. Стволы с вечно зеленой кроной взметнулись вверх, почти полностью закрыв серое небо, оставив на своих нижних отживших сухих ветках неряшливо развешенную бледно-зеленую паутину лишайников. Даже шуршание под ногами стало каким-то таинственным, тревожным.
Совсем неожиданно на пути выросло странное сооружение — низкий, в два венца сруб без окон и дверей, длиною в три-четыре шага и в высоту по пояс. Венцы из расколотых вдоль плах были закрыты сверху накатом из жердей, поверх которых нагромождены камни. Примечательным было то, что в местах соединений странной конструкции была проложена береста. Отчего шесты хоть и сильно прогнулись под тяжестью камней, но не пропали, как и само сооружение в целом.
— Я подам сигнал, — заторопился Гоша, вытаскивая шомпол.
— Да погоди ты, — Максим сморщился.
— Что ты доложишь, светлоголовый мой? Скажешь вот, мол, нашли «вещественное доказательство» того, что здесь, лет этак двадцать назад, возложили усопшего бедолагу и навеки забыли!?
— А…, а это, могила что ли!?
— А что же ты хотел докладывать капитану, мой удивительный друг…, а!? Что мы нашли секретный штаб преступной банды с бывшим главарем, ныне почившим в бозе…
— Ну, что у тебя за язык такой поганый! — не выдержал Гоша, но любопытство перебороло и, пересилив себя, добавил: — А как…, ну, как он там лежит?…
— Думаю, дорогой товарищ, он там хорошо лежит…
— Опять за свое! — дернулся Гоша. — Слушай, Максим, ну почему ты такая заноза!? Так и лезешь под кожу, так и норовишь в ухо или по зубам получить! Тебя ведь били за язык, признавайся?!
— Били, мой большой друг, и еще как били, — опять сморщился Максим.
— Вот видишь, и опять зарабатываешь на пару плюх, — повеселел Гоша.
А тем временем стало еще темнее, и редкими, белыми комарами вяло полетели снежинки. Они раскачивались из стороны в сторону, кружились, плавно ложились на голые ветки, шинель, винтовку.
— Во природа дает! Скоро лето, а здесь все еще зима прячется.
— Не-ет, Гоша, — опять не стерпел Максим, — это твой старичок куражится, непогоду на нас напускает, хочет…
— Все, шабаш, терпелка лопнула! — Гоша с самым решительным видом попер на напарника, который к этому моменту уже наполовину был мокрый и походил на усохший гороховый стручок.
— Э…, Гоша, ты куда! — Максим схватился за края своей шинели и заскакал по снегу. Он рванул в самую гущу старого ельника, хлюпая размокшими ботинками, спасая свою шею от крепкой руки сердитого сослуживца.
Так дурачась, кружа вокруг деревьев, они совсем неожиданно выскочили на небольшую площадку, где и замерли, перестав, кажется, даже дышать!..
На другой стороне площадки прямо на них безглазо глядели деревянные истуканы. Остроголовые, безрукие, они смотрели твердо, зло. Их грубо вырубленные лица были густо вымазаны чем-то бурым.
И в этот самый момент снег, будто дождавшись, когда же люди выйдут на открытое место, повалил с такой силой, как, пожалуй, и зимой-то не шел! Семь истуканов, стоявшие в разных наклонах, вмиг преобразились от мельтешения снежинок и… пошли… враскачку… безного! Заиграла мимика на их бесстрастных физиономиях, показывая то еще большую злобу, то зверскую улыбку, то опять гнев.
Мурашки поползли по затылку Максима.
«…Отче наш. Иже еси на Небесех! Да святится имя Твое!..» — услышал он еле слышимый шепот за спиной. «Боже мой…, Гоша молится!» — Максим не верил ушам, но и не хотел поворачиваться, он зачарованно продолжал смотреть на истуканов. Впервые именно здесь, в тайге он обратил внимание на удивительное явление — эффект мнимого движения от густо идущего снега.
А снег все валил и валил.
— Максим… Мальцев…! — осторожно, уже более громким шепотом вновь напомнил о себе Гоша. — Слушай, что это!?…
— Лучше не спрашивай, дружище, — не оборачиваясь, с какой-то вдруг возникшей новой неприязнью к сослуживцу ответил Максим. Он все еще был поражен поведением напарника. Отказывался верить, что кандидат в комсомольцы — поповец, верит в Бога! Это чудовищно! Вот в таких ситуациях и выясняется, кто есть кто.
— Я серьезно, Мальцев…, я ничего не понимаю…, — хрипло продолжал Гоша.
«А не понимаешь, какого хрена бухаешься в ноги религии, носишь в себе этот опиум!» — хотелось бросить в лицо сибирскому бугаю с дореволюционным сознанием.
— Мы с тобой в далеком прошлом, товарищ. Мы с тобой попали в языческие времена. В царство духов, идолов и полного невежества.
— Опять ты за свое…, — миролюбиво, но с обидой пробубнил Гоша.
— А если еще серьезнее, любознательный ты мой, то эти вот деревянные изваяния, эти идолы называются мэнквами, то есть злые лесные духи или воины, охрана одним словом.
— Как охрана…, а что они охраняют-то тогда!?
— А охраняют они, милый человек, то, что мы хотим у них украсть, отобрать, ну то, что мы уже делаем.
— Как это!?… — Гоша округлил глаза.
— Это, приятель, тебе уже не понять, — устало отозвался Максим, чувствуя, что простуда все же успешно вселилась в него.
— Ладно, не понять! Говори, не выделывайся или опять врешь, как сивый мерин?! — настаивал напарник.
— Во, во…, а ты, чудило, уши развесил. — Максим сломал несколько еловых лап, смахнул снег с трухлявой колодины, и, разложив на ней ветки, присел. — Сигналь капитану, красноармеец Епифанов.
— Ах, да, — спохватился Гоша и принялся отстукивать шомполом.
Снег, как внезапно начался, так внезапно и перестал. Стало светлее и чище. Да и вообще, многое изменилось вокруг. Грозные истуканы в снежных шапках выглядели жалкими, растерянными. Сверху вниз по древесным трещинам потянулись мокрые следы, отчего некоторые мэнквы «заплакали», поскольку эти следы прошлись по глазным впадинам. Справа, чуть дальше от площадки был виден ряд поперечных жердин, привязанных к стволам елей кедровым корнем.
Максим поежился. Вот сейчас было бы самое время просушиться, выпить горяченького чая, да хотя бы просто кипятку и можно было бы снова месить и старый, и новый снег.
Капитан с Анохиным подходили шумно, можно было подумать, что шло, по меньшей мере, человек пять. Треск сухих веток и громкое почавкивание еще можно было простить, но их говор, хоть и вполголоса был, казалось Максиму, недопустим, он это просто не понимал.
— Ну, что тут у вас?… Почему так долго молчали, паршивцы? — начал бодро капитан, едва выйдя на открытое пространство перед истуканами, и тут же осекся, увидев мэнквов… — Ш-што это такое!?
Он медленно подошел к изваяниям, фамильярно похлопал по их круглым, безруким туловищам, будто проверяя на устойчивость.
— Мальцев, а ну просвети меня, что за чучела здесь понатыканы. Смотри-ка ты, тряпочки всякие, ножики ржавые!.. Ну, Мальцев, что молчим!? — продолжая внимательно осматривать истуканов, повысил голос капитан. — Ну!?.. — Он широко расставил ноги, привычно подобрал полы шинели, заткнул их за ремень и, недолго повозившись с ширинкой, начал мочиться прямо на одного из них.
— Он говорит, будто это какая-то охрана, будто бы они что-то охраняют от нас, — торопливо доложил Гоша, пока Максим собирался с мыслями. Ему заметно стало хуже. — А еще, — не унимался Гоша, — мы там, — он махнул куда-то назад рукой, — это…, ну…, могилу их старую обнаружили, но Мальцев сказал, что, мол, не стоит Вас беспокоить и мы дальше пошли.
— Мальцев!? — капитан, наконец, повернулся к Максиму. — В чем дело, красноармеец Мальцев!?
— Вы же, товарищ капитан, прекрасно понимаете, что это языческая атрибутика, что о ней говорить, нужно дальше идти, — тихо и нехотя отозвался Максим.
— Ну, ты мне не указывай, что делать…? Ты лучше скажи, о чем говорит это искусство дикарей, — капитан красноречиво кивнул на истуканов, — они где-то рядом…?
— Вполне возможно, но… я читал, что капища нередко устраивают далеко от жилья, — высказал свои соображения Максим.
— Что такое капище? — насторожился капитан.
— Это что-то вроде обрядового места. Здесь вогулы, то есть теперь они называются манси, что означает маленькое племя или маленький народ, так вот здесь они совершают всевозможные ритуалы. Ну, там молятся, забивают жертвенного оленя, шаман камлает, то есть говорит с духами, в бубен бьет, пляшет у огня и так далее. Да вы, вероятно, читали где-нибудь или слышали, товарищ капитан о подобных обычаях северян.
— Ничего я не слышал и не читал, — капитан опять повернулся к истуканам.
— Ой, а что там такое, глядите! — красноармеец Анохин подскочил к капитану. — Дальше, да нет, вон туда, между стволов смотрите, прямо и вверх…. Видите, как будто домик на столбе…
— Ну-ка, все за мной! — Щербак ринулся в гущу ельника, куда указывал Анохин.
Едва Максим увидел культовый лабаз, обмер. Словно его спина опять превратилась в мишень. Точно опять вжикнула над головой стрела и тут же тукнула в бревно.
А капитан с Епифановым и Анохиным уже кружили вокруг лабаза, задрав головы. Сооружение действительно напоминало игрушечный домик с двускатной крышей, щедро проложенной берестой, дверцами и маленькими остроголовыми истуканчиками с обеих сторон фронтона. Этот домик был поставлен на высокий, в полтора человеческих роста еловый пень. Кожуру с пня сняли, по всей видимости, еще при установке, отчего ствол был гладким и скользким.
— Вот, товарищ капитан, смотрите, никак лестница, — Гоша очищал от снега круглое бревно с зарубками в виде ступенек, — точно, так и есть лестница, смотрите вот выступ, которым она упираться должна вон туда, перед самой дверцей, а сюда ступать. Ставить, нет?
— Ну, ставь, ставь, Епифанов, поглядим, что там эти дикари прячут, — Щербак занес ногу на первую ступеньку.
— Не-ет!.. Не-ет…, товарищ капитан! — Максим бросился к офицеру. — Нет, нельзя туда, послушайте меня, товарищ капитан, это опасно, это очень опасно, я…, я после все объясню!
— Ты что!? Что с тобой, Мальцев, у тебя что, головка бо-бо…, а ну убери руку и шаг назад, ма-а-рш! Смир-рно! Вот так и стой, умник…. Ишь, как глаза горят, ты что, пережитками прошлого страдаешь, а, Мальцев!? Я ведь мигом вылечу…
Максим и сам не ожидал, что кинется к капитану да еще схватит его за рукав. Воспоминания почти трехгодичной давности ожили в Максиме с такой четкостью и ясностью, что он даже зажмурился, чтобы не видеть, как, коротко пропев, ударит в широкую капитанскую спину стрела, как он охнет, резко выгнется от боли, качнется на неудобной лестнице и… опрокинется назад, упадет в белый чистый снег, раскинув руки.
Это произошло с ним летом тридцать восьмого года. Тогда их небольшая геологическая партия, где Максим числился подсобным рабочим, а потом коллектором, стояла под горой Отортен, что на Северном Урале, на его восточном склоне. Весь день приходилось копать разведочные шурфы по жесткой схеме, не выходя из норм и строгого графика. Работа была чудовищно тяжелой! Грунт был сплошь скальный. Приходилось больше долбить кайлом, чем копать лопатой. Полчища комаров, потом оводов и, наконец, мошки могли свести с ума кого угодно, если серьезно обращать на них внимание. К вечеру жесткая роба настолько пропитывалась потом, что становилась, будто из жести. Она плохо гнулась и громко шуршала. А каково ее было надевать утром! Мозоли на ладонях вздувались, как пузыри на лужах во время дождя, и лопались, долго не заживая.
Максим сгорал от желания найти хоть какие-то следы Золотой Бабы, пусть самые-самые незначительные и отдаленные! Мечтал хоть как-то зацепиться за какие-нибудь малейшие признаки ее расположения или хотя бы «прохождения» по этому древнему пути вдоль Каменного Пояса.
Если выдавалось свободное время, он взбирался на одну из ближайших вершин или поднимался на перевал, удобно усаживался и мысленно, оторвавшись от земли, птицей кружил над тайгой и горами. Он всматривался в, казалось, каждый камень, каждую пещерку, каждое дупло, буквально во все, где могла бы ОНА прятаться, столько лет скрываясь от людских глаз. Он на память сличал видимые им ландшафты со старинными описаниями, картами и схемами, где очевидцы видели ЕЕ или слышали о НЕЙ. Даже вдыхая, он словно пес втягивал ноздрями воздух, прислушиваясь к запахам, будто мог определить ЕЕ еще и таким образом.
А бывало наоборот, забирался в самую глухую лесную чащу и бродил, мечтая внезапно натолкнуться на золотой лучик, выбивающийся из какой-нибудь узенькой щелки в земле. Или, карабкаясь по старым, заросшим скалам, был готов с радостью провалиться в скрытый, затянутый временем лаз или пещеру, где они бы и встретились…
Так, однажды он и набрел на едва приметную тропу. Как забилось сердце…, как оно запрыгало от радости, предвкушения и еще чего-то…, когда он впервые вышел сразу к двум культовым лабазам! Максим прекрасно помнил, что он даже и не пытался хоть как-то осмыслить ситуацию, будто напрочь забыл множество предостережений из прочитанной литературы по Северу и знакомства с архивными материалами.
Любопытство и нетерпеливость настолько захватили его, что ни о какой осторожности не могло быть и речи…. Соблазн был громадным! Максим бросился к лабазам, словно внутри их лежал ключ к разгадке ЕЕ тайны, будто в них скрывалось что-то такое, что указывало путь к НЕЙ, говорило бы, где же ЕЕ искать. Даже…, если честно, неприметной искоркой проскакивала и обжигала вообще шальная мысль:»А что, если…, ну вдруг…, ну как-то случайно…, ну почему бы и не быть!»
Легко было догадаться, что бревно в зарубках, лежащее прямо под одним из лабазов и есть лестница, с помощью которой они становились доступными. Максим торопливо поставил лестницу и встал на одну, затем на другую ступеньку и едва нацелился на третью, как в бревно чуточку выше головы что-то упруго и зло стукнуло и, коротко пропев, затихло. Подняв голову, Максим не поверил глазам! В бревне торчала длинная деревянная стрела, круглая с оперением на конце из черного глухариного пера. Второй конец, то есть наконечник был костяной и наполовину вошел в древесину. В первую секунду мелькнули какие-то картинки из далекого детства, когда он на даче с соседскими мальчишками, понаделав из упругих веток луки, соревновался в дальности стрельбы из них подобными стрелам, только наконечники делали из жести и без оперения, ну и, конечно, гораздо меньших размеров.
В следующую секунду Максим почувствовал себя на этом вертком бревне с зарубками мишенью. И на него плавно, основательно стал наваливаться, проникать повсюду, прокалывать насквозь страх! Бросило в жар!.. Он боялся шевельнуться. Боялся даже моргнуть. Не чувствовал своего тела, боли в ногтях, которые тоже впились в древесину, не чувствовал ног, неудобной позы, обнаглевших комаров. Теперь он весь, все его ощущения, мысли, чувства, его прошлое и очень сомнительное будущее сосредоточились, собрались в пучок где-то между лопаток…. Ему снова хотелось быть маленьким и все это превратить в шутку, чтобы это было как бы понарошку. Он даже ощущал, как сжимается его собственная жизнь со своим маленьким миром.
Казалось, прошла вечность. Минуты бежали одна за другой. Свершение неминуемого затягивалось. Наконец, острота ожидания начала медленно спадать. В тело возвращалась чувствительность. Заныла поясница, загудели ноги. Болезненно задрожали пальцы. Между лопаток ослабло, ожило и побежало солнечным теплом по всему телу.
Максим оторвался от бревна, осторожно, без резких движений спустился на землю, убрал бревно с торчащей стрелой, положил его на прежнее место и только тогда украдкой посмотрел в ту сторону, откуда прилетело это средневековое оружие.
Никого. Все чисто и мирно. Угрюмые, мрачные ели, пышный мох, густой багульник, все проникнуто полным равнодушием и покоем. Именно тогда он впервые почувствовал, что Югра — не таежная пустыня, что это не остров, это… чей-то дом, чья-то земля, и, если хотите — планета!
Ноги плохо держали, и он присел на лестницу. Страх прошел. Пришел стыд. Было стыдно за свое невежество и мальчишество. Стыдно за едва не совершенное им…. Стыдно за только что испытанный животный страх. Тогда, сидя на бревне с низко опущенной головой, Максим зарекся не наглеть и впредь вести себя умно и трезво…
— …Та-ак, белка, опять белка и еще одна, да что они…, ах нет, вот…, ну-ка охотнички, с каких плеч эта шубка?… — капитан доставал из лабазика содержимое и сбрасывал на землю.
— Горностай, товарищ капитан. Видите хвостик-то, хвостик…
— А это что за зверюга? О-о…, рысь! Ну-ка, ну-ка, а это что за сокровища, никак здесь целая казна этих, как Мальцев сказал, мансиев что ли? — Щербак, стоящий на бревенчатой лестнице, небрежно держал в руках неглубокую металлическую тарелку. — Ты смотри, здесь и царские медяки, правда, зеленые все…, а вот и бусы из бирюзы…, да тут целый клад! А сама-то тарелочка, никак из серебра будет! — он ссыпал медяки прямо на землю и завертел посудиной. — Анохин, прими дар тайги, почисти и положи поглубже. Вернемся, сдадим в финорганы. А это еще, что такое! Ба-а, череп! — Капитан вытащил из самой глубины хранилища большой длинный череп медведя и повесил его на конек лобаза.
— Значит, Мальцев, ты знал, что здесь находилось? Вопрос, откуда? Ну, что голову повесил, докладывай, — капитан продолжал рыться в лабазике. Он доставал какие-то тряпочки, безликие куклы, ухмылялся, опять рылся… — Что молчишь, бывший геолух, не хочешь признаваться, что до службы ты этим и промышлял в своих геологических партиях, а?!
— Товарищ капитан…, — Максим весь напрягся, но так и не решился сказать, что хотел.
— Ну-ну, я слушаю тебя, — капитан, довольный шмоном, бодренько спускался с лестницы, встав на землю, он стал рассматривать шкурки, аккуратно разложенные на свежем снегу. — Что замолчал, Мальцев! — он продолжал разглядывать добычу, переворачивая шкурки носком сапога. — Вот эту… и эту, Анохин, возьми, а остальные можешь вернуть хозяевам, то есть тем, с кого их сняли… Ха-ха-ха! — довольный своей армейской шутке расхохотался Щербак.
— Ну, все, по местам. Отдохнули и вперед. Двигаемся по прежней схеме. Анохин, за мной! — и капитан ринулся к ручью.
Максима начало знобить. Пассивная передышка остудила его еще сильнее, а стычка с командиром оставила неприятный осадок и сожаление. Он опустил уши у буденовки, поднял воротник шинели и, закинув винтовку за спину, спрятал руки в карманы.
Они брели с Гошей молча, равнодушно, время от времени отвечая на сигналы Анохина. Максиму все время казалось, что они идут по какому-то огромному кругу. Ну, не может же быть, чтобы, как говорили ребята, старик притащил чугунный котел из такой дали! Да и дороги вдоль ручьев и рек в тайге далеко не самые прямые и короткие. И следы… Как так, что не осталось следов у старика?!
Вдруг, впереди и справа залаяла собака. И тут же подхватила вторая, третья…, звонко, голосисто, как это могут сибирские лайки. Поднявшийся лай перекрыл выстрел сухой, резкий, короткий. За первым выстрелом последовал второй…
— Никак, капитан из нагана лупит!? — испуганно прокричал Гоша. Не оглядываясь на напарника, он резво рванул на выстрелы, срывая с плеча винтовку. Максим лишь немного ускорил шаги. Бежать не хотелось, да и сил для этого не было.
Хлестко ударила винтовка Анохина. «О, да там целая война началась!..» — Максим как мог, прибавил шагу.
Снег быстро таял. Лесной хлам и мусор торопливо освобождались от него, в то время как остатки старого зимнего снега не спешили этого делать. Выпавший снег прикрыл их дряблый, старческий лик, искусно скрыл морщины на рябой поверхности, отчего эти огромные лесные поляны неприлично белели, отливали кратковременной чистотой и молодостью.
Закончился ельник. Попался ручей в жутком, колючем кустарнике. Пошло чистое, прозрачное редколесье. Максим шел на лай, поскольку выстрелов больше не было. Хотелось присесть, отдышаться. Пройдя еще с сотню шагов, он вышел на загон, огороженный длинными кривыми жердинами. Внутри, едва оттаявшая земля, была усердно перемешана конскими копытами и выглядела коряво, некрасиво. Остро и мирно пахло навозом. Рядом высился конус из бревен, плах и шестов. Далее чернело несколько построек. Если бы не стрельба, в Максиме наверняка пробудился бы интерес исследователя.
Теперь собаки лаяли совсем близко. Хорошо было слышно и капитана. Слов не разобрать, но грубый, гневный голос говорил о многом. Максим легко представил, как тот брызжет слюной на пресловутого старика, который якобы «обул» их командира. «Ну, ну, посмотрим, что он там так разорался…» — думал он, подходя к сумьяху(сараю), стоящему на четырех столбах-опорах высотою в человеческий рост. Выйдя из-за него, сразу же попал на глаза капитану.
— Мальцев!.. В душу… Бога… мать! Что, я за тебя буду собирать это говно!?
Они вместе с Анохиным носились от одной постройки к другой, таская за что попало людей на середину двора, где стояла тощая мохнатая лошадь, запряженная в большую нарту.
Там уже находилось несколько человек, насмерть перепуганных. Среди них Максим узнал пацаненка, которого они забрали из Еловой Сопки. Эту маленькую испуганную группу людей охранял могучий, грозный Гоша. Он нависал над ними, широко расставив ноги, с винтовкой наизготовку. Даже лошадь громко фыркала, трясла головой и, сверкая белками, испуганно косилась на необычно большого человека. Рядом валялась плоская пятнистая собака с неестественно запрокинутой назад головой. А у самого крыльца старой кривой избы тонко, словно манок рябчика, жалобно посвистывала еще одна похожей масти. Она полулежала в неудобной позе и время от времени громко взвизгивала, изворачиваясь, зло кусала свой мокрый от крови зад, где, по всей видимости, и застряла пуля.
— Ну-ка, Мальцев, проверь этот сарай на курьих ножках, — бросил через плечо капитан, таща маленького, горбатого и при этом чрезвычайно широкого в плечах человека.
Максим посмотрел на квадратную дверь, подпертую сучковатой палкой снаружи, и не тронулся с места.
— Ты что!?… — взвился Щербак. — Оглох, жопа сраная!?… Я тебя спрашиваю, мудило!?…
— Там нет никого, товарищ капитан! — проглатывая очередную обиду, выдавил из себя Максим.
— А ну лезь, сказал!.. — едва не сорвал голос Щербак.
— Вот он, вот он, товарищ капитан, наше-ел!.. — истошно заорал Анохин. Исполнительный и дотошный он, как добрая легавая, метался повсюду, переворачивая на своем пути все, где по его мнению мог кто-нибудь прятаться. Так он дошел до нарты и, откинув шкуры, обнаружил лежащего в ней человека, мало походившего на местного. Мало того, больного, а точнее раненого, с явными следами ожогов на лице.
— Вот, товарищ капитан, нашел, — уже спокойнее, продолжая светиться радостью, докладывал Анохин подбегающему начальнику. — Я… как разрыл эти шкуры, так вижу…, здорово они его затырили… — горячо продолжал он.
Подбежавший капитан заглянул в нарту и застыл с недоумением на лице: — Ты что, Анохин…, ты кого…, — но тут же замер на полуслове, — так… это же…, — Щербак вытянул жилистую, с двухнедельной щетиной шею, по которой жадно, снизу вверх и обратно прокатился острый, костистый кадык, и опять повторил: — Это же… «кон-туженный»! — И вдруг по глухариному, запрокинув голову кверху, загоготал… громко, зло, победно. Он хохотал и хлопал Анохина по плечам, спине, тыкал кулаком в его крепкую грудь!.. В свою очередь тот, угодливо хохотнув раз-другой раскололся таким же громким и довольным смехом.
— Моло-дец, молодчага, Анохин!.. По возвращению, к награде!.. Гадом буду!..
— Рад стараться!.. Ой…, то есть, служу трудовому народу! — тут же отчеканил счастливчик.
— За бдительность и рвение в службе… — добавил капитан.
И, взглянув на больного парня по-хозяйски, уже как на пленника, вновь принялся хохотать. В его радостном хохоте слышалось потепление. Это был миг торжества, заслуженной и долгожданной победы.
— Так вот, стало быть, каков ты есть, сраный-драный агент неуязвимый!?… Ну-ну… — капитан стал сбрасывать на землю шкуры, которыми был укрыт больной. — Ну и что мы имеем… — офицер разглядывал обнаженный торс своего пленника. — И как он мог… самого Слона замочить!?… Ума не приложу!.. Ведь нечем!.. А, Анохин?
— Так точно, товарищ капитан, нечем, — быстро ответил тот, — да-а, урки порезали его крепко.
— Ну, жилистый…, видно, кость крепкая…, живуч зар-раза!..
— Смотрите, смотрите, как зенки вылупил…, товарищ капитан. Небось, не ожидал, что мы его возьмем. Думал, поди, все мол, пишите письма и шлите телеграммы…
— Они ведь и с Филиным… на ножах сходились!.. Не верю, хоть ты тресни, не верю и все! — капитан продолжал изучать больного и удивляться слышанным ранее легендам о нем.
— Вон и харю-то как обжег свою…, видно хор-рошо к горяченькому приложился. И руки, товарищ капитан, руки-то у него тоже обожженные…
Хорошо становилось на душе у Щербака. Словно водочки добрый стакан пропустил на голодный желудок. Внутри приятно, остренько щекотало, становилось легко и тепло. В эти минуты его все больше и больше распирало чувство самодовольства. Сейчас он себе нравился. Смотрел на себя как бы со стороны и видел этакого крепкого, средних лет, подтянутого и гибкого капитана-служаку, рубаху-парня, которого начальство, ох как недооценивало. А он, между прочим, с честью выполнил их идиотский приказ — нашел-таки иголку в стогу сена. Отыскал, не взирая на трудности. Да еще обнаружил группу пособников. Потом, в рапорте он все подробно опишет и заставит о себе говорить…, ох заставит.
«И не надо ему никаких наград и почестей, не надо. Верните что положено,» — и Щербак будто реально почувствовал, что в его петлицах не затасканные, помутневшие кубари, а новенькие, солидные шпалы. Майор Щербак, приятно на звук. Майор-р Щербак…, товарищ майор-р… И все, и ничего ему не надо больше от них. И нет у него ни к кому ни каких претензий. А фрайерку столичному (Щербак уже без особой злобы думал про инспектора Залубко) он швырнет этого доходягу…, пусть давится, ест его с маслом или ремни из него режет.
— Товарищ капитан! — прогрохотал над ухом красноармеец Епифанов. И все распугал, развеял легкие, как снежинки, мысли. Смахнул с петлиц майорские шпалы… — А че он все время лыбится!?
— Что!? Что тебе!?… — Щербак едва сдержался.
— Да вон, говорю, че он все время зубы скалит!? — Гоша показывал, тыча винтовкой в сторону горбуна.
— Ну и что? — устало отреагировал Щербак. — Уронила бы тебя мамка в детстве, таким же был.
— А он че, больной!?
— А то не видишь… — капитана всегда немного раздражала тупость Епифанова.
— Ну…, — рассеянно произнес Гоша, — то, что горбун вижу, а рот-то че пялит, не пойму!?
— Ну, так возьми и помоги закрыть, — отмахнулся Щербак и громче уже для всех добавил: — Еще раз повторяю, все на уши поставить, а старика…, старика мне… хоть из-под земли! Найдем, уши ему надерем, и сразу домой…
Хоть и была достигнута главная цель — поимка «контуженного», но старик…, как гвоздь в подметке втыкался и втыкался в нежное самолюбие капитана. Надо найти старика, во что бы то ни стало считал он…. Да и как иначе, если главным образом месть и бросила Щербака сюда второй раз. А «контуженный» — счастливый сюрприз.
— Епифанов, ни на шаг от него, — капитан кивнул на больного, — и закрой как был…, головой отвечаешь…, понял, нет!?
— Так точно, товарищ капитан. — Гоше безумно, до мурашек на спине, до чесотки во всем теле хотелось, чтобы и его, как Анохина, обласкал капитан. Ну, пусть без наград, хотя бы доброе слово…. А уж он, красноармеец Епифанов, постарается, он еще покажет себя….
— Че лыбисся…, урод!.. — попер тут же на горбуна Гоша. — А ну, сказывай, где старикашка ваш!?
Широченная глыба в старой, кое-где до блеска заношенной малице продолжала улыбаться, выказывая свои крупные, белые, как недавно выпавший снег, зубы. Но улыбка казалась Гоше одновременно и дурашливой, и зловещей. Черные прямые волосы на маленькой, утопленной в плечи голове скрывали глаза. Невероятной длины руки мяли какую-то грязную тряпицу. Пальцы были толстые, кривые и короткие. Но когда они сжимались в кулак, выходило почти с добрую буханку хлеба!
— Ну и уродина! Надо же таким уродиться! — Гоша медленно обходил горбуна. — Фу-у, а эта штука-то у тебя… — он легонько постучал прикладом по спине и, скорее, почувствовал, чем услышал, как гулко отозвалась мощная кость. — Стоять! — гаркнул он сверху вниз, едва горбун попытался повернуться. — Стоять, куль с говном, и перестань скалиться! — Гошу раздражала эта жуткая, неестественная улыбка. Горбун не отвернулся, скалясь, продолжал смотреть на Гошу через жесткую, как пучок проволоки, низко опущенную челку.
— Ах ты су-ука! — быстро перехватив винтовку в левую руку, Гоша с маху саданул горбуна правой. Тот даже не шелохнулся. — Отвернись, тварь поганая, закрой пасть! — заорал Гоша во всю мощь своего голоса. И торопливо прислонив винтовку к нарте, Гоша со всей силы ударил горбуна уже по лицу, левой, правой, раз, другой, третий…. А тот, наконец, перестав улыбаться, еще больше втянул голову в плечи и сносил не шуточные удары красноармейца довольно легко и терпеливо.
Потепку за всю жизнь никто ни разу не обижал. Ну, во-первых, было не за что, а во вторых, никто бы и не решился, и не потому, что Потепка обладал просто чудовищной силой, а потому, что у манси не принято даже подшучивать над больными или убогими. Серьезные, смертельные схватки у Потепки были только с самим «семиухим». И пока выходил он из этих схваток с честью. А с человеком ни разу не тягался, да и какое там, с чего бы…
Утром он приготовил нарту для больного, и все, что необходимо для трудной и долгой дороги. С вечера хотели отправляться в горы, чтобы по ночному холодку, пока наст терпит, пройти ближний перевал-тягун.
Едва собрались, появились эти большие люди с длинными ружьями. Потепка сначала даже обрадовался. Он всегда радовался гостям. Новые люди пришли грустные. Они сразу убили его Несха, едва тот залаял на них. Потом ранили добрую суку Ханси, у которой пятеро щенят под крылечком ползают. Теперь издохнут.
Потепка простил им это. Думал, что ошиблись, что зря испугались безвредных собачек. Потом, когда стали людей как щенков таскать, Потепка вдруг испугался. Он подумал, что не мэнквы-ли пришли в юрт старого Нярмишки!? Такие же остроголовые, высокие и сердитые. Одинаково одеты. С длинными ружьями, на концах которых прикручены узкие ножи, как у него «пальма». А у одного из них ружье совсем маленькое, в руке можно спрятать, а бьет шибко: Несха с трех раз уложил.
«С мэнквами надо быть осторожным, — думал Потепка. — Это Злые Духи! Много беды с собой приносят! Наверно, мало их Нярмишка кровью кормил!? Мало подарков носил! Может зря, больного парня вылечил!?… Вот Великий Торум и наслал их сюда! С ними человеку не справиться, однако. И вообще, с незнакомыми надо всегда быть ласковым, больше улыбаться…, а с мэнквами особенно. Так дед Нярмишка говорит.»
Люди-мэнквы продолжали вести себя по-хозяйски. Потепка улыбался и покорно смотрел на них. Ему хотелось сказать им, что мало было зверя нынче в лесу, что они сами еле-еле пережили эту зиму, что олешки больно худые, их совсем горсточка осталась. Но Потепка не знал языка мэнквов, да и говорить он не может, слова застревают у него в горле, дергаются, клокочут, не могут выскочить наружу. То ли дело Агирись или сам Нярмишка на многих языках говорят, легко и подолгу, как ручей на перекатах. Но Агирись как прижалась к нарте, куда ее со всеми вместе притащили, так и замерла испуганной копалухой, даже лица не кажет. А Нярмишка к старому кедру ушел, он-то все бы им сказал, объяснил.
Так думал Потепка, пока гости не нашли в нарте больного. Они громко и долго радовались. Тогда-то он и понял, что это все же люди, а не лесные духи-мэнквы.
И вот, ни с того ни с сего, к Потепке начал приставать этот огромный парень. А потом и вовсе стал его бить.
«Что это ты!?… Зачем так делаешь!?… Что я тебе сделал!?» — хотелось крикнуть Потепке. Он действительно терялся в догадках…. А огромный парень все злее и злее бил его. Было больно внутри, там жгла обида: «Я же человек…, разве не видишь…, я улыбаюсь тебе…, зачем бьешь…, почему такой злой на меня!?»
Между тем, великан кинулся за винтовкой и начал тыкать Потепку своей «пальмой». Теперь было больно, поскольку узкий, длинный нож, похожий на огромное шило, нет-нет, да и прокалывал старую малицу и впивался в тело.
«Вот так же, наверное, «семилапый» чувствует боль, когда я травлю его своей «пальмой», — неожиданно подумалось Потепке. И в тот же момент больнее уколов этого ружья-пальмы, яркой безжалостной молнией проткнула Потепку догадка!.. Он со страхом поднял руки и посмотрел на них: «Странно, может я, не вижу то, что видит этот парень!?» Потепка опять посмотрел на руки, сжал, разжал пальцы, поднял взгляд на обидчика и… не успел увернуться, теперь реальная вспышка ослепила его жуткой болью!.. Будто сам гром ударил прямо во рту у Потепки!.. Он услышал невероятный, чудовищный хруст собственных зубов!..
— Ну-у что, получил, ур-род!?… Вот теперь лыбся, падла нер-руская!.. — загоготал Гоша. Но вдруг осекся…. Он смотрел и не мог отвести взгляда от глаз горбуна. Широко посаженные, черные и чуть раскосые они смотрели на Гошу как два ружейных ствола, которые вот-вот должны выстрелить…
Зажимая рот широченной рукой и держа Гошу, точно, под прицелом, горбун сделал твердый шаг в сторону обидчика…
— Э-э, э-э… — выдавил из себя Гоша, почувствовав, как неприятно дрогнули колени…
Догадка Потепки была чудовищной. Его горячий ум, странное, до невероятности, поведение рослого парня подтолкнули Потепку сделать это страшное заключение: «Так они принял меня за «Него»…, за самого «Хозяина», за «семиухого»!?… Так вот почему он травит меня своей «пальмой», бьет и зло кричит!.. Я для них зверь, а не человек!.. Может у них глаза другие, может они видят совсем не так, как вижу я!..» Голова Потепки раскалывалась от таких несуразных мыслей. Он посмотрел на свои рук, чтобы убедиться есть-нет на них звериный мех и когти, как у «семилапого». «Да вроде нет, не видно,» — посмотрел еще раз и… получил ужасный по своей жестокости и боли удар прикладом длинного ружья!
В следующий миг, вслед за ужасной болью Потепка уже и сам не был уверен, что он человек, боль и обида точно выбили из него все человеческое, пробудили другие инстинкты, — инстинкты своего предка — «семиухого», поскольку маленький таежный народ манси — потомок медвежьего рода.
— А-а-а-а!!! — неожиданно раздался вопль Гоши. Бросив винтовку, он корчился от боли, бился, пытаясь вырваться из железных рук горбуна. А тот с глухим, булькающим рокотом, буквально рвал Гошу в клочья! И тем, что осталось от когда-то крепких больших зубов, и своими пальцами, как будто это были медвежьи когти!.. Было слышно, как упруго лопались ребра от его чудовищных объятий, как все трещало и хрустело, стонало, вопило, хрипело!.. Вновь очнулись и залились звонким лаем собаки, будто почувствовали близкого зверя. Тоненько, стала подвывать Агирись. Вслед за ней закашлялась старушка, прижимавшая к себе Ефимку…
Первая пуля ожгла Потепку в поясницу. Он чуть ослабил давление своих могучих рук. Вторая больно впилась и зажгла бок, заставив его разжать хватку… Третья, тупо сотрясая все тело, ударила в горб и странным образом точно отключила боль!.. Потепка с новой силой навалился на обидчика, продолжая кромсать его мокрое, липкое тело. Он уже ничего не видел и совсем слабо чувствовал. Единственное, что знал наверняка: его добивают. Добивают насмерть, как добивал он сам, когда промышлял «мохнатых». А пули все входили и входили в его большое податливое тело, ударяясь о кости, застревая глубоко внутри.
Когда наган Щербака уже в холостую сухо щелкнул раз, другой, Анохин был тут как тут:
— Дайте мне…, товарищ капитан, дайте… я его добью! — в азарте орал он.
— Погоди, дура! — так же в запале орал Щербак. — Под ним Епифанов!
Но Анохин словно не слышал капитана, он был крайне возбужден. Процесс расправы над врагом нередко бывает заразительным, тем более, если его проводит сам командир. Глаза Сереги Анохина были на выкате, винтовка тряслась в руках, лицо покрывали красные пятна, оно то и дело неприятно гримасничало.
— Дайте я его…, дайте, товарищ капитан!
— Дай сюда винтовку, болван, я сам, — протянул руку Щербак. И в это время Анохин выстрелил…. Сильная пуля легко проскочила через одно тело, не встретив препятствий и, пройдя второе, ударилась в позвоночник, и затихла.
И сразу наступила тишина, какая бывает, когда закладывает уши. Собаки безголосо открывали пасти, застоявшаяся лошадь беззвучно всхрапывала, трясла головой, капитан кукольно размахивал руками, широко раскрывал рот, что-то крича Анохину….
Все произошло на глазах Максима. То, что он увидел, было невероятно, дико и мерзко! Особенно эта нелепая, глупая драка. Затем стрельба ошалевшего капитана…. Последний выстрел Анохина, после чего и горбун, и Гоша затихли, и теперь лежали высокой кочкой. Все это не укладывалось в раскаленной голове Максима. Ноги плохо держали, он сидел на старой, полуразвалившейся нарте, положив рядом с собой тяжелую надоевшую винтовку. Простуда привычно и умело скрутила его, бросая с маху то в жар, то в озноб.
«Значит, Серега Анохин добил и вогула, и Гошу Епифанова! Странно! Зачем он это сделал!?…» — Максима легонько тошнило. — «Нет, это меня еще ночью, на палубе прихватило, а сырой снег добил уже окончательно,» — переключился он на причины своего теперешнего состояния. «Странно, почему я не слышу?… Что там орет наш красный командир?… Дело-то уже сделано!.. Он хотел крови, получил!..» — Максима слегка покруживало.
На этот раз Ефимка испугался сильнее, когда появились военные. Они сразу начали стрелять и убили двух собак, вернее одну убили, а вторую серьезно ранили. Но не это было главное, от чего у него возник страх.
Накануне, перед тем как пошел снег, который потом быстро и растаял, стало уж как-то больно темно и тихо. Летом так бывает перед большой грозой. Но и после того как прошел этот смешной снегопад, напряжение вокруг не спало…. Птицы так и не запели. Ни единого движения вокруг. Даже висевшие на длинной веревке какие-то тряпицы замерли, боясь пошевельнуться. «Шипка не латна, атнака!..» — время от времени тихо шамкала старая бабушка Аникэ.
И беда не заставила себя ждать, налетела не грозой и бурей с неба, а пришла из леса!.. Навалилась всполошной стрельбой из длинных ружей, грубостью и невиданной в этих местах жестокостью.
Опять Ефимку волокли за шиворот. Волоком притащили и бабушку Аникэ, и Агирись. Даже, похожего на чум, силача Потепку, почему-то тащили, хоть тот и не упирался. А старичка Филарета, несколько дней добиравшегося до Нярмишки полечить больную ногу, так его вообще, за больную ногу же и проволокли к нарте.
Страх был и оттого, что этим людям невозможно было противостоять как дождю или ветру. Они всесильны, вездесущи и жестоки, как лесные духи!.. Было такое ощущение, что они очень легко могут всех их прихлопнуть как мух или комаров…
Ефимка ошибался, думая, что они пришли за ним и раненым незнакомцем, которого они подобрали с матерью на железной дороге. Военные искали еще и дедушку Нярмишку.
— Че, сученок, думал конец кина…, — выказывая свои огромные, редкие зыбы, довольно скалясь, произнес тот самый огромный детина, что таскал Ефимку за волосы, — не-ет брат, от нас хрен уйдешь!.
Островерхая суконная шапка с большой тряпичной звездой сидела на нем как-то весело, боком, отчего его широкое в скулах, рябое лицо с маленькими темными глазами-букашками, казалось простодушным. Однако это впечатление было обманчивым. Почти не меняя выражения, этот великан бил и бил доброго Потепку, к которому Ефимка успел привязаться.
Ефимка будто бы на себе ощущал эти тяжелые глухие удары…. Опять заныл затылок, и затрещали на голове волосы. А когда заскрежетали зубы горбуна, Ефимка ощутил соленый привкус у себя во рту… Он будто бы вместе с Потепкой, бросился на обидчика, рвал и рвал этого рябого, руками и зубами пока… не стали входить в Потепку пули из маленького ружья их главного, в фуражке. Если пули забирали жизнь доброго горбуна, то у Ефимки они застревали вечной памятью. Теперь он будет жить с ними и чувствовать их всю свою жизнь, до последнего дня.
На то, что происходило дальше, «глубоко раненый» Ефимка уже смотрел другими, повзрослевшими глазами. Он отметил, что пролив кровь, главный военный очень быстро стал приходить в неистовство. Стал злобнее орать и размахивать своим маленьким ружьем. Угрожал всем. Глаза горели, а в уголках рта белела пена, как у бешеной собаки. Он дичал на глазах! Сбил на землю и стал пинать своего же подчиненного, который то ли отказался подчиняться ему, то ли был сильно болен!?… И тут появился дедушка Нярмишка. Вернее как он появился, никто не понял и не видел. Главный военный замер на бегу, оборвал свой крик на полуслове. Открыв рот, он таращил глаза удивленно и, как почудилось Ефимке, с испугом смотрел на маленького старичка в зашарканной одежде, стоящего перед убитыми на коленях. Слов не было слышно, но губы старика шевелились. Сморщенное лицо походило на кору дерева.
Щербак действительно стал плохо соображать, что делает. Погиб его военнослужащий. Погиб случайно, нелепо, от глупого, ненужного выстрела своего же сослуживца Анохина!
После чего голова Щербака вмиг раскалилась и вспыхнула, превратив мозги в кипящую массу, вытопив из себя весь здравый смысл. «Как же так, — пронзительно, нудным зуммером нависло недоумение над капитаном, — ну вот, только что он был счастлив, даже примерял майорские шпалы и гадал о повышении по службе и… н-на тебе! Потерю Епифанова ему не простят. «Здесь «контуженный» не козырь, так, шестерка сраная!»
— Убью, падлы! — наконец, вырвалась наружу боль. — Всех перестреляю, твари безрогие! — выливалась и обида, и безысходность. — Ур роды! — ревел голос капитана. — А… ты…, что!? — его раскаленные глаза увидели Мальцева, мирно сидящего на старой, полуразваленной нарте. — В штаны насрал, поганка вонючая!? — капитан подбежал к Максиму. — Чистеньким хочешь из этого говна выскочить!? А!?… Я тебя спрашиваю, жопа хитрая!? Небось, уже рапорт на меня сочиняешь, с-сука грамотная!? — Кулаки, а потом и ноги сами пришли в движение. Они били и били красноармейца Мальцева, а сам Щербак, как будто, наблюдал со стороны…
— Товарищ капитан, товарищ капитан! — подбежавший Анохин оторвал его от поверженного сослуживца. — Товарищ капитан, — красноармеец красноречиво мотнул головой в сторону убитых: там на коленях стоял… старик.
Щербак оторопел!..
— А-а, гнида с-старая, явился! — свистящим шепотом, через зубы выдавил, наконец, он. Подскочив к старику, капитан приставил к его голове наган и защелкал курком: — У-у-у, б…дь такая, — закрутился он в бешенстве, потом со всей силы пнул старика и зашвырнул ненужный наган куда-то далеко. — Анохин, винтарь…, живо!.. Хотя…, стой! — Щербак оглянулся на Мальцева. — Ну-ка, тащи мне лучше вон ту падаль. Хер-р он у меня целкой останется! Пусть и он свою жопу в говне испачкает!
Максим, поддерживаемый Анохиным, еле стоял. Его трудно было узнать. Лицо было разбито, из носа и рта продолжала сочиться кровь.
— От имени советской власти и трудового народа стреляй в старика, я приказываю…, — капитан сделал шаг в сторону, продолжая указывать рукой на барахтающегося старика.
В его глазах вдруг возникла бездна! Холодная безнадежная пустота! Даже Анохин вдруг понял, что капитан перестает быть человеком!.. И если Мальцев не убьет старика, капитан убьет Мальцева, а потом и его, да и никого не оставит в живых, ему попросту уже некуда деваться…
Максим мало что понимая, взял винтовку из рук Анохина, но тут же ее и выронил. Не успела она упасть на землю, как кулаки капитана вновь обрушились на Максима.
— Всех, всех в избу, — тонко, истерично заорал капитан, — и этих жмуриков, и этого подонка, — его голос вдруг сорвался на сип. Сам же подхватил старика, понес его как тюк. Перед крыльцом оглянулся: — Анохин, спички!
Обратно Щербак поворачивался очень медленно, как показалось всем, кто в это время смотрел на него. Эта мнимая медлительность была вызвана тем, что по другую сторону на капитана стремительно надвигалась крупная серая тень. Набегала точно звук от выстрела, словно падающая лесина…
Щербак видел как выпала из рук Анохина винтовка, как округлились глаза у людей, сбившихся в жалкую кучку, как отвалилась челюсть у Мальцева, пытавшегося приподняться… Щербак видел все это, недоумевал, продолжая разворачиваться в сторону избы.
В следующий момент тень бесшумно оторвалась от земли и нависла над своей жертвой. Неотвратимость трагедии была очевидна. Все, кто знал, что должно произойти, закрыли глаза, остальных судорожно передернуло от увиденного…
Довернув голову, Щербак так и не успел ни удивиться, ни испугаться, ни защититься… Огромная волчья пасть едва коснулась его длинной, жилистой шеи, как тут же рванула в сторону, веером разбрасывая вырванные внутренности!
Щербак еще стоял на ногах и, как ни странно, держал на весу старика, а голова безвольно запрокинулась набок, обнажив страшную рану, которая с хлюпаньем стала выбрасывать из себя вместе с паром и брызгами черные струйки уже былой жизни бывшего капитана. Подогнулись колени, и не выпуская старика, он так и повалился на деревянные ступени, под которыми, испуганно взвизгнув, шарахнулись в разные стороны двухнедельные щенки…