Действительно, пробило уже семь часов утра, а в верхней, иначе говоря, господской части дворца при соборе не было видно и слышно никаких признаков жизни. Конюхи и стремянные задавали корм мулам и скакунам под широким навесом; просторные поварни источали аппетитные благоухания отменной снеди, вращавшейся на вертелах или бурлившей в пузатых котлах. Но Перо Пес еще не появился, не возглавил процессию, долженствующую доставить обильный завтрак в особую трапезную князя церкви, весьма мало склонного к воздержанию, и никто еще не осмелился подать в общую трапезную не столь изысканную, но не менее обильную пищу, предназначенную для челядинцев его и клириков.

Два францисканца приближались к дворцовым воротам; один дороден, толстомяс и краснолиц, меж тройным подбородком и пухлыми щеками играет хитрая и самодовольная ухмылка; другой, понурый и раболепный, — сущее воплощение угодливого и тупого невежества: это брат Жоан да Аррифана и его приспешник. Конюхи и оруженосцы поснимали береты при виде любимца и закадычного друга епископа.

— Мир вам, молодцы! Появлялся здесь нынче Перо Пес, наш достойный мажордом?

— Никто еще не видел нынче его лица, благослови его бог, — отвечал один из стремянных и добавил в сторону: — Его поганой морды, будь она проклята.

Твердо ступая мощными ногами, брат Жоан понес огромное свое брюхо вверх по лестнице, причем явно без какого бы то ни было усилия либо усталости. Никогда еще под грубошерстной рясой францисканца не процветало менее обременительное и более пышущее здоровьем дородство: ни сала, ни жира — сплошь тугие мышцы, гибкие, мощные, полные жизненной силы; бывает дородство такого склада. Кувшины доброго вина из Байррады и корзины с добрыми окороками из Ламего — вот что вспоминалось при виде этой прочной и отменно слаженной махины; брат Жоан мог бы позировать для Геракла Фарнезе.

За ним с трудом поспевал его не столь тяжеловесный и объемистый сотоварищ.

Они поднялись в караульню, где в тот момент не было никого, кроме старого нашего знакомого, алебардщика по имени Руй Ваз. Свою алебарду он поставил в угол, а сам расхаживал широкими шагами перед внушительной и усеянной гвоздиками дверью из каштанового дерева; то, что бормотал он сквозь зубы, значительно больше походило и смахивало на брань и проклятья, чем на благочестивые утренние молитвы.

Брат Жоан не расслышал — или сделал вид, что не слышит, — ругательств алебардщика и молвил с францисканской кротостью:

— Да пребудет мир в доме сем, и благословение отца нашего святого Франциска да пребудет со всеми его обитателями, особливо же с вами, наш добрый Руй Ваз…

— Мир в доме сем? Да пребудет; да пребудет он в душе у того, кто способен на это в доме сем. Аминь. Только не у меня в душе; чтоб стать ей добычей сатаны, коли тотчас же не уйду я отсюда в такое место, где не увижу больше ни монахов, ни клириков, ни… ни самого сатану во образе их. Аминь и во веки веков аминь!

— Что за муха вас укусила, Руй Ваз? Нечисть, что ли, завелась в сем святом доме?

— Святом!

— Или злые домовые мутили вам разум нынче ночью? Вас надо спрыснуть святой водою.

— Спрыснуть святой водою надобно и снять с меня проклятье, как велит обряд: тут тебе и добрые прутья из айвового дерева, и епитрахиль черная… И святая вода, чтоб упился он, дьявол, что во мне сидит! Сидит, сидит!

— Господи, спаси и помилуй!

— Вот-вот, так и говорите! А еще — изыди, сатана, ступай к себе в преисподнюю!.. Может, тогда покинет Вельзевул дом сей.

— Да что случилось, человече? Говорите же, меня страх разбирает.

— Вас — и разбирает страх, преподобный брат Жоан! Да может ли быть… Господи, просвети мою душу… да может ли быть, чтобы вы знать не знали, ведать не ведали об адских злодеяниях, что здесь творятся… Ах, Перо Пес, чтоб его отлучили! Он главный злодей, не сомневаюсь, это у него, у бульдога черного, на морде его проклятой написано. Так знайте же, преподобный отче, опасался я, что так и случится, ожидал, а все же казалось мне, не может быть, чтобы случилось такое, не может быть никогда. Так вот, случилось… и нынче ночью.

Монах изменился в лице и совсем другим тоном — тоном человека, который и хочет услышать весть, и боится, и почти знает, что это за весть, — молвил:

— Так что же произошло нынче ночью?

— А то, что принесли ее сюда на руках, связанную и с кляпом во рту… Иисусе, боже праведный, кляп-то зачем, бедняжка ничего не видела и не слышала, сознание потеряла от варварского обращения этих фарисеев!

— Каких еще фарисеев? Вы бредите, Руй Ваз.

— Фарисеи и есть! Похуже тех, которых сжигают во время крестного хода в страстную пятницу. Господи Иисусе! И унесли ее туда, бедняжку Аниньяс…

— Аниньяс!

— Да, Аниньяс, жену Афонсо де Кампаньана, Аниньяс с улицы Святой Анны.

— Ах, вон оно что, как видно, арестовали какую-то женщину. Наверное, в тюрьму отвели. Неудивительно, в наше время столько дурных женщин носит эта земля…

— Она-то дурная, преподобный брат Жоан? Дал бы бог, чтобы моя собственная душа была такою же доброй! Чтобы не сказать твоя, монах проклятый!

Последняя часть сего краткого воззвания была обращена в сторону, а такая реплика, как известно и общепризнанно, остается тайною для всех, находящихся в театре, за исключением актера, ее произнесшего, и зрителей, ее услышавших; но никто из лиц, находящихся на сцене, слышать ее не может… кроме суфлера, сидящего у себя в будке.

Брат Жоан, соответственно, ответил лишь на первую часть предыдущей реплики, как и подобает хорошему актеру, не слышащему текста в сторону, согласно законам сцены.

— Поглядим, в чем там дело, Руй Ваз. Господь бог все уладит.

— И да поможет тебе дьявол, твой владыка! — молвил добрый алебардщик вслед монаху, который без дальних церемоний прошел во внутренние чертоги далай-ламы, властвовавшего над городом «потрохоедов».