Долгим было объятие, долгим и тесным; слышались рыдания, лились слезы бедной матери, которая наконец-то обнимала сына, называла его этим полным любви именем и упивалась вволю радостями, которых ждала так долго, что не могла поверить в обладание ими.

Глаза Васко не были сухи, и сердце его билось не менее взволнованно: но чувство, заполнившее всю душу матери, не было, не могло быть единственным и всезаполняющим в душе сына. Множество мыслей, множество противоречивых воспоминаний сражалось в нем. Эта женщина — мать его, сомнений быть не могло.

Много лет он видел ее, ощущал ее присутствие, ибо она тенью следовала за ним. Когда отроческая жизнь его омрачалась мелкими затруднениями, она была тут как тут, появлялась внезапно, словно подслушав мысли, и приносила ему то важную весть, то нужные сведения, то деньги, в которых он нуждался. Откуда и как добывала она все это? Он не ведает. Но с первого же дня, когда он, еще малюткою, пошел в школу Пайо Гутерреса, доброго архидиакона Оливейраского, стала к нему наведываться эта старуха, и она ласкала его, и дарила ему игрушки и разные разности, когда он хотел того и желал, но всегда уговаривала беречь тайну, и мальчик добросовестно хранил ее от всех. Он очень любил старуху, но в то же время побаивался ее, потому что она слыла ведьмой, «Ведьмой из Гайи», все так и звали ее: очень немногие знали, что зовут ее Гиомар, если это и вправду было ее имя. Неужели она мать ему, да, так и есть, теперь он в этом больше не сомневается. Люди, воспитывавшие Васко, всегда скрывали от мальчика тайну его рождения; и однако он без усилий согласился с истиной, находившей отклик в склонностях его души, и о том же мощно заявлял голос крови… крови, которая оказалась не христианской! Все предрассудки, внушенные ему воспитанием, восставали против этой мысли. И юноша страдает, и ему в тягость мать, которую он обрел… Но она любит, так любит его… для нее такое счастье называть его сыном!

Но почему эта женщина так ненавидит епископа, который вырастил его, который тоже обращается с ним, как с сыном? Васко и сам всегда хотел дать доступ этой ненависти в юное свое сердце — и не мог. Заблуждения, пороки, преступления прелата — все они хорошо известны юноше и ненавистны ему, но ненавидеть его самого он не в силах. Он пламенный сторонник народного дела, о котором радеет его Жертрудес, хотел бы стать смелым трибуном, отважным вожаком, который, возглавив народ Порто, сверг бы гнет духовенства и установил бы свободный строй «коммуны» в своем любимом родном краю. Ради этого вступил он в сговор и в заговор с буржуа и простолюдинами, ради этого съездил к королю и стал его сторонником. Удовлетворись ненависть его матери такого рода мщением, он без колебания отдал бы жизнь и кровь, лишь бы добиться победы. Было справедливым, было благородным делом лишить дурного епископа власти, возможности и права угнетать и творить зло, тут Васко не колебался. Но коснуться хотя бы волоска на голове его, никогда. Ни ненависть матери, ни уговоры возлюбленной, ни обида, только что причиненная бедной Аниньяс, — Руй Ваз успел рассказать юноше об этом, — ничто не могло пробудить в сердце Васко неприязнь к человеку, который по отношению к нему — и только по отношению к нему — был добр, великодушен, снисходителен и ласков, как отец.

Порою Васко думал даже, что епископ ему и впрямь отец, только от него это утаивают. Но в те времена самые почтенные и высокопоставленные духовные особы ничуть не скрывали, что у них есть дети и они о них заботятся, то был распространенный и общепринятый обычай, а потому невозможно было поверить, чтобы епископ Порто, весьма мало склонный к воздержанию — и похищавший без церемоний и без зазрения совести жен и дочерей у своих горожан, — вдруг стал так скрытничать и лицемерить по поводу восемнадцатилетнего сына, которым мог обзавестись, еще не будучи епископом, а будучи рыцарем и мирянином, ибо его поставили в священный чин и рукоположили в епископы менее, чем восемнадцать лет назад.

Кем же доводился епископ нашему студенту? Почему прелат так любил его и почему так ненавидела его женщина, которая была матерью Васко и которой, по словам ее, епископ нанес столько обид?

Тайны эти смущали сердце юноши, соображения эти роились у него в мозгу, и теперь, когда миновал первый взрыв сыновней нежности, исподволь повергли его в уныние, которое он с трудом мог скрыть.

Мать и сын сидели на низкой скамеечке у очага; мать не сводила глаз с юноши, а тот глядел в огонь, почти потухший, и в белесый пепел, среди которого кое-где неярко алели дотлевавшие угольки.

Оглушительный раскат грома, прогремевшего почти над самой крышей, вывел юношу из задумчивости.

— Какая буря нынче разыгралась, матушка!

— Бури погрознее бушевали у меня в сердце, сынок. О, тебе неведомо…

— И ты живешь в этой лачуге, в этих развалинах?!

— Да. Четыре года назад, когда я лишилась возможности жить в стенах города, перебралась я сюда и занимаюсь здесь низким ремеслом трактирщицы… и другим ремеслом, еще более низким: я — осведомительница короля.

— Как! Стало быть, король?..

— Частенько наведывался сюда тайком, случалось, и переодетый; хотел выведать, что слышно в городе и в Бурго-Ново. Частенько сиживал на грубых этих скамьях, ел мелкую жареную треску, пил скверное вино, которое я здесь держу. Здесь рассчитывался он с солеторговцами, которые обкрадывают его так же, как сам он обкрадывает народ.

— Король дон Педро — и обкрадывает народ!

— Обмануть-то хочет он епископа, но платит за это народ. Меж власть имущими спор всегда идет лишь о том, кому получать; платить никто из них никогда не платит, платит только народ.

— Вот как! И они хотят впутать меня в свои распри! Хотят, чтобы мы погибали ради их выгод! Что за дело мне до них!..

— Мне есть до них дело. Поступим, как поступают они сами: спрячем под покровом заботы о благе общества наши личные устремления. На словах король ратует за свободу народа, а печется он о собственных своих прибытках. На словах народ ратует во имя монарха, но движет им не что другое, как корыстолюбие. На словах мы будем ратовать за все, что им угодно, лишь бы я отомстила, лишь бы кара злодею была страшной и позорною…

— Он воспитал меня, матушка, — прервал ее юноша в неудержимом порыве, родившемся в глубинах души, — он столько лет был мне опорой, заменяя родных, обращался со мною, как с сыном!

— Как с сыном! — воскликнула ведьма, затрепетав и зардевшись от гнева. — С тобою — как с сыном!

— Да, как с сыном, и он любит меня, как сына, — отвечал Васко с той спокойной невозмутимостью, которая берет верх над самыми бурными страстями и оказывается сильнее, чем их порывы.

Невозмутимость юноши испугала Гиомар, и, отказавшись от восклицаний, она стала убеждать его сдержанным и мягким тоном.

— Не верь в любовь его, сын мой, — сказала она. — У этого человека нет сердца, он любит лишь свои пороки.

— Я многим обязан ему.

— Ничем ты ему не обязан. Он сам в долгу у нас.

— Но ведь не кто иной, как мой отец поручил меня его заботам в свой смертный час. Он заменил мне отца.

— Твой отец… Боже правый!

— Кто он был, мой отец? Во дворце мне твердят одно, что он был знатным сеньором из Риба-Дана и погиб в битве за Тарифу, сражаясь с маврами; но я никогда не слышал его имени. Я уж подумал было, может, это брат епископа, тот самый, что погиб в том бою. Ты молчишь и потупилась… Почему не хочешь или не можешь ты сказать мне имя моего отца?

— На что тебе знать его имя? Мои уста не могут произнести его: их замкнула грозная тайна, сын мой! Все было так, как говорят тебе: отец твой был знатен, богат, могуществен, он был сеньор и рыцарь… Но могущественнее оказался епископ со своим честолюбием и злокозненностью. Из-за них стала я тою несчастной, которую видишь ты перед собой; воля епископа обрекла меня на нищету и позор, исторгнув из жизни в почете и изобилии. Колыбель твоя была из золота, но я качала ее в стыде и бесчестии. Мне не дано было усладиться прекрасной порою твоего детства… меня лишили этой радости запугиваньем и недостойными угрозами, и ты был отдан в чужие руки. И я согласилась, о боже! Я готова была благодарить изверга, вырвавшего тебя из моих объятий; таково было его коварство, так запугал он меня. Тебя увели, отдали монахам и клирикам, чтобы ты жил в безвестности и подчинении там, где должен был бы повелевать и господствовать, и…

Гиомар задела чувствительную струну в сердце сына. Честолюбие, дремавшее в глубине его, ожило и стало искать выхода. Юноша выпрямился во весь рост и вскричал с восторгом:

— Ты права, матушка, я рожден не для такой жизни. Верхом на коне среди моих копейщиков либо в собственном замке, что охраняют мои ратники, — вот где мое место. Я не рожден быть клириком: к дьяволу латынь, не хочу быть каноником! И быть лекарем не хочу больше, мул под богатой попоной, как у мастера Симона, — это не по мне, слишком низкий удел. Мне бы, как поется, стяг, да шлем с забралом, да дружину под начало. И скакуна, что роет землю копытом и понесет меня в сраженья. Гори они огнем, все книги, будь они прокляты, все часы, что потратил я, томясь от скуки в обществе старого надоеды Пайо Гутерреса!

— Что сделал тебе этот святой муж, сын мой?

— Да кому еще, кроме него, удалось бы вбить мне в голову латынь, и еще раз латынь, и всякие там песнопенья церковные, и все их поученья да изреченья? Святой он, верно, только уж как я томился от скуки! Но то правда, ни от кого другого я бы такое терпеть не стал. Если бы не доброта нашего архидиакона, не ангельское его терпение, я и читать бы не выучился, сдается мне.

Мягкая улыбка, выражение нежности почти ангельской озарило жесткие черты Гиомар; глаза ее перестали метать молнии, теперь они излучали кроткий и чистый свет, сладостный, как апрельское утро. И как апрельское утро, они были омыты росою, ибо роняли одну за другой пленительные слезы — слезы, которые рождены радостью душевной, которые благодарность и самые чистые наши природные склонности исторгают из благословенного источника. Когда плачет такими слезами женщина, кажется, что плачет ангел.

— Васко, — сказала мать голосом, идущим из глубины сердца и в глубь сердца проникающим, — Васко, сын мой, не думала я, что у меня еще найдутся слезы хотя бы для тебя либо для того, чтобы выплакать их в судорогах ярости; но доброта этого человека такова, что слезы набежали на сухие мои глаза; она словно жезл пророка, что расколол бесплодный камень пустыни. Даже ты не все знаешь о том, насколько добр и свят этот человек божий. Он был добрым ангелом твоей матери, сын мой… И я утратила его по вине того демона… Вот кому следовало бы стать твоим отцом. Но роковой погубитель моей жизни… О небо! Так, стало быть, тебя по-прежнему учит Пайо Гутеррес?

— Да, все с той же любовью и с тем же терпением.

— Достойнейший из людей! А епископ знает, что ты проводишь с ним столько времени, и терпит это?

— Епископ его недолюбливает, но уважает и побаивается, потому что из всех наших священнослужителей архидиакон больше всех любим народом и больше всех может, ибо пользуется великим влиянием. И архидиакон знает, что я не подчинился бы епископу, потому что архидиакон — духовник Жертрудес…

— Жертрудес! Кто такая Жертрудес?

— Кто такая Жертрудес! (Еще одна чувствительная струна была задета в сердце юноши.) Кто такая Жертрудес! Да ведь это моя Жертрудес, самая прелестная из всех девушек Порто, Жертрудиньяс с улицы Святой Анны!.. И… ох, грехи мои, хорошо, помянул я святую Анну… бедная Аниньяс, совсем позабыл я про нее, а ведь Жертрудес мне наказывала, чтобы я вернулся поскорее и рассказал ей о том, как обстоят дела с доном Педро! А я сижу здесь и ни о чем таком не думаю. Я ухожу, ухожу, Гиомар. Прости, матушка, но знала бы ты, что случилось с бедной Аниньяс!

— Знаю все и знаю, что народ негодует и жаждет мести. Ты должен идти; тебе пора идти, сын мой. Да препояшет бог Самсона и Гедеона чресла твои карающим мечом. Я же возьму в руки свои нож Юдифи, и в чае кары выну из мешка голову Олоферна, и явлю народу.

— Матушка, матушка, — вскричал юноша в ужасе, — но чего хочешь, чего ждешь ты от меня?

— Того, что ты свершишь: чтобы ты отомстил за меня, отомстил за нас.

— Да, я обещал королю, что нынче ночью моими стараньями откроются перед ним городские ворота и что овладение соборной крепостью мы берем на себя. Я уже и сам не знаю, хорошо поступил или дурно, да и знать но хочу: раз обещал, значит, должен выполнить. Каковы бы ни были побуждения короля, он защищает наши вольности, народ за него, и горожане Порто хотят принадлежать ему, а не епископу. Эти двое, что недавно ушли отсюда, уведомят всех наших сторонников, а их в городе немало. Простонародье не нуждается в том, чтобы его так уж подстрекали, потому что гнет церковников невыносим; они настолько обнаглели в своей развращенности, что даже не утруждают себя лицемерием; сносить это долее — позор. Я с чистой совестью принял сторону угнетенных. Я перешел в стан короля, и он взял меня к себе на службу; я служу ему и членам нашей городской общины. Все это я делаю и буду делать; но поднять руку на… Нет, никогда! А этот брат Жоан да Аррифана, скажи, кто он мне, этот монах, — дядюшка? С чьей стороны? Он твой брат?

— Он никто мне, сын, но я не держу на него зла. Он сам никогда мне зла не делал, а, может статься, делал даже какое-то добро.

— Так что же, он брат моего отца? К этому-то и сводится великая тайна касательно моего происхождения, — к тому, что я отпрыск благородного рода Аррифана, какого-нибудь погонщика мулов или конюха из крещеных мавров?

— О если бы, сын мой, не текла в тебе та кровь, которую именуют они столь благородной!.. Брат Жоан да Аррифана не состоит с тобой ни в каком родстве. Он растил тебя с малолетства, но… Ты все узнаешь, сын мой, когда придет время.

Васко уже не владел собою: возбужденный, раздраженный умолчаниями и тайнами, он воскликнул в великом нетерпении:

— Мое имя, мое имя, Гиомар… имя моего отца! Я хочу знать его. Если ты действительно моя мать, если и впрямь питаешь ко мне ту любовь, о которой говоришь, открой мне имя моего отца. Я буду хранить тайну, если такова твоя воля, но знать его должен. А не то…

— Васко, — отвечала мать, нежно обнимая его и осыпая ласками, — Васко, ты уже мужчина, и я родилась заново, вновь обрела жизнь, силу и желание жить с того мига, как увидела тебя таким; но ты мужчина лишь со вчерашнего дня, сын мой, а я вот уже восемнадцать лет как твоя мать. Вот уже восемнадцать лет, как я жива лишь тобою и лишь ради тебя: рассуди же, успела ли я поразмыслить над тем, что к твоей пользе. Кровь твоя благородна, благороднее быть не может, по суждению христиан, но покуда еще не пробил час, еще не пора тебе узнать тайну твоего происхождения.

— Ну что же, оставайся при своих тайнах, я останусь при своих сомнениях и предчувствиях. И поищи другое орудие для своей мести, ибо…

— Ты…

— Я всего лишь бедный студент Васко, без семьи, без имени… и в этом мире есть у меня одна-единственная поддержка и опора — человек, который заменил мне отца. И будь он хоть величайшим преступником в мире… он отец мне…

Гиомар подскочила, словно подброшенная вверх электрическим разрядом небывалой силы. Ее смуглое лицо с резкими чертами, еще миг назад сиявшее жизнью и силой, внезапно исказилось, побледнело, пожелтело, как у покойницы, все оно подергивалось, черты стали пугающе неузнаваемыми, словно под властью внезапного приступа азиатского гнева.

— Что с тобою? — вскричал Васко в смятении и ужасе.

— Ничего, — отвечала она загробным голосом.

Затем, обращаясь к себе самой, шевеля побелевшими устами, чтобы дать выход мыслям, терзавшим ей душу, она забормотала, словно молясь или заклиная:

— Сыновья господа избирали жен себе среди дочерей человеческих… Демон Асмодей влюбился в красоту Сарры, дщери Рагуила, и убил одного за другим семь мужей ее… Почему же не должно ему умереть, а мне жить? Не моим был грех, но лишь мне пришлось каяться… Я исполнилась отвращения к жизни… И смирилась с нею, сохранила ее, чтобы дожить до того дня, когда заключу дитя мое в объятия, и коснусь устами чела его, и прижму его голову к своей груди, и скажу ему: «Приди, сын мой, взгляни на нищету матери своей, на стыд ее и позор. Взгляни на это лицо, его столько лет оплевывали, на эти морщины преждевременной старости, над ними столько лет глумились. Твою мать подвергали гоненьям, издевательствам, швыряли в нее каменьями, честили ведьмой, жидовкой, блудницей, мерзкой и гнусной старухой!.. Взгляни, сын мой, все это запечатлелось на лице у меня, оскорбления иссушили его, словно знойные ветры, все это запечатлелось на моем теле, оно зачахло от кнута, что его опозорил. Взгляни на все это, сын мой, и отомсти за меня, отомсти за мать, дитя мое!..»

— Ты будешь отмщена! — воскликнул Васко в волнении, поддавшись властному могуществу ведьмы. — Ты будешь отмщена. О, я клянусь тебе в этом. Ты будешь отмщена, мать моя. Моя несчастная, моя бедная мать, я должен отмстить за тебя. Так это он, лишь он один — виновник твоих несчастий?

— Лишь он один, — отвечала Гиомар, уже сияя надеждой и ликованьем.

— А как же отец мой, ведь он предал тебя, покинул!.. Как случилось это, скажи мне, и какое участие принял во всем этом твой недруг, человек, который…

— Он причина всех моих несчастий, лишь он один. Не спрашивай, как случилось это, не вынуждай меня нарушить страшную клятву, ведь я клялась Иеговой и книгами Священного писания. Да умрет он и сгинет и да будет имя его обесчещено и опозорено! Пусть плюют люди в лицо ему, как плевали мне в лицо! Пусть, подобно тому, как была бита кнутом я… да, была, Васко, палач принародно бил кнутом у позорного столба твою мать… как ведьму, как блудницу, как коварную и злокозненную женщину… И меня ждал костер, если б не закуталась я в эти лохмотья, не запятнала кожу свою этими мерзкими язвами, если б не пошла бродить от двери к двери, от паперти к паперти, не становилась бы на колени, как идолопоклонница, перед христианскими кумирами, не читала бы их молитв, не перебирала бы эти нелепые бусинки, что выдумали магометане и переняли суеверы-христиане…

— Довольно, мать, я ухожу. Король дон Педро нынче ночью вступит в город. И ты, мать моя, будешь отмщена, клянусь тебе в том.

— Да вооружит бог силою твою десницу и да вложит в душу тебе гнев кар своих! Ибо поистине, сын мой, ты один должен и можешь быть орудием его гнева и дланью его правосудия. Возьми это, здесь золото, мой сын, трать, расточай, бросай его на ветер, оно твое. Без золота ничто не свершается в этом мире, а ты свершишь все, что захочешь, ибо владеешь миллионами.

Старуха наклонилась и, отомкнув тайник, находившийся у подножия очага, вынула оттуда множество мешочков с монетами и зашила их в камзол юноши и в епанчу его, так что вся одежда Васко оказалась как бы на подкладке из золота.

— Еще одно объятие, дитя мое, и ступай. Гроза миновала, идет мелкий редкий дождик. Нынче ночью я пребуду с тобою и благословлю тебя, ибо ты добр и силен, как и подобает отростку от доброго древа.