Однако же еще до того, как народная рать завладела штандартом общины и, укрепив дух означенным палладием и ощущением законности, которое обрела она в оном, двинулась в поход против природного своего властелина и не менее природного недруга, сей последний уже спохватился и принял меры, дабы оборониться. Все двери и ворота дворца и собора были заперты, и толстые железные засовы, мощные дубовые перекладины, казалось, бросали вызов — попробуй-ка совладай с нами без помощи артиллерии… А в те поры и у королей-то артиллерии не было, тем паче у народа! За зубцами соборных башен виднелись арбалетчики и лучники, за зубцами Епископского дворца, более похожего на укрепленный замок, — тоже. Тишина, порядок, дисциплина, составляющие вместе величайшую мощь, противостоять которой в силах немногие и которая почти всегда одерживает верх надо многими, царствовали в епископских владениях. Прелат собственною персоной, сбросив долгополые понтификальные облачения и уже наполовину в рыцарских доспехах, словно собирался сражаться, спокойно отдавал приказы, ничего не упуская из виду и выказывая бестрепетную веселость человека сильного, который ощущает себя таковым и потому, что знает собственную силу, и потому, что право на его стороне, и методично готовится отразить ожидаемое нападение, дабы со справедливой суровостью покарать дерзновенных.

Таким казался судя по облику его, речам и движениям бывший рыцарь Афонсо IV. Но таково ли было на самом деле состояние его духа? Ужели и вправду билось так размеренно под металлом нагрудника это полное страстей и гордыни сердце, не знавшее покоя под пурпуром стихаря? О нет!

Быть может, его донимали угрызения совести за то, что он беспощадно обижал бедных своих вассалов, утесняя их и обирая, предавая их из одного только бесчеловечного равнодушия жестокому произволу кровожадного негодяя?.. Нет, разумеется. И я сказал уже: он не понимал ни умом, ни чувством Евангелия, истинам коего должен был наставлять людей, из законов общественной жизни знал лишь один, наиглавнейший: сеньор повелевает, вассал повинуется. Донимало его другое: смутное предчувствие, неопределенный страх, невнятный, но пророческий внутренний голос — кара злодеям, иногда постигающая их поздно, но всегда неотвратимая; вот что владело сейчас его сердцем.

Он не страшился бунтовщиков, был уверен, что совладает с ними и с разнузданной их дерзновенностью, но что-то в глубине души говорило ему, что нынешняя ночь будет для него роковою и не миновать ему сурового наказания. Но за что? Аниньяс… да, он велел ее похитить… А она ведь недурна, эта Аниньяс, и стоила того! Но что он такого ей сделал? Чинить над нею насилия не собирался… И коль уж она в самом деле была… добродетельна, скажем, да, добродетельна, что же, отпустим ее! Пусть отправится к себе и затеплит лампадку перед своей святой в часовенке — арке, и всяческого ей благополучия! Но это всегда успеется. Передавать ее этому сброду, что именуется мелким людом… да будь он хоть крупный… околачиваются тут, вопят, выказывают неуважение к природному своему властителю, являются к стенам его дворца и выкрикивают угрозы его служителям и здравицы в честь короля — и вот это уж оскорбление, уязвляющее его тщеславие и феодальную гордыню, — это уж нет! Этого он не потерпит! Даже не из-за того, что он сеньор, — а он сеньор! — и не из-за княжеского пурпура, его облекающего, а из чувства чести простого рыцаря он будет бороться. Будет бороться против грязного сброда, как велит его долг, а король пусть грязнит себя союзом с этим сбродом…

Но, о боже!.. Та женщина из давней поры, дочь его благодетеля, та, которую он трусливо оскорбил, погубил… и привел к погибели всю семью… она… о да, эта женщина — вот кто предстал сейчас перед мысленным его взором… Эсфирь, Эсфирь! Но это уже не Эсфирь, обливающаяся слезами, запятнанная позором; это вдохновенная Юдифь, она потрясает мечом карающим, готова вот-вот отсечь надменную главу Олоферна. А рядом с ужасным этим видением еще одна фигура, вначале черты смутны, но вот становятся яснее, яснее… Кто это? Васко! Васко, юный школяр, его любимец, единственное существо в мире, дорогое его сердцу!.. Как, почему он тут? Что делает? Что означает это видение?

Что означает оно, о погибший бездушный человек? Вспомни!..

Но он не помнит: сердце его лишено памяти, а дух смущен этим странным сновидением наяву, когда смешливое жизнерадостное лицо его юного Васко вдруг возникло в том же самом воспоминании, что и пугающий образ мстительницы.

Бредни, нелепицы дурного сна… Нужно развеять их, проснуться. Но где же пропадает Васко?.. Еще не вернулся… А время такое позднее! И народ так разбушевался! Что, если он попадет простолюдинам в лапы? Вот это действительно опасность, и немалая… Что делать? Брат Жоан еще не явился; слуги, что были за ним посланы, воротились без ответа, ибо все монастырские ворота на запоре. Сущие канальи все эти монахи, что францисканцы, что доминиканцы, все они хотят остаться в стороне, если дойдет до столкновения, и боятся навлечь на себя неприязнь горожан! Может быть, по крайней мере, Васко сейчас в монастыре? Там он был бы в безопасности, вот счастье было бы…

Он снова позвал слуг и челядинцев и, расспросив всех и каждого, из рассказа стремянного, которому юноша передал гнедого близ арки святой Анны, узнал наконец, что Васко вернулся в город еще вечером и сразу же отправился в дом Мартина Родригеса.

— Что делать ему в доме судьи? — осведомился епископ в удивлении.

— Что ему там делать? У мастера Мартина есть дочка, красавица и разумница, ну и…

— Стало быть, Васко?.. Ну, с этим я покончу. Пусть кто-нибудь отправится в дом мастера Мартина и…

— Сеньор, весь дворец окружен, выйти неоткуда.

— Пусть арбалетчики обстреляют осаждающих, не жалея стрел, с главной башни, и в то же время пусть из ворот ринутся четверо копейщиков верхами да на конях порезвее; пусть прорвутся через толпу и разузнают…

Зарево, внезапно осветившее небо, оглушительный гул голосов, смешавшийся с чудовищным грохотом, который производили восставшие, колотя в медную утварь, — вот что заставило епископа прервать речь и поспешить к окну вместе с комендантом дворца и всеми прочими, кто был там. Грозное зрелище предстало их очам. Сам епископ содрогнулся, остальные же пали духом. Оба главных дворцовых входа были охвачены огнем: по-видимому, вначале там развели неприметные костры, куда подкладывали угли, чтобы не было видно пламени, а теперь упорный и медлительный этот огонь исподволь перекинулся на двери. Внезапно послышался многократный грохот, и старые дубовые доски распались, рассеялись градом искр, которые с шипеньем взметнулись в воздух, так что страшно было глядеть.

Но смятение епископа продлилось не дольше секунды; дрожь, пробежавшая по телу его, была вызвана скорее думами, что волновали его дух; чувство опасности вернуло твердость нервам и душе его.

— Ах так? — молвил он с горькою усмешкой, но выражение лица его было спокойным и холодным, ибо гнев придал ему обычную жестокость. — Ах, так? Что ж, поглядим.

Он скинул скуфью, надел шлем и, схватив меч, без дальних слов ринулся вниз по дворцовой лестнице.

При виде этого старика в доспехах, горящих глаз его, седой бороды, креста на груди и меча в деснице можно было бы подумать, что перед нами сам святой Иаков, собирающийся разить мавров… Но это не апостол, это недостойный преемник апостолов, поднимающий меч против детей Христовых; это злой пастырь, ополчающийся на паству свою, дабы ее истребить.

Комендант и остальные военачальники обнажили мечи и последовали за епископом; ратники, те из лучников, что не перебежали на сторону народа, весь гарнизон замка, одним словом, все воинство епископа, а было оно многочисленным, сбежалось на зов своего сеньора. Опрометью скатившись по лестницам, они собрались в передней, куда вели горящие двери, и построились в боевой порядок.

Рыцарь-прелат во главе своей рати d’élite, казалось, вновь переживает дни былого, радостно приветствует опасность сечи, неистовое опьянение боев, в которых прошла его молодость.

Но возбуждение выдавали только глаза его, только дыханье, бурно вздымавшее грудь. И сам он, и все прочие стояли, не двигаясь, не говоря ни слова, вперив взгляды в створки дверей, которые дымились и трещали; поведение епископа и людей его свидетельствовало о мужестве разумном и надежном, ибо они спокойно ожидали решающего мгновения.

Ждать пришлось недолго. Одна из створок обрушилась грудой раскаленных углей, рассыпавших множество искр, и осаждающие разразились громовыми криками — «Победа, победа!», раскатившимися по всему городу.

И в то же мгновенье под ливнем жгучих искр и прямо по грудам раскаленных углей, шипевших на влажной земле, во дворец хлынули беспорядочно, ничего не видя, ничего не слыша в неистовстве своем и восторге, огромные массы народа; с громогласными здравицами и проклятьями ворвались в переднюю плотной бурлящей толпой, а на эту толпу напирали, тесня ее сзади, еще более многолюдные толпы, беспрестанно надвигавшиеся одна вслед другой. И они прибывали и прибывали, своим напором сбивая с ног и повергая наземь все, что попадалось на пути.

Но даже неистовствующему этому океану не сокрушить было железную преграду, о которую разбивались его волны. Повстанцы были все плохо вооружены, у них не было ни командиров, ни дисциплины, и они очертя голову налетели прямо на выстроившуюся в боевом порядке дружину епископа, которую не предполагали застать здесь; ослепленные, ошалевшие, они даже не разглядели воинов. Кто грудью напоролся на копье либо алебарду, которые держали наготове ратники, кто пал, рассеченный страшным ударом меча, которые рассыпа́л епископ, да и военачальники его не жалели своих сил… и жизней людских.

Почти все участники первого натиска мятежников были убиты или при смерти, иные же, полуживые, корчились на грудах раскаленных углей, усеявших вход во дворец.

Вопли, проклятья, кощунства… потрескивающие и обдающие жаром языки пламени… глаза епископа, горящие, сверкающие даже средь огня, словно глаза Люцифера… Перо Пес, хохочущий дьявольским смехом… казалось, жестокая эта сцена происходит в аду.

Народный поток замер и подался было назад, словно туловище змеи, у которой отрубили голову.

Прочь с дороги, прочь с дороги: не для того, чтобы помочь отчаянному своему авангарду, но для того, чтобы отомстить за него, появляется новый отряд повстанцев, он продвигается размереннее, ряды его стройнее, другая будет битва, ибо другие воители подоспели.

Они не издают нестройных восклицаний, не нарушают строя, восклицая; их боевой клич звучит грозно и торжественно:

— Пресвятая, оборони нас! Отмсти за наших братьев!

Среди наступающих был всадник на коне, размахивавший штандартом. То был штандарт Богоматери, покровительницы города.

Со словами: «Вперед, вперед! За деву Марию и ее народ!» — они бросились на врага, словно разъяренные львы. Но ярость их была подвластна приказу и воинской премудрости; и между ними и людьми епископа завязался бой — не столь неравный, как прежде, — не менее кровавый. С обеих сторон валились бойцы, лилась кровь. У простолюдинов потерь было больше, потому что у них хорошо вооружены были только перебежчики-лучники. Таким образом, у людей епископа был большой перевес по сравнению с воинами общины.

Дым, обволакивавший вначале поле боя, постепенно рассеивался, теперь удары мечей разили без промаха, сеяли смерть — народ начал отступать… Но тут молодой вожак — в левой руке он вздымал штандарт, правая потрясала мечом — вскричал:

— Что с вами, друзья! На врага за нашу честь, за свободу нашей земли!

Его восклицание, звуки его голоса подняли дух горожан, а вражеские ряды пришли в беспорядок и расстройство, ибо военачальник их вдруг рухнул наземь, словно пораженный смертельной раной прямо в сердце.

Его подняли и понесли в безопасное место; и покуда комендант и несколько самых отважных ратников без особого труда отбивались от нападавших, остальные стали подниматься по лестнице, неся на плечах своих епископа, который почти не дышал.