Наемники епископа, подобно всем их собратьям по ремеслу, наделены были кровожадными инстинктами злобного пса. Натравите их — и они бросятся на жертву, примутся рвать ее и терзать лишь для того, чтобы рвать и терзать, и без всякой иной причины и повода, ибо выучка, которую прошли они, способствовала выявлению всех злых и зверских склонностей, что есть в человеке, а есть такие склонности у всех.

Люди епископа для начала крепко ухватили свою добычу. Затем их стало разбирать желание разорвать добычу в клочья — и пол в соборе был бы омыт кровью, не случись вдруг одно событие, самое неожиданное, какое только могло произойти; случилось оно в момент всеобщего замешательства, и причиною всему был какой-то бедняк из числа простолюдинов, закутанный в скверный плащ и столь невзрачный и хилый с виду, что ратники не обратили на него внимания.

Человек этот, согнувшись чуть не в три погибели, хоронился около решетчатой двери, напротив жезлоносца капитула, который стерег ее. И вот он вдруг выпрямился во весь рост, оказался высоким, осанистым, с неожиданной силой отшвырнул прочь алебардщиков, попытавшихся было схватить его, и произнес несколько слов, магических судя по произведенному ими действию, ибо все вокруг пали к ногам его; решетчатые двери распахнулись, человек в скверном плаще вошел в придел, доступный лишь членам капитула, и, подняв городскую хоругвь, которую Васко выронил в борьбе, вскричал громогласно:

— Теперь я самолично подниму этот стяг, я самолично буду защищать город Богоматери, который беру под свое покровительство.

Все смолкли, все затрепетали, все пали на колени.

Человек этот был король дон Педро — король дон Педро, прозванный Жестоким и Справедливым.

Ратники побросали оружие наземь, простолюдины разразились здравицами. Люди епископа отпустили Васко, и он тотчас преклонил колена перед королем и облобызал его руку. Один только епископ хранил неподвижность. Устрашенный, но не приведенный к покорности неожиданным появлением суверена, прелат крепче сжал десницею посох, а шуйцею — подлокотник своего первосвященнического кресла и принял безмятежный вид человека, уверенного в том, что он не обязан отчитываться перед кем бы то ни было в своих деяниях или оправдывать их; он как сидел, так и остался сидеть, бесстрастно наблюдая за необыкновенными перипетиями сей сцены.

Оглядываясь по сторонам и с явной досадой принимая знаки почтения со стороны клириков и мирян, преклонявших пред ним колени, дон Педро в сопровождении одного только Васко поднимался по ступеням главного придела. Он повернул направо, сел на простой табурет напротив епископа и некоторое время размышлял, не произнося ни слова. Васко стоял рядом и не сводил с короля восторженно-покорного взгляда.

Наконец дон Педро заговорил, и голос его был отчетливо слышен во всем храме, настолько глубокая стояла тишина.

— Возьмите стяг вашего города, Васко, вы пронесли его с честью, как и подобает благородному человеку.

— Государь, я…

— Возьмите стяг — я сам вручаю вам его.

И король вложил древко в руки юноши. Васко хотел что-то сказать, но король опередил его.

— Вам незачем говорить. Я все знаю, ибо все видел, ничьи доклады мне не нужны. Я собственноручно награжу и покараю тех, кто заслужил награду либо кару.

Затем, еще немного поразмыслив и впервые за все это время устремив на епископа свой ястребиный взгляд, он молвил:

— Ваше преосвященство, я здесь — и мне еще не вручены ключи от вашего замка.

— Ключи и замок, феод и имение принадлежат не мне, а Пречистой Деве. Комендант, возложите на алтарь Богоматери принадлежащие ей ключи. Пусть государь, коли будет ему угодно, возьмет их оттуда, но не из моих рук и не из ваших.

Комендант подошел к алтарю, преклонил колени и возложил на него ключи от города.

Все замерли, ожидая, как поступит король. Отобрать феод у какого-нибудь непокорного вассала, хоть церковника, хоть мирянина, было пустячным делом для дона Педро. Но взять с алтаря Богоматери ключи от ее города — это была дерзость, которой не ожидали даже от него. Ни один король португальский никогда еще не осмеливался на подобное — ужели осмелится этот?

Оборотившись к народу, комендант произнес положенную фразу:

— Дело сделано, обязанности свои я слагаю с себя; ключи от города вверены Пречистой Деве, повелевающей и городом, и нами.

— И Пречистая Дева их сбережет, ибо это в ее власти, — молвил король, встав и устремив на епископа горящий взор. — Но не в вашей, ибо вы недостойны ни облачения, что носите, ни посоха, что сжимаете в руке, ни митры, что красуется на голове вашей. Сложите все это также на сей алтарь. Пречистая Дева, хранительница ключей от этого города, сохранит и сии знаки епископского сана для того, кто будет достоин носить их. Вы же, сеньоры члены капитула, распорядитесь, чтобы звонили в колокола, оповещая, что престол епископа свободен. И покуда не приищем мы другого, который был бы достоин занимать его, снимите-ка облачения с этого трупа, он уже разложился и смердит на весь храм. Поживее! Здесь повелеваю я.

Каноники, перепуганные и понурые, переглядывались друг с другом, поглядывали на епископа, поглядывали на короля и не могли отважиться ни на повиновение, ни на ослушание. Им, простым священнослужителям, лишить власти своего прелата! И всего лишь по приказу суверена, минуя все прочие формальности! Но суверен звался Педро Жестокий, и никакие декреталии не имели силы перед его декретами, всегда мгновенными и категорическими.

— Я сказал, — молвил король, снова обращаясь к каноникам. — Я сказал свое слово. Вы разве не слышали?

Члены капитула с заминкой поднялись с кресел, направились к главному алтарю медлительно и спотыкаясь, но все-таки приблизились к епископу. Сей последний — словно в подтверждение королевских слов — закрыл глаза и, не произнеся ни слова, не оказав ни малейшего сопротивления, позволил снять с себя один за другим все знаки первосвященнического сана. Сняли с него митру, крест, облачение, взяли из рук его посох и ощутили нервную дрожь его пальцев лишь тогда, когда снимали перстень, символ власти, его облекавшей.

Дон Педро следил за всеми подробностями свершавшегося обряда и отвечал на тексты из Священного писания и антифоны, коими священники сопровождали эту жестокую церемонию.

— Теперь, — молвил король, когда все было кончено, — теперь нет больше епископа, сеньора и рыцаря. Перед нами такой же виллан, как и прочие. Пусть двое из этих ратников отведут его в одну из темниц, где держал он добрых людей и заковывал в железа жен горожан своих, когда те не уступали гнусным его домогательствам.

Два ратника подошли, чтобы увести епископа… Сердце Васко разрывалось на части; слезы, которые он давно уже сдерживал, неудержимо хлынули из глаз; задыхаясь от рыданий, он пал к ногам короля и воскликнул:

— Государь, государь, пощадите, помилосердствуйте! Сжальтесь надо мною, государь, ибо я стал орудием погибели моего благодетеля, этот человек меня вырастил, не могу я ненавидеть его, чувствую, как ни тяжко мне это, что поневоле должен любить его. Велики его провинности… так пусть же великим будет и милосердие ваше, ибо вы государь, ибо вы отец. О господи, когда бы я знал!.. Никогда я не думал, что до этого дело дойдет. О нет, никогда. И мне также нанес он жестокие оскорбления, так говорят… Не знаю! Но это! Когда вижу его таким… когда седины его опозорены, а глаза опущены долу от стыда… Государь, государь, помилуйте его! И в награду да помилует господь вашу душу!

Король был изумлен, ошеломлен скорбью и смятением юноши: Васко словно обезумел, он обнимал и целовал ноги монарха, был вне себя от горя и тревоги, дон Педро не знал, что и думать об этом неожиданном взрыве исступленного чувства.

Но князь церкви, лишившийся сана и ставший было нечувствительным ко всему происходящему, сейчас обрел зрение и слух, — о! — он-то понимал, хорошо понимал слезы и мольбы скорбящего юноши. Нет, не жестокая суровость короля, не торжествующая дерзновенность простонародья, не отречение и глумления друзей и недругов, — и не все это вместе взятое — было тем смертельным ударом, который поверг его наземь и обратил в бесчувственный труп, все вытерпевший и ничего не ощущавший. Нет, удар нанесен был с другой стороны и поразил его прямо в сердце. Васко, Васко! Его Васко — во главе повстанцев! Единственный, кого любил прелат, — и он орудие его позора, он сделался сторонником короля, вступил в сговор с королем, дабы погубить его! Епископ знал, что заслуживает такой кары, бог справедлив; но грозная справедливость эта, жестокая, сверхъестественная, низвергла его в бездну отчаяния. Душа его погибла, сердце ожесточилось ко всему, и удар судьбы он встретил, вооружась силою равнодушия. Теперь же, о, теперь, когда он увидел слезы Васко, струившиеся юноше на грудь, услышал рыданья, эту грудь надрывавшие, когда он убедился в привязанности юноши, он ощутил, что прежнего ожесточения как не бывало. Из глубины сердца его вырвался стон, стиснутые зубы разжались, из глаз, точно град во время грозы, посыпались крупные капли, почти ледяные, ибо все существо его оковал смертельный холод. Но кровь его проснулась от зова родной крови, и жизнь его проснулась, дабы внимать господу. Колени его подогнулись, он пал ниц перед алтарем, по ступеням коего поднимался некогда, — не в смирении, но в гордыне очерствелого своего сердца, — и, бия себя в грудь обеими руками, он воскликнул:

— Больно мне, господи, больно мне, что так оскорбил я тебя! Внемли, о господи, стенаньям и скорби невинной этой души во искупление великих моих грехов.

Затем он поворотился к бедному студенту, который все еще плакал:

— Васко, сын мой, любимый мой Васко, успокойся: я заслужил кару, что постигла меня. Господь справедлив, и король исполняет его волю. Но, сын мой, бог вознаградит тебя за последнее утешение, что ты мне доставил, за урок, что преподал ты мне в горький мой час. О, когда бы проклятые эти руки могли благословлять… когда бы святой елей, их помазавший, не превратился в разъедающий яд, как я благословил бы тебя!

Он воздел руки к небу, затем простер их к юноше, но не отважился благословить его, ибо в душе у прелата гремел голос совести: «Проклятье тебе и всем, кого ты благословишь!»

Он снова пал ниц, и безмолвные слезы его, слезы стыда, увлажнили священные плиты храма.