Король был поражен, недоумевал и обводил взглядом присутствовавших, словно прося разъяснить столь неразрешимые загадки. И, казалось, сердце его, недоступное чувствам — жестокое, в соответствии с его прозванием, — готово растрогаться при виде этой скорби, этого раскаяния. А Васко восклицал неотступно, неустанно:

— Сжальтесь, помилосердствуйте, государь!

Быть может, дон Педро и смилостивился бы, быть может, и простил бы виновного! Дон Педро — и простил бы! Да, простил бы, наверняка простил бы! Возлюбленный несчастной Инес де Кастро не всегда был жесток. Если могущество несправедливости породило в нем суровость и склонность карать, если засилье жестокостей затруднило милосердию доступ в его сердце, все же он ожесточился не настолько, чтобы зрелище подобных мук не произвело на него сильнейшего впечатления.

Все огромное сборище, еще недавно столь взволнованное и шумное, ощутило трепетную напряженность мгновения и замерло. Недруги и друзья — как мало было друзей, если были они вообще! — все созерцали уже без ненависти, уже чуть не сострадательно низвергнутого князя церкви, простершегося ниц в наготе, почти не прикрытой, и покрытого позором — перед тем самым алтарем, верховным священнослужителем которого он был еще так недавно, и вот, жалкий и презренный, пресмыкается во прахе и стыде. Какое зрелище! Никто не мог его выдержать. Не выдержал и король, сердце его дрогнуло. Он взял юношу за руку, заставил встать и промолвил:

— Васко, хотел бы я…

Но в этот миг распахнулись настежь высокие решетчатые двери одного из боковых приделов, неприметного и темного; глазам изумленной толпы явились три фигуры, то были женщины, и прекрасные собою; внимание присутствовавших тотчас приковалось к новому предмету интереса.

Все три женщины, сказали мы, были прекрасны собою, но ничуть несхожи друг с другом, ибо являли типы различных племен, живших тогда в Португалии. Племен этих было три; кровь кафров, малайцев или индейцев тапуйя еще не примешалась к нашей крови и не породила среди представительниц пола, прекрасного уже по наименованию, столь великое разнообразие типов отталкивающего уродства, которые представлены у нас в удручающем изобилии, особливо же в приморских городах.

Итак, как уже было сказано, каждая из трех обладала внешностью типической. Самая малорослая и самая живая — тип красоты римско-кельтской. Ее лицо с резкими чертами дышит энергией; черные глаза светятся радостною улыбкой или пылают восторгом; стан гибок и подвижен, движенья быстры — такие фигурки видятся в мечтах людям с живым умом; это Венера мистическая, Психея любви идеальной, и отражение образа ее в душе, воздействуя на чувства, возвышает их, приводит в экстаз и дарит им на земле небесное блаженство.

Во второй больше нежности и кротости, она выше ростом, но держится не так прямо, она более хрупкая, более женственная, это представительница германского племени — либо чистокровная, без примеси других кровей, либо по странной прихоти природы кровь эта возобладала, когда мать вынашивала дитя во чреве.

Но чистая, чистейшая кровь Аравии течет в жилах третьей, и покрывало, прячущее лицо ее, не прячет огненной порывистости, свойственной дочерям пустыни; осанка, движения, формы — все свидетельствует о том, что она дщерь Востока, и задаешься вопросом, уж не Дебора ли это, не Юдифь ли, не мать ли Маккавеев?

Никто, однако же, не успел бы сравнить трех женщин: группа, возникшая было, когда растворились решетчатые двери, распалась, ибо женщина под покрывалом, которая стояла меж двумя другими и которую они тщетно пытались удержать, без труда вырвалась из слабых их рук и, проложив себе путь среди изумленных людей, приблизилась к королю.

— Государь, государь, — возопила она, — этот невинный юноша сам не ведает, о чем просит, что же до преступного этого старика, даже вашему величеству неведомы все его злодеяния. Мало для него медленной смерти, вечного позора, всех мук души и тела. Пусть взглянет он на меня, распутник, пусть узнает, кто перед ним… и да начнется с этого его наказание.

С этими словами она подняла покрывало, явив взорам присутствовавших черты, все еще прекрасные и явно свидетельствовавшие о принадлежности ее к еврейскому племени; затем повернулась к распростертому на полу священнослужителю и вперила в него сверкающие глаза… словно вонзила два раскаленных кинжала.

Несчастный простер к ней руки и вскричал:

— Эсфирь, Эсфирь! Приди, о приди же, смерть, грехам моим нет прощения на земле.

— Кто ты, женщина? — спросил король в изумлении. — Кто ты и откуда?

— Я еврейка, — отвечала она. — Да, я еврейка… Этот юноша — сын мой. Мой и этого человека, что учинил надо мною насилие. Прикажи разжечь костер, о король христиан, ибо согласно твоим законам оба мы, и он, и я, подлежим сожжению.

— Что за новые ужасы! И как поверить мне, женщина?

— Пусть злодей ответит. Пусть отрицает, если сможет.

Глядя с мольбой то на мать, то на сына, несчастный, казалось, просил о милосердии не к себе самому, но к юноше. Что же до еврейки, то она была ослеплена, опьянела от первых упоительных глотков из чаши мщения, которой жаждала столько долгих лет; ее глаза и душа закрылись для всего остального.

Дон Педро, сам дон Педро Жестокий, смутился духом при этом зрелище и повернулся к юноше:

— Что скажешь ты, Васко? Эта женщина…

— Она мать мне, государь.

— Мать… Бедный Васко!.. А этот лиходей?..

— Он… О, сердце давно мне подсказывало… Смилуйтесь, сеньор, смилуйтесь над ним и надо мною. Лишь нынче утром, по возвращении из Грижо, я узнал от нее… Узнал, но не все. О нет, поверьте, ведь я никогда не поднял бы руки на того, кто… Нет, государь, этого она мне не сказала, напротив, она отрицала, все время отрицала. И либо она лжет сейчас, либо…

— Я солгала тогда. Ибо своим существованием обязан ты подлому преступлению этого человека; твое появление на свет принесло мне позор и бесчестье; и нужно было, чтобы именно ты и никто другой стал орудием моей мести и позорной кары для этого изверга. Да, он отец тебе! Но если бы я сказала тебе всю правду, ты, о сын мой, ты, добрый, великодушный, невинный, никогда не свершил бы того, что очам твоим представилось бы…

— Преступлением, и чудовищным. Никогда! И да простит тебя бог, женщина, за то, что ты вынуждала сына совершить отцеубийство, если я и впрямь сын тебе…

— Сын мой, сын мой, вспомни, это час искупления для твоей матери!

Васко опустил глаза долу и горько заплакал.

Король наклонился к распростертому епископу и спросил его шепотом:

— Что во всем этом правда?

— Все правда, и я заслуживаю тысячи казней.

— Ты будешь жить.

— Государь!

— Таково твое наказание. Будешь жить.

Затем король выпрямился и проговорил с достоинством, тоном судьи, выносящего приговор в трудном деле:

— Женщина, как ты зовешься?

— Эсфирь.

— Кто твой отец?

— Авраам Закуто.

— Авраам Закуто. Ступай с миром, женщина. Прегрешение твое было невольным, а имя отца твоего — порука добродетели. Ступай с миром. О, но сейчас я узнал тебя: ты и есть та ведьма из Гайи, которую…

— Которую приказал он сжечь, — отвечала Эсфирь, показав на епископа.

— И он знал, кто ты такая?

— По этой самой причине и для того, чтобы не узнали другие.

— Святое небо, что за человек!.. Кто же вызволил тебя?

— Пайо Гутеррес.

— Вон что!.. Ступай с миром, женщина. Христианка ты или израильтянка, Эсфирь или Гиомар, ступай с миром. Тебе причинили великие обиды, жестокие оскорбления: я отомщу за тебя. Но уйди отсюда и уведи этого юношу. Да послужат тебе во благо несметные богатства твоего семейства.

— У меня ничего нет, и мне ничего не надобно, ибо сама я ничто. Я обрекла себя на нищету и в нищете умру. Все принадлежит моему сыну.

— Добрый поступок… Ах, да, чуть не забыл, по правде сказать. Сперва награда, потом наказание. Я прозван Справедливым, а справедливость, умеющая лишь наказывать, половинчата. Мартин Родригес!

— Государь!

— Где ваша дочь?

— Вон там, государь, у входа в тот вон придел, со своей подругой Аниньяс.

— Аниньяс, что живет на улице Святой Анны?

— Она самая, государь.

— Пусть подойдут обе.

Честный судья, ведя за руки двух юных красавиц, проследовал через весь храм под приглушенный гул приветствий и общего восхищения. Аниньяс и Жертрудес были словно день и ночь, словно солнце и луна, словно роза и жасмин — уместны были все слова, означающие противоположные типы красоты и в сочетании наилучшим образом выявляющие эту противоположность, и народ не скупился на такого рода сравнения и благословлял обеих, ибо было радостно и утешно видеть их рядом, столь прелестных, столь несхожих и связанных столь прочною дружбой.

Король встретил их так же, как народ, и даже еще приветливей, ибо расцеловал обеих. Хорошо быть королем… Но согласно хронике поцелуи были как нельзя более отеческими; на том и остановимся.

— Аниньяс, — молвил дон Педро, взяв ее за руку и выведя к народу, — не красней, красавица Аниньяс, не смущайся, честная и добродетельная женщина. Пусть все тебя узнают, пусть все тобою восхищаются! И пусть имя твое навечно запомнится в этом краю, пусть пользуется уважением и почетом наравне с благословенною аркой святой твоей покровительницы.

Народ разразился здравицами.

— А теперь, — продолжал король, — побеседуем с моей пылкой сторонницей. Так это ты, черноглазая, делаешь мне воителей из студентов и взбунтовала целый город из-за…

— Из-за пустого дела? — молвила Жертрудес с улыбкою.

— Нет, девочка, на сей раз!.. Но впредь ненадобно. Да уж!.. Сеньор предводитель, нареченная ваша здесь; бери свою Жертрудес, Васко, и ни о чем не тревожься. Мастер Мартин даст и благословение, и согласие, все как положено. Что медлите, человече?

— Государь, вы повелеваете, но…

— Но что? У вас с головою неладно. Ты что, не знаешь, человече, что вся медь в твоей лавке не потянет по весу и половины веса того золота, что есть у этого молодца?

— Государь, вы повелеваете, и я повинуюсь. Но кум мой, Жил Эанес, говорит, уж такое, мол, оскорбление ему нанесли, когда речь не дали кончить… а он ведь крестный отец Жертрудес, и, стало быть…

— Жил Эанес — осел. А за крестного твоей дочки буду я сам, ибо хочу быть у нее на венчании и плясать на свадьбе. Доволен ты?

— Государь!

— Теперь к делу! Женщины пусть удалятся. Вы тоже, да, вы тоже, дона Гиомар, или дона ведьма, или дона еврейское отродье, или как вас там. Все уходите. Ступайте с ними, Мартин Родригес, и ты, Васко, тоже.

— Велите казнить меня, государь, но я не уйду.

Дон Педро поглядел на юношу, сдвинув брови; короля удивили слова, непривычные для его слуха. Но он промолчал; что же до Мартина Родригеса, то по знаку короля добрый судья удалился вместе с тремя женщинами.