Арьян ан-Реддиль растормошил струны, и они нарочито нестройно, как бы нехотя ответили его настойчивости. Отведя красиво изогнутую правую руку от звучащих струн, окинув присутствующих лукавым взглядом, Арьян запел. Руки, как бы спохватившись, кинулись догонять, и дарна поддержала его голос стройным звоном.
Арьян ан-Реддиль, как пристало хайарду, хоть и уроженцу Ассаниды, вырос в седле с мечом и луком в руках. В Аттанском походе, несмотря на молодость, он покрыл себя немалой славой и мечтал о новых походах, дабы эту славу преумножить. Тем более, что аттанская добыча иссякла, а род Арьяна был знатен, славен, но не богат.
Но Хайр не вел войн с тех пор, как на троне оказался…
В этом месте своих размышлений Арьян тряс головой, как пес. Он был родом с северных окраин Хайра, где подобное сравнение не за оскорбление принималось, а за высшую похвалу: издавна славились северные склоны боевыми псами, огромными свирепыми зверюгами. Воины с севера, из Улима Ассанийского отправляясь в поход, брали с собой двух-трех таких псов. Они участвовали в битвах наравне со всадниками, самостоятельно. Между боями посторонние старались держаться подальше от стана северян. За хозяином эти псы бегали, как ягнята за маткой.
Так вот, не раз видел Арьян, как пес, давно не участвовавший в битве, трясет головой, отгоняя накатившую злобу. И, подражая своим боевым товарищам, тряс головой Арьян, когда думал о сидящем на троне Хайра.
Но он был еще и поэтом, молодой Арьян ан-Реддиль. И дарна откликалась на его ласку так же покорно и пылко, как обе его жены. И когда злоба цеплялась за косу так, что не стряхнуть, он отводил душу в песнях, а на язык он был остер. И был как пес бесстрашен.
Многим, очень многим, нравились песни молодого Арьяна ан-Реддиля, и часто звали, и приглашали, и уговаривали его с настойчивостью и неотступно прийти в тот или другой дом, где собирались молодые всадники, любившие походы и битвы, славу и добычу, а пока, за неимением названного, вино и песни ночь напролет, ведь влюбленные — пастухи звезд, а влюбленные в славу?
И там, где пел Арьян, умножались посетители, и беседы велись до света, пока в курильницах белесыми струйками дыма истекал ладан, и рабы, как в походе, обносили гостей медными чашечками с дымящейся горечью мурра. Он пел о славе, о битвах, в которых сражался сам со своими псами, звавшимися Злюка и Хумм, и о битвах, которые были еще давно, даже до его рождения, но о которых он, как всякий в Хайре, был наслышан. И подвиги и слава давних бойцов растравляли души молодых, которым негде было славы добыть. И тогда Арьян запевал другие песни. Вот такую, например, как пел сейчас.
И тут слушатели Арьяна, отбивая ладонями ритм, наперебой предлагали, что следует сделать с сыном рабыни (а каждый знал, о ком идет речь), похваляясь друг перед другом смелостью, а заодно и умениями, — и Арьян тут же с легкостью перекладывал их советы удобно для пения, и так они отводили душу.
Когда на рассвете он уходил из этого дома, белые улицы Аз-Захры были еще пусты и тихи. Только птицы звенели в зелени, перекипавшей через высокие каменные заборы. Гости этого дома все задержались отдохнуть у гостеприимного хозяина, Арьян же сослался на срочные дела. На самом деле (а вам-то что?) одна любовь гнала его чуть свет домой: он поклялся своим женам, что не встретит без них рассвета, если только ратные труды не уведут его далеко от Аз-Захры. И он опаздывал, а потому торопился.
Обе его жены были красавицы.
Он женился по выбору своего отца на первой, и по своей воле на второй, и тому было уже три года, но он не хотел брать других жен, и наложниц не было в его доме.
Когда спустя малое время после свадьбы его первая жена загрустила — а с чего бы ей? — Арьян не знал покоя, пока не добился от нее ответа: она-де привыкла всегда быть со своей младшей сестренкой, а теперь словно разлучена сама с собой.
— На много ли младше сестренка? — усмехнулся Арьян.
— На час, — последовал ответ.
— И… похожа?
— По серьгам отличали.
Сначала Арьян испугался: вот-вот кто-то возьмет из родительского дома вторую Уну — все равно, что сама Уна досталась бы другому! А потом еще представил себе, что сидит он в саду при звездах, и по правую руку от него — Уна, и по левую — Уна.
Еще длились пиры и торжества по поводу первой его свадьбы, а уже спешили сваты в дом благородного отца, где тоже пировали, и так, за пиром, чаша за чашей, сговорились; и продлились празднества до того, что сил не осталось ни у гостей, ни у хозяев. А молодой Арьян ан-Реддиль оторвался от своей жены только затем, чтобы как подобает, с честью, принять в дом вторую. А как там и когда закончился праздник, помнил смутно.
И третья была хозяйка у его сердца, та, что сейчас похлопывала по правой лопатке, закинутая за спину книзу грифом. О любви к ней не стыдно было известить весь свет.
Приближаясь к своему дому, рассчитывал Арьян, что еще три поворота, а потом пара сотен шагов до маленькой площади с водоемом — и можно будет оттуда свистнуть, чтобы Злюка и Хумм, собаченьки, — а что им забор? — помчались навстречу. Он видел уже, как их тяжелые туловища, волнообразно скользя в высоких травах сада, вылетят к забору и переметнутся через забор, на миг призадержавшись на самом верху его, окорябывая когтями стену, и рухнут в переулок. И шкура на них будет мотаться толстыми складками, когда огромными скачками они вылетят из-за угла ему навстречу, и он устоит — а вы думали! — когда их толстые лапы со всего разбега толкнут его в грудь и в плечи. А что бы ему делать с такими собаками, если бы он не мог устоять, когда его приветствуют со всей любовью?
И он уже видел эту картину и думал, как бы устоять, чтобы не разбить дарны, висящей за плечами — доверчиво приникшей к спине, вот так! — когда, повернув за первый из поворотов увидел обнаженные мечи и блестящие кольчуги дворцовой стражи.
— Повиновение царю! Отдай твой меч, Арьян ан-Реддиль, и следуй за нами.
Нет, он не испугался. Он просто понял, что пришел тот предполагаемый конец, который мог бы и давно наступить, да что-то не торопился. Однако никогда не допускал мысли молодой Арьян ан-Реддиль, что встретит смерть на плахе или станет дожидаться ее в Башне Заточения. В бою — да, а теперь или позже, уж как Судьба!
Клинки, столкнувшись, зазвенели, хмель слетел, но их, их было больше, и они были в кольчугах, а он нет, и они не лезли под удар, не толпились, а со знанием дела терпеливо изматывали его, державшегося спиной к стене, но не вплотную, ведь дарна! И Арьян понимал, что своего они добьются, а собаченьки — нет, не услышат отсюда свиста.
Так вот: спасение не пришло, и меч вылетел из ослабевшей руки Арьяна (а он был ранен уже не раз, легко, однако одежда его стала тяжелой от крови). А следующий удар был в лицо — рукой в кольчужной рукавице, сжимавшей меч. И этот удар впечатал его в стену, его, способного устоять, когда два боевых пса ласкались к нему — и дарна вскрикнула под его спиной. Последнее, что он почувствовал — как острые щепы впились в спину. И темнота сомкнулась. О царице Хатнам Дерие
Царица Хатнам Дерие, бабка наследника, лицом была вылитая Атхафанама, но никогда не покидавшая внутренних покоев дворца и состарившаяся нелюбимой, оттого только, что из далекого похода царь привез пленницу, чужую невесту из разгромленного свадебного каравана. Была похищенная почти на голову выше Эртхабадра, на взгляд царицы Хатнам — нескладна, строптива, бела каменной белизной, с пугающе прозрачными глазами. Спасибо похитителю должен сказать тот жених, который ее не дождался. Все жены и наложницы Эртхабадра, задабривая евнухов подношениями, перебывали в ее покоях: поглазеть. А та сидела камень-камнем, нет чтобы приветить, почтить старших жен, поклониться, заговорить ласково, угодить, подольститься — глядишь, и прижилась бы.
Не верила тогда Хатнам, что может надолго привязать к себе ненасытного, но привередливого и переменчивого царя эта каменная кукла. Не было видно в ней женской сытости, довольства, когда царь покидал ее утром, а значит и царь от нее радости не получал. Со дня на день ждала Хатнам, как оно и всегда бывало, что натешившись с диковинкой, вернется к ней повелитель ее сердца и ее лона. Так всегда бывало. Знала она тайные тропки на его теле, которыми пробегали ее пальцы и ее губы, и которые вели прямо к его сердцу — сквозь крепостные стены, которыми он его окружал.
И правда, хоть не так быстро, как она ждала, но вернулся, вернулся к ней Эртхабадр. И целый месяц спал в ее опочивальне. Отходил от каменной холодности той, белоглазой, будто заново снаряжался мужской уверенностью и силой. Тогда и зачал младшенького, Эртхиа-сокола.
Но однажды ночью, пресытившись щедрой и покорной страстью Хатнам, сорвался и убежал.
В ту ночь заплаканная царица караулила под дверью царской опочивальни и видела, кого привели к царю, и слышала впервые вырвавшийся из каменного горла гордячки стон — и крик, испуганный и счастливый крик женщины, вдруг понявшей, для чего возлегают с мужчиной.
И больше царь с ней не расставался.
Оттого и непоседлив так, и заполошен, и вспыльчив Эртхиа, что многое пришлось перенести его матери, пока носила его. Когда, надеясь хоть этим вернуть расположение царя, послала сказать (слыханное ли дело, старшая царица — и не могла увидеться с мужем!) — сказать, что ожидает дитя и по всем признакам это мальчик, царь ответил, ей передали, царь, осведомившись о сроках, воскликнул радостно: в один месяц родятся!
Жить ли после этого сопернице?
Но успела родить сына. И успела захватить сердце царя так, что не выпустила и уходя на ту сторону мира — унесла с собой. И разум царя унесла. Он больше не видел жен, посещал, чтобы насытить тело, но был не с ними. И больше не рожали ему сыновей, будто кто проклял царя. И дочь только одна родилась — Атхафанама-беглянка, тоже не в радость царскому дому.
Сын рабыни, которого царь и винил в ее смерти, это хоть удачно сошлось, сын рабыни вырос рабом, предназначенным для царского ложа. И тогда, все долгие годы, пока пренебрегал ею царь, Хатнам находила утешение, посещая евнухов-воспитателей и наблюдая, как из сына соперницы растят подстилку для царя. Много таких у него перебывало — где они? Забава на одну ночь. Всерьез царь этим не увлекался. И не чаяла царица беды для себя. И не замечала опасной красоты мальчишки: ослепила ненависть. Видела только сходство с той, каменной, холодной, сходство, ненавистное и ей, и самому царю. Царь месть свою растил, месть Судьбе и тому, кого считал убийцей своего счастья.
А после, когда опомнилась царица, когда очевидной стала гибельная привязанность царя, чего только не делала Хатнам Дерие, каких только зелий не подсылала! Но проклятому рабу словно Судьба на ухо шептала, какого кушанья не вкушать, какого питья не пить.
Кто мог тогда угадать, чем все обернется? Кто мог предсказать царице, что из-за сына рабыни погибнут все ее сыновья, один Эртхиа останется, и тот уйдет так далеко, уступив отцовский трон все ему же, ненавистному сыну рабыни!
Одна радость осталась царице Хатнам Дерие, десятилетний внук, Джуддатара сын Лакхаараа, наследник престола. Ненаглядный мальчик, будь жив его отец, уже был бы отнят у бабки для мужского воспитания. Если бы кто угодно из сыновей Хатнам был сейчас на троне, не задержался бы наследник так надолго в женских покоях. Но неправильный царь, сын рабыни, раб негодный, приставив к наследнику учителей, забыл о нем — или помнил, но стыдился у него показываться, виновник гибели его отца. И это было на руку царице, умело разжигавшей в мальчике свою старую ненависть. Всех, с кем водился сын рабыни, умел он покорять обманчивой кротостью, ласковым обхождением, разумными речами. Боялась того же царица для несмышленого Джуддатары. Но сын рабыни не посмел накинуть свою лживую сеть на душу наследника. И как при этом его прозвали Акамие Мудрейшим? Бесстыднейшим его прозвали справедливо.
Но нет, не одна радость была у вдовой царицы. Была еще — тайная, преступная.
Пусть молодость ее прошла, и опухали пальцы в узких перстнях, и от тяжелых серег вытянулись мочки ушей, и спину ломило от тяжести сверкающих шитьем и камнями платьев — не оставила наряды царица. Кожа ее была не так свежа и упруга, как прежде, но все еще мягка, все еще благоуханна, и ножку ее, ступавшую только по коврам, все еще не стыдно было открыть игривому взгляду и ласкающей руке, и многие еще женские прелести сохранила царица в сытом и ленивом покое ночной половины.
Пусть ей не хватало свежести, что ж. Зато у нее была власть. Она могла одарить, она могла шепнуть словечко. Многое по-прежнему держалось на евнухах в царском дворце, а дворцовые евнухи издавна были на ее стороне, да, — и нет, не на стороне сына рабыни, назвавшегося царем. И у Хатнам Дерие было чем завлечь и удержать при себе мужчину из настоящих, кто не падок на преходящие прелести луноликих, кому кружит голову единственное, что достойно мужчины: власть и могущество. Это у Хатнам Дерие было. А что касается тайных тропок, которыми пробираются нежные пальцы и губы, то оказалось, что в этом Эртхабадр, да не будет Судьба к нему милостива и на той стороне мира, ничем не отличался от прочих, спасибо ему за уроки. Пригодились.
Разве не тот победитель, кто пережил своих врагов? Не тот, кто насладился местью? И разве не Хатнам Дерие пережила и ненавистную соперницу, и обезумевшего от низкой страсти мужа? А местью она насладится — не спеша, как подобает. Уже наслаждается. Каково там, на другой стороне мира, знать Эртхабадру, как сладки здесь ее ночи, сладки последней спелостью плодов, истекающих ароматом и соком, о!
— Сладкий мой, ты придумал, как устранить ненавистного?
— Ашананшеди, — отвечает мужчина. — Препятствие неустранимое.
— Да, если ты желаешь ему только смерти.
— Чего же еще?
— Растоптать, унизить хуже, чем он был унижен прежде, опозорить таким позором, которого он не знал еще!
— Ашананшеди.
— Но против того, кого он сам введет в свою опочивальню — что сделают ашананшеди? Так опозоренный, он не царь, и ашананшеди ему не защита.
— И — костер?
— Сладкий мой…