И немало они прожили в Кав-Араване, добравшись туда без спешки и благополучно. Как добрались, стали наводить порядок в давно пустовавшем замке: вынесли на солнце ковры, перины и шерстяные покрывала, разглядели хорошенько. Те, что еще годились, вымыли и высушили, — придет зима! — остальные, не жалея, сбросили в пропасть; вычистили и вымыли все помещения замка, разобрали утварь в кухне, послали в ближайшее селение за недостающей, не могли ведь уходившие всю забрать с собой. Не один день тучи пыли окутывали замок, по лестницам во двор сбегали потоки грязной воды, а женщины ан-Реддиля и с ними Юва бегали повсюду, завязав платками лица, и ругались на лазутчиков так, что те ежились и потихоньку отходили в сторонку. Женщины знатные, должны были бы скрываться от всех за плотной завесой, но жизнь перевернулась и где теперь те завесы, где служанки понятливые и расторопные? Все самим! В кухне и вовсе от них спасения не было, к кухне и близко подходить боялись, пока, перевернув ее трижды вверх дном, красавицы не угомонились. Одно было средство — заманить под каким-нибудь предлогом в кухню ан-Реддиля. При его появлении Уна и Унана усмирялись и ворковали горлицами, а Юве-рабыне громче них говорить не пристало. Зато малышка Нисо за Ювой ходила, как нитками пришитая. Пленница к пленнице.

Акамие от шума и пыли прятался наверху, на площадке замковой башни, с которой когда-то высматривал Дэнеша. Становился подальше от края и не смотрел вниз: чего искать внизу? — становился лицом к востоку, где долина Аиберджит, и просил Судьбу: приведи, приведи его. Вот я, здесь, как тогда. Под силу ли Тебе свить время в кольцо, под силу ли скрутить еще один узел, который мне будет уже не разорвать, не распутать, расщедришься ли?

Но с востока скала нависаетнад Кав-Араваном. И к ней лицом поворачивался Акамие, и стала она казаться ему лицом Судьбы.

Наконец устроились, расселились. Всего их было сто девять человек и две собаки, а Кав-Араван невелик, не крепость, так, дом для жизни среди врагов, построен был еще когда в горах разбойничали незамиренные араваны. Но как раз все разместились, отделили женскую половину, на ней, кроме Арьяновых жен, поселили Юву и Нисо, и право входить туда имели сам ан-Реддиль, а еще Гури — по малолетству — и Хойре. Он же сопровождал женщин, когда были у них нужды в других помещениях, или когда на кухне они готовили еду для приближенных Акамие.

По дороге выяснилось, что ан-Реддиль ушел из дворца не с пустыми руками: было чем в пути расплачиваться за еду и ночлег, когда в дождливую погоду нельзя было остаться ночевать в поле.

— Что же, — смущенно оправдывался ан-Реддиль, — я ведь не для себя! Я бы и больше прихватил, да на кого вьючить? Хумм-то дома оставался. Ну, хоть меньше досталось тем, кто пришел грабить дворец. А я — для повелителя.

А когда разгружали повозки (а в Кав-Араван они прибыли уже с тремя), оказалось, что и обе дарны, Око ночи и Сестру луны, и Сиуджиновы пиба и тинь умудрился прихватить с собой основательный во всех начинаниях ан-Реддиль, и ларец, в котором хранились книги ан-Аравана.

— Это-то ты как вынес? — ахнул Акамие.

— Да что там, — отмахнулся Арьян, краснея от удовольствия и гордости. — Сожгли бы и переломали. А тебе — радость.

— Стыдно мне было плакать о книгах, когда люди погибли. Но ты вернул мне радость, правда. Что же раньше не сказал?

— Да все некогда было… — смутился ан-Реддиль.

Акамие встал на цыпочки и обнял его.

Сгоряча послали за ними погоню из Аз-Захры, но ашананшеди запутали, закружили ее на ложных дорогах, так что нескоро открылось, где нашел убежище бывший царь Хайра. Пришел один отряд, в который еле собрали всадников: Хайр воевал, каждый хотел лучше искать добычи и славы, чем сторожить дорогу, ведущую из замка в долину.

Скука их быстро одолела: осажденные в замке не обращали на них внимания.

По вечерам слышались музыка и пение, ветер приносил запахи жареного с пряностями мяса. Ашананшеди распугали всю дичь поблизости, а сами ходили охотиться ниже в горах, где склоны покрыты лесом, а то и спускались в долину. Половина уходила на охоту, половина оставалась в замке. Ворота заложили так, что ни с той, ни с этой стороны не открыть сразу. Над воротами поставили лучников — не подойти.

С добычей и вязанками хвороста поднимались на скалу над замком и спускали на веревках прямо во двор.

Самые отчаянные из всадников попытались добраться туда, наверх. Но только один из троих вернулся, изодравшись о камни, еле живой от усталости и пережитого страха. А сбить ашананшеди стрелами — не получалось: ветер уносил стрелы в ущелье. Хорошо был выстроен замок Кав-Араван.

А когда доходили новости, еще скучнее становилось осаждавшим: вслед за Ассанидой чуть не все подвластные Хайру области поднимали мятежи, прослышав, что хайарды выгнали царя и теперь безглавы. Джуддатара провозглашен был царем, но власть в руках держал Кура ан-Джодия, про которого стали говорить, что он в милости у вдовой царицы, бабки нового царя. Войско рассыпалось, уроженцы мятежных областей разбежались по домам и стали врагами, войска не хватало, чтобы усмирить все восставшие области сразу, тут уж не до славы и добычи стало: удержать бы, сохранить бы, чем владели.

А когда надвинулась зима, и вовсе скучно стало осаждавшим, хуже прежнего навалились на них голод и холод в пустых горах. В селения ашананшеди не было им дороги.

Однажды вернувшиеся с охоты сказали:

— Те ушли.

Выждали, послали искусных лазутчиков проверить их следы. Следы вели в долину, там сворачивали в сторону Аз-Захры.

Больше всадники не появились — ни те же, ни другие им на смену.

Старший ашананшеди сказал:

— Поздно они ушли.

— Успеют еще добраться до жилья, — ответил Акамие, глядя в окно на валивший снег.

— Для нас — поздно. Много ли мы успели запасти на зиму? Чем будем кормить людей? А топить — чем? Вот что беспокоит.

— А что ты раньше не сказал? — повернулся к нему Акамие.

— Что толку? Дороги не было. Ты запретил их трогать. По дороге можно было бы привезти из долины муку и соль, дичи побольше набить. Много ли мы могли унести на своих спинах?

— Сказал бы…

— И ты велел бы их убить?

Акамие отвел глаза.

— Что же, совсем уже поздно? Разве твои люди уже не успеют спуститься?

— Спуститься успеют. Подняться обратно — нет.

— Пусть идут, — сказал Акамие. — Того, что у нас есть, нам, может быть, хватит, если нас будет меньше. Уводи своих людей, пока не поздно.

— Нет, господин. Оставлю дюжину. Остальных отпущу. Пусть идут в долину. Весной принесут нам еду, как только откроется дорога.

— Дюжина — много. Троих оставь.

— Троих мало. О предателе не забудь, господин. Он постарается остаться здесь. А если их даже двое? Дюжину оставлю.

— А хватит нам того, что есть, до весны?

Навалились снега, грузные, безмолвные, смерзлись пластами, языками высунули скользкие наледи, где можно было пройти еще недавно — не стало пути. Но еще дважды поднимались наверх ашананшеди, пока могли, до снега поднимались по каменистым тропам, выдолбленным за тысячи лет козьими копытцами, а дальше — если умрешь, то умрешь в свой срок, а если останешься жив, не о чем и беспокоиться. Поднимались, волоком волоча огромные вязанки дров. Сколько их смогло подняться в замок и вернуться в долину живыми, знал только их старший, но Акамие не говорил. И Акамие, поняв это, запретил им приходить в замок.

Переселились все в кухню, разгородив ее коврами, забив окна. Пока готовилась еда, собирались все у очага, грелись. Женщины встречали караульных, возвращавшихся с башни, кружкой горячей воды с пряностями. Еду берегли, похлебки варили совсем жидко, как ни сокрушались об этом Уна и Унана. С вечера ставили в воде крупу на утро, чтобы разбухла, размягчела, чтобы меньше стояла на огне — берегли дрова. На ночь забирались под одеяла по двое, по трое, чтобы теплее. Ан-Реддиль устраивался между своих жен, а по бокам их согревали Злюка и Хумм, прижимавшие своими толстыми горячими телами края одеяла, чтобы не выходило тепло. Юва пряталась от холода вместе с Нисо и Гури, девочку они окружали теплотой своих тел, согнув колени друг к другу, обнимая ее. Акамие же ложился с Хойре и Сиуджином. И с каждой ночью все теснее они прижимались друг к другу, потому что холод постепенно проникал в тело и селился в нем, так что согреться по-настоящему уже ни у кого не получалось. Акамие все же настоял, чтобы они менялись и ложились в середину по очереди: одну ночь он сам, одну ночь Хойре, одну — Сиуджин. И ашананшеди спали по очереди, так что большая часть их постоянно бодрствовала, охраняя Акамие.

Стащили постели поближе к очагу, перегородив кухню заново: чтобы получилось тесное, но теплое помещение вокруг очага. Женщинам подвесили один ковер так, чтобы прикрывал их от прямого взгляда, но не препятствовал теплу.

Дни тянулись, похожие один на другой. Рано темнело. Поев теплого и оставив тлеть последние угли в очаге, забирались под одеяла. Лежать было скучно. Тогда Акамие заводил историю из тех, что знал во множестве, которыми когда-то развлекал еще повелителя Эртхабадра, которые выучивал к урокам, чтобы выручать нерадивого Эртхиа, которые слышал у походных костров по пути в Аттан, которые вычитывал в старинных свитках и сшитых книгах, которыми услаждали слух царя придворные мудрецы и поэты. Нараспев, неторопливо, негромко произносил он обкатанные временем и сотнями уст слова, и они падали в темноту гладкими камешками, вспыхивали, мерцали, катились одно за другим бесконечно, завораживали, наводили сонную истому, заставляли трепетать сердце, поражали ум восторгом и ужасом невероятных случайностей и совпадений, приключившихся с людьми, жившими так давно и так далеко, что не с кого было спросить за ложь и вымысел, некого — благодарить за слезы, обжигавшие веки. И долго молчали после.

И тех, кто уплыл в блаженную дрему, выхватывал из нее голос дарны, и ан-Реддиль, отогревшийся в ласковом тепле между Уной и Унаной, садился к остывающему очагу, а жены накидывали ему на плечи одеяло, и он прижимал к груди Око ночи или Сестру луны и заводил песни — громкие походные песни Хайра и Ассаниды, звучавшие прежде у общих костров, а теперь враждовавшие между собой везде, кроме затерянного в горной глуши, осажденного снегами замка; и опускал шнурок на грифе, и выдыхал нежные тихие песни, которые сам складывал когда-то, влюбленный, и женщины его ревниво вздыхали, а он оправдывался, смущенно бася: «Это друг мой сложил, друг… из Улима… давно, когда я еще жил дома».

А когда у ан-Реддиля вконец отмерзали пальцы и уже невозможно было отогреть их дыханием, из одеял выпутывался закутанный в два кафтана Сиуджин и тихо вздыхал. Где зимние одежды на шелковой вате? Как тут выглядеть изящно и радовать взгляд господина, которому служишь, когда невозможно хотя бы подобрать одежды подходящих друг другу цветов? И как ужасно, что шов, который должен располагаться посередине спины, постоянно съезжает на сторону! И он забивался с тинем или пиба в самый темный угол, надевал серебряные колпачки с коготками на озябшие пальцы и заводил песни далекого Унбона, и ашананшеди дышали тише, слушая песни своей неведомой родины, от которой они отказались, чтобы служить изгнаннику, отпустившему их народ, когда сам он, получив свободу, делился ею со всеми, до кого мог дотянуться милостью счастливого сердца.

И, устав, засыпали.

Ашананшеди перестали подниматься на башню — незачем.

Но каждое утро, карабкаясь по обледенелым ступеням, наверх поднимался Акамие, и став лицом к скале, вершины которой он не мог видеть, молил Судьбу: приведи, приведи его, и дай мне дождаться его, дай дожить.

Все короче становились полоски вяленого мяса, все жиже похлебка, и пресные лепешки раздавали по-прежнему по две, но сами они стали меньше, а потом стали давать по одной, а потом — по половине. Муки еще хватало, но заканчивался запасенный в горшочках жир, потому что женщины стали добавлять его в похлебку вместо мяса. Есть стало скучно, только что теплого плеснуть в сосущую пустоту чрева, и не наедались. А еще далеко было до весны, до шумных дождей, что смоют снега, расчистят дороги и тропы. И стало ясно, что голода не избежать.